Одиночество-12 Ревазов Арсен
– Бабки есть?
– Нет. Мне не дали взять с собой. Сказали, что сразу отпустят.
– Нет бабок – нет сигарет.
– Слушай, но мне привезут. Я тогда отдам.
– Вот привезут – тогда и поговорим.
– Позвони по этому телефону. И все у тебя будет.
Я продиктовал сотовый Моти и сержант ушел. Через десять минут он вернулся и сказал, что телефон выключен, а его смена кончается.
Я сел на нары и начал пытаться рассуждать. Сначала от разочарования я не мог сосредоточиться, но через некоторое время даже вошел во вкус. Из рассуждений вытекало следующее:
1. Если я здесь благодаря хатам, то еще не все потеряно. Ведь я жив. (Меня пробрал мороз по коже, когда я подумал, что Стариков сейчас лежит в холодном судебном морге. Теплых чувств я к нему никогда не испытывал, но уж и смерти Старикова не желал).
2. Если я здесь из-за сумасшедшего стечения обстоятельств, то опять же – отчаиваться нет смысла. У меня есть друзья и деньги, а убивать я никого не убивал. Правда, Василек говорил про какой-то нож… И рубашка в крови… Надо разбираться. Кто-то ведь его убил? Но Стариков совсем не тот человек, ради которого стоит пачкать руки кровью. Да еще таким количеством крови (я поежился, вспомнив огромную лужу на полу и забрызганные кровью обои). Если только из ревности? Может, Стариков нажрался и решил себе сделать сэппуку? Тогда надо было начинать с живота. А перерезать себе горло на две трети – может только хорошо подготовленный самурай.
3. Остается версия, что Старикова убил я сам. Допустим, он полез ко мне, я выхватил нож и убил его. А сейчас ничего не помню. Сильный стресс плюс алкоголь – вытеснение кошмарного воспоминания в подсознание. Тем более, кажется, Стариков обещал меня зарезать. В шутку.
Но тут вступает в силу фактор родственников Старикова. Что-то он мне в свое время намекал на папу-чекиста. И Василек говорил, что ему его начальство приказало поставить дело на особый контроль. Но это могли быть как родственники Старикова, так и хаты. С этой стороны – дело дрянь.
Подводим баланс: против меня загадочные хаты и московская милиция; за меня: отсутствующий в Москве Антон и не очень вменяемый Матвей. Ну и, конечно, Маша с мамой, но они мало что могут сделать… В PR Technologies зреет измена. Приходится признать, что баланс у меня отрицательный. Как всегда.
В деле уже три смерти: Химик, Лиля и Стариков. Я закрыл глаза и попытался представить себе всех трех. Через минуту я открыл глаза. Стариков в этой последовательности был явно лишним. Может, его перепутали со мной в темноте?
На этой грустной ноте, я понял что свет в камере никогда не погаснет, еды не будет, а кто спит тот обедает. И попытался строго в соответствии с анекдотом про Ленина и красноармейца поесть.[38]
Кажется, шел вторник. В камере без окон я утратил чувство астрономического времени. Весь понедельник я провел в ожидании. Адвоката, следователя, сержанта, Матвея – хоть кого-нибудь. Не было ни единой души. Ко мне никого не подсаживали. Я утратил спокойствие и способность спокойно рассуждать. Я реагировал на каждые шаги по коридору. Менты – наоборот – на меня не реагировали. Я даже не мог объявить голодовку в знак протеста. Меня не кормили. На мои просьбы о хлебе менты многозначительно молчали. Я стал психовать. Где Матвей? Может, они с ним тоже что-то сделали?! А мама? Каково сейчас ей?
Голод, замкнутое пространство, никогда не гаснущий свет. Полное игнорирование меня как обитателя Вселенной и гражданина России. Я понимал, что меня прессуют. Но уже совсем не понимал, зачем.
Во вторник, когда мне показалось, что уже вечер, я вдруг почувствовал непреодолимое желание оказаться дома. Я стал страшно стучать кулаками в дверь и орать «Выпустите меня отсюда, суки!! я требую адвоката!! Вы же сами сказали, что у меня есть право на адвоката!!»
Минут десять никто не реагировал, а потом вошли два мента с дубинками и хорошенько по мне прошлись, негромко матерясь и объясняя, что научат меня правильному поведению. Били сильно, но не зло. Как будто выбивали ковер. Потом они ушли.
У меня начали болеть почки и не было сил пошевелиться. Я лежал и скулил: «Суки, суки». Из глаз текли слезы. Было очень больно. Так кончился вторник. Я почувствовал, что начинаю сходить с ума. От тюремной романтики не осталось и следа.
В среду с утра распахнулась дверь камеры и меня отвели к Васильку. Все тело ныло и я еле дошел. Василек не смотрел мне в глаза. Просто сказал сухо:
– Вот постановление прокурора о вашем аресте. Подпишите, что ознакомлены.
– А адвокат? Вы же обещали адв…
– В СИЗО у вас будет адвокат.
– Не буду ничего подписывать больше. Не буду!!!
– Не надо на меня орать. А то…
Я немедленно заткнулся, вспомнив чем закончилась вчерашняя истерика. Но, очевидно, Васильку моя подпись была на фиг не нужна. Меня увели, но повели не в камеру, а во внутренний дворик. «Хорошо, что в наше время не расстреливают, – подумал я. – По крайней мере, вот так сразу».
Во дворике стоял немного переделанный УАЗик. С решетками на непрозрачных закрашенных окнах. Меня посадили в него, точнее воткнули, потому что в кузове набилось уже не менее 15 человек. Примерно таких же небритых, грязных и вонючих, как я. Почти у всех были баулы. Я был налегке. Поскольку двери не закрывались, мент снаружи давил на них всем телом, а потом грохнул с разбега ногой. Я был как раз под самой дверью. Дверь вмяла мои ребра и защелкнулась. Мы поехали. В дороге у одного наркомана началась ломка и его стало рвать. Запах и жара делали из машины настоящую фашистскую душегубку. В машине не было ни одной щелки для воздуха.
Через сорок минут кошмара мы приехали в Матросскую тишину. Началась перекличка. Среди нас – половина выходцев из Кавказа и Закавказья. Их фамилии менты перевирают, а они в большинстве своем по-русски говорят плохо, и своих фамилий не узнают.
После переклички – сборка. Сортировочная камера размером со школьный класс, а народу в ней – за сто человек. Концентрация – как в поезде метро в часы пик. Вентиляции нет. Многие курят. Кто-то, нагнувшись, жжет тряпки и в алюминиевой кружки варит чифирь. Комната заволакивается дымом от тряпок. Фантасмагорическая картина.
И она длится пять часов. Пять часов в тесноте без воздуха. Когда мне дали сигарету и спички, спичка просто не зажигалась. Ей не хватало кислорода. Пришлось прикурить от другой сигареты. Наконец, группами по 20 человек начали вызывать на шмон.
Я вспомнил, как Аркан рассказывал, что это название происходит от цифры восемь – время утреннего обыска в камере. Поверить в то, что с Арканом, Аней и поездкой в Эйлат я попрощался меньше недели назад – было совершенно невозможно.
Шмон. Освещенная комната. Огромный цинковый стол. На него вываливается все содержимое баулов. Вещи смешиваются, начинаются крики заключенных друг на друга. Вещей у меня не было, я стоял в углу и с ужасом смотрел на все это.
Вдруг команда – «Всем раздеться. Трусы и носки – снять! Догола!» Люди начали раздеваться. Хотя из шести обыскивающих – три женщины. Я разделся одним из последних, когда одна из шмонщиц заорала на меня. Вещи бросаются на пол и по ним все ходят ногами.
Затем нас построили в очередь и начался досмотр. Я подумал, что серные ванны в аду – это плод фантазии средневековых мистиков. А вот досмотр в Матросской Тишине голых мужиков, у которых, сплошные синяки, язвы, наколки, расчесы, нарывы – это, действительно, ад.
Еще через полчаса нам разрешили поднять с пола вещи и одеть их. Нас повели «катать пальцы» или «играть на рояле». Здравствуй, феня. Потом – фотографирование. Старое раздолбанное кресло. Фиксируется в двух положениях. Фотограф набирает пластмассовые буквы твоей фамилии на планшетке.
Затем – медосмотр. Маленькая камера, не больше вагонного купе, разделенная решеткой. Врач – за решеткой. Ты – внутри.
Здесь я по-настоящему испугался. Иглы, гигантского размера, которыми собирались взять у меня кровь, были использованы несколько раз. А может, и несколько десятков раз. На них на всех были капли застывшей крови. Понаблюдав минуту, я убедился, в том, что это так и есть – использованные иглы без ложной стыдливости бросают в ту же кювету, из которой их берут. Я в ужасе протянул руку через решетку, посмотрел, как игла входит в мою вену и подумал, что сейчас меня заражают СПИДом под видом проверки, не болен ли я им. Игла вошла под кожу. Я взвыл от сумасшедшей боли, что было понятно. От многократного применения одноразовые иглы тупятся.
После медосмотра нас вернули на сборку, и я в первый раз после бутербродов с черной икрой в ГП получил в руки еду. Точнее как бы еду. Треть буханки черного хлеба. Плохо пропеченного. Но после трех дней голодания – вкус у него был как у шипящего сочного стейка. Слава богу, холодной воды было – сколько хочешь. Опытные люди сказали, что до утра растасовки, то есть разводки по камерам не будет, и я, увидев освободившийся угол, немедленно в него залег, свернувшись калачиком. Прямо на кафельном полу, без намека на матрас, одеяло или простыню. Тело после вчерашних побоев ныло, но за день я уже к этому привык.
Утром группу, в которую вошел и я, повели по камерам. Несколько километров нескончаемых коридоров. Мы шли минут тридцать. Меня еще вчера предупредили, что войдя в камеру, нужно сказать: «Здорово, бродяги», – что в остальном феней щеголять не стоит, поскольку авторитеты не любят «наблатыканных». Говорить надо спокойно и сдержанно. Не умничать.
Я вошел в камеру, сказал: «Здорово, бродяги», – и задохнулся.
Глава 13
Первое впечатление, которое производит общая камера – отсутствие воздуха в его привычном понимании. Четыре ряда двухъярусных нар – шконок, на которых и между которыми в полутьме роится масса полуголых мужчин. Температура – не меньше 40 градусов. Вентиляции никакой. Ощущение, что попал в русскую баню, где вместо эвкалиптового раствора и пива, на раскаленные камни льют концентрированную смесь соответствующих запахов – пота, дешевого табака, подгоревшей пищи, жженых тряпок, говна и чего-то еще не доступного моему обонянию (ртутная мазь? язвы?) Потом я выяснил, что в нашей камере 117 человек на 60 квадратных метров. И это не предел.
Вся камера в проводах и веревках. Вместо стен и дверей – ветхие простыни и полотенца пытаются создать иллюзию уединения.
И это место кто-то называет родным домом?! Но здесь же даже сесть некуда? И спят здесь люди, судя по всему, по очереди. Я посмотрел на полусгнившие матрасы. Осторожно потрогал один. Он был влажный и липкий.
«Ну что, мил человек, проходи к Смотрящему!» – сказал мне кто-то и меня провели в правый дальний угол камеры за простыню. В этом углу висели полки с книгами, сделанные из сигаретных пачек. Книг было много. Я вздрогнул, когда пробираясь между шконками, увидел двухметрового бритого наголо монстра вытатуированного сверху донизу, который сохраняя абсолютно тупое и зверское выражение лица, читал Гарри Потера. Думаю, что это был «Узник Азкабана».
В красном углу стояли маленький холодильник и черно-белый телевизор. Стол был накрыт клеенкой, склеенной из полиэтиленовых пакетов.
Меня подробно и внимательно расспросили. Задавали вопросы двое: смотрящий по камере – видавший виды мужик лет шестидесяти, еще крепкий, коренастый с несколькими золотыми коронками и одной короной, вытатуированной на руке. Он был одет в футбольную форму сборной России. Сказал, что называть его надо Танком или Смотрящим. Второго расспрашивающего звали Поддержка (это оказалось и звание, и погоняло). Поддержка выглядел лет на 50. Он был в полном смысле слова лишен особых примет. Лицо, которое забывается еще до того, как ты от него отвернулся. Одет он был в легкий банный халат.
Остальные сидевшие с нами молчали, в разговор не вмешивались и вопросов не задавали. Спрашивали меня с подчеркнутым уважением и дружелюбием. Статья, которая мне ломилась была весьма уважаемая. Как сказал Смотрящий «сто пятая с нежностями» (убийство с отягчающими обстоятельствами). Я рассказал все про себя, умолчав, конечно, о хатской составляющей моей жизни.
Меня покормили, научили мыться (для этого в углу камеры за простыней специальными тряпками отгораживается плотина, кипятильником в ведре нагревается вода, а дальше – тазики и вперед), помогли постираться (за это отвечают специально обученные люди низкого ранга) и определили вполне достойное место на шконках. Второй этаж, недалеко от Смотрящего. И что самое главное – не сменное. То есть мое личное. Знающие люди сказали, что для первой ходки – лучше не бывает.
В конце дня, в окружении незатихающего гула и возгласов, ворочаясь на влажном матрасе, и давя ползающих по чистому телу клопов, я понял, что раз 117 человек смогли разместиться на весьма долгий и часто неопределенный срок на площади не больше 60 кв. метров, значит, Лиля права. Жизнь существует в разных формах.
Особенно забавно, что некоторые из них расположены в ста метрах от обычной жизни. Где ходят трамваи, работают, пьют, отдыхают и трахаются простые москвичи. Собственно, в километре от того места, где я родился и вырос.
«…В этой зоне барин крутой, сам торчит на шмонах. Кумовья абвера просто волчары. Один старлей хотел Витька ссучить, за это западло фаловал его в придурки в плеху, шнырем или тушилой. Витек по третьей ходке все еще ходит в пацанах, но он золотой пацан и быть ему в авторитете на следующем сходняке.»
«В живодерке шамовка в норме, мандра и рассыпуха завсегда в гараже. Как заварганим грузинским веником! Имеем и дурь женатую, и косячок. Санитары дыбают на цырлах перед главным и другими коновалами, чтобы не шуранули на биржу…»
Я слушал феню и удивлялся, что я почти все понимаю. Правда, в рамках контекста. Как же криминализировалось современное русское языковое сознание, если мне, человеку, который еще недавно далек от преступного мира, настолько понятна феня. Она же – блатная музыка. Она же – рыбий язык. Она же – стук по блату!
– Задержанный Мезенин!
– Я!
– Выдергивайся…
– Как, гражданин начальник?
– Слегка.
За 8 неполных дней в СИЗО я выяснил, что вызывают из камеры «слегка» (следователь, адвокат, свидание – все внутри тюрьмы), «по сезону» (суд, РУВД, следственный эксперимент, в общем, поездка), «с вещами» (другая хата, другая зона, свобода).
– Руки за спину, лицом к стене!
(Это – не унижение, это – формальность. Дальше легкое движение рук над телом, имитирующее обыск: зачем вертухаю лишние вши и клопы?)
– Руки за спиной. На два шага впереди шагом марш!
Наручники не одели. Хороший признак. Опять какие-то километры еле освещенных коридоров. Лестницы, камеры, решетчатые двери. По дороге встречаются тележки с баландой, другие подконвойные в вертухаями, какую-то хату в полном составе ведут ведут мыться – они громко и радостно топают, а мы ждем, пока колонна пройдет – словом, тюрьма живет своей жизнью. А я удовольствием оглядываюсь по сторонам, набирался свежего (ну, относительно свежего) воздуха и свежих впечатлений.
– Куда идем-то, гражданин начальник?
– За кудыкину гору. Пришли. Стой!
Щелкает дверь. Я захожу в камеру. Маленькую, пустую (только рукомойник и одна шконка), довольно чистую.
– За что мне одиночку, начальник?
Дверь захлопнулась без ответа. Я присел на нары.
К этому времени я почувствовал, что начинаю привыкать к тюрьме. Даже атмосфера, наэлектризованная жарой и сотней сложных изломанных душ, перестала восприниматься мной как взрывоопасная.
Меня угнетало два обстоятельства: полное отсутствие известий с воли и вынужденное безделье. Опытные люди объяснили мне, что на допросы здесь вызывают редко, особенно в случае простых дел, а свиданий чаще чем раз в месяц не дают. Впрочем, это не объясняло отсутствие передач. И отсутствие адвоката.
С бездельем я боролся как все – общался, играл в шахматы, нарды и пытался читать – камерная библиотека предлагала достойный выбор – от Акунина до Якобсона. Меня только удивило бесчисленное количество разных гадательных пособий – сонники, руководства по хиромантии, гадание на картах.
Оказалось, что заключенные – народ суеверный, но при этом предсказаний требуют конкретных – когда будет суд, какой срок впаяют, на какой зоне валандаться и пр. Особенной популярностью пользуется трактовка снов. Спят в тюрьме много. Сны видят яркие. Меня, как человека образованного, несколько раз спросили, что означают те или иные сны, но я, убедившись, что расплывчатые ответы не принимаются, а за конкретный базар потом придется отвечать, тактично уклонялся от ответа.
Тем не менее, окончательное имя я получил – Пророк. Не погоняло, которое выдавалось только блатным, а просто кличку. Это случилось на второй день после растолкования какого-то фрейдистского сна Поддержки с кровавыми огурцами, которые ему приходилось чистить тупым перочинным ножиком.
Первая, не приставшая ко мне кликуха, была Музыкант. Еще во время изначальной беседы со Смотрящим я на вопрос, какие имею таланты, не подумав, указал на гитару. Я сыграл как умел несколько рок-композиций, отказался петь Круга и Шуфутинского, сославшись на незнание слов и музыки. На вопрос, какие же песни знаю, сказал, что только иностранные. Спел Love Street (одна из немногих песен Doors, которые можно петь, не имея нормального голоса). Пока пел, поймал себя на мысли, что это и есть настоящий fusion: петь в русской страшной тюрьме песни, написанные в раскаленной Аризоне.
Послушав забойный ритм:
- She lives on love street
- Lingers long on love street
- She has a house and garden
- II would like to see what happens,[39] —
народ немного повеселел, но я тут же был ревниво уличен Фонарем, главным гитаристом камеры, в непатриотизме. Тогда я спел Баньку Высоцкого, после чего передал Фонарю гитару, не желая создавать конфликты, и пошел разговаривать с руководством дальше.
Фонарь продолжил выдавать камере современный блатной репертуар. К сожалению, за несколько дней я убедился, что настоящая тюремная лирика исчезла, по крайней мере в этой камере. Настоящих тюремных песен типа «Гоп со смыком это буду я…», или «Постой, паровоз…», или, на худой конец, «Мурку» я не услышал ни разу и понял, что сегодняшняя тюремная музыка пишется в студиях, а не в камерах. Когда меня переименовали из Музыканта в Пророка, Фонарь заметно повеселел.
Я осматривался по сторонам и пытался понять, зачем меня привели в новую камеру, и что будет со мной дальше. Было очевидно, что в одиночке я лишался сигарет (в моей пачке оставались всего три штуки), водки, нормальной (относительно) еды, книг, общения, моральной поддержки. С другой стороны при переводе из камеры в камеру следует команда «с вещами». Если, конечно тебя переводят не в карцер. Но на карцер камера не тянула чистотой. И по слухам там на день шконка поднималась. Так что надо было по 16 часов или стоять или сидеть на цементом полу, покрытом 5-сантиметровым слоем воды. Нет, это явно не карцер. Здесь сухо.
Лязгнула дверь.
– 30 минут. Будут проблемы – стучите!
В камеру вошла финдиректрисса. Она была в строгой белой блузке, черном обтягивающем пиджаке и черной юбке чуть выше колена. Ее костюм чуть-чуть напоминал женскую нацистскую форму. Он явно шел к ее светлым волосам. Я привстал от удивления. Дверь захлопнулась и железный засов крепко лязгнул.
– Ну, здравствуй, зек!
– Здравствуй, Оля. Нет больше зеков. ЗеКа – это заключенный каналоармеец. А теперь каналы все выкопаны и я – арестованный. Но не осУжденный. Я, как блатные, сделал ради прикола ударение на «У». А тебя Матвей вместо себя прислал?
– Долгая история. Матвей в больнице. Расскажи лучше, как ты?
– Я – лучше всех. Курорт. Горный воздух. Прекрасная компания. Отличный сервис!
– Выглядишь ты именно так. Я думала ты вшами зарос. Опустился.
– Просто так в правильной хате никого не опускают. Я скорешился с братвой. Оказался нужен обществу. Рассказываю им истории, разгадываю сны. Растолковываю объебон. Обсуждаю деляги. За это моюсь раз в день. Мне даже стирают. И неплохо кормят. В какой больнице Матвей?
– Что такое объебон и деляга?
О Матвее Оля говорить явно не хотела. Она уселась на нары, и немедленно поднялась. На колготках появился зацеп. Пока она раздумывала что же с ним делать, на ее колено с потолка упала капля. Она подняла голову. Я начал понимать, что находит Мотя в ней возбуждающего. У нее было полное пренебрежение к собственной сексуальности про которую она уж, конечно, знала все. Она не ставила ее напоказ. Она ее не стеснялась. Она, тем более, ее не скрывала. Она просто не замечала ее. И в этом не было ни капли фальши. Наоборот. Или я ничего не понимаю в женщинах.
Да… видит Бог, возбудить такую женщину был вызов не из простых. И не многие бы на него решились. Я вообще не знаю, кто бы решился кроме отмороженного Матвея. У меня, правда, промелькнула мысль, что странно приходить в тюрьму в нацистской форме но, судя по всему, Оля так одевалась на работу всегда, а меня посетила в перерыве между бизнес-встречами. С трудом отрывая взгляд от ее, может быть, чуть пухлых, но очень соблазнительных ножек, я, чуть помедлив, перевел дыхание и ответил.
– Объебон – обвинительное заключение. Деляга – уголовное дело. Образование у моих сокамерников неполное среднее. Интеллект примерно такой же. И шутки типа: «Знаешь за что Пушкина убили?» – «За что?» – «Стакан задерживал».
– Не смешно.
Оля подстелила одеяло и села рядом со мной на нары.
– О чем и речь. По шуткам можно судить об интеллектуальном и нравственном состоянии тусовки, в которую ты только что попал.
– Матвей в Белых Столбах. У него поехала крыша.
– Надеюсь, что это шутка?!
– У меня веселый голос?
Какой у финдиректриссы был нормальный голос я знал плохо, потому что говорила она редко. Этот был какой-то испытывающий. Как голос человека, который хочет тебя проверить, но при этом сам не чувствует себя уверенно. Веселым его, в любом случае, назвать было нельзя.
– У тебя отличный голос. И если ты используешь его для рассказа о Матвее, я буду тебе крайне признателен.
– Да пожалуйста! Матвей поговорив с тобой, вызвал меня. Когда я приехала, он метался по квартире – собирал тебе вещи. Рассказал мне в двух словах про ваши приключения. Я мало что поняла. Потом понесся в РУВД. Я поехала с ним. Оттуда нас послали. Для тебя ничего не взяли, сказали, что тебя уже перевезли, а куда – неизвестно. Сказали звонить в понедельник в прокуратуру.
– Врали, суки! Я там три дня сидел.
– Значит врали. Я решила встретиться с одним человеком, который мог бы тебе помочь. Но Мотю взять с собой не могла, потому что этот человек… ну в общем не могла.
– Потому что этот человек за тобой ухаживает?
– Да. Что-то в этом роде. Матвей пришел в бешенство, обматерил меня, бросился в свой Рейндж-Ровер, дал по газам и умчался. Я стала звонить ему часа через два. Ни домашний ни мобильный не отвечали. Итак до ночи. Ночью я позвонила в милицию, потом в больницы, потом в справочную о несчастных случаях. Выяснила в конце-концов, что он в вытрезвителе. Нажрался где-то в баре. Потом разбил машину вдребезги. Срубил рекламный щит. Слава Богу, без жертв. Когда я приехала в вытрезвитель – у него уже была белая горячка в разгаре. Он орал, что его разговоры прослушивают, мысли читают, что вокруг его шеи обвились двухголовые змеи и ему скоро отрежут голову.
– А знаешь, это все правда!
Финдиректрисса подозрительно на меня посмотрела и продолжила:
– Менты к тому времени уже вызвали психиатрическую неотложку. Ему вкололи что-то и повезли. Я поехала с ним. Врачи не поверили в двухголовых змей и поставили диагноз «белая горячка» – «деменция трименс». С параноидальным синдромом.
– Delirium tremens.
– Да. Неважно. Его положили. Я дала врачам денег. Чтоб ухаживали по-человечески. Вот и все.
– Нет не все. Как он сейчас?
– Говорят, что лучше. Спит по двадцать часов. Но когда проснется, то плачет. Утверждает, что он во всем виноват, потому что ушел из казино и оставил тебя одного.
– Говорят? Ты что там не была?!
– Была позавчера. Меня не пустили. Его даже Антон не видел.
– Антона куда-то не пустили? С ума сойти. Подожди, но он же в Америке?
– Он прилетал на выходные, когда услышал, что с вами случилось. Прилетел в субботу вечером, а в понедельник улетел. Я с ним встречалась. Он передал тебе записку.
– Так что же ты молчишь?
– Ты же меня про Матвея расспросами замучил.
Я взял конверт и развернул. 300 долларов купюрами по 10. Очень умно. Спасибо. Я рассовал их по карманам и ботинкам. Потом взял записку. Почерк Антона. Крупный, круглый, очень плохо читаемый.
«Держись! Ничего не признавай. Я делаю все, что могу. Матвей поправляется. Передай мне с Олей записку.
Твой Антон».
– Хорошо. Я все понял. А как ты сюда попала?
– У меня есть связи.
– Тот самый человек, к которому ты не хотела брать Матвея, отчего он запил, разбил машину и получил белую горячку?
– Тот самый человек. Надеюсь моей вины в том, что случилось нет.
Я задумался. Как люди не любят оказываться виноватыми в том, в чем их даже никто не собирается подозревать!
– Тюремная философия, Оля, не подразумевает наличие собственной вины, как этической категории. В этом смысл тюремной жизни. Иначе можно и до чистосердечного раскаяния дойти, а это здесь не принято.
– Иосиф, как начинающий тюремный философ, может, ты знаешь, в чем смысл жизни на воле?
– Хм… в тюрьме не принято отвечать однозначно.
Она усмехнулась. Так усмехались мои одноклассники, когда я не мог правильно ответить на какой-нибудь их дурацкий вопрос. Типа «не жужжит и в жопу не лезет». Я, не обратив внимание на усмешку, продолжал.
– Но я могу сформулировать ответы на вопрос о смысле жизни в виде экзаменационного теста. А ты сможешь выбрать полюбившийся тебе ответ.
– Давай, – она с интересом посмотрела на меня.
– Вариант А: человек, как и все живое, существо биологическое. Поэтому смысл его жизни – оставить по себе плодовитое потомство. То есть много сильных, умных и красивых детей. И этим обеспечить бессмертие и процветание своих генов. Вариант B: человек, в отличии от всего живого, – существо социальное. Поэтому смысл его жизни – изменить жизнь к лучшему. Выиграть войну с врагом человеческого рода. Уничтожить болезни. Придумать новый источник энергии. И этим обеспечить бессмертие и процветание человечества. Вариант C: человек – существо, созданное Богом по Его образу и подобию. Он должен придумывать, рисовать, писать, лепить, строить, изобретать. Создавать что-то новое, конкурируя с Творцом (причем, с точки зрения евреев, лучше делать это не по субботам). И творчеством обеспечить бессмертие и процветание собственного имени. Вариант D: вопрос поставлен некорректно.
– Ну хорошо. Допустим. А к какому ответу склоняешься лично ты?
– Я, лично, склоняюсь к вопросу.
– Ты, похоже, атеист.
– С чего ты взяла?
– Потому что о служении Богу и выполнении заповедей с попаданием в рай в качестве призовой игры ты так и не упомянул. Вариант E.
– Да? – Мне стало стыдно. – Ну забыл… Что же ты хочешь? – Сложный вопрос. Экзистенциальный.
Мне стало обидно, что отпущенные тридцать минут скоро истекут, а я веду бессмысленные разговоры о смысле жизни. Похоже, Оля решила, что я пытаюсь произвести на нее впечатление. Она смотрела мне в глаза и внимательно слушала. Я понял, что пора заканчивать.
– Ты не знаешь, как там Маша и мама?
– Антон говорил, что они носятся по адвокатам, которые уже слупили с них порядком денег. Эффекта, как видишь, нет.
Мне не понравилось слово «носятся». Когда Маша бралась за дело, можно было быть абсолютно спокойным. Лучше, чем она, сделать его никто не мог. Тем не менее, эффекта действительно не было. Пока.
– Ты, кстати, не знаешь, почему ко мне не пускают адвокатов?
– Твоему делу присвоен статус ОК. Что означает особый контроль. Интересно, чем это ты его заслужил?
Мне, в свою очередь, стало интересно, не за ответом ли на этот вопрос пришла Оля?
– Двухголовыми змеями и отрезанными головами. Но не в камере же об этом рассказывать.
Она спокойно восприняла отказ.
– А почему ты не спросишь, зачем я здесь?
Я решил, что самое время прикинуться полным идиотом. Потому что иначе, как писал журнал «Юность» во времена моей молодости, может случиться непоправимое.
– Да вообще-то я думал, что ты пришла навестить меня. Передать передачу и записку. А почему ты здесь, Оля?
– Потому что я хочу, чтобы ты оказался на свободе.
– А зачем тебе моя свобода?
– Потому что потом я хочу тебя ее лишить.
Это был ход конем в глаз. Но я решил все-таки уточнить.
– Ты хочешь замуж? За меня? И предлагаешь мне сменить одну несвободу на другую?!!
– Если бы все было так просто. Но ты мне нравишься.
Это было сказано так непринужденно! Как будто она все уже давно решила, но понимает, что для меня это новость и готова терпеливо мне все объяснить. М-м… Кажется, все таки Оля пользовалась своей сексуальностью.
– У меня есть Маша. У тебя есть Мотя…
– Никого ни у кого нет.
– Оля, но Мотя… ты с ним э… – я пытался подобрать приличное, но не антихудожественное слово, – занимаешься любовью?
– Ну если это можно так назвать. И что?
Она немного ехидно улыбнулась. Я знал, что так назвать это нельзя. Но было очевидно: для того, чтобы возбуждать, даже сводить с ума, двигаться в постели Оле было не обязательно.
– Мотя тебя любит. Мотя хочет твоей любви. И я…
– Да. Он даже рассказал мне про твои советы. Они универсальны. Но не полноценны. Потому что не отвечают на вопрос «а что дальше». Мотя откажется от меня, как только меня получит. И он это знает. И я это знаю. И он знает, что я это знаю.
– Пусть сначала получит, а потом откажется. Что ты хочешь от меня? А может, – мне пришла в голову дикая мысль, – а может, ты оттуда? Калипсол. Дейр-Эль-Бахри. Одиночество. 222 461 215?
– А может, у тебя тоже белая горячка? Я не предлагаю тебе сделку по смене несвобод. Ты мне нравишься. Я буду тебе помогать. Бескорыстно. Не прося ничего взамен. Даже, чтобы ты со мной занялся любовью. Я уже давно заметила, что люди приписывают мне избыточную практичность.
Я вдруг услышал в ее голосе усталость. Это был первое проявление хоть чего-то человеческого. Но если так пойдет дальше…
Я посмотрел на нары. Это, конечно, будет номер. Представляю, как будет смотреть на меня вся камера. Если кто-нибудь поверит. В тюрьме про баб врут страшно. Только в нашей камере как минимум 15 человек успели рассказать, каких именно звезд шоу-бизнеса они лично трахали и почем (деньги, кольца, автомобили, дома, яхты). Особенно меня прикалывало, что все безоговорочно верят. Или делают вид. Когда чья-нибудь телка появляется по ящику – то по камере идет общий крик «Вован! Иди сюда! Твоя пизда поет!».
Настоящий секс с петухами – происходит обычно ночью, тихо. Петухов поставляет мамка – старший петух в камере. И за них надо платить. Деньгами, чаем или сигаретами.
– Ты, Оля, любишь экзотику?
Я почему-то тоже почувствовал себя усталым. И понял, что мой голос звучит фальшиво и неуместно.
– Я же сказала. Я не собираюсь тут с тобой заниматься сексом. Тем более, полчаса прошли. Сейчас за мной придут. Я хочу тебе помочь. И все.
Я вспомнил астрологическую фразу Матвея из рассказов об Оле: «Любовь – не очень-то змеиное дело», – и решил, что пора писать записку Антону. Оля дала мне бумагу и ручку.
Я написал, что держусь, благодарю его и чтоб он меня вытаскивал. Попросил передать всем-всем-всем, что у меня все – ОК. Всех-всех подчеркнул. Антон догадается.
В ту секунду, когда она убирала записку в сумочку, в дверь дважды стукнули, а еще секунд через двадцать она открылась. Вертухай смотрел на меня восхищенными глазами. Он явно мне завидовал. Мне показалось, что на его потном лбу даже прыщи разбухли. Я усмехнулся. Знал бы он, каким сексом мы тут занимались.
– Да, спросил я напоследок, – а ты не знаешь что там с Крысой? Это моя подчиненная. Матвей должен был взять у нее денег.
– Знаю. Матвей ей не успел позвонить. А Антон с ней говорил. Она послала его и сказала, что не понимает, о каких деньгах вообще идет речь. Кажется, она тебя кидает. Там много денег?
– Тысяч двадцать. Но не в деньгах дело. Это же моя работа. Мое агентство. Я в тюрьме. А она – …
– Освободись сначала. Потом разберешься. Ладно. Я пошла. Будь здоров. Не кашляй. А то тут у вас туберкулез.
– Да. У нас тут тех, кто кашляет, – сама понимаешь… Пока, Оля! Спасибо за все.
Она кивнула и вышла, не оглядываясь.
Вскоре за мной пришел другой вертухай и повел меня в камеру. У меня было ощущение, что я иду домой. Домой! Я читал, что у заложников ближе к освобождению или сразу после него возникает чувство глубокой любви к тем, кто их захватил. Кажется, это называется «стокгольмский синдром». Что-то в этом духе происходило и у меня, если я стал считать камеру СИЗО на 117 человек домом за неделю. Я вернулся камеру, молча отстегнул 10 % денег в общаг, получив одобрительный взгляд Смотрящего, и лег на шконку. Видя, что я не в духе, меня оставили в покое, хотя обычно вернувшихся заваливали вопросами.
Глава 14
Один из углов камеры оживился. Фонарь, долговязый приблатненный, показывал фокусы с колодой, которая воздушным веером переходила из одной руки в другую, затем извиваясь змеей уходила в сторону, а потом, поменяв неуловимо движение на обратное возвращалась. Я лежал и лениво наблюдал за процессом. Фонарь уловил мой взгляд и волнистыми движениями парусника, идущего галсами по узкому проливу подплыл ко мне.
– Пророк, предскажи! Вкатишь[40] мне в буру или нет?
– Вкачу, если стану играть. Но не вкачу, потому что не стану.
– А если без кляуз?[41]
– Я не играю в буру!
– А во что играешь?
– Вообще не играю!
– Пророк, зачем пургу гонишь! Ты же бухтел, что тебя после казино замели. Что же ты с беспонтовыми фраерами бился, а с нами тебе западло? А прописку тебе, кстати, оформили?
Я похолодел. Мое сердце опустилось сильно ниже диафрагмы. Прописки, – этого рудимента, первобытно-общинных инициаций я боялся страшно. Необходимость прыгать с третьей шконки на расставленные шахматные фигуры, чтоб доказать собственную смелость или колоть себе глаз со всей силы, в надежде, что кто-то успеет подставить книжку – меня категорически не устраивала. Но еще на сборке мне сказали, что после тридцати – не прописывают. Я успокоился. Когда прошли первые дни, я забыл и думать о прописке. Теперь Фонарь поднял эту тему. Я с надеждой посмотрел на Танк. Сейчас все было в его власти. Танк, подумав вмешался.
– Ты, Фонарь, что, не рубишь фишку? Зачем наезжаешь? После тридцати прописка не катит. А ты, Пророк, уважь Фонаря. Раз вытолкнулся[42] – покатай[43] немного. Не на три косточки играете.[44]
Мне стало ясно, что я попал. Официальную прописку по понятиям мне сделать было нельзя, но отказаться играть в карты, после такой находки с казино Фонаря и вынесенного решения Танка было невозможно. Отмазки, как в анекдоте про крысу не было.[45] Единственный способ опротестовать слова Танка – это писать маляву Смотрящему по СИЗО. Что значит, во-первых, резко испортить с Танком отношения, во-вторых, получить с высокой вероятностью отказ от вышестоящей инстанции. Получалось как с леденцами «Чупа-Чупс», спонсорами российской сборной по футболу: «Отсосем и там, и здесь».
Я понял, что надо срочно привлечь внимание правильных мужиков и блатных (прежде всего Смотрящего с Поддержкой) к игре и добиться максимально честных для меня условий. Мне уже было известно, что обыграть фраера в карты – это заслуга для рвущегося к власти приблатненного. А Фонарь очень старался выслужиться и изменить свой статус на блатного. Это означало, что он будет делать все в рамках понятий, чтоб меня сделать. И болеть блатные будут за него. Потому что он, в общем, свой. А я, в общем, чужой.
Раздумывая над всем этим в том молниеносном темпе, который был задан Фонарем, я в первый раз проклял свою привычку ходить в казино. Было понятно, что если я отделаюсь 300 долларами, полученными от Антона, и на этом закончу игру, то мне надо благодарить судьбу и Бога в тех словах и действиях, которыми я за всю жизнь не пользовался.
Потому что, судя по нездоровому блеску в глазах Фонаря, я понимал, что он готовит серьезный спектакль. Народ почуяв, то же, что и я, начал подтягиваться. Дикая скука заставляет выдумывать дикие развлечения. Нас постепенно стали обступать. Фонарь предложил пересесть за дубок (обеденный стол) и нарочито попытался отогнать зрителей, хотя видно было, что внимание это ему весьма приятно.
Мое настроение не внушало мне никакого доверия. Я чувствовал, что хочу проиграть поскорее и отделаться малой кровью, но понимал, что малодушничаю и что пора менять концепцию.
Потому что уже – все. Слишком много напряжения, глаз и эмоций вовлеклось в нашу, еще не начавшуюся игру. Я посмотрел на Фонаря. Он сосредоточенно мешал карты.