Апельсиновые святые. Записки православного оптимиста (Мажуко) архимандрит Савва

Радость и грусть Нового года

Новый год для человека, с детства привыкшего размышлять, – праздник и радости, и грусти. Те из нас, кто чуток к искусству, согласятся, что трогает в настоящем произведении искусства именно это – какая-то неразложимая смесь трагического и комического, смеха и слез. В новогодний праздник мы шумим и радуемся, но в глубине сердца своего мы еще и грустим. Жизнь приносит нам не только приобретения, но и утраты. Время слишком быстро летит, уж очень оно несется неудержимо. Совсем недавно человечество с благодарной торжественностью и восторгом встречало миллениум – двухтысячелетие Рождества Христова, и вот столько лет прошло – стремительно и незаметно, мы и не успели уследить – как все быстро пронеслось, как много хороших и интересных людей, друзей, близких мы потеряли. А сколько появилось новых! Дети, родившиеся в двухтысячном году, уже подростки, определяющие свой путь в жизни. И как грустно нам прощаться с друзьями! И ничего не вернешь назад! Да и надо ли? И вместе с тем Новый год – праздник надежды. Где-то в своей последней глубине мы знаем, чувствуем, верим, что все, в конце концов, будет хорошо. Такая детская надежда сверх всякой надежды. Ведь мы – дети Божии. А потому так неожиданно и обнадеживающе звучат слова Евангелия на новогоднем молебне: «Пустите детей приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Божие». И ведь это о нас с вами. Мы – дети Божии, и что бы с нами ни случилось, Господь не отступит от нас ни на шаг. Он так глубоко и надежно вошел в этот мир в своем Воплощении, весь мир, все биографии и трагедии срослись с Ним! Вся боль мира и вся радость его – это боль и радость Бога.

Русские женщины XVII столетия в церкви. 1899. Худ. Андрей Рябушкин

Подумаем в этот день и помолимся о тех, кому сегодня совсем не весело. Помолимся о бедных, брошенных детях, которых никто не поздравит и не обнимет в этот день, о тех, кто сегодня, как и в другие дни, просто воет от одиночества. Боже! Сколько боли, слез и страдания в этом несчастном мире! И что же нам у Тебя просить, Господи? Ведь Ты и так стоишь рядом со всеми обездоленными, больными и одинокими. Но мы будем просить Тебя размягчить людские сердца, окаменевшие, испуганные, скованные, изъеденные недоверием и подозрительностью. Ведь мы – добрые, на самом деле это правда, это так, мы – добрые и хорошие люди. Мы – добрые, но жизнь, наша сложная жизнь и малодушие сковали наши сердца, и мы не умеем делиться добротой и теплом, мы разучились доверять, мы стесняемся быть нежными и отзывчивыми. Господи, исправь наши сердца!

И все же, сколько ни грустен этот праздник, не только всю боль мира Господь вбирает в Себя, не только страдания отзываются в Нем, но и наша радость. Он сказал: «Пустите детей приходить ко Мне». Мы – Его дети. У нас мало что получается, и мы часто не оправдываем Его надежд, но и таких Он нас зовет, ждет и принимает. Наши радости радуются в Нем. Поэтому, если есть у вас в кармане хлопушка – взорвите ее, если лежит под подушкой карамелька – слопайте ее, потому что каждое наше детское утешение, каждая наша добрая улыбка радуют Бога, становятся Его улыбкой и радостью.

Служение примирения

Если у вас проблемы со зрением, вам следует смотреть на зеленое. Зеленый цвет – лекарство для глаз. Так полагали древние эллины, и вы легко в этом убедитесь, если заглянете в «Шестоднев» свт. Василия Великого или «Размышления» Марка Аврелия. Зеленый – врачевство для очей. Есть в церковном календаре праздники «насквозь» зеленые, когда священнику полагается служить в зеленом облачении, храм «одевать» в зеленые одежды, а на Троицу вся церковь в травах, букетах и березовых ветках – праздник зелени, торжество Подателя Жизни! Для нас эта зелень – милая сердцу традиция и «сладость церковная», но можем ли мы предположить, что в те далекие времена, когда собиралась символическая палитра богослужения, мудрые отцы выбрали цветом праздника зеленый, чтобы не просто порадовать, утешить, но и – предостеречь, напомнить о срочной необходимости врачевания для нашего духовного зрения? Вот и в Апокалипсисе ангелу Лаодикийской церкви, который стал ни холоден, ни горяч и сердце которого сразила теплохладность, дается таинственная заповедь: «глазной мазью помажь глаза твои, чтобы видеть» (Откр. 3:18).

Значит, чего-то важного не видел? Стал слепнуть? Если нашим глазам нужно лекарство, чем же они больны? И как эта символика цвета связана со смыслом церковных праздников? Зеленое облачение у нас бывает не часто: Вербное воскресенье, Троица, праздники преподобных – только три случая, и сложнейший из них – праздник Троицы, пожалуй, самый загадочный из наших праздников. Подумайте: у этого праздника три названия – Троица, Пятидесятница, Сошествие Святого Духа на апостолов. Две иконы праздника: икона Троицы и образ сошествия Святого Духа. Если мы празднуем память конкретного исторического события, описанного во второй главе книги Деяний, почему мы называем этот праздник «Троицей»? Почему этот день считается днем рождения Церкви, и раз уж это так – при чем здесь Троица? Почему кондак праздника связывает сошествие Святого Духа с древнейшим библейским сказанием о Вавилонском столпотворении? И, в конце концов, – как это касается нас, ведь лечить намереваются наши глаза, и именно в этот день, «смыслами» этого праздника?

Лестница для Бога

Башню до небес хотели построить люди на едва обсохшей после потопа земле. Единый порыв единого народа, связанного одним языком, культурой, правителем. Эта башня для них была лестницей – не для людей, для Бога. Между землей и небом – так далеко, такая пропасть разорвала мир людей и мир небесный, они хотели сделать лестницу для Бога, чтобы Он сошел к ним и с ними остался. Это был исключительный религиозный порыв, объединение людей вокруг общей религиозной цели. Чего искали эти люди, и почему Бог разрушил их единство? Скупым и предельно сдержанным слогом автор книги Бытия описывает первое тоталитарное государство. Здесь нет непохожих. Здесь все на одно лицо и, самое главное, речь – одна. Язык, именно язык в первую очередь «прибирают к рукам» диктаторы, кто контролирует язык – у того власть. А тут – общество силы, союз «славных звероловов», которые хотят перед лицом неминуемого рассеяния «сделать себе имя», поставить общий памятник единой безликой человеческой массе, человеческой силе, чтобы вокруг этого памятника «строить» будущие безликие и безъязыкие народы, от него простирать свою власть на всю землю. Одного еще не хватало этим сильным и гордым людям. Им нужен был «свой» Бог. Его следовало переманить на свою сторону. Люди искали не Бога, не Его бескорыстной любви и свободной дружбы, они хотели «приручить» Бога, сделать его элементом этого безликого человеческого единства, которое на самом деле и было их настоящим богом. Люди очень хотели, чтобы Бог сошел к ним по этой лестнице, признал их силу. И Он сошел. И рассеял их. Разрушил этот крепкий человеческий союз. Нам непросто понять и принять тот факт, что именно Бог положил конец человеческому единству, ведь мы привыкли считать, что союз людей – это хорошо. Люди пытались добраться до небес, «сделать себе имя». Их объединило одно богоборческое дело, единый порыв, своеобразное примитивное богоискательство. История запечатлела уникальный опыт всечеловеческого единства, но с отрицательным знаком, и Господь Сам положил ему предел. Люди перестали понимать друг друга. По явились разные языки, говоры, диалект, и единство – распалось. Его погубил Бог. Он устроил языковую путаницу, культурную неразбериху, лингвистический ералаш. Именно Он расколол это уникальное сообщество, положив тем самым начало культурному и языковому многообразию человеческой семьи. Зачем Он это сделал? Разве Бог не хочет, чтобы люди были едины? Христос перед Распятием молился именно об этом: «да будут все едино: как Ты, Отче во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в нас едино» (Ин. 17:21). Бог хочет единства людей, но Он говорил здесь о совсем другом типе единства – во образ Святой Троицы – «как Ты, Отче во Мне, и Я в Тебе». Нам открыто, что Бог это Троица – Отец, Сын, Дух Святой – три Ипостаси, три Личности, три самостоятельных, несводимых друг к другу, уникальных субъекта действия, но являющихся одним Богом, единым и единственным Богом-Человеколюбцем и Творцом этого мира. Ипостаси – различны, но – едины. И это единство не мешает уникальности и неповторимости каждой ипостаси. Ипостаси в Божественной Троице не противостоят друг другу – они действуют в одной природе и в одной воле. Когда мы говорим о человеческом сообществе, выстроенном по образу Святой Троицы, этот принцип жизни мы называем одним словом – Церковь. И речь идет не только о неком социальном принципе, но о живом организме, о Теле Христовом, о единстве христиан, в котором каждый из членов этого единства не обезличивается, а наоборот, обретает свое подлинное лицо и голос, преображается по мере врастания в Тело, в меру стяжания Святого Духа. Ипостаси Святой Троицы – разные, но Они – Едины, и Церковь устроена во образ Троицы, это «сообщество непохожих», и, очень часто, не совсем единых, но имеющих волю к единству, единящихся. Сообщество строителей башни было антицерковью: разнообразие приносилось в жертву священному единообразию, личность уничтожалась. Есть и другой вариант антицеркви, когда человеческое сообщество погружается в распрю, войну непохожих, самоутверждающихся, противопоставляющих себя другим. Оба этих варианта – человекоубийственны.

Троица Ветхозаветная. Эскиз. 1897. Худ. Михаил Нестеров

Господь пришел создать другое единство – по образу Святой Троицы. Он пришел создать Церковь. И Она родилась в день Пятидесятницы.

Слава народов

Книга Деяний апостолов – это книга Святого Духа. Христиане, как известно, сначала веруют, потом понимают. До многих из нас годами доходила истина о том, что Дух Святой – не сила, благодать, божественная энергия, а – Бог, Одна из Трех Ипостасей Святой Троицы. Бывает, что человек и верует, и исповедует, но, только когда старается вчитаться в книгу Деяний, начинает понимать, что главный персонаж этой книги не апостолы Петр и Павел, а Дух Святой. Он повелевает, избирает, посылает на служение. Он – не сила, а активный субъект действия, протагонист человеческой истории, и Он сходит на землю, чтобы создать Церковь – подлинное и естественное единство людей во Христе. «Егда же огненные языки раздаяше, в соединение вся призва».

Когда Дух Святой сошел на апостолов, они заговорили на разных языках. Не на одном общем, унифицированном, ангельском эсперанто, а на языках конкретных, хорошо известных народов – славили Бога. В день рождения Церкви, то есть в день создания уникального всечеловеческого сообщества, которое являет собой, в отличие от вавилонского варианта, не тоталитарно-отрицательное, а положительное, да к тому же органическое единство, объединение людей в богоискательстве, Господь оправдал культуру, многообразие лиц, почерков, биографий и языков. Событие сошествия Святого Духа – икона Церкви, Ее идеальный образ – все говорят по-разному, но об одном Боге и в одном Духе. Это единство многих и уникальных, но которые не знают вражды и противостояния друг другу. Люди, собранные Богом и ради Бога, и это единство не требует истребления культурного, языкового или личного своеобразия. Вспомните последние – утешительные главы книги Откровения. Там говорится, что в Царство Агнца народы, цари и просто каждый человек – принесут «славу и честь свою» (Откр. 21:24). То есть в Царстве Небесном, которое есть исполнение, чаемая зрелость Церкви, – не требуется личной и культурной аннигиляции. То есть немец в Царстве Небесном останется немцем, итальянец – итальянцем, а еврей – евреем, и это радостно и утешительно! Уникальные и неповторимые черты каждого человека, народа, языка, культуры не просто сохранятся, а раскроются в превосходной степени, преобразятся, явят свою неповторимую красоту и ценность. Это и есть исполнение замысла Божия о человеке, когда единство не требует уничтожения личного и неповторимого, когда человеческое сообщество живет силою Духа Святого по образу Святой Троицы. Потому что быть разными – это хорошо, и причина противоречий, распри, вражды лежит вовсе не в том, что люди и общества – разные. «Ненавистная рознь мира сего» есть следствие болезни греха и самости, противопоставления себя другим, желания «быть, как боги».

Сошествие Святого Духа. XVI в. Фреска монастыря Дионисиат

Взгляд чужого

Отец Павел Флоренский говорил, что учение о Троице есть крест для человеческого разума. Мне кажется, что именно разум быстрее всего справится с этой антиномией. Догмат о Троице так тяжко усваивается совсем по другой причине. Наш личный опыт властно и убедительно доказывает нам, что – так не бывает! Не живут так люди! Может быть, раньше и были какие-то мирные времена и какие-то народы были способны выстроить общество во образ Святой Троицы, но мы таких ни в истории, ни в нашей жизни не наблюдаем. Но ясно и отчетливо нам дано наблюдать другое – закон распри, розни, вражды и недоверия.

Когда-то давным-давно на земле не было диких животных, а между людьми царило согласие, и все молились одному Богу на одном языке. Но потом что-то страшное случилось, и в мир вошел раздор. Так написано в одном необычайно древнем и длинном шумерском эпосе. Эту грусть о давно ушедшем царстве любви и согласия так красиво передал Мэтью Арнольд:

  • «Доверья океан
  • Когда-то полон был и, брег земли обвив,
  • Как пояс радужный, в спокойствии лежал.
  • Но нынче слышу я
  • Лишь долгий грустный стон да ропщущий отлив,
  • Гонимый сквозь туман
  • Порывом бурь, разбитый о края
  • Житейских голых скал.
  • Дозволь нам, о любовь,
  • Друг другу верным быть. Ведь этот мир, что рос
  • Пред нами, как страна исполнившихся грез, —
  • Так многолик, прекрасен он и нов, —
  • Не знает, в сущности, ни света, ни страстей,
  • Ни мира, ни тепла, ни чувств, ни состраданья,
  • И в нем мы бродим, как по полю брани,
  • Хранящему следы смятенья, бегств, смертей,
  • Где полчища слепцов сошлись в борьбе своей».

«Полчища слепцов», битва незрячих – как еще назвать наш мир вражды и недоверия? Мир распри, раскола, противостояния. Эта распря живет в нас со времен утраченного рая. Там мы первый раз попробовали горький плод раздора, и между Богом и человеком пролегла глубокая пропасть. В тот момент, когда человек впервые почувствовал свою наготу, не стыд испугал его, не позор, а взгляд чужого, брошенный на мое тело, – впервые пережитое как мое, – принес и новый опыт раскола между близкими людьми. Взгляд чужого – это взгляд слепца, не способного в ближнем разглядеть брата. Адам и Ева! Первые влюбленные! Самые близкие люди на земле! Но они же познали и первый холод чужого взгляда, их глаза обнаружили ту пропасть, что теперь навсегда пролегает между людьми, между человеком и миром, человеком и обществом, государством и родиной, между странами и народами, языками и культурами, отцами и детьми, демократами и коммунистами, поляками и русскими, физиками и лириками, верующими и атеистами, свекровью и невестками. Холодно стало в этом мире. Холодно и одиноко. Вместо океана доверия – море подозрительности, и, кажется, никаких человеческих сил не достаточно, чтобы преодолеть этот холод разобщения и вражды.

Вестники Примирителя

Но однажды люди узнали, что этот неодолимый закон вражды может быть отменен, а прп. Сергий говорил просто и весомо: «Воззрением на Святую Троицу побеждается ненавистная рознь мира сего». Побеждается! Значит, все-таки – побеждается. Эту рознь мы можем одолеть, если жизнь свою будем строить во образ Святой Троицы. Но человеку такое не под силу, только силой Духа Святого это возможно. Вот почему прп. Серафим и сводил всю духовную жизнь христианина к стяжанию Духа Святого. Мы его стяжеваем не для личного совершенствования и прославления. Эта сила – сила любить, сила примирения, жертвы, благодать Пасхи и радости о каждом человеке и «о всякой твари». Господь первым начал собирать людей и показал нам, что это собирание не есть обезличивание, что Богу важно и по-настоящему интересно всё то, что мы любим, что есть часть моей биографии, черта моего лица. Мудрый апостол Павел писал о Боге, Который Христом примирил нас с Собою. Но дело примирения на этом еще не закончилось. Почему должна была случиться Пятидесятница? Что доверил христианам нести в мир Дух Святой, какой силой и даром наградил их? Апостол Павел говорил, что Бог доверил нам нести «служение примирения» (2 Кор. 5:18). Христиане должны взять на себя подвиг по преодолению «ненавистной розни мира сего». А почему это подвиг? Потому что приходится преодолевать эту распрю сперва и постоянно – внутри себя. Не разнообразие причина распри, а живущий в нас грех, и эту болезнь надо лечить. И начинать надо с простых вещей: например, стараться быть учтивым и внимательным, учиться любить людей, слышать их, понимать и изучать их «языки», учиться доносить до них аккуратно и терпеливо свои мысли, стараясь, очень стараясь о том, чтобы они тебя правильно поняли. В даре Пятидесятницы, который каждый из нас получает в таинстве миропомазания, нам дается сила деятельного добра, и силу эту мы можем приумножать, самих себя делая добрее. Мы – скромные, простые люди. Не чудотворцы. Среди нас немного апостолов, очень мало пророков, но мы можем нести служение, которое под силу каждому христианину – служение добра и умиротворения, доброделания и человеколюбия. А любить людей так непросто и еще тяжелее – верить в них. Служение примирения – это крест, это ежедневный подвиг, крест доброты и снисходительности. А иначе как бы вы еще назвали науку любить врагов, благословлять проклинающих и, самое главное, истреблять из этого мира, начиная с самих себя, самый намек на ненависть и злобу, проклятие и злословие? И этот лекарственный зеленый цвет, который отовсюду льется на нас в праздник Святой Троицы, – это напоминание и призыв взять на себя труд любви и доброты, труд миротворца, служение примирения.

Троица Новозаветная с предстоящими Богородицей и Иоанном Предтечей. XIX в. Икона, Тула

Молчаливый собеседник

Кажется, был слепящий летний полдень. Слишком много света и прохладный ветерок, такой свежий, будто он и не с солнцем, а сам по себе. На старом гомельском кладбище мы стояли у могилы старого гомельского батюшки. Взрослые – в панихиде, а малыши, устроившись между могил, с сосредоточенной серьезностью возводили домики из песка, строили башенки и дорожки. Мне тогда подумалось: сколько людей легло в эту усталую белорусскую землю, скольких она еще примет, и стать песком, которым играют дети, не такая уж и скорбная участь. Из меня слепят пирамидку, засыплют формочку, сделают «пирожок», и я просыплюсь сквозь тонкие детские пальчики. Что ж, охотно доверюсь нежным ладошкам старательных малышей – отрадно приносить пользу и после смерти. Угрюмый датский принц что-то такое прозрел о легендарном воителе: Александр умер и обратился в прах, прах – земля, из земли добывают глину, а глина идет на замазку для пивных бочек. Значит, время от времени бочки замазывают усопшими полководцами.

  • «Пред кем весь мир лежал в пыли,
  • Торчит затычкою в щели»
(У. Шекспир).

Пытливый читатель скажет: позвольте, да ведь тут нарушение закона тождества: Александр – не глина, то есть распавшийся прах – это, конечно, его, но не он сам, а значит, замазка для бочки – это не тот, пред кем трепетали народы. Человека нельзя свести к его телесности, и, главное, тот самый субъект действия, носитель имени и биографии, не истлевает, не рассыпается в прах, он где-то и как-то есть, и такой взгляд на посмертную участь далеко не христианское изобретение. Умный и веселый Гораций в знаменитом обращении к Мельпомене изрек: non omnis moriar multaque pars mei vitabit Libitinam – и не пугайтесь меднозвенящей латыни, ведь эту фразу мы знаем с детства благодаря пушкинскому переложению:

  • «Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
  • Мой прах переживет и тленья убежит…»
(А. С. Пушкин).

Умру – это, конечно, и без вариантов, но – не весь. Граф Альгаротти, далекий земляк Горация, велел процитировать поэта в надгробной надписи: Algarotti non omnis – то есть «Альгаротти – не весь». Здесь – его, но не он сам. Остроумный был граф. Я тоже долго думал, что бы написать на своей могиле, и пришел к простой и ёмкой фразе: «Жду». Кратко. Просто. Дешево. Главное – душеспасительно. А что же, придете навестить скромную юдоль, прочтете и подумаете: а ведь он это серьезно – возможно, я – следующий, и долго ждать меня не придется.

Черный монашеский юмор? Нет, не просто юмор, а след большой духовной традиции, к которой мы все – христиане – причастны. Когда-то ее окрестили наукой умирания, но христиане здесь не были первыми. Это очень древний опыт духовных упражнений по поводу человеческой финальности, такой древний, что бесспорные наставники в этой науке – Сократ и Платон – смотрятся юными эклектиками. Почему все великие философы с благоговением и серьезностью предавались этим упражнениям? Потому что подлинная философия только там, где свобода, а страх – самое жуткое рабство, даже если это самый главный страх – страх смерти. «Кто научился смерти, тот разучился быть рабом», – наставлял друга мудрый Сенека (Письма. 26, 10). Смерти следовало учиться. Предел жизни был предметом размышлений и духовных упражнений. Многолетние упражнения убивали страх смерти, учили мужеству и благородству, а еще – смиряли, показывая человеку его предел.

На средневековых картинах и книжных миниатюрах можно найти изображение монашеской кельи. Ее непременный атрибут – череп на столе. Сидит инок за столом – что-то пишет, или читает, или просто устремил куда-то взор, а перед ним – спокойный и бесстрастный череп – всегда один и тот же – без слез, улыбок, дурного настроения, с несокрушимым спокойствием и безмолвный. Вы скажете: это, конечно, нормально, что череп безмолвствует, страшно себе представить говорящий или хохочущий череп, это уж совсем никакой жизни не будет, но и тащить в келью черепа – та еще причуда! Да, современные монахи обходятся без черепов, к тому же – где вы сейчас достанете приличный череп? Но и в древности он не был простым чудачеством. Это был собеседник. Молчаливый свидетель смерти. Моей смерти. Александр Сергеевич Пушкин однажды сделал подарок своему другу Дельвигу – череп некоего однофамильного барона, украденный неизвестным студентом из рижского склепа. Пушкин – шутник и философ (хотя это одно и то же) – предложил Дельвигу или превратить череп в «увеселительную чашу», или, по примеру средневековых монахов, созерцать, предаваясь думам о смерти:

Святой Иероним в келье. 1514. Худ. Альбрехт Дюрер

  • «О жизни мертвый проповедник,
  • Вином ли полный иль пустой,
  • Для мудреца, как собеседник,
  • Он стоит головы живой»
(А. С. Пушкин).

– Что же нам теперь – черепа друг другу дарить? Устанавливать на столах для размышлений? Продавать в церковных лавках?

– К чему такие крайности? Мы обойдемся и без этих «нужных» предметов. Но память смертную, как духовное упражнение, современным христианам следует возродить, и принуждает нас к этому наша уязвимость. Дело не в том, что нас теперь легче убить или мы как-то активнее умираем. Здесь-то как раз мы более защищены, чем наши предки: медицина шагнула вперед, эпидемии, голод и войны если и случаются, то не имеют прежней несокрушимости. Нравы стали мягче, жизнь комфортнее, науки развиваются, дети умыты, мужчины причесаны, инвалиды защищены, пенсии и пособия выплачиваются, и умереть от голода уже не так просто, как в старые добрые времена. Но у комфорта есть и обратная сторона: удобства жизни вытесняют куда-то на обочину сознания мысли о смерти, о хрупкости человеческой жизни, все это – неприличное чудачество. Вы не замечали, что у нас в обществе появился негласный запрет на некоторые слова? Нельзя говорить безнадежному больному, что он умирает, нельзя произносить слово «рак», скажи лучше «нехорошая болезнь». Люди смертны, но смерть стараются не замечать, делают вид, что ее нет. Смерть лишили голоса. Умирание стало безгласным и безвидным.

А в Средние века на столе монаха лежал череп. Его держали, как зеркало. В него всматривались внимательно, пытаясь разглядеть тот путь, что надлежит пройти каждому – и мне, и моим близким. Наш мир трагичен, и в нем много боли, и от этой боли не надо прятаться, ее следует избыть. Принять, не боясь, принять мужественно и сразу, еще до того, как потеряешь любимого человека, потому что со своей смертью легче смириться, чем со смертью близкого и родного. В мир проникло зло и распад, грех и распря, и люди умирают, и глаза нам даны не только для зрения, но и для слез. Всё, что видимо, – уязвимо; бессмертно и непреходяще лишь невидимое. Это трагичность нашего мира. Он таков, и другого у нас нет. Это мир смерти. Но только христианам открыта тайна – это мир побежденной смерти. Она еще здесь, но ее власть уже не абсолютна.

Таинство христосования

Они всегда путешествовали вдвоем – девочка и арфа, неразлучные друзья. Девчонка ходила в бесконечном свитере лесных дремуче-зеленых тонов, как в поношенной кольчуге. Круглые веселые очки сверкали озорным светом. Востроносая и быстрая, с тонкими живыми пальцами – невозможно представить ее в обнимку с арфой. «Свитер» суетливо носилась по вокзалу, томно-безмолвная арфа обидчиво мерзла в сером чехле. Люди, тележки, чемоданы мешались с окурками и кислым кофе, горьким вокзальным воздухом, нагонявшим тоску и мучившим вопросами: что я тут делаю? как я сюда попал? о чем я думал? откуда у людей столько «сундуков»? Лесной «Свитер» порхал вокруг багажа, ослепляя очками. Куда можно ехать с арфой? Да еще и в автобусе! Водитель встречал «Свитер» взглядом, полным палестинской тоски: уже два раза перекладывали все чемоданы – арфа никак не впихивалась. Ее переполняло благородное негодование и античный протест – помилуйте, можно ли дочери Аполлона делить места с буржуазными сумками и мещанскими чемоданами. Всем было плохо: водителю, «Свитеру», арфе. Мне было плохо, но я был на стороне арфы. Праздные поляки сочувственно советовали, пытались помочь – здесь поднять, тут подоткнуть. Забота была свирепой, и силы были неравны. Арфа сдалась, как и протестовала, – без ропота и с аттическим достоинством.

Беспокойна и чудовищна ночь в автобусе. Будто ты в гоголевском рассказе, но не со стороны Днепра, а в зарослях кладбищенского берега: «Душно мне, душно!» Две бескрайние тетки угрюмо, по-воровски хрустели чипсами в час ночи. Даже закрыв глаза, чудились испуганно-голодные, широко распахнутые глаза несытых дам. В темноте, среди ночного хруста, притаился неугомонный «Свитер». Двухметровый парень справа пытался уснуть – хоть кому-то хуже, чем мне. Но сердце утешалось, потому что где-то внизу в недрах автобуса молчала арфа-смиренница. И когда я это осознал, мне сразу полегчало. Если так страдает арфа, что же мне жаловаться? Потерпим ужо, выдюжим. И совсем не страшно, и совсем не больно. Если даже арфа терпит… А ведь арфа – друг человека. И выплыли из памяти, закружились в благородном танце виденные в детстве величественные дамы в легких длинных платьях. Они нежно обнимали волшебный инструмент, их руки порхали по струнам, едва касаясь серебряных струй. И лился звук – волшебный, нездешний, чарующий.

  • «И перекличка ворона и арфы
  • Мне чудится в зловещей тишине;
  • И ветром развеваемые шарфы
  • Дружинников мелькают при луне!»
(О. Э. Мандельштам).

Девушка с арфой. 1873. Худ. Данте Габриэль Россетти

Музыка рождается в объятиях, ее будят поцелуи. Чтобы запел кларнет, музыканту нужно смешать свое дыхание с дыханием благородного орудия. Скрипач обнимает скрипку, она, как дева, доверчиво кладет голову на плечо друга; виолончель поет в объятиях мастера, в объятиях внимательных и сильных рук оживает гитара, ласково прильнув к груди, заливается аккордеон, флейта молчит без поцелуев, любящих губ чает тромбон. Туба не ждет объятий, заключает в объятия сама, и самый распоследний злодей не устоит перед этим инструментом – любимой «певицей» сеньора Карабаса – сыграет простую, бедную партию тубы, отдышится сквозь улыбку и с радостными слезами: «Это просто праздник какой-то!»

Через эти объятия, вздохи, поцелуи музыкант слышит жизнь инструмента. Так важны объятия, так необходимы поцелуи. Страдая в полночный час в душном автобусе, летящем из Варшавы в Макон, я вдруг понял, осознал и пережил важность и богословскую значительность пасхальных объятий и поцелуев. Мы слишком деликатны и тонки – жители городов. Мы брезгливы и суетливо-осторожны. Как тяжело бывает просто подойти к причастию, просто потому что до тебя с этой ложечки принимали таинство столько некрасивых губ и беззубых ртов. Как же – у каждого «своя флора», а возможно, и фауна. А дети подходят спокойно и весело, радостно открывая свои чудесные ротики, дивным образом совмещающие улыбку с вкушением. Но ведь это дети – их не портит ни лысина, ни беззубость. Но им так радостно жить, радостно обниматься, целоваться, возиться и толкаться, переживая святой восторг жеребячьей радости. Надо взяться за ручки, поцеловать братика, уткнуться в маму, повиснуть на папке, с любовью вдыхая его запах – сигарет, пота, кожаной куртки и бензина, обжигаясь его щетинистой щекой. Очень важны объятия, потому что это самый простой способ почувствовать, что рядом с тобой живой человек, прикоснуться к его жизни, пережить ток крови, биение пульса, глубину дыхания, тайную жизнь души, до неразличимости сплетенной с жизнью тела.

Долгое время я не принимал нашей православной манеры целоваться и обниматься, непонятен был смысл христосования. Но ведь это так просто. Если от Бога нам дано задание научиться любить ближнего, как самого себя, а значит, открыть для себя другого человека, пережив его настолько же живым, как и я сам, прикоснувшись к его жизни, не абстрактной и стерильной, а подлинно живой – с кровью, дыханием, слезами, братские объятия и лобзания так естественны среди христиан. Вот и апостол Павел наставляет: «Будьте братолюбивы друг к другу с нежностью» (Рим. 12:10), напоминайте себе и братьям своим во Христе, заключая их в объятья, что мы – «одно Тело во Христе, а порознь один для другого члены» (Рим. 12:5), естественно стремящиеся друг к другу. И доброе буйство пасхальной службы, это настолько нужное здоровое неистовство православного богослужения с беготней, восклицаниями, звоном кадил и мерцанием свечей, – это не только от радости, что Христос воскрес, но и от ободрения к жизни, которая не только в моем сердце качает кровь и оживляет мускулы, но и расцветает в каждом, кто стоит рядом, и радостно, что он – рядом, что он жив, что я могу эту жизнь обнять, расцеловать – брата моего, сестру, бессмертных и вечных и слишком живых и неистребимо любимых Богом. Ведь христиане – как дети – всё тянут в рот. Им надо непременно приложиться, коснуться иконы или мощей, напиться святой воды и наесться просфорок, опробовать надежность бороды благодатным огнем, помазаться маслом, обсыпаться святой землей. Это естественно и нормально, потому что мы воцерковляемся и кожей тоже, не только интеллектом, и часто он приходит на этот праздник жизни позже всех, что совсем не портит предшествующей радости.

Пасхальный обряд. Христосование. 1916. Худ. Борис Кустодиев

Христианин должен брать пример с бабушки Карлсона – стать чемпионом мира по обниманию, потому что жить – это здорово, это весело, просто быть – это само по себе слишком много, и эта жизнь с избытком, которую даровал нам Господь, так живо переживается в объятиях и прикосновении рук и взглядов, ободряющих к жизни. Мне нравится жить. Мне очень нравится жить. И я хочу, чтобы это христианское чувство стало неотвратимо заразным и передавалось через поцелуи и объятия.

Угроза святости

Три евангелиста – и у каждого свой неповторимый голос. Лука обстоятелен, его заботит точность факта, тщательность изложения и правдивость фраз. Матфей внимателен к людям, окружавшим Христа, ведь это были евреи, его соплеменники, он их понимал, чувствовал атмосферу городов и селений, прозревал мотивы поступков и вопрошаний. Марк – краток и стремителен, для него важно не просто передать учение Спасителя или дать портреты его собеседников, но уловить то, что было между ними, как случилась встреча, как загорелись глаза, как стучало сердце.

Четыре евангелиста (Матфей, Марк, Лука и Иоанн). 1560–1565. Худ. Питер Артсен

Вот благовестники взялись описывать беседу Господа с богатым юношей, и только Матфей точно указывает на возраст собеседника Иисуса, дважды именуя его юношей (Мф. 19:20, 22), для Луки и Марка это или «некто из начальствующих» (Лк. 18:18), или совсем скромно и безымянно – «некто» (Мк. 10:17). Матфей говорит, что юноша подошел, и мы видим степенно ступающего богатого молодого человека, хорошо одетого, прилично воспитанного. Для Луки не важны мелкие детали – если общались, то как-то уж встретились – кто подошел первым, как сошлись, где столкнулись – значительна лишь беседа. А вот описание Марка обдает ветром – будто беседа началась в вихре, будто давно уже бежали друг к другу: Христос выходит в путь, некто подбегает, падает Ему прямо в ноги, бросается на колени – в пыль, в дорожную колею, и – вопрос – неожиданный и дерзновенный: «Учитель благий! Что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную?» (Мк. 10:17). Много ли вы знаете юношей, озадаченных таким вопросом? Молодость пресыщена мечтой, избалована возможностями – куда ей пристроить этот стариковский вопрос, зачем ей вечная жизнь, когда земная еще не прожита и так прекрасна и приветлива? Если ты здоров и полон сил, зачем тебе думать о загробном будущем, дела-то сколько здесь, радостей, счастья, открытий? А этот думал, и, видно, крепко думал, если искал Учителя и, найдя, в почтении пал на колени, благоговея перед мудростью, доказанной не только словом, но и делом. Но Христос не говорит ему ничего нового: просто соблюдай заповеди – не прелюбодействуй, не убивай, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца твоего и матерь твою. И к этому у Матфея добавлено: «люби ближнего твоего, как самого себя» (Мф. 19:19), а Марк передал одну из самых редких заповедей – «не обижай» (Мк. 10:19). Убийц и сегодня немного, прелюбодеев – достаточно, тем более что слово это вбирает в себя все проявления нечистоты, и это грех – юношеский по преимуществу, грех молодости, игривой крови. Воруют все, или почти все, особенно в детстве, лжесвидетельствуем, клевещем, оскорбляем родителей – это случается, и нередко, а вот в «редкой» заповеди «не обижать» сознается каждый, вспомнив что-то, пряча глаза. И здесь юноша нас тоже сразил – не повинен! «Всё это сохранил я от юности моей; чего еще недостает мне?» (Мф. 19:20). Разве так бывает, чтобы юноша и к тому же – святой? Юность и святость – вещи несовместные. В этом нас убеждает жизненный опыт. Молодость – время «буйства глаз и половодья чувств», не многие способны себя сохранить и обуздать. Может, сказал молодой человек неправду, представил себя в лучшем свете? Христос не терпел лжи. Он ни в чем не обличил юношу. Наоборот, как пишет порывистый Марк, «взглянув на него, полюбил его» (Мк. 10:21).

Значит, на самом деле перед Господом стоял на коленях чистый и честный юноша, которому – не в чем было каяться! И будто видишь иконное изображение: перед Богом, как на Страшном суде, стоит молодой человек, не преступивший ни одной заповеди, но сердце не радуется нерастраченной праведности, оно ищет большего, а чего – понять не может. Ведь праведность должна успокаивать, разве не так? А он – волнуется, ищет, томится чем-то. И Бог, только Он и знает, чего же ищет душа, отчего тревожно сердце.

«Одного тебе недостает, – отвечает юноше Бог, глядя на него любящим взором, – пойди, всё, что имеешь, продай и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи, последуй за Мною, взяв крест» (Мк. 10:21). И юноша – праведный, приличный, богатый – смутился, опечалился и – отошел. Не стал он апостолом Христовым, учеником Бога не сделался. Ничем закончилась такая красивая и яркая встреча. И нам грустно, как грустно всякий раз, когда хороший человек никак не может распознать Бога в Том, Кто говорит с ним через Писание и Церковь. Никак не встретятся. Мытари и грешники бросают всё и идут за Богом. Блудницы и бесноватые за честь почитают служить Ему, только в Нем видя всю жизнь свою, и любовь, и смысл. Безглазые слепцы безошибочно опознают голос Создателя вселенной, малые дети и звери пустыни слушаются Его, рыбы глотают монеты, бросаются в сети по Его просьбе, деревья засыхают из послушания, мертвецы, не знающие покоя, выходят из гробов, чтобы говорит о Нем. А праведники отходят в печали. Вдруг оказалось, что им с Богом не по пути. Господь утешал скорбящих, исцелял израненные души, а вот праведный юноша ушел в смущении, утешения не получил, отошел в печали. Обидно. Ведь кому же еще идти за Христом, как не праведным юношам? Вся его жизнь, тщательное исполнение заповедей послушание родителям как будто специально готовили его к этому часу – следованию за Христом И не пошел. Упустил момент. А вместо него за Господом пошли совсем другие, публика малопочтенная – осиротевшие блудницы, кающиеся мытари, нищие рыбаки, пропахшие морем. Когда Матфей-мытарь, богатый и независимый, но справедливо ненавидимый за свою предательскую работу, услышал от Спасителя краткое «иди за Мной», – встал и пошел, бросив на дорогу все свои деньги без разговоров и богословских прений о заповедях, без обетования Царства и уточнения условий. Просто – встал и пошел за Христом, взяв свой крест скорбей апостольских, даже деньги не стал пристраивать, раздавать, делить. Без слов. Без вопросов. А юноша удалился в печали. Вернулся к своему богатству. И к своей пресной праведности.

Христос и богатый юноша. 1866. Худ. Федор Чумаков

А ведь это история о трусости, о страхе, который не дает сделать и шага. Мы пропитаны страхами, нас съедают опасения. Мы боимся. Некоторые люди даже в Бога не верят, потому что боятся Его, и всю свою силу убеждения бросают в бой, чтобы уверить себя, что нет Его, а значит, и бояться некого. А что же – легко расстаться с богатством? Если ты богат, у тебя есть имя, власть, влияние, тебя слушают, с тобой считаются, тебе прощают, ты можешь себе позволить любой каприз, даже стать праведным. И как от этого отказаться? Тот, кто никогда не пробовал богатства, легче переносит нищету и унижение, ему проще отвергнуться себя, ведь и отрекаться-то особенно не от чего.

Но мы боимся не столько утраты, сколько приобретения. В нас живет страх добра, лютый и неукротимый, нас угнетает угроза святости. Бывает, что и раскаявшийся грешник возвращается к греху не потому, что тянет и обольщает, – нет, уже и забылось всё, отцвело, опало, но – страшно быть святым, праведность пугает, собственная непривычная доброта. Порок – обратная сторона страха. Лень, уныние, депрессия живут за счет боязни. Мы ленимся или унываем, потому что боимся дела, к которому готовы, которое можем понести, но – страшно, боязно, пугает риск. Равнодушие, одиночество и тоска растут на корне страха. Пройти мимо, не заметить чужую боль – не от жестокого сердца, а от страха не суметь быть добрым, от испуга перед собственной добротой и сердечностью. Утонуть в глухом одиночестве – не от засилья подлецов или собственной черствости, а от боязни стать другом, полюбить или – еще страшнее – быть любимым, из опасения «оцарапаться», пораниться, без чего нельзя обойтись живому. Отдаться тоске и обессиливающему отчаянию, потому что страшно делать, даже попытаться приступить к делу, служению, миссии, к которым зовет душа, но голос страха громче и убедительнее.

Преподобный Антоний Великий в своих «Наставлениях» (1:7) говорит об этом сложном чувстве угрозы святости: «Не устрашайтесь, слыша о добродетели, и не чудитесь о имени сем. Ибо не далеко от нас, и не вне нас, а в нас самих есть дело сие; и оно удобно, если только захотим». Не об этом ли речь и у преподобного Серафима? Его спросили как-то, почему нынче нет тех подвижников, что были в древности? «Нет решимости», – отвечал старец. Комфорт нас избаловал, изнежил, расслабил. Жизнь наша предсказуема и удобна – спим в тепле, умываемся горячей водой, кушаем по расписанию и круглый год – фрукты. Но вокруг нас снуют поджигатели – именно так переводится имя старца Серафима – «поджигатель». Встретишь такого – сердце воспламенится тоской по Богу, по святости и чистоте и – прощай уют и мирные радости. Господь воспламенял сердца людские и словом, и взглядом. Хочется обезопасить себя от такого Бога – слишком опасен, слишком свят, «ищет не нашего, а нас». И все святые старцы – серафимы-поджигатели – утешат, очаруют, в душу заглянут – и пропал человек для общества и мирного строительства. Но ведь таковые за Господом шли по пыльным дорогам Палестины, такие горячие сердцем и несытой любовью к Богу проповедовали в столицах, с улыбкой шли на казнь, выходили бороться со львами. Неуютные, неугомонные, с горящими глазами и пылким сердцем – приличные люди боятся таких, и миланские дамы прятали своих непорочных дочерей не только от развратных юношей, но и от проповедей святого Амвросия. Знали наверняка, были случаи: услышит, сердцем взволнуется – в монастырь уйдет. Люди святые не были порядочными людьми, никто бы не назвал их и приличными. Беспокойный народ, тревожный, непредсказуемый. Просто не были они трусами. Страха не было в них, потому что «совершенная любовь изгоняет страх» (1 Ин. 4:18).

Человек в лодке

Какое оно, море, утром? Оно похоже на проснувшегося ребенка, ласкового, спокойного, с лучистыми глазами – в них отражается солнце. Утро на море – как утро первого дня земли: впереди много радости, много света, и волны целуют песок сестринским поцелуем.

Это случилось у моря солнечным утром. Народ теснился к Наставнику, чтобы услышать слово Божие. Христос увидел две лодки у берега. Рядом – рыболовы, хозяева лодок, вымывают сети. Господь попросил одного из рыбаков, Симона, пустить Его в лодку, чтобы, немного отплыв от берега, учить народ. Симон покорился, и мы знаем, чего стоила ему эта покорность: этот рыбак ловил рыбу всю ночь, он очень устал, а на берегу его ждала недоделанная работа – надо готовить сети – обычное дело, но весь этот труд был бесполезен и бесплоден – ничего ведь не поймано, нечего нести домой, нечем кормить семью. И в лодку к этому жутко уставшему и расстроенному человеку входит странствующий Учитель.

Христос выбрал Симона. Почему его лодку – неудачника, бедняка, – мы не знаем. Но ведь как откажешь Праведнику, и Симон с каменным терпением и простодушной почтительностью пригласил Наставника в свой безрыбный челн. И терпеливо ждал, как может ждать хороший воспитанный человек, проведший ночь без сна и улова. До его слуха долетали красивые и утешительные слова Проповедника – о правде, любви, доброте. И на минуту показалось, что Он говорит для него, для Симона. Эта речь согревала, как солнце, но, подобно солнцу, слишком ослепляла внимание и ум слишком уставшего и измотанного человека. И может быть, когда Христос закончил Свое наставление, у Симона вырвался вздох облегчения – наконец-то можно пойти отдохнуть, скрыться от этого южного слепящего солнца, от жаркой толпы, от этих бесчисленных лиц и глаз. Но Христос и не собирался его отпускать. Он попросил его отплыть на глубину и закинуть сети для лова. Петр пытался объяснить: ловили всю ночь, ничего не поймали, а в это время и вовсе ничего не будет – мне ли не знать? Но разве Ему можно что-то втолковать? И разве Ему откажешь? «По слову Твоему закину сеть».

Они были вдвоем в лодке – Проповедник и рыбак. Рыбак трудился, бросал сеть, боясь как-нибудь потревожить молодого Учителя, стараясь быть учтивым и вежливым, насколько это можно в небольшой лодке очень уставшему человеку, измученному трудом и солнцем… и странствующими учителями. И вдруг сон прошел: огромное число рыб просто бросалось в их сети. Симон растерялся – никогда такого не было, – сеть рвется! Хорошо, что тут рядом на берегу Иаков и его младший брат Иоанн. Они скоро приплыли на помощь. Столько рыбы! Двум лодкам не поднять. Рыбы столько! Лодки притопило!

Чудесный улов. 1515–1516. Худ. Рафаэль Санти

И тут он вспомнил о Том, Кто молчаливо сидел на корме. Все это время Он был в его лодке, рядом, неслышно, будто тень или намек, будто невесомый солнечный зайчик.

И Симон бросился к Его ногам:

– Выйди от меня, Господи, потому что я человек грешный.

– Не бойся, отныне будешь ловить человеков.

Вот так он и стал Его учеником. Апостол-рыбак, пустивший в свою лодку странствующего Учителя, исцелившего его усталость, испугавшего Своей святостью. Ему повинуются воды и рыбы, птицы слушают Его голос, деревья служат Его проповеди, и каждый, кто любит святость и чистоту, даже прячась от них, стыдясь себя, сокрушаясь и оплакивая жизнь свою, но благоговея перед подлинной правдой и милосердием, идет за Ним, нищим и бездомным, презренным и осмеянным, другом грешниц и мытарей, целителем душ, даром дающим утешение и отраду. Он зовет нас на безуспешные дела, толкает выйти в море, пустить свою лодку по диким и недружелюбным водам, туда, где нечего искать, где пусто и неуютно. И совестно, что рядом со мной, таким никчемным и унылым рыбаком, – Он.

Христос в моей лодке, в одной лодке со мной. И радостно, что не бросает Он меня и никогда не слушает мою глупую просьбу: выйди от меня, Господи, я человек грешный. Не выходи, Господи, пожалуйста, не слушай меня. Кто еще поплывет со мной, кто будет рядом, если не Ты, Господи. Не слушай моей усталости, не обижайся на мой ропот, прости мое уныние, я ведь просто человек, слишком уставший от солнечного света. Я прячусь от Тебя, потому что Ты приходишь не один. Всегда с Тобой народ. Христос всегда приходит с людьми, и созывает людей, и зовет к людям. Их так много. Как хорошо было бы нам остаться в лодке вдвоем – Христос и я. И Он бы говорил только для меня, был Богом для меня. Но Он зовет других и ждет, чтобы и я шел к людям. Они такие разные, такие беспокойные, но я учусь видеть их Твоими глазами. Дай моим рукам Твою нежность! Моему слову Твою доброту! Научи меня видеть. Просто – будь со мной рядом, Человек в лодке.

Ангел с мечом

Люди несчастны. Они куда несчастнее, чем кажутся. Смерть похищает все наше, а удача на самом деле не подарок судьбы, а наживка фортуны. Так в старину писал Сенека, утешая друга и ученика. Со своим горем и своими потерями ты всегда остаешься один. Даже самый близкий человек тут не помощник. Чашу скорби пьют в одиночестве. Но бывают времена, когда эту чашу предстоит выпить вместе с тобой всему народу. Тучи сгущаются над человечеством, земля пылает огнем, сам воздух пронизан гнетущим беспокойством – ангел-губитель спускается к нам с тем самым огненным мечом, который неоднократно видели в его руках еще со времен потерянного рая.

Летописцы Израиля свидетельствуют, что такое жуткое видение ангела-меченосца было открыто царю Давиду. Это для христиан ангелы стали мерилом кротости, нежности, даже уязвимости, христианство «приручило» ангелов. Но для граждан Ветхого Завета встреча с ангелом была явлением силы, могущества и ужаса. Ангелов боялись. Они вселяли страх. Пугали до жути. Последний такой испуг – явление ангелов пастухам в день рождения Бога. Помните? Что первое сказал ангел этим простецам? «Не бойтесь!» (Лк. 2:10). Они были страшно напуганы, ведь ангелы приходили только для наказания и обличения или как вестники беды и строгой, пламенеющей воли Божией.

И вот царь Давид увидел ангела. Возле гумна Орны он открылся царю. Своими собственными глазами Давид видел, как ангел прекратил истребление людей. Моровая язва поражала израильтян. Погибло 70 тысяч. За что? Почему Господь попустил такое бедствие? Слишком много было несправедливости, распрей, кровопролития, мести и насилия, в которых был повинен, конечно, и царь Давид, – и ему об этом сказали, – так что сами стихии этого мира обратились против человека. Мы до конца не знаем, почему с нами случается то или иное бедствие, но нам открыто, что каждый наш грех, каждая несправедливость отражаются на теле всего космоса, дрожью проносится по лицу вселенной, вызывая возмущения и катастрофы в самых отдаленных уголках Земли. Вот тогда и приходит этот ангел-истребитель (1 Пар. 21:15), и меч его разит без пощады.

Как тяжело начался год две тысяча четырнадцатый от Рождества Христова. Народные волнения, кровопролитие, аномалии природы, распри в Церкви и в обществе и множество смертей и болезней. Мой дорогой друг, о. Феодорит, зябко кутаясь в «древнюю» кофту, глубокомысленно изрёк: «Какое выдалось время: кто не умер – болеет, кто не болеет – ругается». Замерзает Америка и Канада, льется кровь в Сирии, убивают ни в чем не повинных людей в Египте, Ираке, Пакистане. Крещеная Украина, родина преподобных, старцев, святителей, захлебывается от злобы людской. Ангел-губитель снова сошел на землю, и каждый чувствует скрытую тревогу и волнение. Страшно от того, что люди, однажды вкусившие насилия, уже потом никак не могут остановиться. Медведь – зверь красивый и благородный, но, говорят, если он хоть раз отведает человеческой крови, с ним случится нечто жуткое – с этого момента он будет охотиться только за людьми. Что ж такого в нашей крови? Почему насилие, произвол, безнаказанность так пьянят, сводят с ума даже очень хороших людей?

Ангел-хранитель. XVIII в. Икона, Москва

В это тревожное время мы вчитываемся в сообщения, ловим каждую весточку о шумных и волнующих событиях, наше сердце не может успокоиться, и это хорошо – значит, сердца наши отзывчивы. Но для христиан этого мало. В такие тяжелые дни, когда ангел-губитель сходит на землю, всё творение Божие ждет, чтобы христиане совершили свою службу, отдали свой долг. Нет, не просто помолились в церкви, торжественно, до утомления, но каждую мысль, каждое известие о горе людском мы должны уметь превращать в молитву. Если вы смотрите новости – в Интернете, по телевизору, – пусть каждое известие разродится в молитву за тех, кто пострадал, кто нуждается в помощи, за обиженных и обидчиков, за брошенных детей и бессердечных родителей, за калек и сирот, за непутевых политиков, за мошенников, спортсменов, распущенных актрис, заигравшихся диссидентов, за неправедно осужденных, за тех, кто их осудил, за обманутых стариков, за безумных нацистов. Все они – дети Божии, и все несчастны и нуждаются в милости и сострадании.

Пусть каждая мысль, сообщение обратятся в молитву, потому что в каждой молитве – сочувствие другому, боль за него и благословение ему. Мне приходилось объяснять маленьким прислужникам в алтаре, как читать записки – о здравии и о упокоении. Детям сложно объяснить, что такое молитва, но мне удавалось это сделать, когда я просто советовал детям, читая имена, желать каждому из этих незнакомых людей добра. Просто желать добра. Искренне и от всего сердца. Не можем мы, христиане, желать кому-нибудь зла. Потому что люди несчастны. Все несчастны. Несчастнее, чем кажутся. И если в этот раз злодей вырвался на свободу, избежал суда, обманул невинных, разве он победил, обрел ли счастье? Что может быть хуже, чем быть Гитлером? Какое наказание можно пожелать Сталину? Он – Сталин, что может быть хуже этого? Быть преступником и кровопийцей – проклятие само по себе. А значит, даже самому последнему злодею мы не можем желать зла, и если каждый христианин приучит себя молиться всем сердцем, всей душой всякий раз, когда слышит о беде, если приучится он благословлять, то есть благим словом и пожеланием добра напутствовать каждого человека, о котором услышит, которого встретит, доброго или злого, отступит ангел, опустит свой меч.

Потому зло и ярится, наступает, наглеет – христиане совсем забыли о доброте и милосердии, захотели крови, опьянели от ненависти, ищут человеческих жертв, сладострастно ищут мести. Надо остановиться, пока не поздно. Кротости и доброты ждут от нас люди, звери и птицы. И ангелы, которые созданы не для истребления людей, а для радости, утешения и елочных игрушек. Единственный раз, когда им дали быть самими собой – в иудейской пустыне, ночью, как бы стыдясь своего кроткого лика, ангельский хор пел в честь Бога-Малыша. Зачем музыканту хвататься за меч? Людская злоба даже ангела способна сделать губителем. Это неправильно. Перестаньте мучить ангелов!

Борьба с постом: есть ли выход?

Поститься – трудно. Но это не только оттого, что мы все повально – чревоугодники. Все прекрасное – трудно, а если речь идет об аскетическом усилии, настоящий эстет способен разглядеть его непреходящую красоту и застыть в благодарном удивлении. Но мы-то с вами знаем, что постом бывает не до красоты, гораздо ближе – до депрессии.

Пост – это духовное упражнение? Никто не спорит. Пост полезен для духовной жизни? Никто не возразит. Православная церковь предписывает своим чадам определенный ритм поста? Никто не усомнится. В чем проблема? Проблема в том трагическом несоответствии церковных предписаний с действительностью, в которой мы живем. Это разрыв не между законом и благодатью, как часто полагают, а между церковным законодательством и реальностью. Подавляющее большинство православных если и постится, то вовсе не так, как это предписывается Типиконом, то есть церковным уставом. Но совесть-то у всех у нас жива и чувствительна. Мы люди верующие и очень тяжело переживаем сам факт нарушения канонов. Да, духовник может посоветовать, врач предписать, родители пожалеть, но – чувство вины остается, а это значит, что каждый пост для современного мирянина – это время не духовных упражнений, а, прежде всего, жуткого нравственного стресса – я не делаю, как положено, я нарушаю, я поступаю неправильно. С этим бременем вины нам никак мириться нельзя, уже хотя бы потому, что православный человек и так во всем виноват. С чувством вины мы всегда как-то слишком усердствуем. Хотите в толпе безошибочно обнаружить верующую? Это легко. У обычной православной женщины такое выражение лица, будто это ее сын развязал Вторую мировую войну.

Молитва. 1874. Худ. Василий Суриков

Если пост установлен церковью, он не может быть всего лишь моим частным делом. Постится вся церковь, и вместе со всей церковью несу этот подвиг и я. Мы, конечно, можем сказать, и скажем – следует каждому самостоятельно выбрать свою меру поста, и это будет верно, но ведь церковные посты – они для всех, и, постясь, ты себя должен ощущать причастным к одному большому общему церковному делу. Таков замысел. Такова центральная идея. Общецерковный пост – это литургия вне литургии, это действительно дело всей нашей большой церковной семьи, и надо сказать, что ресурс общецерковного поста мы практически никогда по-настоящему не используем, мы даже еще не пытались его обнаружить.

Если бы все верующие люди осознавали церковные посты как общее дело, это бы серьезно влияло даже на положение дел в стране, и пусть вы здесь снисходительно улыбнетесь, но согласитесь: пост – это очень доступная и довольно сильная форма молитвы. Следует вернуть посту его достоинство. Пост – не личное дело, а участие в едином подвиге всей церкви. Поститься – это высокая честь. Сообразуясь с обстоятельствами, церковь могла бы принимать решение о посте (четко сформулировав при этом, что имеется в виду) в связи с различными трагическими или сложными событиями в обществе, стране, в мире. У всецерковного поста есть ресурс единения, и более того, православные в дни тяжелых испытаний и трагических событий могли бы объединяться в постном подвиге с инославными и даже иноверцами. Не вижу здесь никаких канонических препятствий. Но думаю, что это бы способствовало взаимному пониманию и примирению между людьми. Это сложная тема, она требует подробного обсуждения, но о том, в чем назрела жгучая нужда и необходимость, нам следует говорить честно.

Современный устав церковных постов не работает. Скажу совсем крамольную вещь. Такового устава попросту нет. Он не существует. То, что мы читаем в Типиконе или в календаре, редакция одного из многочисленных монашеских уставов, я подчеркиваю два слова – «монашеских» (!), «многочисленных» (!). В древней Церкви было много различных видов и уставов поста, но только монахи догадались записать свои традиции, а поскольку более развитая культура всегда подчиняет менее развитую, со временем на православном Востоке случилась настоящая культурная экспансия монашеских уставов: и современное богослужение, и практики поста и молитвы, и сам стиль жизни православного мирянина по своему происхождению и внутренней логике – монашеские. Это плохо? Не знаю. Просто так сложилась наша история, из чего вовсе не следует, что история уже завершена и развитие остановилось. На определенном этапе церковной истории активную и очень деятельную роль взяли на себя монастыри, и они с честью выполнили свою миссию. Мне кажется, что настало время мирянам отдать свой долг, заимствовав всё важное и ценное у предшественников и учителей, взять на себя активную роль в церковной жизни, созидать и трудиться, смело и дерзновенно продолжать дело своих наставников.

Почитайте наш Типикон. Это книга для монастыря, там даже главы есть о поведении в трапезе, о братской одежде и прочее. Но мы не можем жить по правилам, написанным в Средние века, тем более не для мирян, а для монахов, и не просто для монахов, а для иноков конкретного палестинского монастыря. Не правда ли, жизнь женатого питерского программиста сильно отличается от бытия средневекового палестинского монаха? Если бы мы сейчас продолжали учить детей по школьным программам, составленным Квинтиллианом, Боэцием или Алкуином, биологию изучали по Аристотелю, а в больницах лечили, сообразуясь с текстами Гиппократа? Это уважаемые авторы, они много сделали для человечества, но жизнь продолжается, и мы теперь немного больше знаем об устройстве человеческого организма, причинах болезней, о физических законах. Но при этом мы восхищаемся Аристотелем, читаем Боэция и завидуем Алкуину, и никому не придет на ум называть нас обновленцами. Мы живем в другом мире, с новыми вызовами, запросами, искушениями. Мир изменился. Ритм жизни иной. Пища другая. Мы – другие. Мы дольше живем, больше читаем, чаще моемся, редко убиваем и нечасто ходим на казнь.

У нас есть микроволновки, пылесосы и совсем нет крепостных. Мир поменялся, но он по-прежнему нуждается в евангельской истине и опыте церкви, а значит, каждое поколение христиан обязано трудиться над тем, чтобы этот опыт был доступен нашим современникам, обнаружен, осмыслен и переведен на их язык.

Надо ли делать вывод, что все это для мирян не обязательно, а потому можно со спокойной совестью всеми этими немирянскими уставами пренебречь? Ни в коем случае. Церковь и анархия вещи несовместимые. То, что у нас нет мирянского устава поста вовсе не основание для дисциплинарного произвола. Наоборот, это импульс к церковному творчеству. Нам никак нельзя обойтись без всецерковного устава поста. С другой стороны, мы понимаем, что нынешняя организация поста не работает. Вывод простой: следует взять на себя труд канонического творчества. Кто возьмет на себя этот труд? Некий церковный орган, специально учрежденный иерархами. В него войдут не только профессиональные богословы и историки, но и люди, опытные в духовной жизни. Итогом работы этого органа должно стать некое Положение о посте, в котором подробно и взвешенно будет описана приемлемая для современного человека практика мирянского поста – важен сам этот термин, он должен органично и законно войти в канонические документы Церкви. И в этом Положении должны быть описаны общеобязательные, но разумные и обоснованные требования, предъявляемые Церковью к православному человеку, а также все случаи ослабления поста, например, для больных, детей, беременных, путешествующих, описаны нормы поста перед причастием, чтобы совесть этих людей была спокойна, чтобы не рвалась она от чувства вины и специфически православной постной депрессии.

Каждую главу в Положении следует сопроводить исторической справкой, чтобы люди понимали, что не обновленчеством и модернизмом вызван этот документ, а законными потребностями церковной жизни. Ведь церковная древность не знала таких строгих постов, как сейчас, особенно же для мирян. Нам всем известно, что Петров пост – это духовное упражнение для людей, которым не удалось понести Великий пост. Зачем же мне, великопостнику, держать еще и Петров пост? Рождественский пост и Успенский в древности соблюдали только монахи, и то некоторых монастырей, потому что у каждого монастыря был свой собственный и постный и богослужебный устав, и это абсолютно нормально. В Рождественский пост миряне постились лишь пять последних дней, а в остальные дни воздерживались лишь от мяса, вкушая молочные продукты. Было время, когда мирянам в Рождественский, Петров и Успенские посты разрешалось вкушать молочную пищу. Почему бы не вернуться к этой практике? Ведь пища стала другой, не правда ли? Вкушать рыбу, кальмаров, мидий и модные грибы – сегодня это роскошь, и не надо себя обманывать – это ведь жуткое уродство, тратить на еду во время поста больше, чем в непостное время. А все эти новейшие изобретения православного благочестия – «постные майонезы», «постные сметаны»? Разве это не безобразие? Или пост – или майонез! Зачем врать?

Молебен на Пасху. 1887–1888. Худ. Владимир Маковский

Отдельный и весьма деликатный вопрос, требующий прояснения, вопрос, который мне, монаху, не следует и затрагивать, но мне, духовнику, никак не миновать – близость супругов во время поста. Я знаю множество эпизодов громких разводов, измен, скандалов и просто регулярно повторяющегося ужаса для православных семей. Поверьте, это проблема и для вполне воцерковлённых пар, и обычно в ее решении полагаются на суд духовника, а его совет или решение могут быть весьма неожиданными. Если у батюшки «приступ благочестия», то лучше сразу разводиться и идти в монастырь. Люди хотят все делать правильно, «как положено», это естественное свойство хороших людей. Поэтому, мне кажется, необходимо найти правильный подход в решении этой проблемы, ясно понимая, что ее разрешения мы не найдем в канонических текстах, составленных, главным образом, монахами и безбрачным епископатом, а значит, потребуется творческое усилие современной канонической мысли, и этого не следует страшиться, потому что это усилие надо бы уже давно пробудить и взяться за решение накопившихся за тысячелетия церковных проблем. А если честно – просто тяжело смотреть, как мучаются люди, тем более, что есть простые и вполне доступные механизмы решения этого вопроса. Друзья мои, в нашей жизни и так много боли, страданий и сложностей, зачем мы еще и в церкви сами себе создаем искусственные трудности?

Решит ли такой канонический текст все проблемы? Нет, конечно, и питать иллюзий по этому поводу не следует. Люди остаются людьми, и никакой самый тщательно разработанный закон не покроет всех нюансов человеческой жизни. Но, в конце концов, все наши проблемы можно и нужно активно обсуждать, и подобные обсуждения, каким бы ни был их результат, полезны для церковной жизни сами по себе. Общение христиан по поводу серьезных вопросов – это тоже духовное упражнение, которое приучает слушать, понимать, изучать язык и мысль оппонента, спорить без озлобления, находить слова и формулировки, понятные нашим совопросникам. Могут возразить, что подобное творчество противоречит послушанию Церкви. А разве мы не часть этой семьи, мы что же – приемыши, неродные дети, нашего мнения никто не спрашивает? Вот составят наши богословы Положение, примет его народ Божий, утвердят архиереи, – и будем мы его слушаться все вместе, благодаря Бога в посте и молитве.

Великий пост: путь духовных упражнений

Когда умер Корней Чуковский, кто-то сказал, что ушел последний человек, которого стеснялись. А ведь это большое счастье, если рядом есть человек, которого стесняешься. Люди-зеркала. Как будто идешь, задумавшись, и вдруг в зеркальной витрине неожиданно увидишь себя – растерянного, торопливо бегущего куда-то. Внезапная встреча с самим собой весьма полезна. Она отрезвляет. Есть люди-зеркала, души настолько чистые, что в них отражаются ближние. Эти люди никогда не подавляют, не стесняют, но их стесняются, порой боятся, даже избегают, но всегда ценят. У меня перед глазами есть такие «зеркала» – настоящие молитвенники, вдумчивые и трезвенные монахи, рядом с которыми я стыжусь себя, но они и ободряют меня, сами того не зная. Это красивые люди, и порой я украдкой любуюсь ими – как прекрасен человек молящийся, какие чудесные лица у людей, предстоящих Богу, какие живые глаза!

Правила поста, тексты молитв, богослужебные уставы сочиняли именно такие люди – молитвенники и боголюбцы. Нам сложно понять их замыслы, которые порой скрываются под толстым покровом исторических наслоений, недоразумений, неправильных истолкований, просто нашего невежества и нечуткости. Великий пост «придумали» монахи. Я имею в виду само богослужение, тексты, правила, и, чтобы поститься по-настоящему, следует понять мысли и намерения этих Божиих людей. Для них Великий пост был одним из духовных упражнений, в котором сочетались и молитва, и поучение, и размышление, и, конечно, телесный подвиг. Мы хорошо ощущаем последний, а порой к нему всё и сводим: ограничиваем себя в пище, делаем поклоны, выстаиваем длинные постовые службы. А как же быть со всем остальным, пожалуй, более значительным наследством духовных упражнений, которые, собственно, и создают правильную атмосферу великопостного упражнения? Древние подвижники оставили нам тексты, запечатлевшие характер этих духовных упражнений. Откройте Триодь постную, книгу, по которой совершается богослужение Великого поста. Это сборник молитвенных текстов, написанных разными подвижниками из различных византийских монастырей. Хотя называем мы эти тексты молитвенными с некоторой долей условности. Это скорее записи духовных размышлений, которые очень хорошо раскрывают динамику поста как духовного упражнения, посвящают нас в настоящие великопостные замыслы монахов.

Даже если у вас нет под рукой Триоди, вы наверняка слышали на первой неделе поста чтение Великого покаянного канона прп. Андрея Критского. «Душе моя, восстани, что спиши». Весь текст – разговор с душой. Не с Богом, – а именно так мы и определяем молитву – как разговор с Богом, – не с Богом говорит преподобный, а со своей душой. Весь текст канона – сохраненное в записи монашеское размышление над страницами Священного Писания. Это и есть одно из иноческих духовных упражнений. Святитель Игнатий Брянчанинов называл его «зрением греха своего». Но для монахов это не есть упражнение исключительно великопостное. Они предаются ему всегда. Это обычная практика. Очевидно, Великим постом это упражнение приобретает какой-то особый смысл. Во-первых, внесенное в ритм общецерковной жизни, оно позволяет каждому христианину, даже очень далекому от монашеской жизни, почувствовать себя монахом, потрудиться над своей душой, как монах, как подвижник и аскет. Во-вторых, это монашеское духовное упражнение, которому приобщаются всей Церковью незадолго до Пасхи, имеет характер очистительной подготовки к Пасхе. Но вот вопрос: а зачем перед Пасхой, именно перед Пасхой, надо очищаться? Разве не следует всегда быть чистым и достойным человеком? Разве мы не причащаемся в другие дни церковного года, не исповедуемся регулярно?

И здесь снова ответ можно найти только у монахов, которые это всё и придумали. Обратите внимание, как меняется характер духовных упражнений с течением поста. Мы начинаем разговором с душой и покаянными молитвами. Мы заняты собой. Просим прощения у Бога, пытаемся побороть нашу суетливость, страстность, «бурю помышлений сумнительных». Для этого, кстати, и ограничения в пище. Для древних монахов, замышлявших Великий пост как духовное упражнение, пост телесный, смирение себя в еде воспринимался как средство, но никогда – как цель. Молитва и пост всегда только средство, но не цель великопостного упражнения. Эти средства помогают нам обуздать себя, приучают к кротости, снисходительности, терпению. А если наоборот, если постом я начинаю злиться, бросаться на людей – значит, эти средства я употребляю неправильно, что-то идет не так, возможно, я даже перепутал средства и цели. Пост мой ненастоящий, ошибочный, неподлинный. А какой – настоящий?

Лисичка. 1914. Худ. Михаил Нестеров

Вот как описывает признаки подлинного поста монашеская Триодь: «истинный пост есть злых отчуждение, воздержание языка, ярости отложение, похотей отлучение, оглаголания, лжи и клятвопреступления. Сих оскудение пост истинный есть и благоприятный» (стихира на вечерни понедельника первой седмицы Великого поста). Заметьте, ни слова о пище. Потому что пищевые ограничения должны лишь способствовать оскудению в нас зла, а потому эти ограничения не абсолютны, то есть я сам, наблюдая за собой от поста к посту, должен вывести формулу полезного именно для меня поста телесного. Для чего это нужно? Оскудение зла и суеты во мне не есть итог поста, но всего лишь подготовительная ступень, потому что все эти аскетические усилия подготавливают нас к более сложному духовному упражнению – бескорыстному созерцанию Страстей Христовых и Воскресения. Без очистительной подготовки, без периода «зрения греха своего» к этому духовному деланию подойти невозможно.

В текстах Триоди мы снова находим свидетельства этого созерцания. Чем ближе к Страстной седмице, тем ощутимей меняется характер великопостных молитв. Если в начале поста мы беседовали со своей душой и слезно просили у Господа прощения за свои проступки, то на Страстной седмице практически отсутствуют покаянные молитвы. Они уступают место бескорыстному созерцанию Страстей. Молитва становится бескорыстной и незаинтересованной. В этом созерцании мы полностью забываем себя – наши грехи и наши добродетели. Нас нет. Есть только Он – Бог Воплощенный, совершающий Свое служение «с воплем великим». Когда читаешь тексты Страстной седмицы, эта бескорыстность молитв поражает и режет зрение и слух. Порой молитва превращается просто в описание событий, это поразительный опыт созерцания, почти свидетельства, но это созерцание абсолютно незаинтересованное, бескорыстное, с подлинным забвением самого себя перед лицом величайшей Тайны искупления, совершающейся прямо на наших глазах. Хорошо всем известный текст – тропарь утрени Великого Пятка – лучший пример такого созерцания:

«Днесь висит на древе, Иже на водах землю повесивый; венцем от терния облагается, Иже Ангелов Царь; в ложную багряницу облачается, одеваяй небо облаки; заушение прият, Иже во Иордане свободивый Адама; гвоздьми пригвоздися Жених Церковный; копием прободеся Сын Девы. Покланяемся Страстем Твоим, Христе. Покланяемся Страстем Твоим, Христе. Покланяемся Страстем Твоим, Христе. Покажи нам и славное Твое Воскресение».

Автор созерцает Страсти Господни, но сам он настолько растворен в этом созерцании, что кажется, будто он лично отсутствует, достигнув предела самоумаления, забвения себя, весь превратившись в зрение, поглощенный таинственным созерцанием, опытом свидетеля.

В этом и заключен смысл великопостного подвига: очистив себя «зрением греха своего», подготовиться к созерцанию Таинства Креста и Воскресения, Пасхи Крестной и Пасхи Воскресения. Некоторым образом нас подготавливает к этому и совершенно новое для нашего устава богослужение Пассии, чтение акафиста Страстям Господним. Но этот текст все же не бескорыстен, он не передает атмосферы и опыта духовного упражнения древних подвижников. В нем очень много личного интереса: глядя на Крест, я вспоминаю свои скорби, свои грехи, свои страдания. Древние отцы, вдохновители постного подвига, мыслили иначе. Они звали от покаяния к бескорыстному созерцанию Страстей.

Очень важно понять и осознать настоящий замысел Великого поста как духовного упражнения. Без осознания этих очевидных истин пост превращается в постылую обязанность, а порой и в банальное издевательство над собой и ближними. Не к этому звали нас святые старцы, не мук и серых лиц желали они нам. Замышляя пост, делясь своим опытом с мирянами, они искали поделиться своей радостью и духовными утешениями, а потому нам следует искать подлинного смысла поста, и этим смыслом взвешивать свои духовные усилия, с ним сверять свои упражнения. Но даже если и это нам не под силу, есть совсем простой «камертон» постного подвига – Евангелие, которое говорит, что правильно постящийся, – бодр, и весел, и рад людям. Вот самый понятный и легко достижимый минимум, самый доступный критерий истинного поста: подлинный пост делает постящегося добрым и братолюбивым. И этого простого ориентира достаточно для успеха в постном подвиге.

Дети в доме Отца

Праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы – это праздник церковного детства. Маленькая трехлетняя девочка поднимается по ступенькам величественного храма, седого и древнего. Идет сама, никем не ведомая, ступает по истертым ступеням, как по знакомым половицам родного дома. И этот храм ее не пугает, не тревожит, не страшит. Ей там уютно и безопасно. Девочка, идущая по ступенькам храма, – это эмблема и символ этого праздника. Ребенку естественно быть в храме. Святость и святыня – его натуральная среда, природное поле обитания. И каждый ребенок стремится к святыне. Они друг другу не чужие. Он свой в мире святых и ангелов. Ему здесь все понятно. Здесь он в доме своего Отца, он окружен Его заботой и вниманием.

В древности люди полагали, что каждый ребенок наделен даром пророчества и молитвы. Он все еще вхож в райские обители. Херувим с мечом не трогает малышей. Может быть, поэтому первые монахи носили одежду детей, ведь иноческий куколь – это детская шапочка. Седовласые дети, бородатые отроки старались подражать детям в незлобии и кротости, чистоте и смирении. Детям обещал Свое Царство Господь. Даже не обещал, а просто помянул, что оно и так принадлежит детям. А потому богомыслие в красках – иконные образы – из глубины веков изображает преподобных с детскими лицами. Когда смотришь на святые лики старцев-подвижников, святых постников и чудотворцев, всегда ловишь себя на мысли: лица святых – лица детей, а потому и бороды смотрятся так забавно, точно малыш приготовился к рождественскому представлению и надел бороду, собираясь ко Христу на елку. Дети и иноки – одна семья, а монастырь – детский сад. Дети – иноки, потому что иные, чужие в этом мире, непривычные к его суете и злу. Иноков называют земными ангелами, а дети – ангелочки, «чуды в перьях». Ангелы являются исполненными очей, а дети, это и вовсе глаза на ножках, и большая голова, как у ангелов, которых так и изображают – глазастая голова и крылья вокруг. Дети примиряют нас с жизнью. На них отрадно смотреть, их глаза полны света, и малыши никогда не бывают по-настоящему грязными. Улыбка ребенка подымает с того света, смех детей исцеляет и животворит. Иногда даже плач дитяти способен вылечить. Занятия малышей, такие серьезные и важные, ничем не уступают взрослым, их неразборчивое бормотание, этот милый ангельский язык, понятно Богу, который устроил хвалу «из уст младенцев и грудных детей» (Пс. 8:3).

Пресвятая Дева Сама была храмом, Она стала Церковью, Священным жилищем для Богомладенца Христа. Свое детство и юность Она провела в храме. И когда исполнилось время Ее служения и Она родила Божественного Младенца, Она снова пришла в храм со Своим чудесным Малышом, Богом, которому уютно быть Ребенком. И однажды двенадцатилетним отроком Ее дивный Сын остался в храме среди старцев, как у Себя дома, потому что нет ничего странного в том, что стремишься быть в обители Своего Отца. Господь и Матерь Божия – мера и норма человечности в человеке. Если мы хотим понять, что значит быть человеком, как себя ведет нормальный человек, мы должны обращаться ко Христу и Божией Матери. Они не бежали храма. Церковь была для них домом.

Введение во храм. Конец XV в. Икона

Детям естественно быть в церкви, приобщаться к ее таинственной и молитвенной жизни, окружать себя святыней и прислуживать на богослужении. Это ведь так понятно: ангелы служат Богу на небе, дети прислуживают в алтаре, поют на клиросе, молятся в храме, звонят в колокола. Господь строго нам наказал: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне» (Мф. 19:14). И так грозно звучит это «не препятствуйте». Как много детей не знают храма, и это делает их по-настоящему бездомными и беспризорными. Как и храм без детей – пустой дом, остывший очаг. Они должны найти друг друга. Не препятствуйте детям приходить к Богу! Пусть они найдут свой настоящий дом, нехорошо ребенку без Бога, без церкви, без молитвы. Это лишает его настоящего детства. Не надо ждать, пока он подрастет, осознает, примет решение. Истина во Христе. Святыня в храме. Пусть у детей будет настоящее детство, пусть они сразу познакомятся со своим Отцом, сведут знакомство с ангелами и святыми. Наш мир небезопасен. В нем трудно остаться ребенком, и однажды бывшего малыша херувим с мечом уже не пустит в тот отрадный мир радостных снов и спокойного счастья. Но ведь мы однажды непременно вернемся туда, не так ли? И все будет хорошо. «Тогда волк будет жить вместе с ягненком, и барс будет лежать вместе с козлёнком; и теленок, и молодой лев, и вол будут вместе, и малое дитя будет водить их. И корова будет пастись с медведицею, и детеныши их будут лежать вместе; и лев, как вол, будет есть солому. И младенец будет играть над норою аспида, и дитя протянет руку свою на гнездо змеи» (Ис. 11:6–8). Как хорошо! Как красиво! Как радостно быть в доме Отца! Даже если придется есть солому.

Дорожка из крошек

Кто не знает притчу о богаче и Лазаре? Все знают. Знают и любят. Богатый содержанием текст, да к тому же единственное евангельское описание потустороннего мира, насыщенное подлинно библейским драматизмом. Но есть в этой притче одна деталь, которую обычно обходят вниманием. Автор сообщает важную подробность: у несчастного Лазаря была мечта. Этот больной, нищий, одинокий человек не потерял способность мечтать, он предавался грезам, у него оставались желания. Какие? Вот простой вопрос. Он «желал напитаться крошками, падающими со стола богача» (Лк. 16:21). Лазарь грезил о крошках. Скажут: а о чем еще думать, если несколько дней не ел, если постоянно, всю свою жизнь ты – нищий, бедняк, убогий, тут уж не до фантазий. С этим трудно спорить. Но ведь и нищему позволено мечтать в полную силу, да и кто может это запретить? Мечты – самое доступное и самое дешевое из развлечений. Кто возбранял Лазарю увидеть себя богачом или жениться на прекрасной царевне, обнаружить клад на чердаке, спасти от пиратов сенатора, чтобы тот усыновил его в благодарность, уехать в далекие страны и там – разбогатеть, стать учеником мага и войти в сообщество людей сильных и уважаемых, найти своих настоящих родителей, которые богаты, мудры и красивы, но потеряли в детстве единственного сына и горюют всю жизнь, а он – их отрада и утешение – вот он, нашелся – слезы, объятия, опознали по родинке и – как он похож на дедушку! Жаль, не дождался… Но Лазарь желал только крошек. Не каких-то даже особенных крошек, крошек вообще или идеальных, обогащенных минералами, свежих, разноцветных, он грезил именно об этих – падающих с трапезы вот этого богача.

Богач и Лазарь. 1891. Худ. Густав Доре

Желание – почти молитва. Через мечту можно обозреть наши пределы, наш настоящий онтологический диапазон, бытийный размах, на который мы способны. Здесь же кроется и наша уязвимость – мечта выдает нас с головой, она способна рассказать всем, кто мы есть на самом деле в своем нераскрытом величии или сокровенной низости. Мечты могут быть опасны и разрушительны, но сама способность мечтать есть благословение и дар. Иногда мне кажется, что Господь, сотворив человека, принес его в райский сад, поставил на ноги и, слегка толкнув вперед, шепнул на ухо: «Желай!»

Хорошо мечтается в детстве, когда есть еще силы сопротивляться цепким условностям, жестким обязанностям и ожидаемым ролям. По мере взросления, как ни странно, наша способность к размаху не развивается, а гаснет. Мы принимаемся мечтать о всяких глупостях, мельчаем и грезим о карьере, деньгах, поездках, влиянии, связях, одним словом, о крошках, о хлебных корках, и это кажется нам естественным, ведь – жизнь побила, научила сдерживаться, таиться, не мечтать о большом и прекрасном. Может, так и должно быть, но все это – неправильно. В мечте должна быть дерзость, лучше – дерзновение, почти молитвенное, но – с размахом. Ведь мечта – род молитвы, просьба, обращенная к Отцу, Который рядом – Большой и Сильный, – но я не прошу прямо – и так много всего намолил, – а в мечте я как бы намекаю, как это часто делают дети – в надежде, что Папка все поймет и так и Сам предложит. Без этого дерзновения в мечте мы быстро увядаем и забываем самих себя, стареем не по возрасту. Так случается не только с пенсионерами, но и довольно молодыми людьми, которые детей уже вырастили, рожать больше не в силах, а заняться как-то и нечем, потому вот эта мне предписанная роль уже исчерпана, а просто вязать шапочки длинными холодными вечерами мне скучно. И начинаются – болезни, депрессии, жалобы на долю. Это признак того, что мы задушены «крошками» и мечтать разучились, но только мечта способна вернуть, пробудить наш подлинный размах и волю к жизни.

Для взрослого мечта не только дерзновение, но и риск. Но сколько таких примеров, когда человек внезапно открывает в себе нетронутые таланты, нераскрытые глубины, да еще и в таком возрасте, когда приличнее бы смиряться или подводить итоги. Иммануил Кант написал свою «Критику чистого разума» в пятьдесят семь лет. Три года до пенсии! Что он делал все эти пять десятков лет, чем занимался, чего достиг? Ни семьи, ни состояния, ни карьеры. Подрабатывал, читая русским офицерам курс фортификации и пиротехники, и этим всё могло бы и кончиться – сколько забытых профессорских могил на старом кладбище Кенигсберга! Он мог бы просто не успеть – и так прожил для своего времени неприлично долго. Но – совершить переворот в метафизике? – почему бы и нет? – легко!

А вот из наших современников – Энн Флеминг, английская домохозяйка. Растила детей да на досуге читала Байрона, помешивая кашу на маленьком огне, да так увлеклась, что как-то неожиданно сама написала его биографию, ставшую сенсацией, а потом принялась писать детективные романы. Похвально. И когда начала писать? После шестидесяти! У нас народ начинает грустить раньше и с трудом осиливает кризис среднего возраста. Друзья мои, приободритесь, есть герои и для вас. Замечательный Мишель Турнье свой первый роман написал в сорок три года. Марк Леви, блестящий романист, был неприметным дизайнером и вдруг написал чудесную книгу, а потом уж никак не мог остановиться и пишет до сих пор. В тридцать семь он взялся за перо. В этом же возрасте угрюмый и молчаливый немецкий профессор, некто Гегель, человек с тремя именами, сочинил дремучую, но необычайно знаменитую книгу «Феноменология духа». Британский актер Дэвид Суше, так гениально сыгравший Эркюля Пуаро, в сорок лет увлекся кларнетом и теперь известен еще и как отличный кларнетист, а если мы вспомним, что Сократ начал учиться музыке в семьдесят, то, что же еще должно разбудить наше естественное дерзание в мечте вопреки всем «приличиям»?

Кто-то снисходительно покачает головой и скажет из глубины прожитого: вы с кем нас равняете – Сократ, Кант, даже Суше, что они знают о нашей серой жизни, плохом питании, хамстве, нищете, лакействе? Хорошо мечтать человеку талантливому и обеспеченному, но как бы им мечталось на развалинах собственной жизни? Да и кому интересны наши мечты? Евангельский Лазарь в собеседниках держал лишь болезни да уличных псов, но был Кто-то, Кому по-настоящему был интересен этот никому не нужный, совершенно лишний человек, Кто-то, для кого важны все наши даже самые смешные мечты и желания. Лазарь мечтал о крошках, Бог дал ему весь рай. Сложно возражать горю, нельзя спорить со страданием, но не из них только жизнь состоит, не ради скорбей мы на свет рождаемся. Мы – дети Божии – родные и законные. Не бастарды, не подкидыши, а настоящие принцы и принцессы, маленькие короли и королевы, которым обещаны не крошки, не тревожное и уязвимое счастье, но огромное и вечное Царство, с обретением которого всё приложится нам (Мф. 6:33).

Сын вдовы

Речь священника должна быть возвышенной. Он говорит о высоком, касается вечных истин, глубоких смыслов, величественных трагедий. Но когда мы, священники, говорим о смерти, а об этом приходится говорить часто, то слов порой не хватает, потому что каждая смерть зорко хранит свое целомудрие, и каждая трагедия имеет свое лицо и неповторимый облик. Нет смерти вообще. Каждая смерть – лична, каждое горе – конкретно. Все слова утешения бессильны и бесцветны там, где уместно одно лишь молчание. Что такое смерть? Кто может осмелиться говорить о ней? У кого есть такое право? Оттуда никто не возвращался. А те, кто вернулся, – что могут сказать они, не испившие этой чаши до дна? Однако есть люди, пережившие смерть и живущие с этой смертью, знающие слишком хорошо, что это такое. У моего друга умер сын – красивый талантливый мальчик. Умер у него на глазах. Неожиданно. Внезапно. Нелепо. Я не знаю, что испытывает человек, у которого появляется дитя. Мне это недоступно. Но когда я думаю об этом, у меня кружится голова от восхищения и благоговения перед этим чудом Божиим. Однажды пережить таинство нового, которого могло и не быть, – никогда не быть! – но есть – ясноглазый малыш с теплым дыханием, ребенок, подобного которому никогда не было и не будет, и ты к этому причастен, он – мой, ветвь нового рода, неведомой семьи, плодоносная отрасль моего дерева. Когда просто думаешь об этом, холод восторга и священного трепета накрывает с головой, ведь ты теперь – у основания нового дерева, нового рода, отец, патриарх. Какое это чудо и честь – быть отцом! Как это свято и величественно – быть матерью! Но жадная, завистливая, ненасытная смерть дышит холодом где-то рядом. У нее нет благоговения, ей претит священный трепет живого, она хватает свое, не извиняясь.

Тяжело хоронить родителей. Бесконечно трудно пережить супруга. Невыносима утрата любимого друга. Но ребенок. Это что-то совсем другое. Этого даже понять нельзя, невозможно себе представить, вообразить, помыслить, если сам такого не пережил. Потому что испытать смерть ребенка то же, что умереть самому. Но это еще не всё. Ты не просто умрешь, это было бы слишком легко, – ты будешь жить с этой смертью, с этой болью, глубокой, пронизывающей, ноющей. Она заберется в самую глубину. Смоет все краски. Отравит смех. Боль – единственная роскошь, оставленная мертвецу. Боль, которую ни с кем не разделишь. Мне так совестно подымать глаза на моего друга. У меня нет слов утешения. Даже смотреть на эту постоянную боль невыносимо, – целомудренно и неумело скрываемую муку, которая с ним навсегда. Как он живет? Живет ли он? Не знаю. Иногда мне кажется, что его просто нет. Его заменила тень. И это не душевные страдания, не лихорадка эмоций. Боль эта – чистая физическая боль. Так болит тело на своей самой последней незримой глубине. Когда умирает друг, с ним гибнет часть души. Но твой ребенок – воистину часть тебя, продолжение твоего тела. И смерть убила его. А умерли вы вместе.

Траурная симфония. 1903. Худ. Микалоюс Чюрлёнис

Евангелист Лука рассказывает о подобной трагедии, только Лука, и больше никто из евангелистов и историков. Женщина похоронила мужа. Рядовое житейское обстоятельство. Обычно супруги знают, чувствуют, что, скорее всего, кто-то из них умрет первым. Взрослым быть больно. Такова жизнь, и мудрые люди готовятся это пережить уже со дня свадьбы. Но это были не последние похороны в доме наинской вдовы. Умер ее сын – молоденький юноша. Единственный сын. Это случилось две тысячи лет назад в далекой и непонятной стране. Мы не знаем имя этой женщины, что было дальше, чем закончилась ее история. Ведь все эти тысячелетия вдовцы и вдовицы, отцы и матери хоронили своих детей, и такие истории не новость, этим трудно кого-то удивить. Но каждая такая трагедия – единственная в своем роде. Мать хоронит не просто ребенка, но своего сына, умирает вместе с ним, несет его смерть в себе. Когда умирает ребенок, отец знает, что есть кто-то, кому тяжелее, чем ему, – матери больнее. Всегда есть кто-то, кому больнее. Окружающие сострадают ее горю, но они видят не всё. Умер кормилец, прервался род, мать осталась одна и без наследника. Только никто не заметил или не посмел заметить ее смерти. Только Один увидел ее смерть. И Христос воскресил сына наинской вдовицы. Совершил чудо. Одно из многих. И мы не знаем, кем потом стал этот мальчик, где он жил, были ли у него дети, вспоминал ли он о своем чудесном воскресении. Несомненно одно: в конце концов он все-таки умер, как и его родители.

Невозможно написать пособие «Как пережить смерть своего ребенка», то есть написать можно всё, но написанное будет, скорее всего, враньем и наглостью. Потому что трагедия всегда конкретна: если умер ребенок – это конкретный ребенок конкретных родителей. Их можно утешать, но нельзя утешить, ведь вместе с сыном умерла его мать, чьей смерти не заметили. Может ли утешить такого человека евангельская история о воскрешении сына вдовы? Нет. Эта история совсем о другом. Воскрешение сына вдовы – знамение власти Христа над смертью. Он воскресил сына этой женщины, но ведь все остальные дети остались в гробах. Каждый из них ждет своего часа пробуждения, и этот час, мы знаем, однажды наступит. Каждый умерший – чей-то сын, чья-то дочь. Каждое кладбище – кладбище детей. Они все умерли и продолжают умирать, потому что смерть еще царствует в этом мире, хотя ее всевластие уже поколеблено. И будут умирать дети. А вместе с ними познают смерть оставшиеся жить родители. И всем надлежит пройти этим скорбным путем. Но у каждого из нас – своя неповторимая и несравнимая боль, вкус которой известен только нам, – ее нельзя ни с кем разделить, – и очень много нужно мужества и надежды человеку, чтобы вынести эту боль.

Чего же я хочу? Не наглость ли с моей стороны что-то говорить о смерти детей, мне, монаху, человеку, защищенному от этой невыразимой боли, неуязвимому от такого опыта умирания? Пусть я не познал вкус этой горечи, но мои глаза видят, а сердце способно сострадать, и единственное, чего бы я хотел, это плакать с моим другом, как плакал один пятилетний малыш, который приходил грустить к своему соседу – несчастному старику, похоронившему любимую жену. Малыш забирался на коленки к дедушке и молча плакал вместе с ним. Позвольте друзьям делить с вами вашу грусть. Не прячьтесь, они все равно всё поймут и всё заметят без всяких слов. Мы не слепы. Мы умеем сострадать, пусть даже глубина этой боли нам непостижима, а трагедия требует целомудренного молчания. Я просто хочу сказать нехитрые и понятные слова: вашу боль видят, ее не нужно скрывать, разделите свои слезы пополам с друзьями, раздайте по капле грусть, смерть нужно учиться изживать вместе. Каждое горе – это урок от Бога. Близкие учатся состраданию и отзывчивости, но и сам скорбящий должен научиться принимать участие своих друзей. Сострадать – значит учиться делить с близкими не только чужую боль, но и своей болью делиться, а милосердие – это не только готовность помочь другому, но еще и способность принимать жалость и сочувствие от других.

Монахи и епископы: как выжить вместе?

Знатокам монашеской литературы хорошо известно наставление из чудесной книги прп. Иоанна Кассиана Римлянина: «Бегай женщин и епископов». Это совет старца молодому иноку, классическое монашеское наставление, и, хотя мы прекрасно понимаем, почему же подвижнику следует избегать женщин, с епископами как-то не все ясно. Почему епископы опасны для монахов? Ведь епископ тоже монах, чем же он может навредить своему несановитому собрату? Когда прп. Кассиан записывал это наставление, монашество только зарождалось, и число монахов в епископском сане было ничтожно малым, служение архиерейское в те далекие времена никак не было связано с монашеской жизнью. И все же иноки старались не попадаться на глаза архиереям. Почему? Ответ прост: избегали рукоположения. Многоопытный, мудрый подвижник был самой подходящей кандидатурой для священнического и епископского служения, но для самого инока такое рукоположение часто предполагало выпадение из жизни своей монашеской общины. Ведь православный монастырь – это не просто общество квалифицированных специалистов в области аскезы, это, прежде всего, единая евхаристическая община, семья, а любые вторжения извне в жизнь семьи, как известно, всегда трагичны.

В современных русских мужских монастырях утвердилась практика, весьма недавняя, можно сказать, модернистская, тотального рукоположения всех монахов в священный сан. Почему эта стратегия прижилась и воспринимается нынче как единственно верная? Потому что наши монастыри воспринимаются церковной властью и верующими не как отдельные семьи или общины подвижников, а просто как крупные приходские центры с тем лишь отличием от обычных приходов, что служение пастырское несут в нем священники, давшие обеты. За очень редким исключением, каждый русский монастырь является либо приходом, либо охраняет и «обслуживает» какую-нибудь святыню, либо обеспечивает работу епархиального управления или архиерейского дома. Кстати, в этом нет ничего плохого. Монашество может быть разным. Но все эти вариации не есть норма жизни православного монастыря.

Смысл существования монашеской общины вовсе не сводится к обереганию святынь или сохранению уставного богослужения. Цель жизни монастыря – созидание монашеской евхаристической общины. Цель монастыря в нем самом. Это можно сравнить с проблематикой семьи. В чем цель семейной жизни? Рождение и воспитание детей? Нет. Это лишь одна из задач, причем не перед каждой семьей стоящая. Есть ведь семьи и бездетные. Цель семьи в ней самой, поскольку, как сказал Автор этого мира: «нехорошо быть человеку одному». Вот и монахи тоже не одиночки. Даже древние отшельники принадлежали к определенным монашеским семьям, потому что для христианина принципиально важно быть братом и сестрой, а значит, находиться в тесном родстве со своей христианской общиной, не просто с церковью вообще, а с конкретной общиной, которая собирается и растет вокруг Чаши Евхаристии.

Тихая обитель. 1890. Худ. Исаак Левитан

Допустим, вы поняли меня правильно и согласились с этими, как мне кажется, совершенно очевидными положениями. Но вы вправе вопросить: а что же тут такого важного, в чем проблема? Монастыри возрождаются? Безусловно. Жизнь меняется к лучшему? Несомненно. Так что же вам, монахам, мешает спасаться? Монастырей для вас понастроили, мощей навезли, иконы вернули – возрождайте жизнь монашескую, созидайте твердыни духа и крепости веры. Что сегодня мешает созидать монашескую жизнь? Вот вопрос, на котором очень удобно спекулировать и строить псевдоблагочестивую риторику. Действительно: смиряйся, отсекай помыслы, регулярно исповедуйся, причащайся, пей святую воду и спасешься. Если речь идет о личном благочестии, о личном спасении, всё это верно, и любые скорби и стеснения нам тут лучшие учителя и помощники. Но если мы всерьез примем идею монастыря как евхаристической общины, именно общины, семьи, а не собрания одиночек-атомов, то тут встают серьезные вопросы и проступают многолетние проблемы.

Скажу о вещах совсем простых. Умное делание, беспрекословное послушание и иные аскетические практики – это очень высоко. Это плод уже зрелой монашеской культуры, и вырастает он лишь там, где несколько поколений монахов приготовили для него почву. О чем я тут говорю? Монастырь – это очень хрупкий организм, самый уязвимый из церковных организмов. Чтобы жизнь, – а я имею в виду именно общинную жизнь, – так вот, чтобы эта жизнь в обителях наладилась, требуются самые простые, даже естественно-материальные условия. Не удивляйтесь, монахи тоже люди, и хотя им нужно чуть меньше, чем мирянам, но, как и мирские братья, они нуждаются в одежде, питании, медицинской помощи и, самое главное, в стабильности. От кого зависит жизнь обители в наше время? От правящего архиерея той епархии, в которой находится монастырь. Большинство наших монастырей управляются не игуменами и игуменьями, а епархиальными архиереями. У настоятелей и наместников, безусловно, есть власть, но «контрольный пакет акций» у епископа. А что же тут плохого? Ничего, если вы имеете дело с монахолюбивым владыкой или просто хорошо воспитанным и деликатным человеком. Но мы с вами живем в эпоху жутчайшего кадрового кризиса: никто не учит молодых людей быть руководителями, не ставится вопрос воспитания элиты, а руководители нужны, и не секрет, что в епископы иногда попадают люди, плохо образованные и дурно воспитанные. Нет, нет, не подумайте, что я бунтую или сею антиархиерейские настроения. Очевидный факт: епископы тоже люди, и каких мы себе начальников вырастили и воспитали, таких и получаем. Они ведь не с другой планеты приходят, а хиротония, как известно, от невежества и самодурства не спасает. Кроме того, человека даже очень хорошего способна развратить неограниченная власть и абсолютная безнаказанность. Современная каноническая ситуация нашей Церкви такова, и здесь меня поддержат многие, что именно эти вышеназванные соблазны сводят с ума неутвержденные души.

Большинство архиереев – это люди, никогда не жившие в монастырях. В этом тоже нет ничего страшного. Монашество только-только начало возрождаться, а епископы нужны прямо сейчас. Но проблема в том, что именно эти епископы определяют жизнь подчиненных им обителей. Кроме того, появилась странная, на мой взгляд, практика поставлять епархиальных архиереев священноархимандритами монастырей. Если человек никогда не был послушником, лишь понаслышке знает о том, как живет монашеская община, и, несмотря на это, берется управлять жизнью монастыря, ни к чему хорошему это не приведет. Какова власть епископа в монастыре? Он может поменять настоятеля монастыря, не объясняя причины. Просто не понравился или захотелось сделать подарок своему приятелю – поставить его главой доходной обители. Епископ может поставить своего казначея или бухгалтера, и все средства будут проходить через людей, посторонних братству, и братия ничего не смогут сделать: ведь канонически настоятель у них – вот этот епископ, и они все полностью в его власти. Архиерей может при желании поменять устав монастыря по своему вкусу, и братия ничего не сможет возразить, поскольку любое возражение епископу есть бунт. Он может в любой момент отправить кого-то из братии или на приходское служение, или на послушание в архиерейский дом, другими словами, вырвать человека из братства. А монахи и, особенно, монахини очень удобны – это бесплатная рабочая сила, которая всегда под рукой, в полной зависимости, и эта зависимость еще и идеологически обоснована обетом послушания. Целый монастырь может быть превращен в обслуживающий персонал епархиального управления, и такие факты есть.

Несколько примеров. В одной епархии умирает уважаемый протоиерей. Вдова с горя решается принять постриг, но она не может быть простой монахиней, это ей не к лицу, и владыка, друживший с покойным, назначает ее игуменьей местной обители. Можете себе представить, какой стала жизнь сестер, когда ими стала управлять дама, ни дня не жившая в монастыре, и управлять со вкусом, ломая все уставы и традиции? Многие сестры вынуждены были просто сбежать из обители, не вынося унижений, побоев, оскорблений и прочих аскетических опытов и экспериментов. Жаловаться ведь некому – владыка давний друг матушки, и, кроме того, она постоянно снабжает его пухлыми «конвертиками», а для многих это решающий аргумент.

В другом монастыре епископ, недовольный размерами гонораров за архиерейские службы, поставил свою казначею, а потом и вовсе светского человека, разрешив ему, мирянину, не спрашивая мнения игуменьи и сестер, построить для себя шикарный дом прямо на территории обители, а настоятельницу, пытавшуюся протестовать (очень цивилизованными средствами, надо сказать), просто выбросил на улицу. Подобных примеров масса, и, к сожалению, такие истории заканчиваются иногда разорением монастыря и рассеянием общины.

Епископу принадлежит все имущество монастыря. Он может взять что хочет из ризницы, библиотеки, музея, и вы ничего не можете сделать, потому что у монастыря нет абсолютно никакого канонического иммунитета от власти епархиального архиерея.

И как, скажите, тут созидать, выстраивать преемственность, крепить братскую жизнь, когда все благополучие монастыря держится только на личной порядочности конкретного владыки, а она или есть, или ее нет, и, памятуя, что архиереи смертны и их часто переводят, вы знаете, что каждая такая перемена подобна русской рулетке – повезет или не повезет? Сейчас у вас хороший епископ, добрый и понимающий, но сколько продлится его служение, не может знать никто, и кто придет ему на смену – самодур или молитвенник – еще неизвестно, что хуже. Единственное канонически приемлемое средство для братии в ситуациях конфликта с властью – «умолять владыку», но по своему опыту знаю, насколько это малоэффективно.

Архиепископ (Антоний Волынский). 1917. Худ. Михаил Нестеров

Дело все в том, что наша Церковь давно уже пребывает в состоянии правового кризиса, канонического коллапса. Юридический паралич наблюдается во многих сферах нашей церковной жизни. Применительно же к нашему случаю надо сказать, что на данный момент нет такого закона, которому бы подчинялись сами архиереи, перед которым бы держали ответ. Ссылка на то, что есть Синод, церковный суд, «Книга правил», в конце концов, не работает, и это хорошо известно людям, имеющим отношение к работе церковных структур и епархиального управления прежде всего. Мне самому приходилось по поручению епископа «сканировать» «Книгу правил», чтобы найти подходящий канон для обоснования прещения священнослужителю. Эти тексты очень важные ориентиры церковной жизни, памятники старины, но мы уже не можем жить по закону, сформулированному в раннем Средневековье. Язык не тот, проблематика не та, жизнь другая. Сегодня произвол архиереев сдерживает только страх перед патриархом, а самодурство настоятелей – страх перед архиереем. Всё держится на страхе! Подумайте только! Но ведь мы же живем в XXI веке, неужели мы не можем научиться разрешать эти проблемы в правовом поле, неужели нет воли к каноническому творчеству, к воспитанию вкуса к правовой культуре? Нет. Действительно нет. Тут заколдованный круг: инициаторами такой канонической работы могут выступить лишь епископы, а им это, видимо, не очень нужно. Нам бы следовало учредить отдельный научно-исследовательский институт канонического права, чтобы Синод или синодальная комиссия ставили перед ним задачи по разработке современных канонических проблем, формированию свода современного канонического права. Но пока этого института нет, что можно сделать для монашества? По моему глубокому убеждению, нашим монастырям необходим правовой иммунитет от власти епархиального епископа. Пусть бы у монахов был свой епископ, лучше группа епископов, свой монашеский синод, который бы представлял интересы монашества перед патриархом и Синодом. Одним словом, все монастыри постепенно должны получить ставропигию. Может быть, это приведет к созданию своеобразных «монашеских епархий», то есть группы монастырей, объединенных вокруг одной благоустроенной обители со своим уставом, что, вероятно, впоследствии могло бы развиться в некое подобие орденской системы. Здесь есть свои риски и соблазны, но делать в этом направлении что-то надо уже сейчас, потому что, если быть предельно честным, современное русское монашество – в руинах, и требуется кропотливая работа нескольких поколений, чтобы из этих руин воздвигнуть что-то достойное памяти наших предшественников.

Письма Диотимы

Как известно, Герцена разбудили декабристы. Безвременно разбуженный пытливо осмотрелся и принялся будить разночинцев, которых было много, и никто не брался предсказать, какое количество спящего народу растолкает неистово-сознательная молодежь. У нас, православной молодежи девяностых, были свои будильники и вдохновители, герцены и декабристы. В церкви мы были дикарями, но наши глаза еще не растеряли своего огня, а сердце умело пылко и взволнованно биться от неожиданных встреч и таинственных известий. Россия тогда была перед Вторым пришествием, а молитва в церковных руинах вдохновляла больше кафедрального великолепия. Потом появился Кураев, лекции Осипова, из громокипящего кубка Москвы доходили неясные слухи то об открывшемся богословском институте, то о необычайно содержательном журнале или посмертных вещаниях старцев. Из столицы к нам в провинцию спешили пыльные курьеры или, как их тогда называли, «книжники» – вестники церковных издательств, и мы жадно набрасывались на обрывки столичного великолепия, на разрозненные номера журналов, на отдельные тома книг. Москву я чувствовал руками – они просто обрывались от бесчисленных сумок, чреватых книгами, и так после каждой поездки. И я, и мои новые церковные товарищи, большинство из них, из тех, кто сейчас преподает, пишет книги, возглавляет архиерейские кафедры и монастыри, прошли один путь, отправной точкой которого было иподиаконство – послушание прислуживать епископу во время богослужения. Среди нас были школьники, студенты, иногда молодые ученые. Просто – прибившаяся к церкви молодежь. Ничего серьезного и отрадного. Я встретил только одного человека, который на эту молодежь смотрел с вдохновляющей надеждой, взглядом, ободряющим к жизни и творчеству. Марина Андреевна Журинская. Человек, умевший правильно будить. Вы спросите, и вполне справедливо: как же она «будила», многие тогда и имени ее не знали? Имени не знали, это верно. Но ее легендарный журнал «Альфа и Омега» читался всеми моими приятелями, читался порой жестоко и безжалостно, его зачитывали, копировали, забывали вернуть. Как-то Марина Андреевна призналась, что издает этот журнал для иподиаконов, которые потом станут епископами, священниками и богословами, и то, что они вычитывали в ее журнале, прорастет, хотят они того или нет. Так далеко она смотрела, разглядев в нас, в мальчишках, будущий лик и голос Церкви. Тогда я не обратил внимания на эти слова (как много слов, на которые я не обращал тогда внимания!) и лишь теперь понимаю, как мало людей, способных так смотреть и так видеть.

Однажды я спросил у Марины Андреевны:

– Можно мне называть вас Диотимой? Вы не обидитесь?

– Ах, отче, не вы первый называете меня так. У Сократа была Диотима. Об этой удивительной женщине рассказывает платоновский «Пир». Сократу повезло – он встретил человека, который научил его не просто смотреть, но видеть. Случается, что одаренный быть Сократом так и не встретит свою Диотиму. А бывает, наоборот, Диотиме не везет с Сократами. У Марины Андреевны случались Сократы, но я боюсь, что не принадлежу к их числу. Но я видел настоящую Диотиму. Она учила видеть и обладала удивительным даром отрезвляющей мысли.

Сократ с учеником и Диотимой. Около 1810. Худ. Франц Кавчич

Чудом было то, что мы вообще встретились. Какие были шансы на эту встречу? Марина Андреевна – блестящий ученый, автор научных трудов, редактор серьезного журнала, кроме того, живет в Москве и старше меня значительно. А в белорусском городе Гомеле неприлично молодой монах в только что открытом монастыре случайно добыл несколько номеров «Альфы и Омеги», оставленных очередными заезжими «книжниками» на дне пустых коробок. Открыл журнал и – возблагоговел! Аверинцев, Флоровский, Мейендорф, Лосский – и ничего лишнего и пустого. Это было событие! Такой литературы мне еще не встречалось, и я решил узнать больше об этом удивительном издании. Обнаружил номер телефона. Дозвонился. И со мной стали разговаривать! На другом конце провода в далекой Москве весело и доброжелательно, долго и вдумчиво со мной говорила самая мудрая женщина на свете. Это было в 1995 году. И мы стали беседовать регулярно, и я узнал, что не такие уж мы и чужие: легендарный журнал – ровесник нашего монастыря, а мама Марины Андреевны происходит из Гомеля. Очень волнительно было мне встретиться лично. У нашего настоятеля, архимандрита Антония (Кузнецова), хранились письма владыки Варфоломея (Ремова), и мы предложили их опубликовать в родном для нас журнале. Мне выпала честь отвезти их в Москву. Я, как это водится, ошибся квартирой, но, в конце концов, добрался по адресу. Две пожилые, но очень внимательные и добрые женщины, какой-то старинный компьютер, шкафы с книгами.

Мне бы хотелось подробно описать эту первую встречу, но я тогда был слишком молод и страшно волновался. Это была старая квартира Марины Андреевны, и я бывал там еще раз, и чудесный, теперь уже ставший легендарным кот Мишка позволил себя погладить.

А потом как-то неожиданно у нас завязалась переписка, длившаяся почти десять лет. О чем мы там переписывались, перешептывались на письме? Сейчас это важно только для меня. У нее были какое– то врожденное здравомыслие и дар трезвости, которым она делилась щедро, одной фразой, взглядом, жестом внося ясность в, казалось, безнадежно запутанный вопрос. Марина Андреевна через письма хорошо знала нашу жизнь и добрую (и даже худую) половину братии, ни разу не видев никого из них. И еще она имела дар убеждения. Довольно долго она уговаривала меня что-нибудь написать для журнала, и я поддался уговорам. С тех пор не могу остановиться.

Только не подумайте, что мы отсылали друг другу философские трактаты. Всё было просто, человечно, сердечно. У Марины Андреевны было уникальное чувство юмора, и она умела даже свои проблемы со здоровьем обратить в изящную шутку. Вот она пишет:

«Молитвенник из меня никакой, но мне ли не знать, что такое ноги! При чтении беллетристики (грешна!) я обращаю внимание на то, что герои ходят, идут куда-то пешком, прогуливаются, – и какое же это блаженство. Одно утешение: даже при желании я никак не могу идти на совет нечестивых».

Люди, близко знавшие Марину Андреевну, ее проблемы со здоровьем, знают цену этой улыбки, как тяжело ей давался этот чудесный юмор, это очаровательное озорство.

Много лет Марина Андреевна хотела написать текст о христианском прочтении «Левконои». Это знаменитое стихотворение Горация, которое мало кто читал целиком, но многие помнят знаменитое carpe diem – «лови момент», «хватай мгновение». У нее был дар радоваться жизни, ее простым дарам, ее детским тайнам и утешениям. Она любила людей, кошек, цветы, музыку, просто жить – ей очень нравилось, и так надеешься, что на Пасху снова получишь от нее «букет восторгов»:

«А как растут у меня кактусы! А сколько их и какие есть неожиданные! А какие фиалки расцветают небывалые! А как пышно растет мое кошачье собрание на пианино! К Вашему дракончику присоединился такой же стеклянный крокодильчик, и как же им хорошо!

А какую пасху я сделала!»

А в конце непременно будет какая-нибудь святая и дурашливая подпись:

«Остаюсь, добрейший и проникновеннейший отче,

От души любящая Ваше Высокопреподобие,

Ныне дающая волю своему неугасимому стремлению к непрестанной радости и дерзающая считать себя близкой Вам по умонастроению и душевному устроению раба Божия Анна».

Однажды она написала:

«Вот уж и праздник наступил. Поздравляю, поздравляю, поздравляю, и радуйтесь без конца и края, потому что с нами Бог и Его Пречистая Матерь. И этого у нас не отнять».

Моя дорогая Диотима сейчас на руках у Бога. Она любила жить, и сейчас более жива, чем мы, и этого у нее уже никому не отнять. А отчего же так грустно? От разлуки, конечно. Но это все пройдет. Как говаривала Марина Андреевна, «ужо там наобщаемся».

Остывшая земля

Всеволод Гаршин умер совсем молодым человеком. В тридцать три года его жизнь трагически оборвалась. Он был русский писатель украинского корня. Слишком чуткое сердце, слишком впечатлительная душа, убивавшаяся, в буквальном смысле, над каждым горем, болевшая каждым страданием. Есть люди, которые органически не выносят зла этого мира, им не хватает воздуха, им слишком больно жить. Вчитываясь в их биографии, понимаешь, почему страдают и болеют невинные люди – просто они, пусть и бессознательно, разделяют боль всей земли, страдают и стенают со всем тварным миром от скверны зла, которым люди отравили землю. В отличие от невинных детей, Гаршин понимал причину своей боли, он знал, что его мучает. Когда повесили народовольца Ипполита Млодецкого, Всеволод Гаршин пережил страшное потрясение, положившее начало его психическому заболеванию. Он не разделял взглядов казненного народовольца, он просто не хотел, чтобы убивали людей. Нельзя убивать. Никого. Никогда. Но по-другому человечество жить не научилось. Мы уже не можем обходиться без убийств, и в этом самая страшная трагедия рода человеческого.

Гаршин вошел в литературу с рассказом «Четыре дня». Это исповедь молодого солдата, участника Русско-турецкой войны 1877 года. Солдат ранен в первом же бою, у него перебиты обе ноги. Он приходит в себя уже после схватки. Ему трудно двигаться. Мучает страшная боль, но страшнее боли сознание того, что он брошен, о нем забыли, он умрет здесь, на чужой земле, от жажды, голода и боли. Но настоящее страдание ему доставляет даже не эти безрадостные предчувствия. В четырех шагах от него лежит труп убитого им неприятеля. Он быстро разлагается под действием южного солнца. Раненого солдата душит запах мертвого тела, но он все равно ползет к нему, потому что на поясе у турка висит фляга с водой, и эта вражеская фляга спасет жизнь покалеченному солдату. Гаршин знал, о чем пишет: он сам воевал в этой кампании и был ранен. Его глаза, не глаза другого, видели весь абсурд войны, ее настоящее лицо. Раненый солдат перенес самую страшную пытку: четыре дня он был приговорен провести рядом с убитым им человеком. Кем был убитый враг? Безвестным египетским крестьянином, которого насильно привезли в чужую страну – убивать людей, ничем перед ним не повинных. Ждет ли его кто-то на родине – мама, невеста, брат? «Я бы даже поменялся с ним, – говорит русский солдат. – Как он счастлив: он не слышит ничего, не чувствует ни боли от ран, ни смертельной тоски, ни жажды… Штык вошел ему прямо в сердце… Вот на мундире большая черная дыра; вокруг нее кровь. Это сделал я. Я не хотел этого. Я не хотел зла никому, когда шел драться. Мысль о том, что и мне придется убивать людей, как-то уходила от меня. Я представлял себе только, как я буду подставлять свою грудь под пули. И я пошел и подставил».

Война – страшное зло. Даже если это священная война, война освободительная, от этого она все равно не перестает быть злом и язвит еще больнее, потому что освободитель, защитник не может по-другому выполнить свою миссию, как убийством и насилием над врагом. Христиане всегда уважительно относились к солдатам и офицерам, к военным, может быть потому, что только эти люди в самой предельной точности выполняют завет Христов: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15:13). Они полагают души свои бессмертные, приносят в жертву за ближних. Да, настоящий солдат «не щадит живота своего», не бережет жизнь свою, готов умереть. Но предельная трагичность его жертвы даже не в этом. В чем же эта жертва, жертва души? В сознательном совершении греха. Нельзя убивать людей, какими бы они ни были, – нельзя. Пусть злодей заслужил смерти, пусть убил и покалечит тысячи невинных жизней, – оттого, что вы убьете его, этот поступок никогда не станет добрым делом. Никто не заслуживает смерти. Убийство – грех и зло. Но здесь же и корень человеческой трагедии: убивать нельзя, но нельзя не убивать. Это только в книгах так бывает – выбирай между добром и злом. В реальной жизни мы вынуждены выбирать между большим злом и меньшим. Убийство в сражении – меньшее зло. Казнь преступника – меньшее зло. Но оттого, что оно меньшее или большее, зло никогда не перестает быть злом, и каждое такое реализованное зло накапливается в теле земли, во всечеловеческом теле.

Битва архангела Михаила с драконом. 1497. Худ. Альбрехт Дюрер

Эту трагичность войны с поразительной проницательностью сумел передать Максимилиан Волошин, который сто лет назад в разгар Первой мировой войны написал такой текст:

  • «В эти дни великих шумов ратных
  • И побед, пылающих вдали,
  • Я пленен в пространствах безвозвратных
  • Оголтелой, стынущей земли.
  • В эти дни не спазмой трудных родов
  • Схвачен дух: внутри разодран он
  • Яростью сгрудившихся народов,
  • Ужасом разъявшихся времен.
  • В эти дни нет ни врага, ни брата:
  • Все во мне, и я во всех; одной
  • И одна – тоскою плоть объята
  • И горит сама к себе враждой.
  • В эти дни безвольно мысль томится,
  • А молитва стелется, как дым.
  • В эти дни душа больна одним
  • Искушением – развоплотиться».

Каждое убийство – это убийство брата. Всякая война, пусть и между неродственными народами, – братоубийственная война. И человек, живо чувствующий боль мира, его трагический разлад, болит страданием и врага, и брата, молит о мире, о примирении, даже если нет сил молиться. Христианин не может желать войны. Ученик Христов не может радоваться убийству. Всеми силами нужно стараться, чтобы не лилась кровь, чтобы прекратились убийства, сделать все для того, чтобы не было войны.

  • «А я стою один меж них
  • В ревущем пламени и дыме
  • И всеми силами своими
  • Молюсь за тех и за других»
(М. Волошин).

Земля стынет от человеческой злобы. Мы виноваты перед ней, потому что вместо священнослужения, к которому призван каждый человек, вместо нежной заботы и сердечного благословения, так естественных для детей Божиих, мы мучаем Божию тварь, мы стали осквернителями земли, ее обидчиками. Земля остыла, вымерзла, отравившись человеческой кровью, мы насильно напоили ее убийством, местью, злобой и высокомерием. И вместе с землей вымерзли и наши души, потеряли чуткость, отвыкли от доброты. Нас уже не пугают новости об убитых, раненых, калеках. Мы теряем чувствительность к человеческому страданию. Люди превращаются в цифры, безропотно дающие себя складывать, вычитать, извлекать проценты. В одном из своих рассказов Гаршин пишет: «Я не могу ничего делать и не могу ни о чем думать. Я прочитал о третьем плевненском бое. Выбыло из строя двенадцать тысяч одних русских и румын, не считая турок… Двенадцать тысяч… Эта цифра то носится передо мною в виде знаков, то растягивается бесконечной лентой лежащих рядом трупов. Если их положить плечо с плечом, то составится дорога в восемь верст». Сколько еще дорог нужно выстелить человеческими телами, чтобы люди отвыкли от войн? Но ведь не отвыкнут. До конца времен будут выстилаться новые и новые дороги. Мы это слишком хорошо знаем. Таков наш искалеченный, обезумевший мир. Люди никогда не остановятся в убийстве, и каждое поколение будет воспитывать своих мальчиков в готовности принести себя в жертву, души свои положить, быть готовыми на самый тяжкий грех ради своих близких. Но никогда не бросят христиане умолять, просить, уговаривать, делать все возможное, чтобы не лилась кровь, не страдали люди, чтобы души отогреть от ненависти. И потому так жадно теснимся мы к церковному теплу, так дорожим этим согревающим и освещающим огнем Христовым. И зовет Церковь всех нагих и озябших: «Темже иже от Адама нагие, придите к Нему да согреемся».

Апофеоз войны. 1871. Худ. Василий Верещагин

Часть 2

Отец Сергий Булгаков

«Не томи сердце свое чрезмерной заботой о будущем; ты не знаешь, будет ли и как будет для тебя это будущее. Ты омрачаешь сердце печалью, которая всегда греховна, и не радуешься данной тебе ныне радостью. Возложи печаль свою на Господа… Успокой неспокойное сердце».

Протоиерей Сергий Булгаков

Памяти богослова и праведника

Святые люди подобны цветам. Здесь, в этом земном и земляном мире, мы можем наблюдать лишь зерно и корень, основание и начаток их жизни; в мир иной, в Царство Небесное, их святость прорывается, как цветок, стремящийся от земли к солнечному свету, и только в лучах Солнца Правды раскрывающийся во всей своей красоте. Поэтому дни кончины святых вспоминаются Церковью как праздник и торжество, как важное событие в жизни нашей семьи – день рождения в жизнь вечную – праздник всей Церкви, благодарность церковной памяти.

Тринадцатого июля 2014 года исполнилось 70 лет со дня кончины великого человека, богослова и подвижника – протоиерея Сергия Булгакова. Он ушел в лучшую жизнь так давно, но его тексты звучат так современно и своевременно. Даже его биография, этот трудный путь от светлого и чистого церковного детства, через подростковый атеизм, марксистскую юность и философское взросление к служению священника и богослова – это так близко многим нашим современникам, пришедшим к Богу через терние всевозможных увлечений, соблазнов и побед.

Первое впечатление от его текстов: о. Сергий Булгаков – апологет, но апологет особого рода. Обычно мы называем этим именем защитников Церкви. Отец Сергий то же был защитником Церкви, но его апология простиралась дальше – для него весь мир был Церковью, и именно как Церковь он нуждался в за щите и оправдании. Отец Сергий – апологет мира и человека. Наши творческие усилия – в искусстве, в хозяйстве, в политике и даже в кулинарии – это священнодействие, к которому призван каждый из нас как дитя Божие, которому Творец доверил этот мир. С этой идеи начинал свою философию Сергей Николаевич Булгаков, к ней непрестанно возвращался священник-богослов Сергий Булгаков. Первым среди русских богословов он сформулировал идею «литургии вне храма», «литургии после литургии» – христианин призван весь мир привести ко Христу, всю свою жизнь превратить в «служение примирения». Политик, актер, художник, торговец, спортсмен, педагог, родитель, супруг – делай дело свое, совершай свое служение как священнодействие перед очами Божиими. Каждый христианин в определенном смысле – священник, а значит, мы призваны освящать этот мир, благословляя его, приучая свое зрение различать добро даже там, где его, кажется, и быть не может. За этот мир следует бороться, не отдавать его на произвол зла, но творчески преображать, сам труд по преображению мира переживая как служение и призвание. Этот призыв и ободрение к творчеству вы найдете в любом тексте отца Сергия, и поэтому все его произведения дышат неудержимой радостью и оптимизмом, доверием к Богу и верой в человека. Но эта радость дается трудом, аскетическим усилием, воспитанием зрения и чувств, понуждением к служению, и не случайно одна из проповедей отца Сергия называется «Подвиг радости».

Сергей Николаевич Булгаков (1871–1944)

Для отца Сергия была очень важна идея труда как служения. Он и сам служил, и не только как священник, но и как богослов, и это был настоящий подвиг аскета, труд подвижника. Современников поражала его вдохновенная трудоспособность, которая стоила ему огромных усилий. Но он не мыслил себя без служения Церкви. Свое церковное служение он начал в 1917 году как активный деятель Поместного собора, а в 1918 году Сергей Николаевич принял священный сан, зная, чем ему это грозит, понимая, что он теряет и какому риску подвергает себя и свою семью. Потом была тревожная и голодная жизнь в Крыму, тюремное заключение, изгнание. В то смутное время отец Сергий в своем Дневнике писал о себе как о человеке, жизнь которого закончилась: ждать больше нечего – нет ни сил, ни времени, ни Родины; Русская церковь уничтожена, ее чада или убиты, или рассеяны. Отцу Сергию было уже за пятьдесят, когда он с семьей оказался за границей, но оказалось, что именно там, на чужбине, начался самый плодотворный период его творчества.

Отец Сергий оставил огромное литературное наследие: он издал 28 томов оригинальных исследований, более 180 статей и несчетное количество проповедей, писем, дневников, рецензий. Большая часть его текстов – богословские труды, и некоторые из них не изданы до сих пор и еще ждут своего читателя и исследователя. Чтение его текстов – и труд, и радость. Отец Сергий был одним из образованнейших людей своего времени, и читатель, оставаясь один на один с его эрудицией, бывает ввержен в благоговейную немоту, первоначально не находя в себе сил и возможностей даже пересказать прочитанное. Но дело не только в безграничной образованности отца Сергия. Он был настоящим богословом, а это само по себе огромная редкость. Себя он называл «непатентованным богословом», то есть у него не было формального богословского образования, диплома теолога. Ведь в богословии – как в литературе: там есть поэты и гениальные писатели, а есть литературные критики, исследователи литературы, знатоки текстов. Иногда писатели сами берутся за литературоведческую работу, и в литературной критике бывают свои гении и настоящие прозрения. Современное употребление слова «богослов» подразумевает как раз такую богословскую критику, богослововедение. Современный богослов – «патрологоанатом». Его работа – труд ученого-гуманитария. Он имеет дело с текстами – библейскими и святоотеческими, – которые подвергаются анализу, интерпретации, сопоставлению, вскрытию источников, аллюзий, взаимных влияний. Эти исследования очень нужны церкви, и если удается вырастить и воспитать таких специалистов, а лучше – целую школу с преемственностью и способностью к воспроизводству и накоплению, – это не только церковная роскошь и просто большое счастье, но требование, если угодно, «церковной безопасности». Богословы стоят на страже церковной идентичности. Отца Сергия по его необозримой эрудиции и методам работы тоже можно было бы причислить к числу богословов-критиков, но любой вдумчивый читатель его текстов согласится, что в богословии отец Сергий Булгаков был, прежде всего, богословом-поэтом, богословом-пророком, мистиком и тайновидцем, которые рождаются крайне редко, может быть раз в тысячелетие. Неожиданностью своего гения, непохожестью на богословов-критиков он испугал многих своих современников. Православная церковь еще не знала мыслителей такого масштаба. Ни один православный богослов до отца Сергия не создавал такой всеохватной системы. Практически нет ни одной богословской темы, которой бы не коснулся отец Сергий – да, что я говорю! – он не касался, а разрабатывал каждый богословский вопрос до такой глубины, где уже исчерпывались все словесные и интеллектуальные средства исследователя. Этот размах и дерзновенное вопрошание пугали современников. Испуг этот жив до сих пор, но – только благодаря недоразумению и «трудностям перевода». Настоящему мыслителю всегда приходится преодолевать инерцию слов, чтобы передать читателю или слушателю свои прозрения, а значит, невольно он создает свой оригинальный язык, и если хочешь понять мысль гения – выучи его язык, а это всегда непросто. Над текстами отца Сергия приходится трудиться, постигая язык его богословия, стиль мысли, но это благодарный труд, итог которого не просто интеллектуальная сытость и восхищение, но и – встреча с подлинной святостью. Отец Сергий Булгаков – святой человек, настоящий праведник и молитвенник. Это ощущали даже его непримиримые критики. Особенно эта святость чувствовалась во время литургии. Сохранилось множество свидетельств того, как служил и молился отец Сергий, и все они говорят о том потрясении, которое испытывали даже люди нецерковные, присутствовавшие на этих литургиях. Сам отец Сергий Булгаков постоянно подчеркивал, что источником его богословского вдохновения является именно Божественная литургия, и нет на земле служения более высокого и благородного, чем служение священника. «Богословие следует пить со дна Евхаристической Чаши» – так говорил батюшка своим ученикам.

По меркам XX века отец Сергий прожил сравнительно благополучную жизнь: он практически не пострадал от репрессий, у него никогда не было сложностей с публикацией текстов, его уважали и почитали даже оппоненты, а обвинения в ереси, прозвучавшие в 30-е годы, уже тогда большинством богословов и иерархов считались следствием досадного недоразумения. Прошло семь десятилетий. Россия перестала быть Советской. Мы вспомнили имена наших великих мыслителей и писателей. Начали издавать книги отца Сергия, главным образом – философские трактаты. Писались диссертации, проводились конференции и круглые столы, посвященные его творчеству – философскому творчеству. Россия вспомнила своего великого философа. Русская церковь все еще боится вспоминать своего великого богослова. Репрессии настигли отца Сергия после смерти. Отец Сергий Булгаков – реабилитированный философ и репрессированный богослов. Его богословские тексты найти очень сложно. Большинство из них если и переиздавались, то очень небольшими тиражами и без должного научного сопровождения, тогда как должна бы стоять задача добротного издания его полного собрания сочинений. В нашей огромной стране нет ни одного общества по изучению богословского наследия отца Сергия. У нас есть замечательные исследователи его философского творчества, но исследований его богословия у нас, к сожалению, нет, и это тем более прискорбно, что ежегодно в Европе, Америке и даже Австралии пишутся научные исследования именно по богословию отца Сергия Булгакова. Его произведения активно переводятся на европейские языки, в Америке и Европе есть научные центры по изучению его творчества, а его родная Церковь до сих пор не инициировала ни одного научного исследования его богословия – беспристрастного исследования, – ни одной по-настоящему церковной конференции так и не было проведено, и на великом русском богослове так и остается клеймо «еретика». Но отец Сергий был оптимистом, очень любил свою Родину, всю жизнь свою отдал Церкви, а значит, зерна, однажды брошенные в землю, непременно прорастут.

По старинному преданию в Православной Церкви только три богослова – апостол Иоанн Богослов, святитель Григорий Богослов и преподобный Симеон Новый Богослов. Если когда-нибудь благодарные потомки решатся канонизировать отца Сергия Булгакова, а я надеюсь дожить до этого времени, он будет прославлен как святой Сергий Богослов. И сие – да будет!

Евхаристия в жизни и богословии о. Сергия Булгакова

Вторая половина XX века в истории христианства озарена светом евхаристического возрождения. Надо заметить, что это отрадное явление коснулось не просто какой-то отдельной конфессии, но благодаря сложившемуся научно-богословскому интернационалу распространилось на три большие ветви христианского дерева – православие, католицизм и частично протестантизм. Почему воля к евхаристическому обновлению церковной жизни проявила себя именно в эту сложную и противоречивую эпоху? Об этом еще предстоит подумать историкам и богословам и современным, и, в большей степени, будущим. Позволю себе такую версию: во многом это было связано с освобождением Церкви от несвойственных ей функций обслуживания каких бы то ни было идеологий и политических систем. Империи умерли, церкви обнищали и уже перестали восприниматься как серьезные конкуренты и сильные игроки на политической арене. Настало благодатное время заняться своей собственной жизнью без оглядки на королей, императоров и свой бережно хранимый феодальный статус. Конечно, я сильно упрощаю, и, опять же, такие глобальные изменения хорошо видны только на изрядном расстоянии, а потому и разбираться в них – задача не моего поколения. Однако следует помнить, что у истоков этого обновления стояли наши православные мыслители и богословы, труды которых оказали огромное влияние на католическую и протестантскую теологию. Я назову здесь имена самых ярких представителей православного евхаристического возрождения – о. Сергий Булгаков, о. Николай Афанасьев, о. Георгий Флоровский, о. Александр Шмеман, митрополит Иоанн (Зизиулас). Конечно, исследователям еще предстоит решать, а в большей степени и спорить, чьи взгляды и на кого оказали влияние, хотя, при желании, можно отследить генеалогию богословских идей от Рудольфа Зома к о. Сергию Булгакову и через него к о. Николаю Афанасьеву и о. Александру Шмеману и далее – от о. Сергия Булгакова к фон Бальтазару и от о. Николая Афанасьева к Иву Конгару, а от этих ярких католических мыслителей к II Ватиканскому собору и нашему тревожному времени. Благородная переимчивость, чуткость к мысли, к идее, высказанной пусть и не тобой и не в твоей традиции, скорее достоинство, чем недостаток, и то, что богословы различных конфессий научились слушать и понимать друг друга – это реальное достижение нашего времени. И не только понимать и воспринимать, но и дорожить. Богословское наследие о. Сергия Булгакова высоко ценится и благодарно осваивается в католическом мире[5]. Однако для своих родных по крови и вере читателей великий русский богослов протоиерей Сергий Булгаков – не открыт и не прочитан.

Философы (С. Н. Булгаков и П. А. Флоренский). 1917. Худ. Михаил Нестеров

Отец Сергий Булгаков – реабилитированный философ и репрессированный богослов. В начале 90-х в России произошло переоткрытие о. Сергия как философа, и именно русские философы, историки мысли и просто честные читатели оценили всё величие философского гения о. Сергия. Огромными тиражами издавались его религиозно-философские труды, издавались и переиздавались, защищались диссертации, проводились многочисленные конференции. Однако его главные богословские тексты публиковались крайне редко, и кроме популярной книжечки «Православие», которую, кстати, о. Сергий писал скорее для «внешних», то есть для людей, не принадлежавших православной культуре, другие богословские работы великого мыслителя найти не так просто, и дело не только в сложности написанного. Для многих о. Сергий – подозрительный модернист и опасный «еретик», и еще в 30-х годах XX столетия развернулась кампания агрессивной травли и анафематствования его трудов[6], и, к сожалению, инерция этого упорного и бездумного противления не просто ощутима, но и довольно сильна. Как богослов о. Сергий Булгаков все еще в ссылке. Он по-прежнему на чужбине. «Чужой среди своих, свой среди чужих»[7] – так он себя ощущал еще при жизни и очень тосковал от того, что так и не смог стать своим среди русского духовенства. Ему очень хотелось, но не хватало и внимания епископов, и одобрения и ободрения со стороны собратьев-священников. Об этом он с горечью писал в своих дневниках. С другой стороны, во многом именно благодаря вниманию одного из архиереев деятельность о. Сергия как богослова и педагога и состоялась. Я имею в виду митрополита Евлогия (Георгиевского), который не только высоко ценил о. Сергия[8], но и создал уникальные условия для развития русской богословской мысли во французской эмиграции. К этим уникальным условиям относилась беспрецедентная для русского богословия свобода богословских исследований. Владыка Евлогий просто по-отечески доверял своим парижским богословам, и надо сказать, они это доверие оправдали с лихвой. В речи на 10-летие парижского Богословского института о. Сергий с благодарностью говорит об этом доверии в свободе, в атмосфере которой и работал институт, и замечает: «Есть одно условие, при котором лишь возможно богословское творчество, это – свобода искания, без которой утрачивается искренность и воодушевление. При всех своих достоинствах и достижениях прежняя духовная школа не имела этого блага в такой мере, как мы, которые почтены этим даром от нашего иерархического главы. Да, мы были свободны в своем богословствовании, нам было оказано доверие, и, смею сказать, мы его оправдали и оправдываем»[9].

В этой же речи о. Сергий отмечает еще одну, может быть, самую важную черту парижского богословия: «оно рождается из молитвы; больше того – из вдохновения Божественной Евхаристии, у алтаря. Не внешне только, но и внутренне наша школа соединена с храмом, а наши убогие рабочие храмины находятся непосредственно под храмом. Это знаменует собой естественную иерархию ценностей и в наших сердца. Lex orandi est lex credendi[10] – говорит богословская формула»[11]. В другом тексте о. Сергия, мы можем найти похожую формулу, которая стала не просто девизом, но и ключом к пониманию творчества батюшки: primum vivere deinde theologizari[12]. К радости оппонентов о. Сергия, это тоже латынь, но перевод такой: «сначала жить, а потом богословствовать».

Здесь, как это ни покажется кому-то странным, о. Сергий следует святоотеческой православной традиции, которую всегда отличала первичность опыта по отношению к богословской рефлексии. И настоящими родоначальниками евхаристического возрождения в русской церкви были не богословы, служение которых состоит в осознании церковного опыта, а святые. Путь евхаристического обновления шел от прп. Серафима Саровского и св. Иоанна Кронштадтского к о. Сергию Булгакову и о. Николаю Афанасьеву – от мистического опыта к богословскому осмыслению. Но для о. Сергия опыт Евхаристии был, прежде всего, если так можно выразиться, лично-соборным опытом, который отражался в богословском творчестве мыслителя[13].

Проницательный о. Эндрю Лаут писал, что о. Сергий «писал не столько о Евхаристии, сколько из Евхаристии. Это значит, что мы найдем рассмотрение Евхаристии в его богословии не только в сравнительно немногих работах, посвященных конкретно этой теме, но, действительно, во всем его богословии»[14]. Профессор и декан Булгаков был, прежде всего, пастырем, совершителем великого таинства Евхаристии, преподавателем этой святыни верным, и причастие Святых Таин для него было не просто неким мистическим стержнем жизни, но и основанием богословского творчества. В беседах с учениками и духовными детьми он неоднократно говорил, что «богословие надо пить со дна Евхаристической Чаши»[15].

Литургия как центр церковной жизни

В свое время меня потрясло откровение духовной дочери о. Сергия, монахини Елены, о том, что батюшка принял духовный сан «исключительно ради служения, то есть по преимуществу совершения литургии»[16]. Не проповедь покаяния, не спасение России, не участие в общественно-церковной жизни или благотворительности, а именно – литургия. В 47 лет он стал священником, пройдя трудный путь от марксизма к идеализму и православию, много написал, активно участвовал в общественной и политической жизни, но главным своим делом почитал служение литургии, преподавание верным Святых Таин[17]. Даже свое возвращение в православие о. Сергий описывал как евхаристический зов, жажду ли тургии: «Я возвратился на родину из-за границы потерявшим почву и уже с надломленной верой в свои идеалы. В душе зрела “воля к вере”, решимость совершить наконец безумный для мудрости мира прыжок на другой берег, “от марксизма” и всяких следовавших за ним измов к… православию. Однако шли годы, а я все еще томился за оградой и не находил в себе сил сделать решительный шаг – приступить к таинству покаяния и причащения, которого все больше жаждала душа. Помню, как однажды, в Чистый Четверг, зайдя в храм, увидел я (тогда “депутат”) причащающихся под волнующиеся звуки “Вечери твоея тайныя…”. Я в слезах бросился вон из храма и плача шел по московской улице, изнемогая от своего бессилия и недостоинства. И так продолжалось до тех пор, пока меня не исторгла крепкая рука…»[18].

Другой момент, меня поразивший: отношение духовных чад батюшки к Евхаристии. В дневниковой записи за 1924 год он сообщает о кончине своей духовной дочери, которую он регулярно причащал в ее болезни. И вот перед смертью эта женщина просит положить с ее телом во гроб самое дорогое воспоминание – плат, которым батюшка вытирал ей губы после причастия[19]. Видимо, о. Сергий в воспитании духовных чад уделял огромное внимание евхаристической жизни верных. Он учил, что сознание своего недостоинства – чувство, которое следует воспитывать в себе каждому причастнику, – «является неполным и недостаточным восприятием того, что совершается в таинстве преложения Св. Даров, поскольку здесь утрачено или, по крайней мере, ослаблено эсхатологическое чувство совершающейся, хотя и таинственно, парусии. Между тем в церковном учении, как оно выражается в литургических текстах, в полноту этого таинства входит и это. Здесь сохраняется особая трепетная радость встречи[20], всегда новой, хотя и повторяющейся, Евхаристической парусии»[21].

Евхаристия. 1911. Худ. Виктор Васнецов

«Антиномия трепета и радости»[22] – так описывает о. Сергий настроение, с которым следует подходить к причастию. Батюшка подчеркивал важность участия в Евхаристии: «Разумеется, необходимо и таинство покаяния, разрешение грехов, смытие от них, но необходимее Святое Причащение, потому что оно уже само учит покаянию»[23]. Отец Сергий убеждал причащаться как можно чаще и возвращение к практике частого причащения считал одним из спасительных достижений нашего времени[24]: «Соединение со Христом во святейшем Таинстве Евхаристии есть для христианина источник жизни и сил и радостей радость. Евхаристический голод и жажда, стремление к принятию Святых Таин должны быть естественным состоянием для христианина и в известном смысле являются мерой его духовного возраста»[25].

Однако опыт Евхаристии не есть личный опыт, но – соборный, социальный. Отец Сергий настаивал на совместном причащении во время проведения различных церковных конференций и съездов, и в дни этих собраний непременно сам ежедневно совершал литургию. Так было, например, во время проведения знаменитого Пшеровского съезда осенью 1923 года, когда опыт совместного причащения, что, скажем, было весьма необычно для русского благочестия того времени, ощутимо сблизил, вдохновил и примирил православных русских эмигрантов нескольких поколений. После очередного съезда в 1924 году, довольно сложного и тяжело давшегося, о. Сергий сделал такую запись: «Но, как и всегда, – я теперь это уже принял как внутренний закон, как необходимость этих съездов, именно удающихся после общего причастия, в благодати его всё растаяло, и вдруг стало ясно, что милость Божия и благодать Божия над нами и что всё это было искушение и испытание, дабы сила Божия в немощах совершалась»[26].

Как последовательный мыслитель, о. Сергий сделал, конечно, определенные выводы из этого опыта. Он полагал, что вся жизнь христианина должна выливаться в литургию, а это значит, что мы несем ответственность перед Богом за творческое преображение этого мира, его оцерковление, поэтому христианин не может оставаться равнодушным к социальной, культурной, политической жизни, он должен активно вносить в эти сферы жизни свидетельство не идей только библейских, но самой жизни Христовой, подаваемой нам в Святых Дарах. «Соборная жизнь человечества укрепляется, вдохновляется и осуществляется силой Боговоплощения, которое являет себя нам в Божественной Евхаристии. Эта жизнь должна обратиться в литургию, совершаемую вне храма, но которая служится вокруг храмовой литургии»[27]. Похожие слова произнес о. Сергий на одном из съездов РСХД: «Евхаристические вдохновения должны сопровождать нас во всем творчестве жизни, и литургия, общее дело, должна становиться внехрамовой литургией[28], общим делом не только в храме, но и вне храма»[29].

Таким образом, для о. Сергия Булгакова Божественная Евхаристия не была одним из семи церковных таинств и не просто великолепным и архаичным богослужением, но литургия – сама актуализация Церкви как Тела Христова, явление Христа в мире. «При этом всегда нужно иметь в виду, – пишет батюшка в «Невесте Агнца», – что Евхаристия, хотя она есть по теперешнему счету одно из “семи” таинств, но по значению своему она больше, чем только это, она есть таинство таинств, центральное таинство Церкви <…> Божественная Евхаристия есть пребывание Христа в мире, Его связь с ним, несмотря на вознесение»[30]. Это очень своевременные и современные мысли. Это живо и осязаемо связано с опытом каждого христианина. Но о. Сергий был богословом, а служение богослова состоит в осмыслении церковного опыта, и здесь нам следует остановиться на конкретных разработках о. Сергия, в которых он касался отдельных аспектов богословия Евхаристии.

Пресуществление или преложение?

Как известно, сущность Евхаристии состоит в том, что верующие причащаются Тела и Крови Христовой. Важно отметить: это не какой-то образ или красивый ритуал. Христиане верят: через причастие от Чаши Евхаристии мы реально и действительно приобщаемся подлинного Тела Христова и самой настоящей Крови Христа. Во время литургии хлеб и вино, принесенные верующими в храм, прелагаются в Святые Тайны, то есть Тело и Кровь Христовы. Вопрос – как происходит это преложение, что это такое, как его следует мыслить – является темой небольшой работы о. Сергия Булгакова «Евхаристический догмат», опубликованной в 1930 г.

Не-богослову очень трудно войти в эту дискуссию. В чем тут проблема и как ее можно доступно изложить? Начнем, как ни странно, с Канта. В своем трактате «Антропология с прагматической точки зрения»[31], в главе, посвященной обману чувств, кёнигсбергский старец неожиданно приводит этимологию немецкого слова Hokuspokus, хорошо известного нам в его русской версии – фокус-покус, то есть трюк, основанный на обмане зрения. Кант утверждает, что это милое выражение пришло в нашу речь из области католического народного благочестия. На католической мессе в момент освящения гостии, то есть когда простой хлеб «превращается» в Тело Христово, читается молитва, начинающаяся словами hoc est corpus. Простые верующие, по-своему расслышав эту фразу, превратили ее в hocuspocus. Потом этот термин перешел в другой культурный контекст, необычайно далекий от церковного опыта, но значение слова сохранилось прежнее: так называют трюк с обманом чувств. О каком обмане чувств идет речь, если мы говорим о литургии? Христианин, присутствующий при Таинстве Евхаристии, якобы должен был верить, что после прочтения определенных молитв над гостией хлеб уже перестает быть хлебом, а становится самой настоящей плотью, человеческим телом, мясом, а вино – человеческой кровью, но, чтобы мы не смущались, причащаясь реальной человеческой плоти, наше зрение и другие чувства под воздействием благодати продолжают видеть просто хлеб и просто вино. Происходит тот самый обман чувств, только вполне благочестивый. Это мнение было усвоено и православным богословием в период его безвольной за висимости от западной школьной теологии.

В своей блестящей статье «Евхаристический догмат» о. Сергий не просто критикует это католическое учение, но и дает ему альтернативу, набрасывая контур православного учения о преложении хлеба и вина, основанном на знаменитом Халкидонском догмате. Католическое учение о пресуществлении исходило, как ни странно, не из христианской традиции, а из философии Аристотеля, элементом которой является различение субстанции и акциденции. Субстанция есть сама основа вещи, а акциденции – ее несущественные свойства. По учению Фомы Аквинского, утвержденному для обязательного исповедания Тридентским собором, в момент освящения Даров субстанция хлеба и вина пресуществляется в субстанцию Тела и Крови, сохраняя при этом свои акциденции – хлебность и винность. Отец Сергий отвергает сам термин пресуществление[32] и убедительно доказывает, что все эти «многоэтажные» построения – ненужное усложнение, потому что «чудо преложения Святых Даров есть не физическое, но метафизическое. Оно не выражается в замене одного вещества другим в области физического мира»[33]. Хлеб и вино, не переставая быть хлебом и вином, становятся подлинно Телом и Кровью Христовыми. И вовсе нет никакой необходимости в каких бы то ни было фокусах, обмане чувств, потому что в Чаше Причастия не мясо человеческое и кровь – даже на Тайной Вечери Христос не кормил своих учеников человеческой плотью, – а хлеб и вино, ставшие реальными Телом и Кровью Воскресшего Христа.

Тайная Вечеря. Фрагмент. XVI в. Фреска монастыря Дионисиат

Отмечая значение этой статьи о. Сергия, его друг и духовный сын, известный искусствовед Владимир Вейдле писал: «Вовсе еще не дошло как будто до всеобщего сознания, что в статье о “Евхаристическом догмате”, напечатанной в двух номерах журнала “Путь” (и к которой существует еще не изданное дополнение), изложено впервые то учение о преложении даров, которое православие может противопоставить всему огромному богатству мыслей на эту тему, выраженных в западном богословии Средних веков, Реформации и Нового времени, и что одной этой работы было бы достаточно, чтобы поставить о. Сергия едва ли не на первое место среди всех современных богословов любого вероисповедания»[34].

Евхаристическая жертва

В своем богословии о. Сергий всегда отталкивался от текстов Священного Писания, и случай его статьи «Евхаристическая жертва» – не исключение. В этом тексте о. Сергий дает подробное толкование евхаристическому учению 6-й главы Евангелия от Иоанна и 5–7-й главам Послания к Евреям. «Жертва, – пишет о. Сергий, – вообще есть основной и изначальный феномен религиозной жизни… жертвоприношение есть образ соединения человека с Богом»[35]. Отец Сергий отмечает три главных аспекта жертвы: 1) принесение Богу дара, 2) освобождение от вины и 3) обожение, или соединение с Богом через вкушение жертвы. Эти универсальные элементы жертвы были присущи и языческому религиозному опыту, и о. Сергий называет это «всеобщим инстинктом жертвоприношения» и видит в нем «общее предчувствие спасения и искупления, как и его потребность»[36]. Но предчувствия эти осуществились лишь во Христе, лишь в Его Жертве, и Жертва эта мыслится о. Сергием не только как Крест и страдания Спасителя, но и вся Его жизнь есть Жертва, «вся Его крестная жизнь, которая вся – от начала в Вифлеемской пещере и от гонения Иродова – есть путь к Голгофе»[37]. Отец Сергий настаивает даже на том, что само бытие Сына как Второй Ипостаси Святой Троицы уже есть жертвоприношение, «ибо Христос есть Первосвященник вовек, а не во времени только, именно известного срока. И жертва в небесах приносится в вечности, надвременно, хотя связана и с событием, происшедшим во времени. Евхаристия, на земле совершаемая, в вечности происходит в небесах, и понять природу ее как связь Евхаристии земной и небесной есть первая задача евхаристического богословия»[38].

Здесь о. Сергием формулируется очень важная и одновременно сложная тема богословия времени, конечно, не в «чистом виде», но в связи с Таинством Евхаристии. Евхаристию принято называть Таинством Воспоминания, но есть ли это просто память о событии, которое случилось однажды, оставив нам только память? Нет, говорит о. Сергий, но Евхаристия есть снятие граней пространства и времени, и каждый из нас, приобщаясь Божественных Таин, не просто вспоминает некое событие, но участвует в самой Тайной вечери, однажды происшедшей в легендарной Сионской горнице, а потому всякая литургия есть Тайная вечеря[39]. Опять же, это не есть повторение Тайной вечери, но живое участие, личное присутствие на этом таинстве, которое, в свою очередь, соотносится с Небесным Жертвоприношением, Вечной Евхаристией, которая есть однократное, вечнодлящееся действие.

Отец Сергий подчеркивает, «что причащение учеников уже состоялось на Тайной вечери до крестной смерти Христовой, следовательно, со снятием граней времени, в сверхвременном единстве этого события, как установление Таинства на все времена»[40].

Образ Святого Грааля

По словам одного из самых авторитетных исследователей русской философии С. С. Хоружего, «основной мотив философской мысли Булгакова есть оправдание мира – убежденное, нередко эмоциональное, утверждение ценности и осмысленности здешнего бытия и материального космоса»[41]. Однако – что в мире следует оправдывать и перед кем, почему мир должен быть оправдан и какой именно мир и, в конце концов, почему именно это стало ведущим мотивом творчества Булгакова? Это вопросы, которые ставит перед собой современный читатель текстов о. Сергия. Не вдаваясь в длинные рассуждения, подтверждаемые ссылками на источники, мы должны просто продекларировать факты, хорошо известные исследователям: о. Сергий Булгаков – христианский мыслитель и не просто некий кабинетный или келейный теоретик, а самый настоящий практик, хотя бы и в силу своего священного сана, а потому и его оригинальный подход к философской проблематике, как заметил уже упомянутый Хоружий, был не абстрактно-теоретическим, а «литургическим», ибо, по существу, не чуждым софийности у Булгакова признается все то, «за что можно молиться», что благословляет и освящает церковь в своем богослужении»[42]. Энергии Божества пронизывают весь мир, и не только стерильно-ноэтический, изысканно-интеллектуальный, но всю материю, мир, видимый и осязаемый, материальный, грубый в своей вещественности и даже прозаичности, он каким-то таинственным образом «дышит Богом», и эту связь следует выявить, оправдывая не только деятельность философа, одной ногой стоящего в «занебесной области», но и всякого труженика, семьянина, политика, простого человека, культуру, которую он создает и саму природу, которую он по библейской заповеди призван хранить и возделывать. Но в этой интуиции «религиозного материализма» присутствует еще и подлинно христианский элемент, связанный с догматом о Боговоплощении – Бог не только в слове и заповедях, но и Сам вошел в человеческую историю, в саму ткань тварного мира, соединился с ним «по-халкидонски» – неслитно, неизменно, нераздельно и неразлучно – и это единство мы опытно постигаем в таинстве Евхаристии.

Снятие с Креста. 1897. Худ. Николай Кошелев

В 1932 году в журнале «Путь» о. Сергий публикует необычный текст, в котором идея оправдания мира ставится автором в контекст евхаристического богословия. Статья называлась «Святой Грааль. (Опыт догматической экзегезы: Ин. 19, 34)». Как следует из названия, основу работы составляет толкование хорошо известного стиха 19-й главы Евангелия от Иоанна: «один из воинов копьем пронзил Ему ребра, и тотчас истекла кровь и вода». Этот стих является не только частью евангельского повествования о смерти Христа на Кресте, но и имеет прямое применение в литургической практике: он произносится священником во время проскомидии, первой части Божественной литургии. Отец Сергий, размышляя над этим стихом, говорит, что на Кресте произошло разделение телесности Иисуса: перед снятием тела Спасителя со Креста от этого тела отделилась Его одушевленная телесность – как кровь и вода, а единство крови (соединения душевного и вещественного) и воды (метафизической первоосновы мира) есть выражение полноты человечности, «воодушевленной телесности, так что кровь есть душа, а вода – тело»[43]. Кровь и воду Своего Тела Христос отдает миру, а значит, остается в этом мире своей подлинной человечностью навсегда. Поэтому о. Сергий и вспоминает в связи с этим древнюю легенду о Чаше Грааля: сказание о Чаше, высеченной из камня райского сада, в которую Иосиф Аримафейский собрал кровь и воду, истекшие из раны Христа. Эта кровь не имеет евхаристического предназначения, ею не причащают, но она излилась для освящения и преображения мира. «Образ св. Грааля, хранящего св. Кровь Христову, – пишет о. Сергий, – выражает именно ту идею, что хотя Господь вознесся в честной плоти Своей на небо, однако в крови и воде, излиявшихся из ребра Его, мир приял Его святую реликвию, и Чаша Грааля есть ее киворий и рака. И весь мир есть эта Чаша св. Грааля. Он недоступен поклонению, по святости своей он сокрыт в мире от мира. Однако он существует в нем, как невидимая сила, и он становится видимым, является чистым сердцам, того достойным. Это и есть божественное видение, воплощенное в легенде о Граале»[44]. Однако о. Сергий предупреждает от отождествления этой «излиянной крови» с евхаристическим приобщением: через Евхаристию верные духовно соединяются со Христом, но Евхаристия не пребывает в мире, поскольку по достижении своей цели – приобщения верующих – она прекращается, говоря церковным языком, «дары потребляются». «Напротив, св. Грааль (так мы будем условно называть излившуюся из ребра Христова кровь и воду) не подается для причащения, но пребывает в мире, как его таинственная святыня, как сила жизни, как тот огонь, в котором мир преобразится в новое небо и новую землю. Ибо Церковь, тело Христово, есть не только “общество верующих”, но и вся вселенная в Боге»[45]. И далее о. Сергий произносит по-пророчески дерзновенные слова: «Церковь, Тело Христово, есть не только “общество верующих”, но и вся вселенная в Боге. Как человек есть микрокосм, а мир есть антропокосмос, так и область Церкви и сила ее простираются на всё мироздание. Вся природа жаждет Тела и Крови Христовых и приобщается их – в Крови и воде, излиявшихся на Кресте. Природа также принадлежит к человеческому естеству, Телу Христову»[46]. Христос не оставил мира в Своем Вознесении, Его человечность продолжает незримо пребывать в мире, преображая его изнутри, изнутри подготавливая его «к новому небу и новой земле».

Любопытно отметить, что о. Сергий, как подлинный философ, не довольствуется здесь стройной умозрительной конструкцией, но идет дальше, выводя из онтологии этические последствия. «Человечество Христа, – настаивает о. Сергий, – как нового Адама, есть всечеловечество, то есть человечество каждого из нас и нас всех в совокупности. Известную поговорку – homo sum et nihil humani a me alienum esse puto – надо понимать не только в смысле принадлежности к ветхому Адаму – homo, но и к новому Адаму – Христу, – не только к натуральному, но и к Христову человечеству»[47]. Именно в этом ключе о. Сергий предлагает понимать этический закон Христа, то мерило нравственности, которым каждому предстоит быть испытанным в день Страшного суда. В Евангелии от Матфея Христос – будущий судия вселенной – Сам дает описание этого события: люди испытываются законом любви: «так как вы не сделали (сделали) этого одному из сих меньших, то не сделали (сделали) Мне» (Mф. 25:45). Я должен делать добро своему ближнему не просто потому, что того требует нравственный или религиозный закон, малопонятный или слабо обоснованный. В каждом человеке невидимо присутствует Сам Христос, в силу причастности Его всему человечеству, всему тварному космосу, а потому всякое мое добро или зло относятся теперь непосредственно ко Христу – Ему я делаю добро или Его оскорбляю.

Идеи, высказанные о. Сергием в «Святом Граале», имели продолжение и в других текстах и, в частности, в еще недоопубликованной работе «Христос в мире»[48]. О ее содержании мы можем судить по воспоминаниям сестры Иоанны (Рейтлингер), которая сообщает, что в этой статье о. Сергий ведет дальше свою мысль о всечеловечестве Христа в русле осмысления проблемы страдания невинных, теодицеи: Христос, пребывающий в мире Своей плотью и кровью, причастен страданиям всех невинных, с каждым разделяя его боль[49].

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Рим императора Клавдия задыхается в тисках голода – поставки зерна прерваны. Голодные бунты рвут сто...
Роман Т. Бенаквисты «Малавита-2» – продолжение парадоксальных приключений одного необычного американ...
«Стихи читать — как будто пить вино…» — считает автор и убедительно подтверждает каждой строчкой. Чи...
Всегда ли так важно докопаться до тайн прошлого? А каково же узнать про злой рок, довлеющий уже над ...
В этой книге представлены результаты 40-летнего исследования, которое впервые дало научный ответ на ...
Фитц – незаконнорожденный сын наследного принца. Воспитанный слугами, он вырос в темных коридорах ко...