Проклятое время Маркес Габриэль
Падре Анхель степенно приподнялся и сел. Потер костяшками пальцев веки, откинул вязаную москитную сетку и замер на своей голой циновке, приходя в себя после сна и думая о том, какое сегодня число и день каких святых. «Вторник, четвертое октября»; и тихо молвил:
– Франциск Ассизский.
Священник не умылся, не помолился, а сразу приступил к одеванию. Крупный, краснощекий, монументальной статью напоминающий быка и двигающийся, как укрощенный бык, – медленно и угрюмо. Кончиками пальцев он ощупал пуговицы сутаны с привычностью музыканта, бегло проверяющего строй инструмента. Падре отодвинул засов и распахнул дверь в патио. Под дождем склоненные туберозы напомнили ему слова песни.
– «Разольется от слез моих море», – со вздохом проговорил он.
Его дом соединяла с церковью крытая галерея, вымощенная неплотно подогнанными плитами, октябрьская трава пробивалась в щелях между ними. Вдоль стен галереи стояли горшки с цветами. Прежде чем идти в церковь, падре Анхель зашел в уборную. Пытаясь не вдыхать аммиачный запах, столь удушливый, что заслезились глаза, обильно помочился. Вернувшись в галерею, вспомнил: «Унесет меня в море грез твоих». Когда он входил в узкую заднюю дверь церкви, на него пахнул аромат тубероз.
Внутри скверно пахло. Неф, выходящий на площадь, был длинный, также вымощенный неплотно подогнанными каменными плитами. Падре Анхель прошел прямо в звонницу. Обратив внимание на гири часов высоко над головой, подумал, что завода хватит еще на неделю. Его окружили москиты. С размаху саданул себя ладонью по затылку, прихлопнул москита и вытер руку о веревку колокола. Словно в ответ, вверху раздался утробный скрежет мудреного механизма, а вслед за ним – глухие, глубокие, как будто звучавшие в его собственной утробе удары, отбившие пять часов.
Священник подождал, пока растает эхо последнего удара, взял веревку, намотал ее на кисть правой руки и с воодушевлением ударил в треснувшую медь колоколов. Ему исполнился шестьдесят один год. Звонить в колокола каждый божий день ему было уже тяжеловато, но он сам неизменно созывал прихожан на мессу, и эти усилия только укрепляли его дух.
Тринидад вошла, приоткрыв тяжелую парадную дверь, когда колокола еще звонили, и проследовала в угол, где накануне вечером расставила мышеловки. Там она увидела зрелище, вызвавшее в ней одновременно и восторг, и отвращение.
Из первой мышеловки двумя пальцами она взяла мышь за хвост и бросила в большую картонную коробку. Падре Анхель полностью отворил дверь на площадь.
– Утро доброе, падре, – сказала Тринидад.
Его красивый баритон не прозвучал в ответ. Безлюдная площадь, дремлющие под дождем миндальные деревья, весь городок, неподвижный в безрадостном октябрьском рассвете, пробудили в нем ощущение одиночества. Однако, когда слух его привык к шуму дождя, он различил кларнет Пастора, звучавший чисто, но как-то призрачно, с противоположной стороны площади. Падре наконец ответил на приветствие и добавил:
– Пастора не было с теми, кто пел серенаду.
– Не было, – подтвердила Тринидад, наклоняясь к коробке с дохлыми мышами. – Он был с гитаристами.
– Распевали какую-то глупую песенку часа два, – сказал падре. – «Разольется от слез моих море» – так вроде?
– Это новая песня Пастора, – сказала Тринидад.
Будто завороженный, священник стоял перед распахнутой дверью. На протяжении многих лет он слышал игру Пастора, который ставил табуретку к подпорке голубятни, метрах в полутораста от церкви, и каждый день в пять утра садился упражняться на своем инструменте. Казалось, у городка был некий механизм, заведенный на неизменную, последовательную точность: сначала, в пять утра, бой часов – пять ударов; вслед за ними – звон колокола, зовущего к мессе, и, наконец, кларнет Пастора в патио его дома, очищающий ясными и прозрачными нотами воздух, насыщенный запахом голубиного помета.
– Музыка отменная, – снова заговорил падре, – а слова глупые. Как ни переставляй, все одно: «Разольются от слез моих грезы, унесет тебя в море мое».
Довольный собственным остроумием, он повернулся и пошел зажигать свечи.
Тринидад последовала за ним. На ней был белый халат до пят с длинными рукавами и голубой шелковой лентой – признаком светскости. Черные глаза под сросшимися на переносице бровями сверкали, как угольки.
– Бродили тут всю ночь, – сказал падре.
– У дома Марго Рамирес, – рассеянно сказала Тринидад, встряхивая коробку с мышами. – Сегодня ночью было кое-что похлеще серенад.
Остановившись, падре направил на нее невозмутимый взгляд своих тускло-голубых глаз.
– Что было?
– Бумажки, – сказала Тринидад, не сдержав нервический смешок.
В это время, через три дома от церкви, Сесару Монтеро снились слоны. В воскресенье их показывали в кино, но за полчаса до окончания сеанса хлынул ливень, не дав досмотреть фильм, и теперь он продолжал крутиться во сне.
Сесар Монтеро привалился к стене всем грузным телом, а тем временем насмерть перепуганные туземки врассыпную панически удирали от слонов. Жена слегка пихнула его во сне, но ни она, ни он не проснулись.
– Уходим, – проворчал Сесар Монтеро, вернулся в прежнее положение и вдруг проснулся – в то самое мгновение, когда колокол к мессе звонил второй раз.
Дверь и окно в комнате затягивали проволочные сетки. Окно выходило на площадь, оно было задернуто гардиной из кретона в желтых цветочках. На ночном столике стояли портативный радиоприемник, настольная лампа и часы со светящимся циферблатом. У стены напротив высился огромный шкаф с зеркальными дверцами.
Кларнет Пастора Сесар Монтеро услышал, уже надевая ботинки для верховой езды. Шнурки из грубой кожи задубели от грязи, он потянул их с силой, медленно пропуская сквозь сжатый кулак, кожа на ладонях у него была еще жестче, чем шнурки. Он принялся искать шпоры, но под кроватью их не оказалось. Продолжил одеваться в полутьме, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить жену. Застегивая рубашку, посмотрел на часы и продолжил поиски шпор под кроватью. Он нагнулся, пошарил рукой, потом встал на четвереньки и заглянул под кровать. Жена проснулась.
– Ты что ищешь?
– Шпоры.
– За шкафом висят, – сказала она. – Ты их туда повесил еще в субботу.
Она отдернула москитную сетку и зажгла свет, а он со смущенным видом поднялся на ноги. Массивный, с квадратными плечами, он двигался легко, хотя подметки его сапог были тяжелыми и негнущимися, словно из дерева. В здоровье его было нечто звериное. Определить возраст Сесара Монтеро было невозможно, однако морщины на шее выдавали шестой десяток. Он сел на кровать и принялся привинчивать шпоры.
– Льет как из ведра, – сказала жена, ощущая своими тонкими, как у подростка, костями впитанную за ночь сырость. – Я как губка, впитавшая воду.
Субтильная и угловатая, с длинным острым носом и вечно сонным взглядом, она посмотрела на гардину, точно пыталась разглядеть сквозь нее дождь. Сесар Монтеро наконец пристегнул шпоры, встал и несколько раз притопнул ботинками – звон медных шпор отозвался во всем доме.
– Ягуар в октябре жиреет, – сказал он.
Но, завороженная звуками кларнета, жена его не слышала. Когда она снова на него посмотрела, он, с широко расставленными ногами, наклонив голову перед шкафом, причесывался. В зеркале он не помещался.
Негромко она напевала мелодию Пастора.
– Они бренчали это ночь напролет, – сказал он.
– Очень красивая мелодия, – отозвалась жена.
Женщина сняла с изголовья кровати ленту, собрала волосы на затылке, вздохнула и, уже совсем проснувшись, промурлыкала: «В твоих снах я остаюсь до самой смерти». На это муж не обратил внимания. Из ящика шкафа, где хранились какие-то украшения, женские часики и авторучка, он взял бумажник с деньгами, вынул из него четыре банкноты и снова положил бумажник на место. Потом сунул шесть ружейных патронов в карман рубашки.
– Если ливень не пройдет, в субботу не приеду, – сказал он жене.
Открыл дверь в патио, остановился на пороге, вдохнул хмурый запах октября и стоял там, пока глаза не привыкли к темноте. Сесар Монтеро уже собрался закрыть за собой дверь, когда в спальне зазвонил будильник. Жена слезла с постели. Он стоял, держась за задвижку, пока жена не заставила будильник смолкнуть, взглянул на нее в первый раз за все это время, размышляя о чем-то своем.
– Ночью во сне я видел слонов, – сказал он.
Закрыл за собой дверь и пошел седлать мула.
Дождь усилился перед третьими колоколами.
Порыв ветра, как будто взметнувшийся с земли, сорвал с миндальных деревьев на площади последние сухие листья, фонари погасли, но двери домов по-прежнему были наглухо закрыты. Сесар Монтеро въехал на муле под навес кухни и, не слезая с седла, крикнул жене, чтобы она принесла плащ. Он стащил с себя двустволку, висевшую у него за спиной, и закрепил ее ремнями перед седлом. Жена принесла плащ.
– Дождешься, может, пока перестанет? – неуверенно спросила она.
Молча он надел плащ и кинул взгляд в патио, на дождь.
– Не перестанет до декабря.
Взглядом она проводила его до конца галереи. Дождь с шумом рушился на ржавые листы крыши, но Сесара Монтеро это не остановило. Он пришпорил мула, и ему пришлось наклонить голову, чтобы, выезжая из патио, не удариться головой о косяк.
Дробинки капель с карниза падали на его плечи и расплющивались. Не оборачиваясь, он крикнул с порога:
– До субботы!
– До субботы, – отозвалась она.
На площади единственной открытой дверью была дверь церкви. Сесар Монтеро посмотрел вверх и увидел небо, тяжелое и низкое, в каком-нибудь полуметре над головой. Он перекрестился, снова пришпорил мула и, подняв его на дыбы, заставил покружиться, пока тот наконец не обрел устойчивость на скользкой, как мыло, земле. Тогда-то он и увидел листок, приклеенный к его двери.
Не слезая с мула, он прочитал его. От воды написанное поблекло, но все же слова из выведенных кистью жирных печатных букв прочитать было можно. Сесар Монтеро поставил мула вплотную к стене, сорвал листок и разодрал его в клочья.
Хлеща мула уздечкой, он погнал его мелкой ровной рысцой, рассчитанной на многочасовой путь. С площади он углубился в узкую кривую улочку, вившуюся между глинобитных домов, двери которых открывались и выпускали жар сна. Откуда-то потянуло запахом кофе, и только когда последние дома городка остались позади, он повернул мула и все той же мелкой и ровной рысцой повел его назад, к площади. Остановил его около дома Пастора. Там он неторопливо слез с седла, отвязал ружье и привязал мула к подпорке стены. На двери не было засова, лишь одна толстая большая пружина. Сесар Монтеро вошел в маленькую полутемную гостиную и услыхал высокую ноту, за которой последовало напряженное безмолвие. Прошел мимо окруженного четырьмя стульями небольшого стола; на шерстяной скатерти стояла ваза с искусственными цветами. Наконец, остановившись перед открытой в патио дверью, он откинул с головы капюшон плаща и спокойно, почти дружелюбно позвал:
– Пастор!
В дверном проеме появился Пастор, сухощавый, прямо державшийся юноша с ровно подстриженным ножницами молодым пушком на верхней губе; он как раз отвинчивал мундштук от кларнета. Увидев перед собой решительно стоящего Сесара Монтеро с направленным на него ружьем, он беспомощно открыл рот, но ничего не смог сказать, а только побледнел и слабо улыбнулся. Сесар Монтеро поплотнее уперся ногами в земляной пол, пристроил приклад к бедру и, каменно сжав челюсти, надавил на спусковой крючок. Дом содрогнулся от выстрела; извиваясь, как червь, по ту сторону порога в водовороте мелких птичьих перьев судорожно полз Пастор; оказался он там до или после выстрела – этого Сесар Монтеро сказать не мог.
В тот момент, когда прогремел выстрел, алькальд только-только начинал засыпать. Изможденный зубной болью, он провел без сна уже три ночи кряду. На рассвете, когда зазвонили к мессе, он принял восьмую таблетку. Боль слегка стихла. Монотонный стук дождевых капель по цинковой крыше помог заснуть, однако и во сне он чувствовал: зуб хотя и не болит, но все же пульсирует. Утренний выстрел разбудил алькальда, и он сразу схватился за пояс с патронташами и револьвером, который всегда клал на стул слева от гамака, чтобы в любой момент можно было дотянуться. Не слыша ничего, кроме шума дождя, он подумал, что выстрел ему приснился, и в этот момент зубная боль вернулась.
У него был небольшой жар, и когда лейтенант взглянул в зеркало, то обнаружил, что щека распухла. Он открыл баночку вазелина с ментолом и натер им опухшую щеку, затвердевшую и небритую. Сквозь дождь до него донеслись издалека голоса. Алькальд вышел на балкон. Из домов выбегали люди, некоторые – полураздетые, и все бежали по направлению к площади. Какой-то мальчик повернул к нему голову и, взметнув руки, прокричал на бегу:
– Пастор, Пастор убит! Сесар Монтеро убил!
На площади Сесар Монтеро вращался на одном месте, наставляя дуло ружья на окружившую его толпу. Алькальд с трудом узнал его и тогда, левой рукой вытащив из кобуры револьвер, двинулся к центру площади. Люди расступались, давая ему дорогу. Из бильярдной выскочил полицейский с винтовкой и прицелился в Сесара Монтеро. Алькальд негромко крикнул ему:
– Не стреляй, сволочь!
Сунув револьвер в кобуру, он вырвал у полицейского винтовку и, готовый в любое мгновение открыть огонь, продолжал свой путь к середине площади. Люди прижимались к стенам.
– Сесар Монтеро, – крикнул алькальд, – отдай ружье!
Только обернувшись на голос, Сесар Монтеро увидел алькальда. Тот держал палец на спусковом крючке, но не стрелял.
– Сам возьми! – крикнул ему Сесар Монтеро.
На мгновение алькальд убрал с винтовки правую руку и вытер пот со лба. Он двигался, выверяя каждый шаг, палец по-прежнему лежал на спусковом крючке, взгляд был прикован к Сесару Монтеро. Внезапно остановившись, алькальд сказал дружелюбно:
– Оружие на землю, Сесар, хватит глупостей!
Сесар Монтеро попятился. Алькальд стоял, замерев, с пальцем на спусковом крючке, пока Сесар Монтеро не выпустил ружья из рук и оно не упало на землю.
Тут только алькальд заметил, что на нем пижамные штаны, что он мокрый от дождя и пота и что зуб не болит.
Стали открываться двери домов. Двое полицейских с винтовками побежали к середине площади, за ними устремилась толпа. На бегу они пугали людей дулами винтовок и кричали:
– Назад!
Алькальд, ни на кого не глядя, почти не повышая голоса, приказал:
– Разойдись!
Толпа рассеялась. Алькальд обыскал Сесара Монтере. В кармане рубашки он обнаружил четыре патрона, а в заднем кармане брюк – наваху с рукояткой из рога. В другом кармане нашел записную книжку, три ключа на кольце и четыре бумажки по сто песо. Сесар Монтеро развел руки в стороны и с невозмутимым видом позволял себя обыскивать – почти не двигаясь, чтобы облегчить алькальду эту процедуру. Закончив, алькальд подозвал обоих полицейских и передал им Сесара Монтеро вместе с изъятыми у него вещами.
– Ведите на второй этаж, – приказал он. – Вы за него отвечаете.
Сесар Монтеро снял с себя плащ, отдал его одному из полицейских и пошел между ними, не замечая ни дождя, ни волнения толпы. Алькальд проводил его задумчивым взглядом, а потом повернулся к толпе, махнул рукой, словно разгоняя домашних птиц, и прокричал:
– Разойдись!
Вытирая пот с лица, он протолкнулся между растерянными, бестолково мечущимися людьми, пересек площадь и вошел в дом Пастора.
Мать Пастора лежала, скорчившись, в кресле, окруженная женщинами, которые с истовым рвением обмахивали ее веерами. Алькальд потянул одну из них за рукав.
– Воздух ей не закрывайте, – сказал он.
Одна женщина обернулась:
– Она только собралась к мессе!..
– Прекрасно, – сказал алькальд, – но сейчас дайте ей дышать.
В галерее около голубятни, на ложе из окровавленных перьев, ничком лежал Пастор. Крепко пахло голубиным пометом. Несколько мужчин пытались поднять тело, когда в проеме двери показался алькальд.
– Разойдись! – крикнул он.
Мужчины опустили тело на перья, оставили его в том же положении, в каком нашли, и отступили в похоронном молчании. Алькальд окинул труп взглядом и перевернул. Посыпались крохотные перышки, на животе их налипло много, пропитанных теплой, еще живой кровью. Он счистил их руками. Пряжка ремня была раздроблена, рубашка разорвана. Приподняв рубашку, алькальд увидел внутренности. Кровь из раны уже не шла.
– Из такой пушки только ягуаров бить, – сказал кто-то.
Поднявшись, не отрывая взгляда от трупа, алькальд вытер руку в окровавленных перьях сначала о подпорку голубятни, а потом о пижамные штаны.
– Не трогайте, – сказал он.
– Оставите тут валяться? – спросил один из мужчин.
– Необходимо по закону оформить опознание трупа, – ответил алькальд.
В доме причитали женщины. Сквозь плач и удушающие запахи, казалось, вытеснившие из дома воздух, алькальд устремился наружу. На пороге он столкнулся с падре.
– Убили! – взволнованно воскликнул тот.
– Как барана, – подтвердил алькальд.
Двери домов были открыты. Дождь прекратился, но просветов в свинцовом небе, нависшем над крышами, видно не было. Падре Анхель схватил алькальда за локоть.
– Вообще-то Сесар Монтеро – человек добрый, – сказал он. – В тот миг у него, наверно, помрачился рассудок.
– Знаю, – нетерпеливо отозвался алькальд. – Не беспокойтесь, падре, ему ничего не грозит. Входите, вы как раз здесь нужны.
Приказав полицейским, стоявшим у входа, покинуть пост, он круто повернулся и зашагал прочь. Толпа, до этого державшаяся поодаль, хлынула в дом. Алькальд вошел в бильярдную, где один из полицейских уже ждал его с лейтенантской формой.
Обыкновенно заведение в этот час еще не открывалось, но сегодня не пробило и семи, а оно уже было полно. Сидя за столиками или облокотившись на стойку, посетители пили кофе. Большинство были в пижамах и шлепанцах.
Алькальд разделся при всех, вытерся наскоро пижамными штанами и, прислушиваясь к разговорам, стал молча надевать форму. Покидая бильярдную, он уже знал все детали произошедшего.
– Глядите у меня! – крикнул он с порога. – Будете панику сеять – всех посажу!
Не отвечая на приветствия, он зашагал по вымощенной булыжником улице. Алькальд чувствовал, что городок взбудоражен. Он был молод, двигался легко, и каждый его шаг выдавал в нем человека, способного заставить себя уважать.
В семь часов прогудели, отчаливая, баркасы, прибывавшие по реке три раза в неделю за грузом и пассажирами, но сегодня люди не обратили на это никакого внимания. Алькальд прошел по торговому ряду, где сирийцы уже начинали раскладывать на прилавках свои яркие, пестрые товары. Доктор Октавио Хиральдо, врач неопределенного возраста с блестящими, словно лаком покрытыми, кудрями, смотрел из дверей своей приемной, как баркасы уплывают вниз по реке. Он тоже был в пижаме и шлепанцах.
– Доктор, – сказал алькальд, – оденьтесь, придется пойти сделать вскрытие.
Врач удивленно посмотрел на него и, показав два ряда прочных белых зубов, отозвался:
– Значит, теперь будем делать вскрытия? Прогресс.
Алькальд хотел улыбнуться, но распухший флюс тут же напомнил о себе. Он прижал ко рту руку.
– Что с вами? – спросил врач.
– Проклятый зуб.
Доктор Хиральдо явно был расположен поговорить, но алькальд торопился. У конца набережной он постучался в дверь дома с чистыми бамбуковыми стенами и кровлей из пальмовых листьев, край которой почти касался воды. Ему открыла женщина с зеленовато-бледной кожей, на последнем месяце беременности, босая. Алькальд молча отстранил ее и вошел в маленькую гостиную, где царил полумрак.
– Судья! – позвал он.
В проеме внутренней двери появился, шаркая деревянными подметками, судья Аркадио. Кроме хлопчатобумажных штанов, сползавших с живота, на нем ничего не было.
– Собирайтесь, надо оформить труп, – сказал алькальд.
Судья Аркадио удивленно присвистнул:
– С чего это вдруг?
Алькальд прошел за ним в спальню.
– Особый случай, – сказал он, открывая окно, чтобы проветрить комнату. – Лучше сделать все как положено.
Он отер испачканные пылью ладони о выглаженные брюки и без малейшей иронии спросил:
– Вы знаете, как оформляется вынос трупа?
– Конечно, – ответил судья.
Алькальд подошел к окну и оглядел свои руки.
– Вызовите секретаря, придется писать, – продолжал он все так же серьезно и, повернувшись к молодой женщине, показал руки. На ладонях были следы крови.
– Где можно вымыть?
– В фонтане, – сказала она.
Алькальд вышел в патио. Женщина достала из сундука чистое полотенце, завернула в него кусок туалетного мыла и собралась выйти вслед за алькальдом, но тот, отряхивая руки, уже вернулся.
– Ничего, и так сойдет, – ответил алькальд.
Он снова посмотрел на свои руки, взял у нее полотенце и вытер их, задумчиво поглядывая на судью Аркадио.
– Пастор был весь в голубиных перьях, – сказал он, а потом сел на постель и, медленно прихлебывая из чашки черный кофе, подождал, пока судья Аркадио оденется.
Женщина проводила их до выхода из гостиной.
– Пока не удалите этот зуб, опухоль у вас не спадет, – сказала она алькальду.
Тот, подталкивая судью Аркадио к выходу, обернулся и дотронулся пальцем до ее раздувшегося живота.
– А вот эта опухоль когда спадет?
– Уже скоро, – ответила она ему.
Вечером падре Анхель так и не вышел на привычную прогулку. После похорон он зашел побеседовать в один из домов в нижней части городка и допоздна задержался там. Во время продолжительных дождей у него, как правило, начинала болеть поясница, но на этот раз он чувствовал себя хорошо. Когда он подходил к своему дому, фонари на улицах уже зажглись.
Тринидад поливала в галерее цветы. Падре спросил у нее, где неосвященные облатки, и она сказала, что отнесла их в большой алтарь. Стоило зажечь свет, как его тут же окутало облачко москитов. Падре оставил дверь открытой и, чихая от дыма, окурил комнату противомоскитным аэрозолем.
Когда он закончил, с него ручьями лил пот. Сменив черную сутану на залатанную белую, которую носил дома, он пошел помолиться Деве Марии.
Вернувшись в комнату, он поставил на огонь сковороду, бросил на нее кусок мяса и стал мелко резать лук. Потом, когда мясо поджарилось, бросил все на тарелку, где лежали еще с обеда кусок вареной маниоки и немного риса, перенес тарелку на стол и сел ужинать.
Ел он все одновременно, отрезая маленькие кусочки и нагребая на них рис. Пережевывал тщательно, не спеша, с плотно закрытым ртом, размалывая все до последней крошки хорошо запломбированными зубами. Когда работал челюстями, клал вилку и нож на край тарелки и медленно обводил комнату пристальным, словно изучающим, взглядом. Прямо напротив стоял шкаф с объемистыми томами церковного архива, в углу – плетеная качалка с высокой спинкой и прикрепленной на уровне головы расшитой подушечкой. За качалкой – ширма, на которой висели распятие и календарь с рекламой эликсира от кашля.
За ширмой стояла его кровать.
К концу ужина падре Анхель почувствовал удушье. Он налил полную чашку воды, развернул мармеладку из гуайявы и, глядя на календарь, начал ее есть. Откусывал и запивал водой, не отрывая от календаря взгляда, наконец рыгнул и вытер рукавом губы. Уже девятнадцать лет он ел так один в своей комнате, со скрупулезной точностью повторяя каждое движение. Одиночество никогда его не удручало.
Когда падре Анхель кончил молиться, Тринидад снова спросила у него денег на мышьяк. Падре отказал ей в третий раз и добавил, что можно обойтись мышеловками.
– Самые маленькие мышки утаскивают из мышеловок сыр и не попадаются. Лучше сыр отравить, – возразила Тринидад.
Эти слова убедили падре, и он уже собирался ей об этом сказать, но тут тишину церкви нарушил громкоговоритель кинотеатра напротив. Сперва послышался хрип, потом звук иглы, царапающей пластинку, а вслед за этим пронзительно запела труба и началось мамбо.
– Сегодня будет картина? – спросил падре.
Тринидад кивнула.
– А какая, не знаешь?
– «Тарзан и зеленая богиня», – ответила Тринидад. – Та самая, которую в воскресенье не кончили из-за дождя. Ее можно смотреть всем.
Падре Анхель пошел в звонницу и, делая паузы между ударами, прозвонил в колокол двенадцать раз. Тринидад была изумлена.
– Вы ошиблись, падре! – воскликнула она, всплеснув руками, и по блеску глаз было видно, как велико ее изумление. – Эту картину можно смотреть всем! – Вспомните – в воскресенье вы не звонили.
– Но ведь сегодня это было бы бестактно, – сказал падре, вытирая потную шею.
И, отдуваясь, повторил:
– Бестактно.
Тринидад поняла.
– Надо было видеть эти похороны, – сказал падре. – Все мужчины рвались нести гроб.
Отпустив девушку, он затворил дверь, выходившую на безлюдную сейчас площадь, и погасил огни храма. Уже в галерее, на пути в свою комнату, падре хлопнул себя по лбу, вспомнив, что не дал Тринидад денег на мышьяк, но прошел всего несколько шагов и забыл об этом. Он сел за рабочий стол дописать начатое накануне письмо. Расстегнув до пояса сутану, придвинул к себе блокнот, чернильницу и промокательную бумагу; другая рука ощупывала карманы в поисках очков. Потом он вспомнил, что они остались в сутане, в которой он был на похоронах, и поднялся, чтобы их взять. Едва он перечитал написанное накануне и начал новый абзац, как в дверь три раза постучали.
– Войдите!
Это был владелец кинотеатра. Маленький, бледный, прилизанный, он всегда производил впечатление человека, смирившегося со своей судьбой. На нем был белый, без единого пятнышка полотняный костюм и двухцветные полуботинки. Падре Анхель жестом пригласил его сесть в плетеную качалку, но тот вынул из кармана носовой платок, аккуратно развернул его, обмахнул скамью и сел на нее, широко расставив ноги. И только тут падре понял: то, что он принимал за револьвер на поясе у владельца кино, на самом деле было карманным фонариком.
– К вашим услугам, – сказал падре Анхель.
– Падре, – придушенно проговорил тот, – простите, что вмешиваюсь в ваши дела, но сегодня вечером, должно быть, произошла ошибка.
Падре кивнул и приготовился слушать дальше.
– «Тарзана и зеленую богиню» можно смотреть всем, – продолжал владелец кино. – В воскресенье вы сами это признали.
Падре хотел прервать его, но владелец кино поднял руку, показывая, что он еще не кончил.
– Я не спорю, когда запрет оправдан, потому что действительно бывают фильмы аморальные. Но в этом фильме ничего такого нет. Мы даже думали показать его в субботу на детском сеансе.
– Правильно: в списке, который я получаю ежемесячно, никаких замечаний морального порядка нет, – сказал падре Анхель. – Однако показывать фильм сегодня, когда в городке только что похоронен убитый человек, было бы неуважением к его памяти. А ведь это тоже аморально.
Владелец кинотеатра уставился на него:
– В прошлом году полицейские убили в кино человека, и когда мертвеца вытащили, сеанс возобновился!
– А теперь будет по-иному, – сказал падре. – Алькальд стал другим.
– Подойдут новые выборы – опять начнутся убийства, – запальчиво возразил владелец кинотеатра. – Так уж повелось в этом городке с тех пор, как он существует.
– Увидим, – отозвался падре.
Владелец кинотеатра укоризненно посмотрел на священника, но, когда он, потряхивая рубашку, чтобы освежить грудь, заговорил снова, голос его звучал просительно:
– За год это третья картина, которую можно смотреть всем, – сказал он. – В воскресенье три части не удалось показать из-за дождя, и люди очень хотят узнать, какой конец.
– Колокол уже прозвонил, – сказал падре.
У владельца кинотеатра вырвался вздох отчаяния. Он замолчал, глядя в лицо священнику, уже не в состоянии думать ни о чем, кроме невыносимой духоты.
– Выходит, ничего нельзя сделать?
Падре Анхель едва заметно кивнул. Хлопнув ладонями по коленям, владелец кинотеатра встал.
– Что ж, – сказал он, – ничего не поделаешь.
Сложив платок и вытерев им потную шею, он обвел комнату суровым горьким взглядом.
– Прямо как в преисподней, – сказал он.
Священник проводил его до двери, закрыл ее на засов и сел заканчивать письмо. Он перечитал его с самого начала, дописал незаконченный абзац и задумался. Музыка, доносившаяся из громкоговорителей, внезапно оборвалась.
– К сведению уважаемой публики, – зазвучал из динамика бесстрастный голос. – В связи с тем что администрация кинотеатра желает вместе со всеми выразить свои соболезнования, сегодняшний вечерний сеанс отменяется.
Узнав голос владельца кинотеатра, падре Анхель улыбнулся. Становилось все жарче. Он продолжал писать, отрываясь лишь затем, чтобы вытереть пот и перечитать написанное, и исписал целых два листа. Он уже подписывался, когда хлынул дождь. Комнату наполнили испарения влажной земли. Падре Анхель надписал конверт, закрыл чернильницу и хотел сложить письмо вдвое, но остановился и перечитал последний абзац. После этого, снова открыв чернильницу, он добавил постскриптум: «Опять дождь. Такая зима и события, о которых я вам рассказывал выше, наводят на мысль, что впереди нас ожидают горькие дни».
Рассвет в пятницу был тепел и сух. Судья Аркадио очень гордился тем, что с тех пор, как стал мужчиной, кончал с женщиной по три раза за ночь. Этим утром, в самый момент, оборвались шнурки москитной сетки, они с женой запутались в ней и рухнули на пол.
– Оставь, – пробормотала она, – поправлю потом.
Они вынырнули, голые, из клубящейся москитной ткани. Судья Аркадио направился к сундуку за чистыми трусами. Когда он вернулся, жена уже оделась и прилаживала москитную сетку. Не взглянув на нее, он прошел мимо и, все еще часто дыша, принялся обуваться. Она подошла, прижалась к его плечу круглым тугим животом и слегка зажала зубами его ухо. Мягко отстранившись, он сказал:
– Не трогай.
Она ответила удовлетворенным смехом и, последовав за ним, ткнула у самой двери указательными пальцами в спину:
– Н-но, ослик!
Подскочив, судья Аркадио резко отвел ее руки. Со смехом она оставила его в покое и вдруг вскрикнула:
– Боже!
– Что случилось?
– Дверь настежь! Какой стыд!
И она с хохотом поспешила в душ.
Судья Аркадио не дождался кофе и, ощущая во рту прохладу от мятного привкуса зубной пасты, вышел на улицу.
Солнце плавилось как медь. Сирийцы сидели у дверей своих лавочек и наблюдали мирное течение реки. Поравнявшись с приемной доктора Хиральдо, судья провел ногтем по металлической сетке двери и крикнул:
– Доктор, какое лучшее средство от головной боли?
Раздался голос врача:
– Не напиваться вечером.