Дикий лебедь и другие сказки Каннингем Майкл
Дожидаясь своей очереди, ты замечаешь, что королева тебя увидела.
Она будто создана, чтобы восседать на троне, и выглядит на нем в точности так, как изображают ее на плакатах, кружках и брелоках. Она тебя увидела, но даже бровью не повела. С привычным притворным вниманием она выслушивает женщину, чьи козы завели обыкновение усаживаться вместе со всей семьей за обеденный стол, внимает старику, не желающему при жизни расставаться с нажитым добром. Всем хорошо известно, что речи на королевских аудиенциях никому из просителей ни разу проку не принесли. И все равно люди приходят во дворец и хотят быть услышанными.
Пока ждешь, ты замечаешь среди придворных отца королевы, мельника (бывшего мельника) – в треуголке и с горностаем на плечах он взирает на череду просителей с брезгливостью вдовствующей кумушки; выражение превосходства и приторного благочестия не сходит теперь с лица недавнего банкрота, того, что в отчаянии поставил на карту жизнь собственной дочери и твоими стараньями сорвал куш.
Когда подходит твоя очередь, ты отвешиваешь королю с королевой поклон. Король, как это у него заведено, рассеянно кивает в ответ. Его голова словно бы высечена из мрамора. Из-под украшенного драгоценными каменьями венца смотрят ледяные синие глаза. Таким как сейчас, живым, он вполне мог бы возлечь вместо каменной фигуры на крышку собственного саркофага.
Ты говоришь:
– Моя королева, вы, полагаю, знаете, за чем я пришел.
Король неодобрительно смотрит на супругу. Судя по выражению лица, ему и в голову не приходит, что она может быть ни в чем не виновата. Ему просто интересно, что она натворила на этот раз.
Королева кивает. Что она при этом думает, сказать трудно. За минувший год она неплохо научилась принимать королевски непроницаемый вид, чего решительно не умела делать, когда он выпрядал для нее золото из соломы.
– Возьми взамен что-нибудь другое, – говорит королева.
Ничего другого тебе не нужно. Ты напоминаешь ей о вашем уговоре, который не намерен менять. Она смотрит на короля – при этом по лицу у нее, как у обычной мельниковой дочери, пробегает тревога.
Потом она поворачивается к тебе и говорит:
– Это как-то не по-людски, вам не кажется?
Ты дрогнул. Тебя раздирают противоречивые чувства. Ты понимаешь, в каком она сейчас положении. Ты желаешь ей добра. Ты в нее влюблен. Безнадежная истовость любви, видимо, и заставляет тебя стоять на своем, твердо отказывать ей – той, кто, с одной стороны, познала головокружительный успех, а с другой – согласилась на брак, сулящий в лучшем случае безразличие и грубость. Тебе нельзя так просто уступить и уйти восвояси. Нельзя подвергнуть себя такому унижению.
Ей же до тебя нет никакого дела. Ну да, ты как-то оказал ей услугу. Но ей даже неизвестно, как тебя зовут.
Эта мысль подсказывает тебе возможный компромисс.
Ты даешь ей три дня – в духе зацикленности ее супруга на том, чтобы всего было по три – на то, чтобы узнать твое имя. Если за три дня она отгадает, как тебя зовут, уговор отменяется.
А если не отгадает…
Вслух ты этого не произносишь, но если она не отгадает, ты взрастишь ее дитя на лесных полянах. Научишь ботаническим названиям растений и тайным именам зверей.
Ты преподашь ему искусство милосердия и терпения. И будешь узнавать в нем какие-то ее черты – огромные черные глаза или, быть может, слегка великоватый аристократический нос.
Королева согласно кивает. Король хмурится. Но вопросов – сейчас, когда перед ним вытянулась вереница подданных, – он задавать не может. Даже если он озадачен, чего-то не знает или чем-то уязвлен, никто не должен об этом догадываться.
Ты кланяешься, стараясь прямее держать спину, насколько это позволяет твой скрюченный позвоночник, и удаляешься из тронного зала.
Ты никогда не узнаешь, как поладили король с королевой, когда остались наедине. Тебе хотелось бы верить, что она во всем созналась, но настояла на необходимости держать слово. А может быть, чем черт не шутит, даже поставила тебе в заслугу данную ей отсрочку.
Но при всем при том она, скорее всего, напугана. С какой бы стати супругу, который поверил, будто она сама взяла и перепряла солому в золото, прощать ей обман. К тому же теперь, когда на свет явился наследник мужского пола и, соответственно, дальше уже король спокойно обойдется без нее. Значит, припертая к стенке, она запросто могла сочинить историю про чары и заклятия и взвалить всю вину на тебя, мелкого нечистого духа.
Но даже если так, ты не находишь в себе сил на нее разозлиться. Ты не можешь запретить себе переживать за нее, желать ей выбраться из ловушки, в которую она сама себя загнала.
Это, выходит, и есть любовь – то, чего ты так долго был лишен. Эта вот ярость напополам с проникновенным сочувствием, это необоримое желание в одно и то же время восторгаться человеком и одерживать над ним верх.
Вот бы это не было так приятно, думаешь ты. Или хотя бы не приятнее, чем есть на самом деле.
Королева рассылает по всему королевству гонцов с приказом разузнать твое имя. Но ты-то знаешь, что все это зря. Твое жилище устроено в корнях дерева в таком дремучем лесу, что до него отродясь не добрался ни один странник, ни один бродяга. У тебя нет друзей, а родственники живут мало того что в страшно далеких краях, но еще и в местах уединенных и труднодоступных (тетушка Фарфалия, например, – чтобы попасть в ее крошечный грот, надо проплыть полсотни футов под водой). Ты не значишься ни в каких реестрах. Ты ни разу в жизни ничего не подписывал.
На следующий день ты снова приходишь во дворец, и через день – тоже. Ты видишь, как кровожадно хмурится король (чего, интересно, она ему наговорила?), пока королева судорожно перебирает варианты.
Альтал? Борин? Кассий? Седрик? Дестрин? Фендрэль? Адриан? Гэвин? Грегори? Лейф? Мерек? Роуэн? Рульф? Сейдон? Тибальд? Сальвадор? Зейн?
Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет и нет.
До поры до времени все складывается прекрасно.
Пока вечером второго дня ты не совершаешь роковую ошибку. Потом ты будешь спрашивать себя: и зачем только я развел перед домом-деревом огонь, зачем плясал вокруг него и пел ту дурацкую песенку? А тогда ты не ждал беды, был весел и беспечен. Сидел у себя в гостиной, раздумывал, куда поставить колыбельку и кто научит тебя пеленать младенца, представлял себе его личико, когда он посмотрит на тебя и скажет: «Отец».
Переполненный переживаниями, ты не мог усидеть дома. Тебе было тесно в четырех стенах. Ты устремился в ночную лесную тьму, звенящую от стрекота насекомых и оглашаемую дальним уханьем сов. Ты разжег костер. Налил и выпил пинту эля, потом еще одну.
И вот, глядишь, ты, чуть ли не против собственной воли, танцуешь вокруг костра. И напеваешь песенку, которую тут же и сочиняешь:
- Нынче пеку, завтра пиво варю;
- У королевы дитя отберу,
- Ведь никто же на свете не знает…
Ну и какова вероятность того, что самый молодой из разосланных королевой гонцов, больше всех жаждущий отличиться и избежать нависшей над ним угрозы увольнения (уж больно он на службе истов и рьян, уж больно низко кланяется, подавая депеши, и этим действует на нервы королю)… какова вероятность, что этот проныра, зная, что другие до него успели обшарить все обжитые закоулки королевства и постучаться во все возможные двери, надумает на ночь глядя отправиться в леса в слабой надежде, что где-то там живет анахоретом искомый маленький человечек…
Какова вероятность того, что он увидит твой костер, прокрадется сквозь заросли папоротника и подслушает, что ты поешь?
На третий, последний день ты являешься в замок победителем. Впервые в жизни ты наделен властью и источаешь угрозу. В кои-то веки никто не посмотрит на тебя, как на пустое место.
Королева выглядит взволнованной.
– Итак, – говорит она, – у меня остался последний шанс.
Тебе хватает такта промолчать.
– Брём? – спрашивает королева.
Нет.
– Леофрик?
Нет.
– Ульрик?
Нет.
И тут наступает мгновение – миллимгновение, кратчайший из возможных отрезков времени, – на протяжении которого королева решает отдать тебе дитя. Ты видишь это по ее лицу. В это мгновение она осознает, что способна выручить тебя, как прежде выручил ее ты, рисует в воображении, как бросит все и уйдет прочь – с тобой и с младенцем. Она не любит тебя и полюбить не сможет, но зато помнит ту первую ночь в подвале, когда солома начала вдруг превращаться в золото; когда она поняла, что из невозможной ситуации нашелся такой же невозможный выход; когда невинно дотронулась сквозь сукно до твоего узловатого плеча… В голове у нее проносится мысль (проносится стремительно – в момент, когда вы прочли слово «стремительно», мысли этой уже и след простыл) оставить бессердечного мужа и поселиться в лесу с тобой и с ребенком…
Король пронзает ее ледяным взглядом. Она, высоко подняв подбородок и распрямив плечи, пристально и жадно смотрит на тебя.
И называет твое имя.
Этого не может быть.
На лице короля появляется хищная торжествующая ухмылка. Королева смотрит куда-то мимо тебя.
Мир, только что стоявший на грани преображения, делается прежним. В нем тебе не остается ничего, кроме как вылететь сломя голову из тронного зала, опрометью промчаться по улицам города и укрыться поскорее в своем жилище, которое одно никуда не денется и всегда будет ждать тебя.
Ты топаешь правой ногой. Топаешь с такой, умноженной колдовством силой, что нога по щиколотку уходит в мраморный пол.
Ты топаешь левой. С тем же результатом. Теперь ты стоишь по щиколотку в полу тронного зала, тебя всего трясет от дикой ярости и досады.
Королева на тебя больше не смотрит. Король разражается смехом – так звучит твое поражение.
И тут ты разваливаешься напополам.
Ощущения необычней невозможно себе представить: как будто от макушки до паха тебя обвивала невидимая лента, а теперь она ни с того ни с сего размоталась и спала. Это совсем не больно – все равно как снять повязку. А потом ты падаешь на колени и дважды видишь самого себя – как ты, один и другой, заваливаешься ничком и не веря своим глазам смотришь на того себя, который не веря своим глазам смотрит на того себя, который не веря своим глазам…
Королева знаком отдает приказ двоим стражникам. Они поднимают обоих тебя с полу, в котором ты увяз, по отдельности выносят из зала, доставляют в твое лесное жилище и там оставляют.
Отныне тебя двое. Сначала ты беспомощен, но через какое-то время у тебя уже получается соединять половинки и в таком виде с грехом пополам передвигаться. Далеко тебе не уковылять, но ты хотя бы не прикован к одному месту. Каждой из половин, разумеется, приходится согласовывать усилия с другой, и от этого ты начинаешь раздражаться на себя, пенять себе за неловкость, лишнюю горячность, безразличие к нуждам и желаниям другой половины – причем делать это сразу за двоих. Но, так или иначе, ты функционируешь. Тандемом медленно и осторожно поднимаешься и спускаешься по лестнице, при этом твои половины непрерывно препираются и о чем-то предупреждают одна другую, просят не спешить, шевелиться быстрее или остановиться и чуть-чуть подождать. А разве тебе можно по-другому? Одна половина без другой была бы беспомощна. Валялась бы раздавленная, обездоленная и никому не нужная.
Стойкий, оловянный
Тем вечером ему повезло. Два года она держала его на дистанции прохладного приятельства, а теперь уступила. Наконец-то на его игровом автомате выпали три вишенки. Его студенческое братство закатило пивную вечеринку (по календарю уже наступила весна, но с озера по-прежнему налетали порывы ледяного ветра, а трава все еще была по-зимнему жухлой), и она на ней напилась чуть сильнее, чем собиралась, а все потому, что ее только что бросил парень, которого, как ей казалось, она могла полюбить, парень, который, отвалив, унес с собой прочь первую нарисованную ею стройную и убедительную картину будущего.
Там, на вечеринке, лучшая подруга нашептывала ей: Не тормози, тащи его в постель, не видишь, что ли, он два года на тебя облизывается. И что клево, шептала подруга, он и красив, и туповат, самое оно сегодня на ночь, а ты, дорогуша, ее, эту ночь, по-настоящему заслужила, нужно ведь дыхание перевести, дать себе передышку после мудака-бойфренда, так что, давай, замути в легкую с этим кренделем, и говорю, тебя сразу отпустит, такие ненапряжные штуки здорово помогают.
Его всегда влекли труднодоступные, недостижимые девушки, которые не клюют на его данные юноши, с которого рад бы был ваять Микеланджело, на его редкую красоту, которую он нес так, как если бы она была для всего рода людского нормой, а не редким отклонением от нее. Недоступные девушки попадались ему нечасто.
Наверху у себя в комнате он расстегнул ей кофточку и запустил руку в трусы; ей это понравилось, но не более того. Она убедилась, что все правильно поняла про него с того раза, когда они впервые встретились взглядами в 101-й аудитории гуманитарного корпуса: смазливые сверхсамоуверенные мальчики ничего не умеют, потому что им никогда не приходилось учиться, а свое какое ни на есть образование они получали стараниями девушек, чересчур благодарных им за внимание и чересчур влюбленных, а потому не способных ничему научить. Грубого рукосуйства и неуклюжих поцелуев с избытком хватало потерявшим голову простушкам, думавшим только о том, как бы удержать его при себе. Он, видать, успел переспать с сотней девушек, и каждая лишь потакала ему, а потом уверяла, будто бы он как никто другой понимает, чего девушке хочется, чего ей нужно.
Но она была не из тех. И не так уж он был ей и нужен.
Поэтому она освободилась из его объятий и быстро, деловито разделась, как будто не перед парнем, а в спортивной раздевалке перед подругой по команде.
Вау. Это было что-то новенькое – эта ее решительная, без рассюсюкивания, манера.
Но у него не осталось времени подготовить ее, улучить момент для смущенного признания, через раз помогавшего ему с самого поступления в колледж.
Он растерялся и – делать нечего – тоже разделся.
Так что показать пришлось без предупреждения.
– Искусственная, – проговорил он, отстегнул протез и небрежно уронил его на пол.
Правой ноги ниже колена у него не было.
Несчастный случай, объяснил он. Автомобильная авария летом после окончания школы. Ему было семнадцать.
Лежа на полу, отстегнутая голень сама по себе выглядела как несчастный случай: телесно-розовый пластмассовый конус сужался к щиколотке, ниже прорастая беспалой ступней.
Он встал перед ней. Равновесие на одной ноге он держал без труда.
И рассказал – как рассказывал всем девушкам, – что машиной, которая в него врезалась, управлял пятнадцатилетний угонщик, спасавшийся от полицейских. Ему важно было дать понять, что его вины тут нет, что ногу у него отнял малолетний уголовник, этакий злой дух.
Отсутствие ноги смутило ее лишь на считаные мгновения. В остальном его тело – от крепких крестьянских плеч до аккуратных гряд брюшного пресса – целиком оправдало ее ожидания и оказалось воистину совершенным.
Ему пришлось труднее. До сих пор он удачно блефовал – все время после злосчастной аварии, в которую угодил почти сразу же после того, как безупречным триумфатором окончил школу. А в этот раз будто какая-то зловредная чертовка влезла и выдала соль анекдота, который он только начал рассказывать (не успев помянуть ни говорящей собаки, ни раввина, ни любителей заключать пари) и который вынужден был теперь завершить какой-нибудь совсем уж абсурдной или макаберной концовкой.
Значит, заходит такой красавчик в бар… И тут взрыв – ба-бах! – и все покойники.
Та бравада, которая никогда ей в нем не нравилась, та наглая самоуверенность, от которой ее воротило – все это было, оказывается, лишь уловкой, упрощавшей жизнь. Карикатурно храбриться его заставляла необходимость.
Он совсем по-женски знал, каково это – сносить удары. И совсем по-женски умел вести себя так, будто все у него в порядке.
Иногда разделяющая нас ткань рвется и в прореху просвечивает любовь. Иногда прореха эта на удивление мала.
Она вышла замуж и за мужчину, и за несовпадение, влюбилась в противоречие между его телосложением и физическим изъяном.
Он женился на первой девушке, не делавшей вид, что, мол, подумаешь, нет ноги, какой пустяк, на первой, которая не испытывала необходимости заслониться от его горя и его гнева или, что гораздо хуже, убедить его, что ни печалиться, ни гневаться повода у него нет.
А потом пришло время удивляться друг другу.
Его по прошествии нескольких лет брака удивляло, насколько часто отвращение к сентиментальности заставляло ее поступать бездушно и жестоко, а еще удивляло, что она упорно называла это «искренностью». И как ему было сладить с женщиной, требовавшей каждый свой промах, каждую оплошность засчитывать ей в заслугу, записывать в число очаровательных свойств ее натуры, которые он никак не хочет оценить?
Она удивлялась, как стремительно его беспечно сиявшая красота вылиняла до заурядно-улыбчивого обаяния продавца автомобилей, удивлялась, что он сделался продавцом автомобилей, что, тяжелея и грубея телом, он все больше превращался из жертвы мстительного ревнивого божества в бодрого безногого оптимиста.
Его удивляло, как одиноко, оказывается, может быть рядом с ней, ее – каких трудов стоит сохранить хоть толику привязанности к нему. Ее хиреющая привязанность питала его одиночество. Он от одиночества отчаянно силился быть благожелательней и милее, чем только нагонял на нее отталкивающую тоску. Она говорила ему за ужином в ресторане: «Бога ради, перестань разговаривать со мной так, будто пытаешься продать мне машину», и ничего хорошего это не обещало. Он завел роман с недалекой девицей, восхищенно внимавшей каждому его слову и хохотавшей (может быть, чуть слишком вызывающе) над каждой его шуткой – и это тоже не обещало ничего хорошего.
И тем не менее они оставались мужем и женой. Они не разводились, потому что с рождением Тревора она взяла отпуск по уходу за ребенком, а после отпуска так и не вернулась, вопреки первоначальному намерению, в свою юридическую фирму – кто же мог подумать, что любовь к крошке-сыну захватит всю ее без остатка. Они не разводились, потому что ремонт на кухне затянулся, казалось, на целую вечность, потому что вслед за Тревором у них появилась Бет, потому что брак, в конце концов, имеет и свои положительные стороны, потому что разводиться – это так трудно, так страшно и так грустно. Они могли бы развестись, когда отремонтировали кухню, когда дети подросли, когда из области склок и обид их супружество вступило наконец в ледяную пустыню полной непереносимости друг друга.
Они все еще надеялись научиться быть счастливыми вместе. Все еще мечтали временами достичь такого градуса несчастья, когда у них просто не останется выбора.
Как тебе сказка?
Нормально.
Я ее специально приберегала. Ждала, чтобы ты выросла.
Выросла?
Восемь – это еще не выросла, но все равно ты старше, чем была, например, в шесть. Почему она тебе не понравилась?
Дурацкий вопрос, не люблю, когда ты так спрашиваешь. Я же сказала: «нормально».
Ладно, давай по-другому. Что тебе в ней не понравилось?
Можно я пойду?
Подожди. Ответь сначала на вопрос.
Тревору ты ее не читала. Ему везет, он в кикбол играет.
Я хотела прочитать ее тебе одной. И что же тебе в ней не понравилось?
Почему у солдатика не было ноги?
Мастеру не хватило олова.
И вот это еще глупо, как солдатик влюбился в балерину, потому что думал, что у нее тоже нет ноги.
Ему была видна только одна нога. Вторую она вскинула высоко назад.
А он, что ли, балерин раньше не видел?
Может, и не видел. А может, ему просто было приятней так думать. Вот если бы у тебя была одна нога, тебе ведь хотелось бы познакомиться с такими же, как ты, одноногими?
И еще так не бывает.
Как «так»?
Ну, чтобы солдатик выпал из окна, и злые мальчишки посадили его на бумажный кораблик и пустили по водосточной канаве.
А по-моему, очень даже бывает.
Ага, а потом его проглотила рыба, а эту рыбу потом купила кухарка и принесла в тот же дом, а когда разрезала рыбу, нашла в ней солдатика.
Ну и чем тебе эта история не нравится?
Она же глупая, да?
Она про судьбу. Знаешь, что значит слово «судьба»?
Ага.
Солдатик и балерина не могли быть порознь. Это и есть судьба.
Я знаю, знаю. И все равно глупо.
Может, давай поищем другое слово…
А потом мальчишка бросил солдатика в печку. Просто так, ни за чем. Это когда солдатик вернулся домой в рыбе. Он кинул его в печку.
Мальчишку заколдовал злой дух.
Злых духов не бывает.
Ладно. Скажем так, мальчишке не нравилось, что солдатик – другой.
Когда у кого-то что-то неправильно, ты всегда говоришь, что он «другой».
«У кого-то что-то неправильно» – так говорить нехорошо.
А еще знаешь, что там совсем глупо? Что балерина тоже прыгнула в печку.
Хочешь, вместе подумаем о том, что такое, на самом деле, «судьба»?
У балерины были две ноги. Она спокойно стояла на полке. И никакой там «другой» не была.
Но зато «другого» любила.
А что такого прекрасного в том, чтобы быть «другим»? Ты так говоришь, как будто это прямо награда какая-то.
Перелом в их семейной жизни наступил в ее двадцатую годовщину, когда взорвалась и сгорела яхта.
Произошло это во время первого после появления детей отпуска, который они проводили вдвоем. Тревор уже учился на первом курсе в Хаверфордском колледже, а Бет заканчивала школу – то есть оба вполне себе подросли. А их дом теперь, с отремонтированной кухней, по словам риелтора, стоил целого состояния и легко нашел бы покупателя.
То есть поводов продолжать быть вместе у них не осталось. И они отправились в совместный отпуск, чтобы попытаться сохранить брак – обычно это означает, что сохранять больше нечего.
Круизная яхта с десятью пассажирами и тремя членами экипажа на борту взорвалась и загорелась у побережья Далмации. Потом им расскажут про пьяного матроса, зажигалку «зиппо» и утечку пропана.
А пока они загорали на палубе. Она заметила облако, похожее на Франклина Рузвельта в профиль, и показывала на него мужу, полагая, что именно так заведено у счастливых пар, в надежде, что имитация счастья перерастет в подлинник. Небесполезным в рассуждении подлинного счастья обещало оказаться и то, что они на две недели очутились в ограниченном пространстве с одиннадцатью незнакомцами, что вчера, глядя, как они встают из-за стола после ужина, Ева Болдерстон сказала своей сестре Кэрри: «Гляди, какая милая пара», что оба они верили в его возможность.
Он старался различить в облаке профиль Рузвельта. Она старалась не злиться на то, что вот он опять не видит таких очевидных вещей. И заставляла себя не думать, сколько же всего он не видит и не замечает вокруг себя. Он изо всех сил держался, чтобы не потерять голову от подкатившего страха в очередной раз не оправдать ее ожидания. И уже готов был сказать: «Точно, дорогая, удивительное сходство», хотя видел в небе самые обычные облака…
В следующий миг она уже в воде. Она знает, что-что грохнуло, знает об обжигающей слепящей вспышке, но знание это приходит к ней в виде воспоминания. Она мгновенно осваивается в новой ирреальности и какое-то мгновение пребывает в уверенности, что она всю жизнь вот так раздвигала руками воду океана, обманчиво спокойную, раскинувшуюся блескучим лазурным ковром, на котором ярдах в тридцати от нее, похожий на рентгеновский снимок на оранжевом фоне, полыхает силуэт яхты.
Еще мгновение спустя возвращается реальность.
Произошел взрыв, ее выбросило за борт. Левая рука болит из-за пореза, длинного и аккуратного – так можно порезаться только листом бумаги. Мысль о крови и акулах приходит ей в голову воспоминанием о давно известном факте – мол, все знают, что такое бывает, – но совершенно ее не пугает. Ей словно бы напомнили историю про кошмар, случившийся с женщиной, которая была на нее похожа.
Вокруг плавает странный набор предметов: обломок мачты с шишкой на конце, бейсболка, банка из-под диетической колы.
Из людей никого не видно.
Когда яхта начинает с шипением уходить под воду, она вспоминает, что он почти не умеет плавать. В свое время он не послушался физиотерапевта, утверждавшего, будто для пациентов с ампутированной конечностью нет упражнения лучше, чем плавание.
Она сердится на него, и ей самой это странно. Потом раздражение проходит, и она снова озирается по сторонам, как если бы проснулась одна в незнакомой комнате.
Растерянная и потерянная, она какое-то время плавает на одном месте, не понимая, что еще можно предпринять. Она по-прежнему растеряна, когда не говорящий по-английски брюнет цепляет на нее ремни, на которых ее поднимают на вертолет. Все такая же растерянная она лежит в вертолете, пристегнутая к каталке, и из-за шейного корсета не видит ничего, кроме двух подвешенных к потолку кислородных баллонов и металлического ящика, белого с красным крестом.
Красный крест почему-то означает (это очевидно, хотя и непонятно почему), что ее муж мертв. Ей удивительно слышать (обманчивая шоковая ясность восприятия еще не выветрилась до конца) собственный пронзительный, нечеловеческий вой. Она и не подозревала, что умеет издавать подобные звуки.
Он совсем ничего не помнит и не может поэтому объяснить, каким образом очутился на отмели белого песчаного пляжа, где и пролежал почти целый день после взрыва яхты. Врачи, которые доставили его в ближайшую маленькую больницу, повторяют с акцентом: «Чудо, чудо».
Ее сразу же ведут к нему. Когда она входит в палату, он встречает ее невинным, по-монашески смиренным взглядом и начинает рыдать – громко и неудержимо, как трехлетний ребенок.
Она ложится к нему на узкую кровать и обнимает его. Они оба все понимают. Оба заглянули в будущее, в котором она осталась без него, а он – без нее. Они узнали вкус бесповоротной разлуки. А теперь вернулись обратно в настоящее и здесь друг для друга воскресли. С этого часа они женаты навеки.
Помнишь, ты читала мне сказку?
Какую сказку? Эй, надеюсь, худи с Бритни Спирс ты с собой не берешь?
С Бритни – моя любимая. Сказку… ну ты помнишь.
Я прочитала тебе несколько сотен сказок. А эту худи ты с пятнадцати лет не надевала.
Про одноногого солдатика.
Ах, да. Сейчас – то она тебе зачем?
Наверно, затем, что я расстаюсь с домом.
Ты не расстаешься с домом. Ты едешь в колледж. До него шесть часов на машине. А дом у тебя всегда будет здесь.
Я не буду эту худи с Бритни носить, я же еще тот ботаник.
А что ты вдруг про одноногого солдатика вспомнила?
Я знала, зачем ты читаешь мне эту сказку. И подумала, что надо тебе об этом сказать. Перед тем как из дома уехать.
И зачем, дорогая, я, по-твоему, ее тебе читала?
Она же про вас с папой.
Если не собираешься носить, зачем вообще брать?
Из сентиментальных соображений. В память о счастливых днях.
Счастливых дней у тебя еще будет много.
Все так говорят. А что ты имела в виду, когда мне эту сказку читала?
Скорее всего, ничего такого. Просто читала.
Ага, просто сказку, в которой у героя нет одной ноги и за которым в огонь прыгает подруга балерина.
Ты правда думаешь, я на нас с папой намекала?
Ты еще спрашивала, знаю ли я, что означает слово «судьба».
Я, наверно, хотела понять… Понять, не тревожно ли тебе было. За нас с папой.
Охренеть как тревожно.
Мне не нравится, когда ты употребляешь такие слова.
Может, ты еще не замечала, что мы с Тревором понимаем, как вы оба несчастны. Хотя вроде сейчас у вас получше.
Оставь худи дома, ладно?
Я вполне способна позаботиться о ней самостоятельно у себя в общежитии. Никаких особых условий для сохранности худи не требуется.
Да? Если честно, я перестала понимать, о чем у нас с тобой сейчас разговор.
О бумажной балерине, у которой были две идеальные стройные ножки, но которая все равно полетела в печку.
Глупо брать вещь, которую никогда не наденешь. В общежитских комнатах и так мало для чего места хватает.
Договорились. Пусть худи хранится здесь. И все вообще пусть хранится здесь.
Не кривляйся.
Тревор уехал. Я уезжаю завтра.
Ты снова об этом, потому что…
Бумажная балерина из сказки. Ей не было ничего предначертано судьбой. Только солдатику было.
Хочешь, еще раз почитаем эту сказку?
Лучше я крысиного яда наемся.
Раз так, ладно.
Худи я все-таки оставлю. Здесь она целее будет.
Хорошо. Приятно, когда признают, что ты права. Даже в мелочах. Даже изредка.
Им обоим за шестьдесят.
Он по-прежнему торгует автомобилями. Она снова вышла на работу, вполне отдавая себе отчет, что слишком стара и неопытна, что карьерных высот ей не достичь. Дела у ее юридической фирмы идут достаточно хорошо, чтобы держать в штате умеренно компетентную сотрудницу, воплощающую собой фигуру матери, суровой, но отзывчивой. Помимо участия в тяжбах, от нее ожидают, чтобы она подстегивала и ставила на место мужчин – сыновей чопорных, благовоспитанных и до безумия позитивных матерей.
За ней закрепилась репутация сварливой, но ужасно симпатичной пожилой дамы – она и не подозревала, что это будет ее так расстраивать.
Он беспокоится из-за падения продаж. Нынче никто не хочет покупать американские машины.
Оба они сегодняшний вечер – как и большинство своих вечеров – проводят дома.
Он единственный на всем свете, кто видит в ней ее саму, кто знает, что она не всегда была старой. Бет с Тревором ее любят, но слишком уж явно требуют от нее быть только бабушкой – надежной, безобидной и бесконечно доброй.
Скоро им предстоит снова удивить друг друга – на сей раз поводом станет бесповоротное угасание. А затем и смерть – сначала одного, потом другого.
Психотерапевт советует ей об этом не думать, и она очень старается.
Вот они, сидят на диване в гостиной. Они разожгли камин. Только что закончился фильм, который они смотрели на своем большом телевизоре. Его протез (титановый, по-своему красивый, не чета тому неуклюжему приспособлению цвета лейкопластыря, что он носил в колледже) стоит у камина. На экране бегут финальные титры.
– Можешь считать меня старомодной, но мне нравятся фильмы со счастливым концом, – говорит она.
А конец, к которому подошли мы, тоже счастливый? – глядя на титры, задумывается он.
На свой скромный, домашний лад он кажется вполне счастливым. А кроме того, счастливые концы в их жизни уже случались.