Английский пациент Ондатже Майкл
— А я родом из Северной Америки, — задумчиво говорит она.
* * *
Он спит то в палатке, то в саду. Она видит, что он снял наушники и положил их на колени.
Тогда Хана опускает бинокль и отходит от окна.
* * *
Они были под громадным сводом Сикстинской капеллы. Сержант зажег осветительный патрон, а сапер лежал на полу и смотрел через автоматный прицел вверх на бледные, коричнево-желтые лица святых на фресках, словно хотел отыскать своего брата в толпе. Тусклый свет падал на раскрашенные одежды святых и тела, которые за сотни лет потемнели от копоти масляных плошек и свечей, а сейчас их убивает этот желтый дым от осветительного патрона. Солдаты знали: они должны быть благодарны за то, что им предоставили возможность войти сюда, в это святилище. Но еще они знали, что заслужили такое право. Преодолев береговые плацдармы и тысячу перестрелок в малых сражениях, бомбежку в Монте-Кассино, эти семнадцать солдат пришли сюда, в молчаливое благолепие залов, расписанных кистью Рафаэля.[31] Их высадили в Сицилии, и они с боями прошли на север, вверх по итальянскому сапогу, чтобы оказаться здесь, где им был предложен этот темный зал в качестве награды.
И тогда один из них спросил: «Черт, может, прибавим света, сержант Шанд?» И сержант зажег осветительный патрон, поднял его над головой и держал этот водопад льющегося желтого света, пока он не иссяк. Остальные стояли, высоко подняв головы, рассматривая лица и фигуры на фресках, выплывающие на свет. А молодой сапер лежал на спине, через прицел глазами почти касался бороды Ноя, и бороды Авраама, и разных демонов, пока не дошел до великого лица, с пронзающим, словно копье, взглядом, мудрого и не прощающего.
Он слышал крики у входа и звук торопливых шагов. Осветительный патрон будет гореть еще тридцать секунд. Он повернулся и передал автомат священнику.
— Вон там. Кто это? Быстрее, патрон уже догорает.
Священник осторожно принял из его рук оружие, словно ребенка, и направил его к сводам, но патрон погас.
Он вернул автомат сикху.
— Знаете, здесь, в Сикстинской капелле, надо быть очень осторожным с огнем, иначе я бы не пришел сюда. И я должен поблагодарить сержанта Шанда, он героически справился с этим. Думаю, дым не причинит фрескам особого вреда.
— Вы видели то лицо? Кто это?
— О, да, это великое лицо.
— Значит, вы видели его?
— Да, это Исайя.
Когда Восьмая армия дошла до Габичче на восточном побережье, сапер был начальником ночного патруля. Во вторую ночь дежурства он получил по рации сигнал: в воде замечено какое-то движение. Они сделали предупредительный выстрел. Вода взорвалась тысячами брызг. Они никого не уничтожили, но при вспышке выстрела он заметил темные очертания движущегося предмета. Он поднял автомат и держал этот предмет на мушке целую минуту, решив пока не стрелять и проверить, будет ли еще движение поблизости. Немцы все еще удерживались на севере, в Римини, на краю города. В прицеле он увидел темную фигуру, словно выходящую из моря. Над головой у нее вдруг засветился нимб. Это была Дева Мария.
Она стояла в лодке. Двое мужчин гребли, а двое других поддерживали скульптуру. Лодка причалила к берегу, и мужчины вынесли скульптуру на берег. Жители стали аплодировать им из темных квадратов открытых окон.
Сапер увидел лицо кремового цвета и нимб над головой из маленьких лампочек. Сам он лежал на бетонном доте, между городом и морем, и наблюдал, как четверо мужчин вылезают из лодки, поднимают и несут гипсовую статую высотой в полтора метра и идут по берегу, увязая в песке. Они идут, не останавливаясь и не думая, что берег может быть заминирован. А может, они видели, как немцы заминировали берег, и знают безопасный путь?
Все это происходило в Габичче Маре 29 мая 1944 года. В этот день у городских жителей был праздник — морской фестиваль Девы Марии.
Взрослые и дети высыпали на улицу. Появились оркестранты в нарядной одежде. Они, конечно, не собирались играть и нарушать правила комендантского часа, но их присутствие с начищенными до блеска инструментами было частью церемонии, которую нельзя искажать.
И вдруг, совершенно неожиданно для них, он выплыл из темноты, в тюрбане, с автоматом в руках, с минометной трубой на ремне за плечами и испугал их. Они никак не ожидали, что на этой ничейной полосе появится военный.
Он поднял автомат и поймал в прицел лицо Девы Марии — нестареющее, неживое, в отличие от загорелых мужских сильных рук, которые несли ее. Она снисходительно покачивала головой в ореоле из двадцати зажженных лампочек. На ней был плащ бледно-голубого цвета, левое колено слегка согнуто, чтобы подчеркнуть мягкие складки.
Эти люди не были мечтателями. Они пережили фашистов, англичан, галлов, готов и германцев. Их так часто завоевывали, что они уже привыкли к этому. Но тем не менее они свято соблюдали свои традиции и праздники. Вот и эту кремово-голубую гипсовую фигуру привезли по морю, поставили в тележку для винограда, украшенную цветами, и повезли на площадь. Оркестранты молча шли впереди. Он должен был обеспечить их безопасность, но не мог ворваться в их процессию, находиться среди них, нарушать их церемонию, шокировать детей в белых одеждах своим оружием.
Поэтому он пошел по другой улице, южнее, и старался идти со скоростью движения процессии, так что на перекрестке они встретились. Он поднял автомат и еще раз поймал ее лицо в прицел. Они довезли ее до мыса, который выходил в море, поставили там и разошлись по домам. Никто и не подозревал, что он все время следил за ними.
Ее лицо все еще было освещено. Четверо мужчин, которые привезли ее на лодке, сели на площадке вокруг, словно часовые. Батарея начала садиться, и лампочки совсем погасли где-то около половины пятого утра. Он посмотрел на часы. Снова посмотрел сквозь прицел на четверых мужчин. Двое из них спали. Он перевел прицел на ее лицо и стал изучать его. Сейчас оно выглядело совсем по-другому. В полумраке оно казалось более близким и живым, напоминая знакомое лицо: сестру… или дочь, которая у него когда-нибудь родится. Если бы он мог, то оставил что-нибудь на память. Но у него была своя вера, своя религия.
* * *
Караваджо заходит в библиотеку. Он проводит здесь почти все дни. Как всегда, книги для него — великое таинство. Он достает с полки одну из них и открывает на титульной странице. Проходит минут пять, и он слышит тихий стон.
Он оборачивается и видит, что на диване спит Хана. Закрыв книгу, он отходит назад, за выступ под полками. Хана спит, свернувшись калачиком, прислонившись щекой к пыльной парче дивана, кулак под подбородком. Брови шевелятся, лицо сосредоточено. Ей что-то снится.
Когда он впервые увидел ее, здесь, на вилле, она была, как натянутая струна. Тело, которое прошло через войну, худое и подтянутое. Будто в любви, исчерпало каждую свою клеточку.
Он вдруг громко чихнул, а когда поднял голову, она уже проснулась и уставилась на него.
— Угадай, сколько сейчас времени.
— Примерно 4.05. Нет, 4.07, — сказала она.
Это была их старая игра. Он выскользнул из комнаты, чтобы проверить часы, и по его уверенным движениям она поняла, что он недавно принял очередную дозу морфия, был оживленным и четким, с присущей ему самоуверенностью. Она сидела и улыбалась, когда он вернулся, покачивая головой, удивляясь, как точно она определила время.
— Я родилась с солнечными часами в голове, да?
— Но ведь ночью они спят?
— А есть лунные часы? Может быть, их уже изобрели? Может, каждый архитектор, проектирующий виллу, обязательно предусматривает место для лунных часов — на случай, если в дом залезут воры.
— Какая трогательная забота о богатых!
— Давай встретимся у лунных часов, Дэвид. Там, где слабые становятся сильными.
— Ты имеешь в виду английского пациента и себя?
— А знаешь, год назад у меня мог бы родиться ребенок.
Теперь, когда его рассудок ясен и точен благодаря морфию, она может говорить о себе, и он будет слушать ее, будет с ней. И она рассказывает ему о себе с той искренностью, которая бывает, когда мы не знаем, происходит все это во сне или наяву.
Караваджо знакомо такое состояние. Он часто встречал людей у лунных часов. Нарушал их покой в два часа ночи, когда случайно опрокидывал какой-нибудь шкафчик в спальне, и тот с грохотом падал на пол. Он пришел к выводу: когда люди в таком шоке, это удерживает их от страха и насилия. И он пользовался этим, хлопая в ладоши и безостановочно болтая, подбрасывая перед глазами ошеломленных хозяев дорогие часы и ловя их, задавая им вопросы о том, где что расположено.
— Я потеряла ребенка. Я хочу сказать, что была вынуждена сделать это. Отца уже не стало. Была война.
— Это случилось в Италии?
— В Сицилии. Все время, когда мы продвигались за войсками, я думала о ребенке. Я разговаривала с ним. Я очень много работала в госпитале и ни с кем близко не сходилась. У меня был мой ребенок, и с ним я делилась всем. Я разговаривала с ним, когда обмывала раненых и ухаживала за ними. Я просто помешалась на ребенке.
— А потом твой отец умер.
— Да. Тогда умер Патрик. Я была в Пизе, когда узнала об этом… — Вот теперь она окончательно проснулась и садится прямо. — Послушай, а ты-то откуда знаешь?
— Я получил письмо из дома.
— Поэтому ты и приехал сюда, потому что знал?
— Нет.
— Ну, ладно. Не думаю, чтобы отец верил в поминки и все такое. Патрик обычно говорил, что хочет, когда умрет, чтобы на могиле играл женский дуэт. Скрипка и гармоника. И все. Он был чертовски сентиментален.
— Да. Его легко было разжалобить. Стоило ему увидеть женщину, которая страдает, и он пропал.
* * *
С долины поднялся сильный ветер, раскачивая кипарисы, которыми были обсажены тридцать шесть ступенек, ведущих к часовне. Начинался дождь, и его первые тяжелые капли упали на Караваджо и Хану. Было уже далеко за полночь. Хана лежала на выступе из бетона, а он ходил перед ней большими шагами, изредка вглядываясь в долину. В тишине был слышен только шум падающих дождевых капель.
— Когда ты перестала беседовать с ребенком?
— Не помню… может быть, когда работала в госпитале в Урбино. Как-то вдруг навалилось много работы. Были тяжелые бои при взятии моста через Моро, а потом при Урбино. В той мясорубке любой мог погибнуть, даже если ты не солдат, а священник или медсестра. Эти узкие крутые улочки были похожи на кроличий садок. Солдат привозили в госпиталь без рук, без ног, они влюблялись в меня на час, а потом умирали. Я не успевала запоминать их имена, но все время, даже когда они умирали, я видела своего ребенка. Я видела, как они умирали. Некоторые садились на кровати и срывали с себя все бинты, словно так им было легче дышать. А другие волновались из-за небольших ссадин на руках перед смертью. Но главный признак смерти — пена в уголках рта. Такой маленький белый комочек. Однажды я подумала, что мой пациент умер, и наклонилась, чтобы закрыть ему глаза, а он вдруг открыл их и усмехнулся мне в лицо. «Что, не можешь дождаться, когда я умру, сука?» Он сел и выбил поднос из моих рук. Все разлетелось по полу. Он был, как бешеный. Это ужасно — умереть с таким чувством злости. Я не могла забыть его глаз и слов. С того случая я всегда ждала, когда у раненых появлялась пена в уголках рта. Теперь я знакома со смертью, Дэвид. Я знаю ее запах, я знаю, как ослабить предсмертную агонию, — надо сделать быструю внутривенную инъекцию физиологического раствора. Знаю, как заставить их очистить кишечник перед смертью. Через мои руки прошли все, независимо от возраста и военного звания: от солдата до генерала. Да, черт побери, до генерала. Мы уже знали, что после каждого боя за взятие моста госпиталь будет задыхаться от нового потока раненых. Ради какого дьявола нам была дана такая ответственность, почему от нас ждали мудрости, как от священников, которые знают, как вести людей к тому, чего они не хотят, и как облегчить их последний путь? Я никогда не верила во все эти религиозные ритуалы, которые они устраивают для умирающих, в их вульгарную напыщенность. Как они смеют! Как они смеют еще что-то говорить, когда человек умирает!
Они сидели в кромешной темноте. Небо заволокли тучи, а огни в окнах деревенских домов погашены. Так было безопаснее в это смутное время. По ночам они часто гуляли по саду виллы.
— А ты не догадываешься, почему они не хотели, чтобы ты осталась здесь одна, с английским пациентом?
— Неравный брак? Наследственный комплекс жалости? — Она улыбнулась.
— А кстати, как он?
— Он все еще беспокоится о собаке.
— Скажи ему, что я забочусь о ней.
— Он не совсем уверен, что ты еще здесь. Думает, что ты забрал весь фарфор и скрылся.
— Как ты думаешь, немного вина ему не повредит? Мне удалось сегодня разжиться бутылочкой.
— Откуда?
— Неважно. Лучше скажи: да или нет?
— Давай на время забудем о нем и выпьем прямо сейчас.
— Ага, он уже тебе надоел!
— Совсем нет Мне просто необходимо напиться.
— В двадцать лет. Когда мне было двадцать лет, я…
— Знаю, знаю. Слушай, лучше скажи, почему бы тебе не украсть как-нибудь граммофон? Между прочим, сейчас для твоего занятия есть другое название — мародерство.
— Этому я научился в своей стране. А в этой стране они решили, что мои знания им пригодятся.
Он прошел через разрушенную часовню в дом.
Хана села, слегка пошатываясь. «И вот как они с тобой расплатились!» — произнесла она мысленно.
Тогда, в госпитале, она не сближалась даже с теми, с кем работала бок о бок. Она могла поделиться только с кем-нибудь из близких, из семьи. Ей был нужен дядюшка. Или отец ребенка. Об этом она думала, сидя здесь, в ожидании того момента, когда напьется впервые в жизни. Обгоревший пациент наверху погрузился в сон, который продлится четыре часа. А старый друг ее отца, найдя ее металлическую коробку с лекарствами, нащупал ампулу с морфием, отломил стеклянный кончик, затянул шнурком руку выше локтя и торопливо сделал себе инъекцию. А потом, как ни в чем не бывало, он вернется к Хане, думая, что она ни о чем не подозревает.
* * *
Вечером в горах, которые их окружают, темнеет поздно. Еще в десять часов небо светлое и зеленеют холмы.
— Меня тошнило от голода. От приставаний. Поэтому я отказывалась от свиданий, прогулок на джипе, от ухаживаний, от последнего танца с ними перед смертью, и за это прослыла недотрогой. Я работала больше других, старалась забыться в работе, по две смены, под огнем, выполняла все, что было необходимо, чистила, мыла, выносила судна. Я прослыла снобкой, потому что ни с кем не встречалась и не выуживала из них деньги. Я хотела домой, а дома меня никто не ждал. Меня тошнило от Европы Почему я должна была быть покладистой? Только потому, что я женщина? Я встречалась с одним человеком, но он погиб, а потом умер ребенок. Я хочу сказать, что он не умер, я сама убила его. После этого я настолько замкнулась в себе, что никто не мог достучаться до меня. Мне было все равно, кем меня считают, пусть даже снобкой, я не реагировала на чужую смерть, как будто что-то окаменело во мне… И вот тогда я увидела его, пациента, обгоревшего до черноты, который, скорее всего, был англичанином.
И он сломал лед в моем сердце, Дэвид. А ведь я, казалось бы, уже так давно поставила на мужчинах крест.
Через неделю после того, как сапер-сикх появился на вилле, они привыкли к его манере есть. Где бы он ни был — на холмах или в деревне, ровно в двенадцать тридцать он возвращался на виллу, чтобы присоединиться к Хане и Караваджо за столом. Из своего заплечного мешка он доставал маленький голубой узелок, сделанный из носового платка, развязывал его и расстилал на столе перед собой. Там были несколько луковиц и пряные травы, которые, по предположению Караваджо, сапер нарвал в соседнем монастыре францисканцев, когда разминировал там сад. Он очищал луковицы тем же ножом, которым скоблил или перерезал проволочки минных взрывателей. Затем он съедал какой-нибудь фрукт. Караваджо высказал предположение, что сикх прошел всю войну, никогда не питаясь за общим столом.
Фактически он всегда был пунктуален и уже с первыми лучами солнца протягивал кружку, чтобы Хана налила ему английского чая, который он очень любил, и добавлял туда сгущенного молока. Он пил с удовольствием, подставляя лицо солнцу и глядя в долину, где лениво слонялись солдаты, в тот день свободные от дел.
На заре под израненными деревьями в развороченном бомбами саду виллы Сан-Джироламо он набирает из фляги полный рот воды, насыпает зубной порошок на щетку и начинает десягиминутный ритуал чистки зубов, бродя по саду и глядя вниз, на долину, которая все еще окутана туманом, скорее из любопытства, чем из благоговения перед этим живописным видом. Мало ли где ему приходилось жить в войну? Он с детства привык чистить зубы на улице.
Этот пейзаж для него — временное явление, и он не собирается привыкать к нему. Он трезво оценивает возможности дождя или воспринимает определенный запах от куста. Словно его мозг, даже если не работает, является радаром, его глаза фиксируют перемещение неодушевленных объектов в радиусе действия стрелкового оружия. Он тщательно изучает вырванные из земли луковицы, так как не исключает возможности нахождения взрывного устройства даже там, поскольку знает, что при отступлении было заминировано все.
Во время ланча Караваджо мельком бросает взгляд на то, что лежит у сикха в узелке. Возможно, есть на свете какое-нибудь редкое животное, которое ест ту же пищу и так же, как и он, правой рукой отправляет еду себе в рот. Ножом молодой военный пользуется только для того, чтобы разрезать луковицу или фрукт.
* * *
Двое мужчин берут тележку и отправляются в деревню, чтобы раздобыть мешок муки. Саперу надо к тому же отправить в штаб в Сан-Доменико карты разминированной местности. Не желая расспрашивать друг о друге, они разговаривают о Хане. Далеко не сразу Караваджо признается в том, что знал Хану еще до войны.
— В Канаде?
— Да, это было там.
Они проходят вдоль костров по обочинам дороги, и Караваджо переводит разговор на другую тему. Солдата все зовут Кип: «Найдите Кипа», «Сейчас здесь будет Кип». Забавным образом это прозвище пристало к нему. Когда он проходил обучение в Англии в саперном батальоне, на первом его отчете о разминировании было масляное пятно, и офицер воскликнул: «Это еще что? Жир от копченой селедки?», и все засмеялись.[32] Он понятия не имел, что такое копченая селедка, но с этим уже ничего нельзя было поделать, и через неделю его настоящее имя, Кирпал Сингх, было забыто. Он не сердился. Лорду Суффолку и всей команде нравилось так называть его, а ему это нравилось больше, чем когда англичане называют всех по фамилии.
В то лето у английского пациента был слуховой аппарат, так что он слышал все, что происходило в доме. Янтарная раковина, вставленная в его ухо, передавала все случайные шумы — скрежет стула по полу в коридоре, стук когтей собаки за дверью, а когда он подкручивал регулятор звука, можно было даже услышать дыхание пса или крик сапера на террасе. Так английский пациент узнал о присутствии сапера на вилле, еще не видя его, хотя Хана старалась, как могла, оттянуть момент их встречи, зная, что они могут не понравиться друг другу.
Но однажды, войдя в комнату английского пациента, она увидела там сапера. Он стоял у изножия кровати, руки на автомате, перекинутом за плечи. Ей не понравилось это небрежное обращение с автоматом, ленивый поворот его тела, когда она вошла, как будто оно было осью колеса, как будто автомат был пришит к его плечам, предплечьям и загорелым узким запястьям.
Англичанин повернулся к ней и сказал:
— А мы отлично поладили!
Ее раздражало, что сапер вторгся в ее владения, что, казалось, он всюду преследовал ее. Кип, зная по рассказам Караваджо, что англичанин разбирается в оружии, начал обсуждать с ним проблемы разминирования. Пациент оказался богатым источником знаний об оружии союзников и противника. Ему было известно не только о нелепых взрывателях итальянских мин, но и многое другое, например, подробная топография этого района Тосканы. Вскоре они уже набрасывали на листке бумаги чертежи бомб, обсуждая их особенности и действие.
— В итальянских минах взрыватели установлены вертикально и совсем не обязательно в хвосте.
— Да, но это еще зависит и от того, где их делают. Если в Неаполе, то так оно и есть, а в Риме мины делают уже по немецкой технологии. Конечно, в Неаполе, еще в пятнадцатом веке…
Это означало, что сейчас пациент опять унесется в прошлое и будет долго объяснять исторические корни событий, но молодой солдат не привык просто молчать и слушать. Он нетерпеливо перебивал англичанина, когда тот делал паузы, чтобы отдохнуть и собраться с мыслями для нового витка. Солдат откинул голову назад и посмотрел в потолок.
— Нам следует сделать гамак, — задумчиво сказал сапер Хане, когда та вошла, — и пронести его по всему дому.
Она посмотрела на них, пожала плечами и вышла из комнаты.
Когда Караваджо наткнулся на нее в коридоре, она улыбалась. Они постояли немного, прислушиваясь к разговору за дверью.
— Я говорил вам о том, что думаю по поводу восхваления Вергилием[33] человека, Кип? Позвольте мне…
— У вас работает слуховой аппарат?
— Что?
— Включите его…
— Мне кажется, он нашел друга, — сказала она Караваджо.
* * *
Она выходит во двор, на солнце. Днем в водопровод подают воду, и в течение двадцати минут из кранов в фонтане льется вода. Хана снимает туфли, влезает в сухой резервуар фонтана и ждет.
Кругом стоит запах скошенной травы. В воздухе роятся мухи, натыкаясь на нее, как на стену, и быстро беззаботно отскакивают. Подняв голову и посмотрев под верхнюю чашу фонтана, в тени которой она сидит, она замечает скопление водяных пауков. Ей нравится сидеть здесь, в этой каменной колыбели, вдыхать прохладный густой запах из наливного отверстия, словно из подвала, который открыли впервые после зимы, а снаружи висит жара. Она стряхивает пыль с рук, босых ног, туфель и потягивается.
Слишком много мужчин в доме. Она дотрагивается губами до обнаженной руки выше плеча и чувствует запах своей кожи, знакомый запах. Свой вкус и аромат. Она помнит, когда впервые ощутила его, где-то в подростковом возрасте — она скорее вспомнит место, чем время, — когда она присасывалась губами к собственному предплечью, чтобы научиться целоваться, или обнюхивала запястья, или склонялась к бедру, стараясь вдохнуть свои запахи. Она складывала ладони вместе и делала туда выдох, чтобы потом ощутить ароматы своего дыхания. Она потерла ступнями пестрое дно фонтана. Сапер рассказывал ей, как в перерывах между боями ему приходилось спать возле скульптур. Он помнил одну из них, показавшуюся ему красивой, — скорбящего ангела, в котором можно было обнаружить и мужские, и женские черты. Он лежал под ней, глядя на нее, и впервые за все время войны почувствовал умиротворение и покой.
Она вдыхает затхлый запах влажного камня.
Как умирал ее отец? Боролся ли он за жизнь или умер тихо? Лежал ли он на кровати, как английский пациент, важно распростершийся на своем ложе? Кто ухаживал за ним? Чужой или близкий? Чаще чужой человек может сделать намного больше, чем близкий, — словно, попадая в руки незнакомого человека, вы обнаруживаете зеркало вашего выбора. В отличие от сапера, ее отец не был приспособлен к жизни. Разговаривая, он так смущался, что проглатывал некоторые слова. Ее мать жаловалась, что в любых предложениях Патрика всегда терялись два или три решающих слова. Но Хане это в нем нравилось. В нем не было духа феодала. В нем была неопределенность, нерешительность, что придавало ему своеобразное очарование. Он был не похож на других. Даже у английского пациента иногда проявлялись повадки феодала. А ее отец был голодным призраком, которому нравилось, что вокруг него уверенные, даже грубые люди.
Шел ли он навстречу смерти с тем смутным ощущением, что он здесь случайно? Или был в бешенстве? Хотя это совсем не похоже на него — из всех, кого она знала, он вообще меньше всех был способен на ярость. Он ненавидел споры и выходил из комнаты, когда кто-то нелестно отзывался о Рузвельте[34] или Тиме Баке[35] либо восхвалял некоторых мэров Торонто. За всю свою жизнь он не пытался никого переубедить, просто воспринимая и отмечая события, которые происходили вокруг него. Вот и все. Любой роман — это зеркало, скользящее вдоль дороги. Она прочла это в одной из книг, которые рекомендовал английский пациент, и именно так она вспоминала своего отца, когда пыталась собрать в памяти отдельные отрывочные воспоминания о нем: как он остановил машину в полночь под мостом в Торонто, севернее Поттери Роуд, и рассказал ей, что скворцам и голубям здесь очень неуютно и они ссорятся по ночам, ибо не могут поделить стропила. И они стояли там некоторое время, задрав головы вверх, прислушиваясь к птичьему гомону и сонному щебетанью.
— Мне написали, что Патрик умер на голубятне, — сказал Караваджо.
Ее отец любил город, который сам придумал, а улицы, стены и границы в нем нарисовал вместе со своими друзьями. Он на самом деле никогда и не покидал этого города. Теперь она понимает, что в жизни до всего доходила сама либо узнавала от Караваджо или от мачехи, Клары, когда они жили вместе. Клара была когда-то актрисой и умела отлично изображать эмоции, что и сделала успешно, разыграв ярость, когда узнала, что они идут на войну. Весь последний год войны Хана возила с собой по Италии письма от Клары, которые, она знала, Клара писала, сидя на розовой скале на острове в заливе Джорджиан-Бей,[36] а ветер с моря раздувал листы бумаги… потом мачеха вырывала страницу из блокнота и вкладывала ее в конверт. Хана хранила эти письма, эти кусочки розовых скал и морского ветра, эту память о доме, в своем чемодане, но не отвечала на них. Она очень тосковала по Кларе, но после всего, что с ней случилось на войне, у нее не поднималась рука ответить. Ей было просто невыносимо писать хоть что-нибудь, а тем более признать смерть Патрика.
И даже сейчас она не могла сделать этого, здесь, на другом континенте, когда война отошла дальше, а монастыри и церкви на холмах Тосканы и Умбрии, которые во время боевых действий быстро превращались в госпитали, стояли в безмолвном уединении, словно отрезанные от всего мира. Только небольшие кучки военных оставались в них, словно малые морены после отхода обширного ледника. А вокруг — священный лес.
Она подбирает ноги под юбку и обхватывает их руками. Все тихо. Она слышит знакомый нарастающий глухой звук в трубе, которая встроена в центральной колонне фонтана, затем снова тишина, и вдруг взрыв грохочущей воды, решительно наполняющей фонтан.
* * *
Книги, которые Хана читала английскому пациенту, отправляясь в путешествие вместе со старым странником в «Киме» или с Фабрицио в «Пармской обители», опьяняли их и бросали в водоворот событий, где армии, лошади, повозки уходили от войны или, наоборот, шли ей навстречу. В одном углу комнаты стопкой лежали книги, которые они уже прочли, путешествия, которые уже совершили.
Многие книги начинались со вступительного слова автора. Тихо окунувшись в его воды, вы плавно скользили по волнам.
«Я начинаю свою работу в тот период, когда консулом был Сервий Гальба. …Истории Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нерона, когда они находились у власти, фальсифицированы ужасом, а после их смерти написаны, когда еще не остыла ненависть к ним.»
Так начинает Тацит[37] свои «Анналы».
Но романы начинались медленно или хаотично. Читателей постоянно бросало из одной крайности в другую. Открывалась дверь, или поворачивался ключ в замке, или взрывалась плотина, и вы бросались следом, одной рукой хватаясь за планшир, а другой придерживая шляпу.
Начиная читать книгу, она словно входит через парадные ворота в огромные дворы. Парма, Париж, Индия расстилают перед ней свои ковры.
«Вопреки запрещению муниципальных властей, он сидел верхом на пушке Зам-Заме, стоявшей на кирпичной платформе против старого Аджаиб-Гхара, Дома Чудес, как туземцы называют Лахорский музей. Кто владеет Зам-Замой, этим „огнедышащим драконом“, — владеет Пенджабом,[38] ибо огромное орудие из позеленевшей бронзы всегда служит первой добычей завоевателя.[39]»
— Читайте медленно, милая девушка. Киплинга[40] надо читать медленно. Следите внимательно за запятыми, и вы будете делать естественные паузы. Он ведь писал чернилами и ручкой. Думаю, он часто отрывался от страницы, уставившись в окно и слушая пение птиц, как делают все писатели, оставшись в одиночестве. Не все могут похвастаться знанием названий птиц, а вот он мог. Ваш глаз слишком быстр, как у всех североамериканцев. Подумайте, с какой скоростью писал он. В противном случае первый же абзац покажется вам ужасным и скучным.
Это был первый урок чтения, который ей преподал английский пациент. Больше он не прерывал ее. Если случалось, что он засыпал, она продолжала читать, не отрываясь, пока сама не утомлялась. Если он и пропускал последние полчаса сюжета (это могло сравниться с тем, что в обследуемом доме остается только одна темная комната), то не волновался, потому что, похоже, хорошо знал этот роман. Так же хорошо был он знаком и с географией тех мест, где проходили события, описываемые в книге. К востоку от Пенджаба был Бенарес, а на севере — Чилианваллах. (Все это случилось до того, как в их жизнь вошел сапер, словно из одной из этих книг. Как будто страницы книг Киплинга потерли ночью, словно волшебную лампу, они ожили, и произошло чудесное превращение.)
Она оторвалась от последней страницы «Кима», с его изящными и возвышенными предложениями, которые теперь научилась правильно читать, и взяла книгу пациента, пронесенную через огонь. Книга разбухла и не закрывалась, став почти вдвое толще, чем раньше.
В нее был вклеен тонкий листок, вырванный из Библии.
«Когда царь Давид состарился, вошел в преклонные лета, то покрывали его одеждами, но не мог он согреться.
И сказали ему слуги его: пусть поищут для господина нашего царя молодую девицу, чтоб она предстояла царю и ходила за ним и лежала с ним, — и будет тепло господину нашему, царю.
И искали красивой девицы во всех пределах Израильских, и нашли Ависагу Сунамитянку, и привели ее к царю.
Девица была очень красива, и ходила она за царем и прислуживала ему; но царь не познал ее.»[41]
Люди из племени, которые спасли обожженного летчика, принесли его на британскую базу в Сиве в 1944 году. Ночным санитарным караваном его доставили из Западной пустыни[42] в Тунис, а оттуда отправили на корабле в Италию. В то время в госпиталях было много безымянных солдат, причем больше таких, кто действительно не помнил, кто он, чем таких, которые делали это с определенным умыслом. Тех, кто заявлял, что не помнит своей национальности, разместили на отгороженной территории морского госпиталя на Тирренском побережье. Обгоревший пациент был еще одной загадкой, его личность не установлена, а внешность неузнаваема. В лагере для преступников, который располагался рядом, держали американского поэта Эзру Паунда[43] в клетке. Он прятал то на теле, то в карманах, ежедневно перекладывая, листочек эвкалипта, как амулет, якобы обеспечивающий ему личную безопасность. Когда его арестовали и вели через сад, принадлежащий тому, кто его предал, он дотянулся и отщипнул этот листик, «чтобы помнить».
— Вы могли бы обманом заставить меня говорить по-немецки, — сказал обгоревший пациент тем, кто его допрашивал, — и этот язык я знаю. Спросили меня, как бы между прочим, о Доне Брэдмене? Спросите меня о Мармите, о великой Гертруде Джекилл.
Он знал, где находилась каждая картина Джотто[44] в Европе, и почти все места, где человеку могли всучить подделку вместо оригинала.
Морской госпиталь располагался вдоль побережья в кабинках для купающихся, которыми пользовались в начале века. Когда было жарко, старые зонты Кампари снова, как и раньше, водружались в свои гнезда на столиках, и раненые в бинтах и повязках сидели под ними, вдыхая свежий морской воздух. Кто медленно беседовал, кто просто молча смотрел на море, а кто болтал без умолку. Обгоревший пациент заметил молодую медсестру, которая отличалась от других. Ему была знакома эта мертвенность во взгляде живых глаз, и он сразу понял, что девушка сама нуждалась в лечении. Когда ему было что-то нужно, он обращался только к ней.
Его снова допрашивали. Все указывало и подтверждало, будто он англичанин, за исключением того факта, что он обгорел до черноты, и это не устраивало офицеров-контрразведчиков.
Они спросили его, где находились войска союзников в Италии, и он сказал, что, как предполагает, они взяли Флоренцию, но были остановлены среди холмов и городков севернее. «Готическая линия».
— Ваши дивизии застряли у Флоренции и не могут пройти опорные пункты, к примеру, в Прато и Фьезоле, потому что немцы засели на виллах и в монастырях и прекрасно защищены. Это старый прием — крестоносцы совершали такие же ошибки в походах против сарацинов. И так же, как им, вам нужно взять эти города-крепости. Но они никогда не сдавались, только во времена эпидемий чумы или холеры.
Он говорил, перескакивая с одной мысли на другую, чем доводил их до бешенства, потому что они так и не смогли понять до конца, кто он: друг или враг.
И вот сейчас, несколько месяцев спустя, близ деревни в холмах к северу от Флоренции, на вилле Сан-Джироламо, в комнате, похожей на зеленую беседку, которая стала его спальней, он лежит на постели, словно статуя мертвого рыцаря в Равенне.[45] Он говорит отрывками про города-оазисы, про последних Медичи, о стиле прозы Киплинга, о женщине, которая его кусала… А в его книге «Истории» Геродота издания 1890 года есть вставные фрагменты — карты, дневниковые записи, пометки на разных языках, абзацы текста, вырезанные из других книг. Единственное, чего не хватает, — его имени. До сих пор нет никакого ключа к разгадке того, кто он на самом деле, — ни имени, ни звания, ни принадлежности к дивизии или эскадрилье. Все записи в этой книге сделаны до войны, в пустынях Египта и Ливии в 1930-е годы, пересыпаны сведениями об искусстве наскальной живописи и отсылками то к галереям, то к заметкам из журналов — и все это одним и тем же, должно быть, его собственным мелким почерком.
— А вы знаете, что среди флорентийских мадонн нет брюнеток? — говорит он Хане, когда она склоняется над ним.
Он уснул со своей книгой в руках. Хана берет ее и кладет на маленький столик рядом с кроватью. Не закрывая книгу, она приостанавливается и читает, давая себе обещание не переворачивать страницу.
* * *
Май 1936.
«Я прочитаю вам стихотворение», — объявила жена Клифтона своим, официальным голосом, таким же бесстрастным, какой и она сама казалась, если вы не были близки с ней. Мы были в южном лагере и сидели у костра.
- Я шел по пустыне.
- И я закричал:
- «О, Господи, забери меня отсюда!»
- И голос ответил мне: «Это не пустыня».
- Я закричал: «Но ведь здесь песок,
- И жара, и бескрайний горизонт».
- А голос мне ответил: «Это не пустыня».
- Все сидели молча.
Она сказала: «Это написал Стивен Крейн,[46] он никогда не был в пустыне».
«Он был в пустыне», — сказал Мэдокс.
* * *
Июль 1936.
Военные измены — детские шалости по сравнению с изменами в мирное время. Новый любовник занимает место старого. Все рушится, поданное в новом свете. И все это делается с раздражением или нежностью, хотя сердце соткано из пламени.
История любви не о тех, кто теряет сердце, а о тех, кто находит в себе то, что запрятано глубоко, глубоко. Оно обитает в вас, а вы и не подозреваете об этом, пока вдруг не поймете, что душу можно обмануть, а плоть — никогда. Плоть ничем нельзя обмануть — ни мудростью сна, ни соблюдением светских приличий. В плоти — средоточие и самого человека, и его прошлого.
* * *
В комнате с зелеными стенами почти темно. Хана поворачивается и чувствует, как у нее затекла шея, оттого что она все-таки увлеклась и погрузилась в чтение этой книги, разбухшей от карт и текстов, написанных неразборчивым почерком. Там где-то даже вклеен маленький листок папоротника. «Истории». Она не закрывает книгу, вообще не дотрагивается до нее с тех пор, как положила ее на столик. Она уходит от нее.
* * *
Работая на поле в северной части земель виллы, Кип обнаружил мину огромных размеров. Он чуть не наступил на зеленый провод, когда шел через сад, и быстро отклонил тело в сторону, вследствие чего потерял равновесие и упал на колени. Он осторожно поднял провод, который не был натянут, и пошел по его ходу, петляя между деревьями.
Дойдя до того места, где была сама мина, он сел, положив свой походный мешок на колени. Мина шокировала его. Она была забетонирована. Они установили здесь взрывной заряд и механизм, а потом залепили все мокрым бетоном для маскировки. В трех метрах от этого места стояло голое дерево, еще одно — в десяти метрах. За два месяца на бетонированном возвышении уже успела вырасти трава.
Кип развязал свой мешок, достал из него ножницы и выстриг траву. Потом сплел маленькую сетку и, привязав к веревке, прилаженной через блок к ветке дерева, медленно приподнял бетонную шапку. От нее в землю шли два провода. Он сел, прислонившись к дереву, глядя на них. Теперь нельзя было спешить. Достав из мешка детекторный радиоприемник, он надел наушники. Вскоре в ушах зазвучала американская музыка, которую крутили на радиостанции. Примерно по две с половиной минуты на каждую песню или танцевальную мелодию. Он может вычислить, сколько времени сидит здесь, сложив количество песен, которые помнит по названиям: «Нитка жемчуга», «Си-Джем Блюз» и другие.
Музыка не мешает ему. Она отвлекает и помогает сосредоточиться и продумать конструкцию этой мины, представить того, кто сплел этот клубок проводов и залил их мокрым бетоном. Он знает, что у такой мины не будет тикающего или щелкающего звука, предупреждающего об опасности, поэтому нет необходимости напрягать слух.
Подвешенный наискось в воздухе бетонный тар, обвязанный веревочной сеткой, означал, что те две проволоки не выскочат из земли, сколь бы сильно их ни тянули. Кип встал и начал осторожно очищать замаскированную мину, сдувая с нее пылинки, сметая пером кусочки бетона. Он оторвался от этого занятия только тогда, когда музыка в наушниках пропала: волна «ушла», и ему пришлось подрегулировать настройку на станцию. Очень медленно он очистил набор проводков. Там их было шесть — спутанные, все черного цвета.
Он смел мелкую пыль с крышки, на которой они лежали.
Шесть черных проводков… Когда он был маленьким, отец, собирая его пальцы в свой кулак и показывая только кончики, заставлял его угадать, какой палец самый длинный. Своим маленьким пальчиком ребенок дотрагивался до того, который считал самым длинным, а отец, разжимая кулак, радостно показывал его ошибку… Конечно, можно было провод с отрицательным потенциалом оставить красным. Но его оппонент не только забетонировал мину, а еще и замазал все проводки черным. Кип пустился в размышления о психологии врага и начал мало-помалу соскабливать краску ножом, обнаруживая красный, синий, зеленый. А что, если его оппонент еще и пересоединил их? Тогда придется устанавливать перемычку своим черным проводком вслепую, а затем проверять петлю на положительный и отрицательный заряды. Потом надо, конечно, проверить ее на затухающее напряжение, чтобы точно узнать, где находится опасность.
* * *
Хана несла перед собой большое зеркало по коридору. На минуту она остановилась, чтобы передохнуть, потом пошла дальше, а в зеркале отражался темно-розовый цвет стен.
Англичанин захотел посмотреть на себя. Прежде чем войти в комнату, она переворачивает зеркало к себе, чтобы свет от окна сразу не ударил ему в лицо.
Он лежал, весь темный, обгоревший. Единственным светлым пятном был слуховой аппарат в ухе, а подушка, казалось, просто-таки сияла белизной. Хана помогла ему стянуть простыни вниз, к изножию кровати. Потом встала на стул и медленно наклонила зеркало к пациенту. Она как раз стояла так, удерживая зеркало вытянутыми руками, когда услышала слабые крики из глубины сада.
Сначала она не обратила на них внимания. В доме всегда были слышны шумы из долины. Доносящиеся оттуда крики саперов в мегафоны, наоборот, успокаивали ее, когда еще они жили на вилле вдвоем.
— Пожалуйста, держите зеркало ровнее, — попросил он.
— Кажется, кто-то кричит. Вы слышите?
Левой рукой он подкрутил слуховой аппарат.
— Это сапер. Вам лучше пойти и узнать, в чем дело.
Она прислонила зеркало к стене и бросилась из комнаты по коридору. Выскочив из дома, она немного постояла, но, услышав еще один крик, побежала через сад дальше, на верхнее поле.
* * *
Он стоял с поднятыми над головой руками, словно держал гигантскую паутину, и тряс головой, пытаясь сбросить наушники. Когда она устремилась к нему, он крикнул, чтобы она приняла влево. Вокруг были минные провода. Хана застыла на месте. Она ходила здесь много раз, не подозревая об опасности. Приподняв юбку и внимательно глядя под ноги, она пошла вперед, осторожно ступая в высокую траву.
Он так и стоял с поднятыми вверх руками. Он был в ловушке, держа два «живых» провода, которые не мог опустить без ущерба для собственной безопасности. Ему требовался помощник, чтобы тот взял хотя бы один из них и позволил Кипу вернуться к боеголовке. Сапер осторожно передал ей провода и опустил затекшие руки, слегка потряхивая их.
— Я заберу их через минуту.
— Не волнуйся. Я в порядке.
— Стой спокойно, не двигайся.
Он достал из мешка счетчик Гейгера[47] и магнит, затем провел диском счетчика вверх по проводам, которые держала Хана. Нет отклонения стрелки, показывающей наличие потенциала. Значит, нет и ключа к разгадке. Ничего нет. Он отступил назад, размышляя, в чем же секрет.
— Давай, я подвяжу их к дереву, и ты сможешь уйти.
— Нет, они не достанут до дерева. Я подержу.
— Тебе лучше уйти.
— Кип, я останусь здесь.
— Мы в тупике. Кто-то очень хитро подшутил над нами. Я не знаю, что делать. Я не знаю, насколько сложна эта ловушка.
Оставив ее, он побежал к тому месту, где первый раз увидел провод. Снова поднял его и пошел вдоль всей его длины, на этот раз со счетчиком Гейгера. Потом присел метрах в десяти от нее, размышляя, время от времени поднимая голову, глядя мимо Ханы, видя только два проволочных отвода от схемы, которые она держала в руках.
— Я не знаю, — сказал он громко, медленно выговаривая каждое слово. — Не знаю. Думаю, мне придется перерезать провод, который ты держишь в левой руке, и ты должна уйти.
Он снова натянул на голову наушники, чтобы звук проник в него, возвращая ясность мысли. Он проверил в уме схему соединений всех проводов, ответвлений, витков и узлов, самые неожиданные уголки, запрятанные переключатели, которые превращали потенциалы проводов из положительных в отрицательные. Металлическая коробка. Он вдруг вспомнил собаку, у которой глаза были огромными, как блюдца. Мысль его бежала вдоль линий воображаемого чертежа наперегонки с музыкой, и все это время он не сводил глаз с рук девушки, которая все еще держала провода.
— Тебе лучше уйти.
— Ты же сказал, что тебе нужна помощь, чтобы отрезать один провод.
— Я привяжу его к дереву.
— Я останусь и буду его держать.
Он подхватил провод, словно тонкую гадюку, из ее левой руки. Потом взял другой. Она не уходила. Кип ничего не сказал ей больше, ему нужно было максимально сосредоточиться — так, как он мог только тогда, когда был один. Хана подошла к нему и снова взяла один из проводов, но он даже не заметил этого, погрузившись в себя. Он опять прошел мысленно по всем каналам взрывателя, воображая, что он сам устанавливал эту мину, пробуя нажимать на все ключевые точки, будто бы рассматривая рентгенограмму хитрой схемы, — и все это под звуки музыки, льющейся из наушников.
Подойдя к девушке, он перерезал провод под ее левым кулаком, и провод упал на землю с таким звуком, словно прокусили что-то зубами. Кип увидел темный отпечаток от складок ее платья на коже вдоль по плечу, у нежной шеи. Мина была мертвой. Он бросил кусачки на землю и положил руку Хане на плечо, ибо ему нужно было почувствовать нечто живое. Она что-то говорила (губы шевелились), но он не слышал, тогда она потянулась вперед и сняла с него наушники. И нахлынула тишина. Легкий ветерок. Шелест листвы. Он понял, что щелчок от срезанного провода не был слышен, только почувствовался, словно хруст маленькой косточки кролика. Не отрывая руки от ее кожи, он провел ладонью вдоль и вниз по ее руке и вытащил пятнадцать сантиметров проволоки, которые все еще были зажаты в ее кулаке.
Она лукаво смотрела на него, ожидая ответа на то, что сказала, но он не слышал ее. Она тряхнула головой и села. Он начал собирать свои принадлежности, которые валялись на земле, и складывать их в мешок. Она посмотрела вверх на дерево, а потом, когда случайно взглянула вниз и увидела его руки, трясущиеся, напряженные и тяжелые, как у эпилептика, услышала его глубокое и частое дыхание, поняла, что за испытание досталось нынче этому парню.
— Ты слышал, что я сказала?
— Нет. А что?
— Я думала, что умру. Я хотела умереть. И я подумала: если мне суждено умереть, я хочу умереть вместе с тобой. С таким, как ты, таким же молодым. За последний год я видела столько смертей, что мне уже не было страшно. Конечно, сейчас я не была такой смелой. Я подумала про себя: у нас есть эта вилла, эта трава, нам надо бы лечь на нее, обнявшись, перед смертью. Я хотела дотронуться до твоей ключицы, которая похожа на жесткое крыло под кожей. Я хотела прикоснуться к ней пальцами. Мне всегда нравилась смуглая кожа, цветом похожая на реки или горы, или на карие глаза Сюзанны — знаешь такой цветок? Ты их когда-нибудь видел? Кип, я так устала и хочу спать. Я хочу уснуть под этим деревом, положив голову тебе на плечо, прислонившись к твоей ключице, просто хочу закрыть глаза и не думать ни о ком, хочу забраться на дерево, устроиться там в укромном местечке и уснуть. Какой ты умный, Кип! Догадался, какой провод надо перерезать! Как тебе это удалось? Ты все повторял: я не знаю, я не знаю, а ведь догадался. Да? Не дергайся, ты должен быть моей постелью, дай мне свернуться вокруг тебя, как будто ты мой добрый дедушка, мне нравится это слово «свернуться», такое спокойное слово, оно не спешит…
Он лежал с ней под деревом, почти не шевелясь, глядя вверх на ветку. Она прислонилась ртом к его рубашке. Он слышал ее глубокое дыхание. Когда он обнял ее за плечи, она уже почти спала, но ухватилась за его руку. Посмотрев вниз, он заметил у нее в руке обрывок провода, должно быть, она опять подобрала его.
Ее дыхание было живым, а тело — таким легким, словно она должна была получить всю тяжесть от него. Сколько он сможет так лежать — неподвижно и не имея возможности заняться делом? Но нужно было оставаться неподвижным, как тогда, когда он спал у подножия статуй, в те месяцы, когда союзники продвигались по побережью, отвоевывая каждый город-крепость, и все они стали для солдат одинаковыми; везде похожие узкие улочки, которые превратились в сточные канавы для крови, так что он думал: если поскользнется и упадет, то его подхватит этим красным потоком и понесет по склону на скалу, а потом — в долину… Каждый вечер он входил в отвоеванную церковь и выбирал статую, которая на эту ночь становилась его ангелом-хранителем. Он доверял теперь только этой семье из камней, придвигаясь к ним в темноте как можно ближе, к статуе скорбящего ангела, бедро которого было выточено в совершенстве женских форм и казалось таким мягким. Он клал голову на колени одному из таких созданий и засыпал, забывая о тревогах и страданиях.
Вдруг она пошевелилась и сильнее налегла на него телом. И дыхание стало глубже, словно звук виолончели. Он наблюдал за ее спящим лицом. У него еще не прошло раздражение из-за того, что девушка осталась с ним, когда он обезвреживал мину, как будто он был теперь у нее в долгу, и это заставляло чувствовать ответственность за нее, хотя сейчас все уже прошло. Как будто то, что она осталась, могло повлиять на успешное обезвреживание мины.
Он смотрел на себя сейчас как бы со стороны, словно на одной из картин, которую видел где-то в прошлом году. Этакая беззаботная парочка в поле. Сколько раз он встречал таких людей, лениво спящих, не думающих о работе и опасностях, которые могут их подстерегать в этом мире. Он заметил еле заметное движение губ Ханы; брови поднялись, как будто она спорит с кем-то во сне. Он отвел взгляд и посмотрел вверх, на дерево и на небо в белых облаках. Ее рука крепко держалась за него, как глина, которая прилипала к нему на берегу реки Моро, когда он вцеплялся в мокрую грязь, чтобы не свалиться в стремительный водный поток.
Если бы он был героем с картины, у него было бы основание потребовать время для сна. Но даже она сказала о смуглости его кожи, темной, как горная скала или как мутная вода бушующих рек.
И он почувствовал, что его задели эти наивные слова Ханы. Успешное разминирование очередной хитроумной бомбы означало новый шаг на пути к разгадке неясного, вооружало саперов методами работы с новыми типами бомб. Ради таких случаев приглашались мудрые опытные белые специалисты, которые пожимали друг другу руки, признавали результаты и, прихрамывая, возвращались в свое уединение. А он оставался, потому что был профессионалом. Лавры доставались не ему, потому что он был иностранцем, сикхом. Да они и не были нужны ему. Его единственной мишенью для контактов, человеческих и личных, был враг, который изобрел, сделал, установил эту мину и ушел, заметая за собой следы веткой.
Почему он не может заснуть? Почему он не может повернуться к девушке и перестать думать, что весь мир горит в огне? На картине в его воображении поле должно быть объято пламенем. Как-то в 1944 году он наблюдал в бинокль за сапером, входящим в заминированный дом. Он увидел, как тот смахнул с края стола коробку спичек и мгновенно превратился в огненный столб, за полсекунды до того, как услышал звук взрыва. Это было, словно молния! Как он мог доверять даже этому уже безвредному куску проволоки, обмотанному вокруг руки девушки? Или легким переливам ее дыхания, глубокого, словно камни в реке?
Она проснулась оттого, что гусеница заползла по воротнику ее платья на щеку. Она открыла глаза и увидела его, склонившегося над ней. Не дотрагиваясь до ее лица, он взял гусеницу и положил в траву. Хана заметила, что он уже собрал свои вещи. Он отодвинулся и сел, прислонившись к дереву, наблюдая, как она медленно перевернулась на спину и потом потянулась, задерживая этот момент так долго, как могла. Вероятно, был день. Солнце стояло высоко. Она откинула назад голову и посмотрела на него.
— Я думала, что ты крепко держал меня.
— Я так и делал, пока ты не отодвинулась.
— И сколько ты меня так держал?
— Пока ты не пошевелилась, пока тебе не захотелось пошевелиться.
— Надеюсь, я не воспользовалась ситуацией, не так ли? — И добавила, заметив, что он смущается: — Шучу. Пойдем в дом?
— Да, пожалуй, я голоден.
Она с трудом встала, покачиваясь от яркого солнца, от слабости в ногах. Она не помнила, сколько они здесь пробыли. Осталось лишь ощущение, как легко и хорошо ей было.
Караваджо раздобыл где-то граммофон, и решили устроить вечеринку в комнате английского пациента.
