Гулящие люди Чапыгин Алексей

Четверо стрельцов приказу Кузьмина в голубых кафтанах батогами разгоняли толпу, очищая дорогу бирючу. Бородатый бирюч, в шапке шлыком, загнутом за спину, в мухтояровом зеленом кафтане, бьет палкой в литавру, привешенную на груди. Уняв барабанным боем шум толпы, кричит зычно:

– Народ московский! Кто из вас будет куплять у торгованов скаредных бумажные листы с иконами немецкими, кальвинскими, еретическими или же неправо печатать мерзко и развращенно таковые листы, тому быть от великого государя святейшего патриарха Никона в жестокой казни и продаже!

Стрельцы с бирючом проходят, литавра и голос звучат в отдалении.

– Вишь, робята, Никону стали нынче бумажные иконы за помеху!

– Так будут худче печатать деля смеху-у!

– Сказываю вам – уши есть! Фроловска пытошна близ…

– Во Фроловой нынче негде пытать, около пытошные отводные башни стены осыпалось с двадцать сажен!

– У набатного колокола во Фроловой у палатки свод расселся!

– Запоешь не хуже у заплечного во Констянтиновской!

– В Констянтиновской тож – в воротех вверху расселось в трех местах!

– Да вы каменщики, што ль?

– Мы с Ермилкой в нарядчиках были, меру тащили – подьячий стены списывал!

– Воно вы каки, робяты! А я в стенных печурах щелок варил… Идем коли в кабак – угощу!

– Ермилко! Идешь, царь зовет?

– Оно далеко да грязно…

– А ништо! Проберемся.

С серого неба сеет не то дождь, не то изморозь, но крепок хмельной полуголодный народ. Бродят люди с утра по грязи, по слякоти, едят с лотков блины, оладьи, студень глотают, утирают мокрые рты и лица шапками. Ворот у многих распахнут, болтаются наружу медные кресты на гайтанах, иные шутят о крестах наружу: «Крест мой овец пасет!» Пытошные башни многим знакомы, разговор о них не умолкает. Никон государит немилостиво, при нем еще крепче пытают, а царь на войне с Польшей.[47]

– Куда ни ставь башню, хоша на гору Синайскую, – пытка однака!

– Никон нам рай уготовал, патриаршу палату подновил, кельи пристроил!

– Подвалы под палатой изрыл, там жилы тянут!

– В хомутах железных народ гнут!

Вместе с влагой воздуха к ушам толпы липнет колокольный звон. Шапки с голов сползают, люди крестятся. Отдачи дневных часов еще не было, но уже прошла в Кремль новая смена стрелецкого караула, а на Красной площади и у Спасского моста толпа гуще, озорнее и шумливее. Народ московский вслед за патриархами исстари говорит: «На Спасском крестце до поздня часа безместные попы торгуют молебнами!» Близ церкви Покрова (Василий Блаженный) чернеет сумрачной крышей патриарша изба[48] – канцелярия безместных попов. В ней всем попам, служащим по найму, кроме попов подсудных, призванных в Москву за грабежи и буйства, дается разрешение служить – знамя, всякому, в ком есть надобность в попе, на дому. За знамя идет с попов плата в десять денег, а с иного, просто смотря по достатку, и не меньше трех алтын. Но приезжие попы и игумны озорны, всегда полупьяны от бродячей жизни в большом городе, они все «никому же послушны», иначе своевольны – в патриаршу избу не идут, знамен не берут, а, увидав того, кто нанимает попа, подымают меж собой шум и драку:

– Эй, хрещеный! Памятцу твою беру и шествую в дом твой!

– Борзо чту синоди-ики! Синоди-ики. Плата на дому по сговору, с хлебенным и питием!

Мохнатый от заплат на рясе, схожий на медведя, лезет поп. Кто не посторонился его, тот либо в грязь упал, или получил ссадину на лбу… Длинные, с седыми клочьями, волосы попа прижаты железной цепью наперсного медного креста тяжелого, будто на веригах. Таким патриарх воспрещает держать крест в руке или носить на груди, крест должен быть носим на торели, то и на блюде. Только на Спасском крестце и патриарха не слушают. Поп, сокрушая толпу, басит замогильным с перепоя голосом:

– Чуйте меня, православные! Худое, гугнивое пенье не избирайте, то разве попы? Они же комары с болота. Меня, попа Калину, наймуйте, я когда пою в храме, то свечи меркнут!

Озлясь, попы отвечают Калине:

– Разве ты поп?

– То, крещеные, убоец с большой дороги – явлен в Разбойном приказе.[49]

– Паситесь его, он везен в Москву с приставы!

А там по краю того же Спасского оврага под большим хмелем трое велегласно поют о кабацком житии:

  • Пьяницы на кабаке живут и попечение имут о приезжих людях  – како бы их облупити и на кабаке пропи-и-ти!
  • И того ради приимут раны и болезни и скорби много-о…
  • Сего ради приношение их Христа ради приимут от рук их денежку и две денежки и, взявши питья, попотчуют его… и егда хмель приезжего человека переможет и разольется…
  • И ведром пива голянских найдет и приимет оружие пьянства и ревностию драки и наложит шлем дурости и примет щит наготы, поострит кулаки на драку!
  • Вооружит лице на бой, пойдут стрелы из поленниц, яко от пружна лука, и камением, бывает, бьем…
  • Пьяница вознегодует и на них целовальник и ярыжные напраслины с батоги проводит…
  • Яко вихор развиет пьяных и, очистя их донага, да на них же утре бесчестие правят, и отпустит их с великою скорбию и ранами…

Те, что трезвее и степеннее, попы, между которыми есть и московские, безместные, собрались особой кучкой у крыльца патриаршей избы. У них наперсные кресты попрятаны за пазуху, только цепочки шейные видны. На попах камилавки старые или скуфьи. У каждого в руках знамя. Маленький попик, не обращая внимания на безобразия, шум и бой пьяных попов, говорит:

– Гляньте, отцы, то безотменно деля лихих дел ходит дьяк и наймует подсудных попов!

– Нужное, бате, нам то? Да, може, он ставленников ищет, хощет попам дать работу…

– То истинно! Поживиться на поповский доход хощет.

– И не дьяк он, батька, что в котыге да с батогом будто дьяк, а глянь под котыгой на кушаке что…

– А что?

– Чернильница, песочница да каптурги[50] с рукописаньем, то подьячий[51], може, он судного приказу судейской ярыга.

Кто-то в толпе степенных попов бубнит:

– Не суди, не судим будеши… Яко да воссудят тя нечестивые судилища, аще да уподобишься куче наво-о-зной!

– Хмельных среди нас нет, а вот, отец, испил-таки!

– Плюнем!

– Не едино ли нам – дьяк ли, ярыга ли?

В толпе пьяных попов у моста ходит степенно курчавый подьячий в синей котыге, с дьяческим посохом и в дьячей шапке с опушкой из бурой лисицы, по тулье шапки канитель золотная с малым жемчугом.

– Ну, отцы духовные, здравствую!

– Здравствуем тебе, блазнитель наш!

– Уговор помните?

– Какой уговор? В пьяной главе все молитвы истлели!

– Сыскали, нет ли деля меня попов подсудных?

– Сыщутся! Только до тюрьмы нам мала охота.

– Иными-таки граблено, да маловато, авось Бог пронесет!

– Я по своей службе, опрично других дьяков и не судного приказу!

– Ты это насчет грамоток? Чли, дьяче, твои грамотки о государевых пирах – ладно едят патриарх с боярами!

– Сытно!

– Эй, поп Калина-а! Сюды-ы!

– Чого? А-а, подьячий! – Бурый поп с медным крестом лезет к подьячему. – Угощаешь?

– Подсудной?

– Такое имеется за Калиной – по разбойному делу зван!

– Иные с тобой есть?

– Есть! Вон те семеро – все по суду везены к Москве.

– Идем в кабак!

– Дьяче! Нас пошто не зовешь?

– Кого надо сыскал – вы лишние!

– Скупой бес!

– Лихое дело, знать, замыслил!

– Рясы-то подогните, кресты попрячьте, а то с кабака вон пого-ня-ат!

Девятеро с подьячим, попы сидят в царевом кабаке, в кружечной избе. Подьячий угощает. Разговор тихий, похожий на сговор по-тонку.

– Ты, Калина, их поведешь… знайте! Патриарх нынче патриаршу палату перестроил – горница с крыльца первая, холодные сени… вторая – теплые сени… В патриаршей палате на рундуках со ступенями лавки, полавочники – бархат зелен, четыре окна – на подоконках бархат золотной, – хватит вам на кунтуши!

– Оно бы ладно, да стрельцы там патриарши с секирами…

– Стрельцы до едина в разброде, дети боярские угнаны к государю в сеунчах говорить, патриарший боярин – и тот в отлучке, в патриарших хоромах двое: любимой патриарш дьякон Иван да келейник, а кой тот келейник – не доглядел я…

– И доглядывать его нече! Лишь бы на стрельцов не пасть…

– Я иду с вами, а пошто мне под беду голову клонить – сказываю правду, сказке моей верьте… стрелецкие дозоры от палат уведены, стрельцы все у ворот в Кремль. Слух шел, что болесть объявилась худая[52], так от лишних прохожих в Кремль ворота пасут… Попов караулы не держат – колико скажете: «Идем к патриарху чествовать былое новоселье!»

– В твоих грамотах чли, дьяче, о патриаршем новоселье, сытно едят попы, кои царю близки…

– Эй, молодший! Дай-кось еще кувшинчик в подспорье к вечере праведной!

– И еще пием, братие, за здравие дьяка государева-а!

– Тише с гласом своим!

– Имечко твое скажи, дьяче… чтоб… ну хоша ба за обедней помянуть…

– Имя рцы! Коли-ко вздернут на дыбу, то язык чтоб молыл правду-у!

– Струсили, попики?

– Нам чего терять? Спали под Спасским мостом, будем спать в тюрьме на полатях… голодно, да тепляе!

– На патриарха идти готовы… Никон – пес цепной! Попов малограмотных указует гнать взашей… венечные деньги давать-де епископам без утайки… утаил грош – правеж! – батоги по голенищам.

– Вдовых попов от службы в монастырь гонит – служить нельзя… И монаху из попов до семи годов служить не указует…

– Сами дошли, что идти к патриарху надо… чего боитесь? Бояре будут вам потатчики, многие злобятся на Никона… еще то – что заберете из его рухляди, тащите в стенные печуры, теи печуры, кои заделаны кирпичом, инде щелок варили, в иных кузнецы ковали, нынче они закинуты, а двери есть… те, что с севера…

– Вот то ладно! Не в ворота – в печурах разберемся, ино что припрячем.

– Когда идти, дьяче? Долго не тяни.

– Знак дам, выйду к Спасскому, колпак сниму да помолюсь на ворота, и вы годя мало за мной поодиночке, сбор на Ивановой.

– Добро!

– Вы в палате хозяйничайте, я же патриарши кельи пошарпаю.

– Щучий нос тину чует – там поди деньги?

– Деньги? Патриарша казна в патриаршей палате за рундуком, у алтаря в кованой скрине…

– Истинной ты, дьяче, грабежник!

– Веди со святыми биться.

– Я так не иду, пущай скажет имя!

– Да, имя, оно ты скажи!

– Имя Анкудим! Был купцом, утаил государев акциз, бит кнутом на Ивановой… именье в продаже на государя. Шибся в чернцы в Иверский-Святозерский. Сошел с чернцов, а нынче в дьяках сижу…

– Приказ именуй – приказ!

– В Посольском приказе[53]

– Добро! Не страшно нам, коли такая парсуна идет с распопами.

– Только уговор – кроме нас, никому же слова об этом.

– Первый раз, что ли, по грабежу идем? Пьяницы мы, да язык на месте…

– Мы никому же послушны, на пытке бывали – молчали.

– Ну, братие, решеточные сторожа шевелятся.

– Ворота скрипят!

– Благослови, дьяче, расходимся и богоявления твоего ждем!

Подьячий пошел в сторону, подумав, вернулся:

– Калина поп!

– Чого?

– Вот те денег на топоришки…

– То ладно! Без топора не шарпать, едино что курей ловить!

– Чтоб под рясой прятать!

– Не учи, прощай!

Подговорив попов идти на патриарха, Тимошка в сумраке, осторожно сняв шапку, вошел в горницу дьяка Ивана Степанова, его покровителя. Дьяк был не у службы ни сегодня, ни завтра, а потому за обильным ужином с медами крепкими и романеей, без слуг, угощался единый. Тимошка истово двуперстно помолился на образа с зажженными лампадами, поклонился дьяку, круто ломая поясницу, не садился, шарил глазами. Дьяк тряхнул бородой:

– Садись, Петрушка! – и шутливо прибавил, делая торжественное лицо: – Нынче без мест!

Тимошка сел. Дьяк налил ему чару водки – пей, ешь, бери еду, коли честь и доверие от меня принял…

Тимошка, бормоча: «За здравие Ивана Степаныча, благодетеля, рачителя великого государя», выпил и закусил.

– Молвю тебе, Петрушка… Расторопен ты, грамотой я востер, ты же еще борзее меня, а худо за тобой есть – не домекну, кто ты? – Дьяк поднял волосатый палец с жуковиной, пьяно тараща глаза на Тимошку.

Тимошка выжидал, закусывая, подумал: «Я тебе Петрушка, так и ведать не надо больше…»

– Не-е домекну! – Дьяк, опустив палец, сжал кулак. – С тобой мои дела в приказе Большого дворца[54] расцвели аки вертоград кринный[55] и все же… зрю иной раз и вижу тебя схожего со скоморохом, у коего сегодня харя козья, а завтра медвежья… Ответствуй мне, пошто такое? Противу того и дела твои тьмою крыты…

– Не ведаю такого за собой, Иван Степаныч… и то скажу  – трезвый обо мне слова не молышь, а в кураже завсегда сумленье…

Дьяк ударил по скатерти рыхлым кулаком, в желтом сумраке сверкнул перстень. Свечи нагорели в шандалах, заколебались, с одной упал нагар, стало светлее.

– Шныришь ты по делам, кои и ведать тебе не гоже! Мои подьячие сыскали грязное дело за тобой… и вот то дело: в пору, как с дозволенья моего помог ты в письме и чёте боярину дворцового разряда[56] хлебные статьи о послах расписать, а что вышло из сего дела – ведаешь?

– Подьячие твои, Иван Степаныч, от зависти на меня грызутся и поклепы, ведаю я, возводят.

– Годи мало! Те статьи многие в твоей суме под столом сыскались, иние же в каптургах упрятаны – пошто тебе тайные статьи? Пей, ешь да сказывай – я тебе едино что духовник.

– Дьяче! Иван Степаныч, благодетель… озорство оное ненароком сошлось – замарал, вишь, листы бумажные – бумага немецкая с водяными узорами – и думал не показать, как убытчил казну государеву! В том и вина моя… в тай мыслил скрыть рукописанье, сжечь и сжег…

– Да сжег ли? Такого берегчись надо! Инако за тайну государева столованья и посольского тебе висеть в пытошной, да и мне, того зри, стоять у допроса с пристрастием… Пасись, Петрушка! Ну, седни будет! Тебе ведомо и мне понятно, хоша сумнительно. Нынче давай пить, есть да, помоляся, почивать до иных дел… Еще скажу – не марай себя! Мне ты дорог знанием и старой верой пуще того… Никонианства, новин его не терплю! Как тебе, противу того и мне: отец наш праведной Аввакум – в его благодати будем обретаться.

Аминь!

Тимошка придвинулся к дьяку ближе:

– Чуй, благодетель, дай мне денег поболе…

– Пошто деньги?

– Дело истинное – святого учителя нашего по моленью у государя великой государыни Марии Ильинишны[57] из ссылки вертают…

– Hy-y?!

– Уж боярин Соковнин Прокопий[58] место устрояет ему на Кириллово в Кремль, привезут отца Аввакума, тощ он, скуден, великие муки претерпел в дальних Даурских странах[59]… ему потребны порты и брашно особое и суды тоже, не серебрены, конешно, а и то, на все деньги…

– Сума у Прокопья потолще нашей, но постереги и мне доведи, когда привезут учителя… ай то радость! А денег не дам! Постой, чуй вот што!

– Чую…

– Завтре я не у дел! В церковь чужую, опоганенную Никоном, идти не мыслю, в приказ тоже – пить буду, – ведомо тебе, бражничать на досуге люблю! – ты же за меня стань в приказе, в приказ купцы придут… и… дать должны на мое имя посул[60], ты тот посул от купцов прими, роспись им от имени моего дай… Вот те деньги приветить учителя! Сполни, да пущай купцы не скупятся, будет им та промыта в науку – не ставить падали на государеву поварню-у!

– Не поверят мне купцы, Иван Степаныч! Что им моя роспись без твоей, а тебя оповестить и долго и далеко…

– Али тебе мою жуковину дать? Перстень – орел двоеглавый с коруною, дар государев? Боюсь дать…

– Да раньше верил, и я печатал твоим перстнем, благодетель, пошто сегодня вера в меня пала?

– Сегодня весь ты чужой какой-то.

– То подьячие поклеп тебе навели.

– Оно так! А видали тебя робята на кабаке с попами крестцовскими, попы те все грабители, пьяницы! Не марай себя, Петрушка. Печатай купцам, бери перстень…

Тимошка, почтительно приняв перстень, с низким поклоном проводил дьяка, снова сел за ужин. Сидел он долго, будто наедался в дорогу, и думал: «Хорош, ладен странноприимец гулящих людей государев дьяк Иван! Только, Тимошка, знай край, не падай – сгореть в этом доме, едино что от огня, легко… Ну, а ты завтра кончи… Перво – с купцов деньги получи и рукописанье им на помин души припечатай… Жуковина дьячья с коруною и впредь гожа… Другое дело – попов поднять… У патриарха узорочья бездна – не зевай только! Третье – путь тебе, Тимошка, вон от Москвы…» Выпил переварного меду с патокой крепкого, отдышался и прошептал вставая:

– В дому твоем, богобойный дьяк, заскучал я… Табаку у тебя пить не можно и опасно!

Обновленная Никоном патриарша крестовая палата обширна, как и дела в ней – патриарши, нынче и государевы. Когда идут церковные сговоры, тогда на Ивановой колокольне звонят для зову протопопов и игуменов, тот звон церковники издалека чуют, спешат не опоздать. У патриаршей палаты проход в келье завешен персидским ковром. В переднем правом углу палаты иконостас с иконами греческого письма, близ его резное кресло патриарха с подушкой сиденья из золотного бархата, с ковровым подножием. В первых от крыльца палаты, холодных сенях у дверей стрельцы с батогами, – сегодня их нет, сняты к воротам в Кремль. Во вторых, теплых сенях на лавках, обитых зеленым сукном, – всегда патриарший любимец дьякон Иван. Только в сей день, учредив в полном порядке патриарший стол питием и брашном, Иван благословился у патриарха пойти в монастырь к Троице Сергия. В полном доверье у Ивана Шушерина оставлен в патриарших сенях Сенька, стрелецкий сын, взятый Никоном из Иверского-Святозерского, бывший колодник. Слуг у патриарха довольно[61], одних детей патриарших боярских[62] с двадцать наберется, бывает и больше. Патриарх, негодуя на расстройство в делах государевых, разослал боярина патриаршего Бориса Нелединского и детей боярских с указами – кого к воеводам, кого к губным старостам[63], к кабацким головам и попам, нерадиво кинувшим церкви без пенья. Сам он всегда при делах и хлопотах, чтоб не навлечь на себя попрека от царя и с честью государить, а нынче приспешал. Слухи один хуже другого – то об одном родовитом боярине, то о другом: «готовят-де тебе, великий государь патриарх, лихо», разозлили и утомили его, а пуще и злее всякого зла – собралась малая боярская дума опрично патриарха с Морозовым, Милославским, Салтыковым[64] и другими, решено было той думой, «что патриарх-де уложение государево лает[65]». Сегодня патриарх решил пировать, а порешив, указал на сенях его келейнику и постельнику Сеньке:

– Не принимать! Ни боярина, ни игумена, тож и протопопа.

В большой хлебенной келье, за палатой с иконостасом, с софами, обитыми шелком, для послеобеденной дремы, с поставцами из золотых и серебряных суден – ендовых и кратеров с рукомойником и кадью медной в углу за ширмой штофной – на тот грех, ежели гостя какого нутром проймет. Сегодня у Никона «собинные» гости – боярин Никита Зюзин[66] с боярыней своей Меланьей. Перед ними гордый патриарх, грозный не только епископам, но и боярам, лишь смиренный инок и хлебосольный хозяин. Никон выпил три ковша малинового крепкого меду, но он едва в легком хмеле. Боярин Никита пил те же три ковша, прибавляя к ним чару ренского, а стал развязен и огруз. Боярин бородат, сутуловат, широк костью, ростом он в плечо патриарху.

Боярыня Меланья пила лишь романею чаркой малой. Ей было весело и хорошо. Против обычного, она чаще смеялась, да казаться стало, что кика с малым очельем в диамантах застит ее большие светлые глаза. Боярыня кику все чаще подымает холеной рукой в перстнях так высоко, что уж волосы как огонь начали гореть под кикой, чего замужней боярыне казать мужчинам нельзя, правда, чужих тут нет – муж и ее наставник. Грудь тоже стала вздрагивать под шелковой распашницей, да сквозь наносный легкий румянец проступил на убеленном лице свой, яркий… Никон, сдвинув к локтям рукава бархатного червчатого кафтана, гладил левой рукой пышную бороду, отливающую темным атласом. При блеске многих пылавших лампад и свечей в серебряных шандалах глаза его особенно искрились. Внутренние ставни двух окон были закрыты наглухо, и день не казался днем. На голове Никона, как говорили ревнители старины, срамной греческий клобук с деисусом[67], шитый жемчугом, с бриллиантовым малым крестом. Пиршество учреждено с рыбными яствами, хозяин и гости едят руками, кости кидают в мису под столом. Половину патриарша стола занял пирог сахарный, видом орел двоеглавый, в лапах орла – обсахаренный виноград с вишенью. Боярин много раз пытался говорить, наконец, тряхнув мохнатой головой, выкрикнул:

– Дру-у-г, благодетель, великий господин патриарх, не осердись на молвь мою!

– Сердца моего нет на тебя, боярин Никита! Сказывай! Все приму.

– Чаю я, великий господине, от того дела, что учинил летось нелюбье многое… иконы фряжского письма поколол и в землю изрыл… то пошло сие в глазах всего народа… чернь, господине, буйна и дика…

– Боярин Никита, друг мой, вина наряжай сам, потчуй себя и жену и говори – внемлю.

– Пью за здоровье, за долгое стояние за церковь и государство друга моего великого государя патриарха всея Рус-си-и-и, во-о-т!

– Пью я за твое здоровье, боярин! За работу твою на известковых копях, за соляные варницы, кои от сего дня дарю тебе! И ты, дочь моя духовная, Меланья, краса, пей, не ищи поклонов хозяина… А ну, боярин, еще раз – сказывай!

– За подарки такие поклон тебе до земли, великий друг, богомолец… И то неладно, господине, что слуги твои худородные с шумством и гомоном доселе ходят по горницам родовитых бояр, рвут с божниц, со стен тоже, от твоего имени парсуны и новописаные иконы…

Никон грозно сверкнул глазами, сдвинув брови.

– Про иконы, боярин Никита, молчи!

– Ох, великий патриарх, друг мой! Вот ведь какой я пес – то язык блудит, даришь ты мне, а я мелю прежнее, иконы фряжские, парсуны – тьфу им!

– Про иконы ответят за меня тебе, боярин Никита, сам святой Симеон Метафраст[68] и Дамаскин Иоанн[69]

Никон, чтоб потушить злой блеск в глазах, сжал рукой бороду, нагнул голову и, налив меду полковша, не переводя дух, выпил. Боярыня испугалась лица патриаршего, оно стало мрачным. Привстав за столом, сказала, трогая рукой кику и кланяясь:

– Учитель светлый! Боится господин мой, боярин Никита, за тебя! Ведь родовитые бояре сильны, своевольны, инде сам великий государь Алексей Михайлович трудно справляется, а ну как они от злобы из-за икон на тебя черной народ поднимут? И, не к ночи будь сказано, убойцов на голову твою светлую наведут… боярам не впервые ведаться с гулящими людьми корысти ради да вершить лихие дела… Мы, сироты, ужасны за твое богомолье…

– Во-о-т! С тем и жену мою на пиры твои, великий господине, волоку… друг мой! Ведает она, о чем я скорблю душевно, и радуется дарам твоим и… еще пью за долголетие друга патриарха! А все же скажу… уложение государево тобой, великий патриарх, попрано… на том стоят бояре, и то будут они поклепом клепать великому госуда-а-рю-у Алексию!.. И еще спасибо на подарке…

– Перестань, боярин Никита, – осадила мужа боярыня.

– Умо-лка-ю! Пью за долголетие друга!

Патриарх ласково погладил по спине боярыню… Потом сам с собой, но громко, будто кого убеждая, заговорил:

– Долголетие мое едино что лихолетие. Бояр не боюсь, всех потопчу! – Он примолк, наливая снова в ковш меду, потом продолжал: – Иных изрину от церкви! Все в моей власти, покуда заедино со мной правит великий государь…

Боярин поднял над столом непослушную голову, сидя, он коротко вздремнул, но слух его сквозь пьяный угар ловил голос патриарха.

– Друг ты мой собинный! А как отступится от тебя великий государь? Тогда, что тогда? А, во-о-т! Псы цепные видом Сеньки Стрешнева[70] да лисы старой государева дядьки Бориса сглодают… Сглонут тебя! Во-о-т!

Не обращаясь к захмелевшему боярину, Никон говорил, как бы убеждая кого-то: боярыню он не считал знающей людские дела:

– Государь вкупе с врагами моими, боярами, клялся в соборе, когда шел я на стол патриарший – все клялись быть в моей воле! Так ужели венценосец, помазанник на царство, государь, презрит клятву над крестом честным? Да, я не почитаю уложение, ибо оно не государево, а боярско-холопское. Едино лишь в писании и утверждении его попы были дураки, а бояре завсегда хитрость лисицы и жадность волка имут. По уложению тому хотят вязать нас без суда духовного, нет, не бывать тому! Церковь из веков выше царей… Церковь пошла от святых апостол, и я, патриарх, не мир вам несу – меч!

Боярыня перестала пить. Поглядывая на грозное лицо патриарха, она прислушивалась. Ей послышалось – прошли шаги за дверью и повернули вспять. Сказала:

– Учитель мой светлый, кто-то бродит за дверью.

Никон тяжело поднялся, умыл руки в углу, поливая из серебряного стенного рукомойника, утер их рушником, тут же с полки, завешенной тафтой красной, взял гребень, расчесал бороду и, повернувшись к иконам в угол, перекрестился широко троеперстно, потом подошел и отворил дверь. За дверью стоял Сенька в новом кафтане скарлатном алом, он молча низко поклонился.

– Тебе, парень, не надобно быть тут… Не зван ты…

– Святейший патриарх! Два боярина в холодных сенях ждут давно и гневаются на меня… я и не смею без зова, да не стерпел – один боярин лает смрадно!

– Указано всем на сей день меня не видеть! Пущай их изрытают лай.

– Лезут, сказывает один – дело не мешкотное, указ от великого государя из Смоленска.[71]

Никон тряхнул головой, засверкал бриллиант на вершке клобука:

– Скоро дай мантию, панагию и посох!

Сенька быстро прошел в ризничную, вернулся, стал облачать патриарха. Обыденно. Хотел снять кафтан, патриарх указал:

– Надень мантию на кафтан! В палате прохладно.

Сенька, облачив патриарха, подал ему на блюде золоченом панагию, потом рогатый посох черного дерева с жемчугами и серебром в узорах по древку.

– Зови бояр! Введешь, пройди сюда к гостям, прибери стол, как Иван делает, налей из кратеров в ендовы меду – исполни все с вежеством и безмолвием.

Сенька в ответ также поклонился, патриарх торжественно вошел в крестовую, сел на свое кресло. Два боярина в распахнутых кармазинных ферязях, под ферязями кафтаны золотного атласа, оба вошедших в горлатных шапках, стуча посохами, шли неспешно по сеням, войдя в палату, сняли шапки, стали молиться, держа в левой руке посох и шапку. Один вошел по ступеням рундука, сел на лавку, надев шапку, он оперся на посох и, не глядя на патриарха, глядел в пол. Другой, не надевая шапки, подошел, говоря: «Благослови, владыка святый», и нагнул рыжеватую голову.

Патриарх, встав, благословил его. Сел и молча ждал. Рыжеватый надел шапку, вошел по рундуку, поместился на лавке рядом с первым, молчаливым боярином. Молчал патриарх, оба боярина тоже. Наконец, сдвинув брови и тыча в пол рогатым посохом, Никон заговорил:

– Все ложь! Сказывали – дело неотложное, так пошто же язык ваш нем, бояре?.. Кому благословенье патриарше непотребно, тому уготовано будет отлучение церковное… оно любяе и ближе…

Тогда благословленный боярин сошел с лавки, встал перед патриархом, сказал ласково:

– Не до чинов нынче, великий государь святейший патриарх! Пришли мы наспех с боярином Семеном Лукьянычем говорить тебе о деле важном, да узрели иное: пришли-де не вовремя. Ждали долго в холодных сенях… оттого и мысли не увязны и язык нем…

– В чем, боярин, нужа ваша?

– Ведомо ли святейшему, что в Коломне солдаты, кои вербуются на войну, и датошные люди шалят?

– Туда посланы нами стрельцы и дети боярские, и сыщики…

– Добро! А ведомо ли государю патриарху, что в той же Коломне да и на Москве в слободах, там инде объявилась невиданная болезнь?

– И то нам ведомо, боярин! За грехи ваши, бояре, за безбожие многое, растущее день от дни, идет на вас кара божия… Вот он, – патриарх поднял посох в сторону угрюмо сидевшего боярина, – боярин Семен Стрешнев! Патриарх для него не патриарх  – поп черной, и худче того. Ведомо мне, что чинит он в дому своем.

Угрюмый боярин неторопливо встал, не сходя с рундука, заговорил звонким, отрывочным говором:

– А ты, ты, святейший патриарх? Чтишь ли нас, сородичей государевых? Не обида ли то, что держишь нас, бояр, в холодных сенях со своими холопами, не считая часов?.. Не ты ли срываешь парсуны в наших хоромах? Не ты ли указуешь нам меру мерити чиноначалие?

– Властью, данной от Бога и великого государя, изметаю я латинщину и кальвинщину в домах ваших, сие, аки короста и парш смрадный, идет на Русь православную! Через вас идет сей разврат…

– Оберегатель, ревнитель старины недреманный, так пошто же избил и избиваешь ты Аввакума, Павла Коломенского[72] и иных? Пошто потрясаешь жезлом против восстающих на новопечатные книги и троеперстное сложение знаменующих крест перстов?

– Не крест знаменуют персты – Троицу, боярин Семен! Не за старину ополчился я на худых попов – за невежество их гнету! Вы же басурманскими новшествами гоните заветы и презрите законы святых отец… С ними не удержитесь, ибо издревле сказано: «А которая земля переставливает порядки свои, и та земля не долго стоит». Вы что же деете? Боярин Борис Иванович вознес на божницу образ Спасителя в терновом венце, письмо фрязина Гвидона[73], списанное боярскими иконниками, и тот образ не образ – латинщина[74] суща. Вот он, боярин Прокопий, сын Соковнин, укрыватель раскольщиков, не таясь, с похвальбой весит в хоромах своих распятие господне немчина Голя-Бейна[75] и его Иисуса в гробу простерта, и то есть кальвинщина[76]. Христос – Бог, у него же, Бейна, Христос – гнусный мертвец, и распятие его таково же. Таких кунштов я не терплю, бояре! Такое и подобно сему измету, яко сор и падаль!

– А ну, господин святейший патриарх! Не прати о вере пришел я, пригнан от Смоленска послом великого государя к тебе с повелением: «Еже объявится на Москве худая какая болесть липкая к людям, то тебе бы, патриарху и градоправителю, пекчись крепко о государевом семействе, от лиха опасти немешкотно!» Мне же укажи, што отвечать на тот спрос к тебе великого государя?

– Великий государь, царь всея великие и белые и малые Русии, самодержец Алексей Михайлович пущай положится на меня, друга своего собинного, надеется на попечение мое о роде государевом и не опасается.

– Прощай, патриарх! Уезжаю, гневись или милуй, но и теперь в бытность мою на войне воеводой не благословлюсь!

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Илья Кусакин, известный бизнес-тренер с огромным опытом построения отделов продаж, предлагает уникал...
Island. See peaaegu inimt?hi saar kaugel keset Atlandi ookeani on ilmselt Euroopa k?ige eksootilisem...
Перед вами новая книга одного из самых влиятельных духовных учителей нашего времени – знаменитой Бар...
M?lest?bu uz gr?mat?m Emija Hamiltone izjutusi, kop? sevi atceras. Kad vi?as rok?s non?k kaste ar se...
Одна история, написанная тремя разными героями. Один из них забыл, как это — быть счастливым, второй...
В этой книге читателю предлагается несколько не совсем обычных историй, действительно имевших место ...