Пурга Колыхалов Вениамин

Сборщицы вскрикнули, заахали, закрутили головами, пытаясь определить чутьем, откуда наползает дым, где главный очаг огня. Неожиданная напасть заставила забыть о ягоде, берестяных кузовах и ведрах. Представили со страхом: огонь с каждой минутой отрезает путь к Тихеевке. Отчего разыгрался пожар? Грозы не было, молнию не завинишь. Лес мог загореться от тлеющего патронного пыжа, но не раздавались выстрелы. Среди ягодниц водились заядлые курильщицы. Смолили дорогой самокрутки. Кто-то швырнул на мох непотушенный окурок, натворил беду. Набросились на табашниц, облили злобой слов. Переполох усиливался. Предлагали отсидеться в болоте… обойти пожар стороной. Где та сторона – никто не знал.

Дымы струились меж стволов, наползали на черничное болотце. Издалека доносился слабый треск, будто в присмирелом бору лопались переспелые стручки гороха. Груняша боязливо жалась к мачехе. Получила толчок в плечо: «Отцепись! Без тебя тошно».

В зимнем лесу огонь зажженной спички высветил далекое былое. Перепуганные сборщицы черники выходили к Пельсе поздно вечером, делая многокилометровый круг в огиб неутихающего пожара. Он летел поверху и понизу, в две могучих тяги тянул всесокрушающий огненный воз. Неожиданно нанесло ветром плотный дым. Стали плохо различимы деревья и люди. Зааукали, застучали по ведрам и стволам – металось в дымном аду игривое эхо, заманивало в разные стороны. Кое-где из едкой тьмы высовывались оранжево-красные дразнящие языки пламени. Груняша не ощутила, когда ее ручонка выскользнула из мачехиной потной руки. Девочка испуганно закружилась на одном месте. С истошным криком побежала на темное пятно. Уткнулась лицом в чей-то разорванный подол. Вцепилась и шла, спотыкаясь, скуля от ушибов.

Выбрели из дыма, скричались, саукались. Груняшиной мачехи не оказалось в кучке переполошенных баб. Долго искали ее, не отходя друг от друга далеко. Охрипли от крика. Опаленный бор не выдавал тайну…

Отец не искал дочке новую мать. Бобыльничал, охотился, старел. С каждым охотничьим сезоном хуже видели его гноящиеся трахомные глаза. Подошло бедовое для таежника время: стал стрелять вместо соболей белок по веткам. Не мог усмотреть летящего по белотропью зайца…

Рыбачка принимает от Валерии толстый окурок, сильно затягивается: вспыхивает газетная закрутка. Аггей постреливает глазами по сторонам: не заметили бы, как бражничает тихеевский спарок. Начальство не будет выяснять – за московскую битву пил или за Христа. По военному времени и со стариков спрос. Праздники урывками достаются. Будить начинают ранние будни позывными крикливых петухов. Только мертвых не поднимут на лесоповал. С живыми справляются живо.

Теплит грудь молодая бражонка, снимает устаток со стариковского тела. Вот выкроили короткое время посидеть у нового пня, разговелись свежей налимчатинкой – и славно. Можно дальше норму ломать, сворачивать ей крутые рога за мерный ржаной паек. Сейчас застучат повеселелые женщины в два топора, примутся отсучковывать литую стволину.

Вороха мерзлой хвои придавливают сушняк, поставленный шалашиком: готов костер для завтрашнего утра. Поднесут пучок бересты, вспыхнет спичка, родит новый светильник. Ранний, досолнечный свет даст пильщикам возможность упариться на валке до восхода. Старик снял с сучкорубовских топоров тонкую фаску, мудрено заострил их: теперь сталь не крошится на сильном морозе.

У пня Валерия не выкроила время для песни. Она подкатывалась к языку, замирала на кончике. Разговоры за кружками, боязнь быть услышанной трудармейцами других бригад мешали озвучить растревоженную душу. Неизвестность об отце, похоронка на мужа, тыловое бремя неубывного труда тяжелым гнетом выжимали из сердца песенную тоску. Найденная отдушина помогала выпускать потихоньку скопленное горе. Наука петь сквозь слезы давалась женщине легко. Под аккомпанемент топоров и лучковой пилы крепкожильного деда Валерия затянула хрипловатым речитативом:

  • Шли-прошли обозы великие.
  • За обозами солдаты боевые.
  • За солдатами матери родные.
  • С матерями жены молодые.
  • – Не тужите, наши жены молодые,
  • Не тужите, наши матери родные.
  • Чисто поле вам кручиной не засеять.
  • Сине море вам слезами не наполнить…

Вальщик расправляет спину, прислоняется к стволу и правит на толстой коре онемелую поясницу.

– Эй, ку-маа, взреви чего-нибудь повесельше.

– Можно и повеселее:

  • Возле реченьки ходила,
  • Слезно реченьку просила:
  • – Пусти, реченька, пожить,
  • Надоело мне тужить.

– Груня, пощекочи топором неуговористую куму. Огонь надо водой заливать, кручину вином и ладной песней.

– Ла-а-адной?! Кто их наладил для нас? Из-под кнута живем, пням молимся, родню теряем.

Аггей подошел к женщинам, стал отбрасывать громоздкие ветки от ствола.

– Нынче, кумушка, главное: родину не потерять. На нашу страну враги давно хомут примеряли.

Топоры упорно отсекали сучки и запальчивую стариковскую речь.

Валерия осмысливала суровую правду слов: нынче главное – родину не потерять. Другие слова проносились мимо сознания. Эти затмили все. Заставили со стороны взглянуть на личное горе. Оно растворилось каплей в реченьке слез, о которой недавно пела страдающая душа. Много матерей, жен, сестер бедуют сейчас. Кто-то от кручины оплавляется свечой. Кто-то пытается наложить на себя руки – сокрыться в землю, в воду. Подплывали обжигающие мыслишки и к Валерии. Убрала с глаз долой веревку-копенницу. В дальний угол обжитого тараканами шкафа засунула пузырек с уксусом. Услышала в себе властный голос отца. Корил дочь за хилую волю, приказывал жить и своим чередом дожидаться смертного часа… Пришел ли к тебе, Панкратий, роковой час? Или удается водить за нос изменчивую судьбу? Поплатился за горячность, за хлесткую правду. Деревня потеряла толкового кузнеца. До сих пор промышляют в Тихеевке медведей и лисиц его самоковочными капканами. Не все выкованные Панкратием подковы истерлись на лошадиных копытах. Согнули власти мужика в подковину. Куда заперли-затерли? Где искать ходы-выходы?

Главное, родину не потерять. Конечно, главное. Кто спорит? Но Родина – не просто горы, тайга, реки, города, селения. Родина – живущие и защищающие ее люди. Неужели так незащищен сам человек, что может в любое время по дурной прихоти властей бесследно исчезнуть с лица земли?! Кричи – не докричишься. Стучи – не достучишься. Однорукий фронтовик Запрудин успокаивал Валерию: «Меня тоже по наговорщине брали. Разобрались – отпустили. Тяжело и горько носить незаслуженный ярлык – враг народа…»

Даже после бражонки не поется Валерии весельше. Скачет по сучкам острый топор, не может переплясать бойкий топор рыбачки. Груня со свежими силами. Пусть подсобляет расправляться с железной нормой. Остячка телом хила, окручена болями ревматическими, но рабочие жилы пульсируют в крепкий натяг. Посмотрит Валерия в бане на худенькую приживалку, вышепчет: кошмар. Стесняется ей мочалку в руки сунуть, чтобы спину потерла. Мускулы Груни, наверно, окостенели под сухой, бледной кожей. Однако начнет парить бедную вдову, спину мочалить – кричать от боли охота.

Крепкую пляску вытворяет топор на толстой сосне. Можно подумать: Груня век сучкорубихой вкалывала, не с фитилями, сетешками возилась.

Валерии попеть бы на людях теплое, задушевное, не расстраивающее – настраивающее сердце. Но иные слова носятся по заколдованному кругу, просятся на язык. Женщине тягостно молчание. Надоедлив долгий грубый говор топоров. Поворачивается к Аггею, видит согнутую над лучком спину, горушку опилок возле широко расставленных ног. Хотела спеть нагоняющую тоску частушку: «Я от горя в горенку – оно стучит в оконинку. Думала: к воде сбегу, оно стоит на берегу». Аггей с неистощимым усердием дергал упрямую пилу. Гореванкой овладел стыд за расслабленную душу, за резкие выражения, выпущенные по деду. Зачем она грубит преклонному годами, но непреклонному духом тыловику? Хмурая Валерия поправила волосы под клетчатым платком с кисточками и отмела прочь пришедшие на ум частушечные слова.

День догорал слабым огнем вечерней зари. Густеющая темнота начинала сдваивать, страивать деревья. От снегов еще лилась слабая подсветка, ложилась матовым наплывом на низы стволов. Стали неразличимы купола. Всплывали из верховой пучины нетерпеливые звезды.

Над длинной чистиной дороги-ледянки вечер задержался подольше. Весь необращенный во тьму дневной свет обрушивался на просеку, бесструйно стекал к сплавной реке, к утоптанному катищу. Он торопился к последнему разливу по пойменным лугам, приглушенным рыхлыми снегами. Нарымская скорая ночь настигнет остаток света везде: не укрыться, не отсидеться за сосновыми бревнами, приречными кустами. Месяц-полуночник родит иной свет, угодный ночи: она не проглядит впопыхах свое затурканное васюганское царство.

Усталые на вывозке кони впряжены в сани-розвальни. Тихеевские артельцы попадали на сено. Ожил поддужный колокольчик. Заскрипели гужи, полозья. Желанная дорога-санница напомнила трудармейцам о доме, отдыхе и предночных заботах.

Из бора долетел короткий шум помятого падением купола: бригадир Запрудин с сыном при свете переносного фонаря обрушили последнюю на сегодня сосну. Прибавкой нескольких кубометров оборонной древесины добили две дневных нормы.

Грохот нарымских стволов тоже укорачивает жизнь фашистских дивизий. Когда-нибудь он отзовется эхом победы. Сибиряки – народ терпеливый, сильный, неустрашимый. Они дождутся салютного часа Родины. Он проглядывается в ярких отсветах сталеплавильных печей. В огне деревенских кузнечных горнов. Даже в бледном свете пузатенького фонаря «летучая мышь», который высвечивает обратную дорогу в таежный барак обессиленной бригаде лесоповальщиков.

Скоро время отсчитает еще один день войны и тыла. В ушах неумолчный грохот стволов. Дробный перестук топоров. Шорканье лучков и двуручных пил.

Кума Валерия вяло держит потертые вожжи. Коней подхлестывать не надо. Усталые, но к дому торопятся, предвкушая порционный овес, воду и сено – вволюшку. Вдову клонит в сон. Подремывает ослабелая от тепла Валерия и чует: колокольчик из-под дуги переместился высоко-высоко – на златорогий месяц. Там начинает вызванивать – дзинь-дзень, дзинь-дзень.

Вальщик порядком натрудил тело. Разогнал по жилам стариковскую кровь – надолго отпугнул от себя сон. В постели и то подстораживает бессонница. Не дано знать Аггею, сколько осталось жизненных лет, может, месяцев. Старик, наверное, сам стал дозорить время короткого бытия, пугается затяжных снов: им недолго затянуть в жуткую глубь, оставить человека на вечном дне. Со всеми стрясется беда – старость. Недоумение берет – почему так скоро подкатывает она на вороных. Даже бороденка стала плохо расти. Висит ремками, лицо позорит. И голосище прорезался козлиный, дикий. Запоет Аггей, спящий соскочит и как век не спал.

– К-уумаа, очниись.

– Отстань…

Колокольчик наяривает сбивную звень. Дед пытается подобрать под медную музыку подходящую частушку. Находит ее, зудит потихоньку лошадиному заду:

  • Из-за вас, девчоночки,
  • Отбили мне печеночки.
  • Хоть я без печеночек,
  • Опять люблю девчоночек.

Коняга крутнула хвостом, шлепнула по ноге.

– Во, пла-дис-мент есть.

Сзади следуют трое розвальней с тихеевскими артельцами. Оттуда доносятся выкрики, смех, прибаутки.

Аггей вспоминает надпись на поддужном колокольчике. Литейных дел мастера оттиснули по медному круговому уширению гремка такое изречение: купишь – денег не жалей, ехать будет веселей. Встречалась деду распространенная отливочная надпись: даръ Валдая. Вертел в руках на томском базаре колокольчики, щупал язычки, пробовал на вызвон. Выговаривал торговцу: «Какой же это дар Валдая, если за него деньгу платят?» Сбытчик колокольчиков подмаргивал хитро, пресекал покупщика: «Задаром, миллай, только сопли звенят в ноздрях».

Сейчас все звенит в прокаленном воздухе: колоколец и тягучая мокреть в стариковском носу. Скапливается на морозе, тянется в две вожжи, надоело пальцы к ноздрям прикладывать. Всякая простуда-остуда еще от окопной житухи привязалась. То нос прыщами обложит, то бока чирьями. Телесное ломотье сбивает бессрочными трудами. Встанет после сна скованный суставной немощью, худые ноги избяным половицам подскрипывают. В ножных чашечках, пальцах и лодыжках треск раздается. Особенно в буранливое время, в затяжное мокропогодье крутит ноги и руки, поясницу щемит. Весь крепеж костей в расшатку идет. Нарым – ноша не по всякому плечу. Здесь пот особенно солкий. Солнце рассыпает и по сибирской земле злато: на его промывку много надо затратить тельной соленой водицы. Тогда с сеном, с картошкой-моркошкой будешь. С леса, болот и воды посильную дань соберешь. Приобской природе солнышко зрячий разум дало. Говорит: подкармливай нарымцев, рассыпай по болотам клюкву, выжимай из земли стебли дикого чеснока-колбы, впускай в озера и реки разнорыбицу, развешивай по кедрам шишки. Захотят нарымцы есть – изловчатся. Все соберут, скосят, обобьют, добудут.

На задних розвальнях аборигенка Груня всхохатывает, визжит от чьей-то каламбурщины. К доброй рыбачке все тихеевцы питают родственные чувства. Выросла полусироткой. Судьба коленце выкинула: погорелицей стала. Снисходительная, безобидная щедрая душа. На подмогу первой откликается. Ни одна побелка в деревне без нее не обходится. Ставится новая изба – стены конопатит, помогает печнику и стекольщику.

До войны без свежей рыбы не заходила к товаркам. Несла икряных карасей, жировых ельцов, щук на котлеты. Много разной белорыбицы роздано по людям, ешьте, помните Груню. Теперь порядки строгие. Главный артельщик готов в рот заглянуть – рыбью кость в зубах усмотреть. Приказ зубастее щуки: все, добытое государственными неводами, сетями, фитилями, самоловами, мордушками, – на сдачу. Хоть пешню вари в рыбацком котле, но всю рыбу похвостно и попудно сдай засольне. Охотники-промысловики не должны утаивать пушнину. Рыбаки – уловы. Вездесущие учетчики следят на ферме, чтобы доярки не отхлебывали из подойников молоко. Соски коровьи проверяют: все ли до единой молочинки попали во фляги. У фронта своя хватка – не вывернешься.

За тихеевскими раскулацкими семейками особый догляд. Не всякое словцо с языка при начальстве сбросишь. Тяжелая любовь слезами улита. Тяжелая жизнь увита трудами, условностями, надзираловкой.

Вдовица Валерия навалилась на старика, сопит в две норки. Клонливая стала на сон. Возьмет Груня в избе костяной гребень, почешет в черных, пышных волосах – хозяйка зажмурится, заклюет носом. Прислониться бы к подушке, уснуть и проспать всю войну. Проснуться с ее кончиной, заняться не таким трудливым делом, изматывающим тело и душу. Мир послабление даст. В лавке появится дешевый хлеб: бери буханку, две, насыть брюхо, натрескайся до икоты, до отрыжки.

Завиднелись бледные огоньки Тихеевки. Аггей принялся нашлепывать лошадь вожжами по закуржавленным бокам. Подсмеивался над крестьянской нуждой потешный колокольчик: купишь – денег не жалей, ехать будет веселей. Веселенькая езда оборвется скоро вместе с дорогой-санницей. Оборвется у конного двора, низенькой хомутовки, жердяного денника, подпертого глыбастыми сугробами.

– Куумаа, очниись. Торможу лаптей – деревня близко. Невпробуд спишь, красавица. В обнимку с морозом что не спать – прижмет и поцелует. Намилуешься с ним – все легче вдовицкую тоску переносить. Верно?

Валерия спала. Заиндевелая лошаденка фыркала. Возница рассуждал сам с собой. Разудалый колокольчик обрадованно оповещал деревенскую поскотину, крайние избы с чубами дымов: е-дем с де-лян, е-дем с де-лян.

Дочь кузнеца Панкратия видела цветной сон. На первых раскорчевках уродился стойкий чистый лен-долгунец. В зеленом обрамлении тайги буйно цветущее поле походило на островок опущенного на землю нежно-голубого неба. Запольная песчаная тропинка шла краем густого сосняка. Сидели на ветках, летали над цветущим льном крупные диковинные бабочки и жар-птицы. Они задевали Валерию разноцветными веерами крыльев и хвостов.

Рядом с полем льна шумело восковыми колосьями хлебное поле: чистое, толстостебельное, без единого сорняка. Невдалеке на ярком изумрудном пригорке красовалась опрятная заимка, дрожала в ливне переливчатого марева.

«Отец, чей это рай? – спросила дочка. – Неужели наше хозяйство?»

«Наше. Родное. С матерью твоей вдвоем поднимали. Нас только гроб с ней развенчает. Смерть, доченька, всегда ближе рубашки. Ты руками своими стремись жить и правдой: шапка на голове будет крепче держаться».

«Кому надо – тот собьет. Мало ли ты страдал за правду. Где наше единоличное подворье?.. Не дадут нам зажиреть в Тихеевке – снова раскулачат».

«Некому кулачить. Все землю пашут, косят сено, хлеб пекут. Один закон на земле установлен – всеобщий труд. Все с сошкой, все с ложкой. Даже штатные голосистые ораторы-зазывалы в скотники-работники подались. Их пустые речи перестали до людей доходить: безработными сделались. Кусок хлеба болтовней не добудешь. Не те времена…»

Бабочки, жар-птицы были ручными. Давали себя погладить, поласкать. Валерия наслаждалась их доверительной близостью. Лепестки льна звенели тихим благостным звоном, и кто-то с середины поля звал девушку странным именем: куумаа…

– Горазда же ты, кума, спать. Чай, узнаешь свою избу? До калитки доставил – вытряхайся. Поеду лошадь распрягу, накормлю. После домашниной займусь.

Вдовица недоуменно таращила клейкие глаза на полузанесенное снегом прясло. Узнавала и не узнавала тесовые воротца, лопаточный прокол в сугробах. Резко потрясла головой, проворчала на Аггея:

– Леший! Такой сон порушил!

Где она, утопающая в мареве сновидения, богатая заимка? Взгляд уперся в неказистый домишко, забураненный по окна. В сознании долго бродило эхо отцовских слов: «Смерть, доченька, всегда ближе рубашки… все с сошкой, все с ложкой…»

Сбросила тулуп, вылезла из розвальней. На онемелых ногах побрела к калитке. У крылечка остановилась, прислушалась: потрескивали от стужи венцы. Настырная ворона без передыху долбила возле стайки окаменелый шевяк.

Уснули под песни вьюг, угрелись в снегах нарымские речки-блудихи. Накручено-наверчено их на протяженной васюганской пойме – не перечтешь. Неуемные ключи-живцы не всегда поддаются морозу. Прорываются они сквозь ледово-снежные протаи, намерзают под берегами волнистыми глыбами.

Весной темная вода точит где хочет. Намывает песчаные острова. Заиливает луговые берега. Подрезает крутоярье. Просачивается сквозь толщу торфяников. Теперь всеми водами правит мороз. Трещит, строжится. Высокие суметы наращивают берега речек: из снега торчат макушки кустов, сухие дудки дягиля, пучки непригнутой ветрами осоки. За Вадыльгой тянется широкий луг, уставленный частыми стогами. Возле них мышкуют осмотрительные лисицы. Забуриваются в снег до старых остожий, принюхиваются к кочкам и натропленным заячьим следам.

Зима утаивает местонахождение речных и озерных вод. Забивает русла снегами. Торопится сровнять с берегами многочисленные водоемы. На узких речках, истоках, озерушках сходит с рук зимы такая проделка. Сейчас Пельсу и месяц не разглядит светлыми очами. Вадыльгу, большие таежные и луговые озера не вдруг упрячешь под белый покров: выдают себя ровными срезами чистых наметов.

Недавно дедушка Платон привез из заречья два воза сена. Он брал с собой Павлуню – внука-приемыша. Пусть смотрит блокадный мальчонок, привыкает к труду селянина. Директор детского дома, отдавая Павлуню на попечительство, советовал пореже оставлять ребенка наедине с самим собой. Просил голоса на сироту не повышать, занять легкой работой. Нашли подходящее дело: ходит по ледянке со слепой Пургой, поводырит. Молчаливый, задумчивый на людях. При кобыле-бедолаге оживает. Разговаривает с ней тоненьким, шепелявым голоском.

Успел Павлуня на возу посидеть, почистить мохнашкой жесткую заиндевелую шерсть на лошадином боку. Пободал с разбегу тугой возок.

– Деда-а?

– А-ась?

– Ты меня обратно в детдом не сдашь?

– Ни за что. Запрудиным вырастешь. Женишься. Род наш длить будешь.

– Не сдавай. В детдоме шумота. Голова там болела. Тут прошла.

– Тут пройде-е-ет. Смотри, какая белая красота кругом. Скоро дни на весну покатятся. Солнышко яри прибавит. Гляди, гляди, вон стайка снегирей полетела.

– Куда?

– Семена для пропитания ищут. Красногрудки пушистые, хорошие. Их природа на житье к нашим снегам определила.

Привезли сено. Павлуня надергал из возка мягкую охапочку. Побежал угощать Пургу. Ее держали в первом от дверей стойле. Мальчик протиснулся к кормушке, положил сверху сенное приношение. Погладил слепую по мягкому храпу.

– Я снегирей видел, – выложил новость поводырь.

Пурга перестала жевать, мотнула головой – сбила с мальчика шапку. Поднял, повертел в руках. Нахлобучил и заторопился к конюху.

– Братец Захар, дай хоть полшапки овсеца. – Павлуня сдернул ушанку.

– Надень, голову застудишь. Я Пурге и так больше меры даю. Возчики ворчат: слепую балуешь, зрячих ущемляешь.

– Ну даай.

– Набей два кармана и ступай, скорми.

Овсинки кололи руку. Обрадованный Павлуня утрамбовывал кулачком в карманах телогрейки добавочный корм.

– Из шапки не угощай. На вот мешок из-под отрубей.

– Спасибо, Захар… ты мой настоящий брат.

– Беги да на ужин не опаздывай. Тетка Марья суп с клецками наварила – слюнки текут.

Артельный любимчик Павлуня и без ведома конюха запускал руки в мешок с овсом. Нашел ржавое, с продавленным дном ведро. Спрятал в кормушке под сеном. Втихаря ссыпал туда краденый корм. Боялся, что кто-нибудь уличит его, надает затрещин. У мешка трясло от испуга, просыпался на пол ценный корм. Для очистки детской совести испрашивал иногда разрешения у братца Захара на полшапочки овса. Конюх знал о простительной хитрости мальчика. Молчал: ведь лишние пригоршни доставались его любимой Пурге, тяжело обиженной лошадиной судьбой.

Опоражнивая карманы с зерном в потайное ведро, Павлуня запальчиво шептал лошади:

– Тише, тишше… не торопись… тебе же принес… какая неттерпеливая…

Колючие овсинки высовывались из карманов телогрейки, выдавали воришку. Яков Запрудин приказал всем молчать, закрывать глаза на детскую безобидную уловку. За последнюю неделю Павлуню дважды били сильные припадки. Закатывались под лоб глазенки, пузырилась у рта пена. Конвульсия передергивала хилое тело. Мальчика подкармливали медвежьим, барсучьим салом. Поили калиновым соком, брусничным морсом. По ночам его одолевал сильный кашель. Тетка Марья поднимала полусонного, выпаивала настой корня болотного аира.

В минуты глубокой детской тоски принимался плакать навзрыд, звать маму, сестренку Гутеньку. На дороге-ледянке возчица Марья строго следила за поводырем: не случились бы припадки на снегу. Обморозится, попадет под лошадь и сани. С него не спускали глаз, тешили лаской и сказкой. Дедушка Платон, к великой радости Павлуни, показывал на барачной стене тенями пальцев зайчика, собачку, сову. Поднесет близко к висячей керосиновой лампе умело сложенные пальцы, начинает шевелить – на бревенчатом экране собачка пасть разевает, гавкает голосом Платоши.

Измотанные ледянкой и соснами быки, коняги давно напоены из речной проруби. Набивают животы сеном, кашляют, фыркают, мычат в бревенчатом засугробленном жилище. Снежные завалинки для тепла подняты почти под крышу. На крыше метровая толща сена, придавленная белыми пластами зимы.

Приземистый барак лесоповальшиков повернут трехоконной стеной к Вадыльге. Из короткой кирпичной трубы вырываются с дымом крупные искры. Они вроде не гаснут – налипают на низкое небо новой россыпью ярких звезд. Нашла себе земля тихое пристанище во вселенной, ходит по заколдованному кругу летящих миров. Природа подчинила ее своим строгим незыблемым законам: меняет времена года, будит и усыпляет воды, родит злаки и травы.

Лесообъездчик Бабинцев стоял завороженный звездами, пораженный их вечной немой тайной. Перед загадочным величием небес, их неизмеримостью вглубь, вширь, охватывала робость. Анисим Иванович часто размышлял о скоротечности человеческой жизни. Если время умеет вводить в обман целые миры, рассыпать их по высям звездной пылью, то что для него чье-то случайное существование на земле? Хаотическое нагромождение былых миллионов и миллиардов лет – плод людского воображения, желание стреножить века путами условного измерения. Времени не существует. Смена дней и ночей, годов и веков – размеренное дыхание вселенной, не более. Исчезнет земля, оборвется внезапно человеческая цивилизация – такой же глубокий, вечный покой объемлет миры. Кто ответит: что было до нашей эры? Вечная, вневременная жизнь неба, наполненная таинством недостижимых миров, волновала Анисима Ивановича со студенческих лет. Учился в городе на Неве в лесотехнической академии и там впервые стал развивать друзьям нестройную теорию о мнимом времени.

Но больше тайны веков его волновала и поражала тайна природы. Ни с чем не мог сравниться ее талант в создании, щедром воспроизводстве лесов. По сути дела человек явился на все готовое. Ему достались чистые воды с обилием рыбы, густые леса с обилием живого мяса зверей и птиц. Съестные припасы пополнялись за счет плодоносящих деревьев и кустарников. Природа платила людям повечную дань, накопленную в себе до появления прожорливых мыслящих существ о двух ногах.

Пожалуй, самым уникальным и ценным кормежным деревом на земле был кедр. Велик ареал его распространения. Природа отмерила матушке Сибири самые большие владения кедровых плантаций.

Слушая лекции в академии, Бабинцев уносился мыслями к нарымским кедровым борам: вечнозеленые нивы абсолютно не требовали затрат людского труда. Дождись порывистых осенних ветров и начинай собирать шишку-паданицу. Милостивая природа произвела щедрый расчет с человеком. Давала возможность насладиться сытым орехом зверям и птицам. Жировались соболи. Спешно производили запасы на долгую зиму белки, бурундуки, мыши. В густой кроне хозяйничали кедровки-трещотки. Медведи устраивали в кедрачах ореховый пир горой. Гудела тайга в горячее шишкопадное время: все торопились на ветровой обмолот.

Из-за болезни сердца, глубоких сабельных ран – отметин Гражданской войны – Бабинцеву пришлось оставить академию. Навсегда перебрался в родные нарымские края.

Зайдя с мороза в барак, Анисим Иванович потер руки, присел на скамейку у стола. Павлуня огрызком карандаша выводил на бересте корявые цифры. Захар не давал ему тяжелые математические задачи. Старался не вводить в них килограммы хлеба, конфет, яблок. Решение таких головоломок давалось мальчику туго. Облизывался, выпускал изо рта слюну, сопел и порывисто вздыхал. Старший братец впускал в несложные задачки килограммы гвоздей, кубометры дров. Встречались жнейки, лошади, бревна, мешки с овсом. Задачи на овес Павлуня решал охотнее всего. Разделит, умножит, сложит и парочку мешков обязательно выделит Пурге.

Бересту со столбиками цифр возчица Марья пускала сперва на растопку. Потом стала складывать берестяную арифметику под подушку. Расправит белую кору на конце столешницы, повертит перед глазами пляшущие цифры – и в темный уголок. На бересте были написаны короткие диктанты. Красовались простенькие рисунки: зайцев, деревьев, лошадок. Возчица внушила себе: с Павлунькиными каракулями, рисунками, цифирью ей крепче спится, хорошо думается о муже Григории.

Дедушка Платон разложил перед собой дратву, сыромятные ремешки, пимные заплатки. Рядышком лежало острое шило с крючком на конце. Починка хомутов, уздечек, валенок доставляла старичку истинное наслаждение. Из непригодных вещи вновь становились нужными, могли служить новый срок в бедное, тыловое время.

Захар сидел рядом, мечтал вслух:

– После войны поеду на учебу в Томск. В фабрично-заводской школе форму дадут: в петлицах молоточки, ремень с блестящей пряжкой.

– Прифраеришься, девки в обморок упадут от зависти, – подкузьмила Марья, боясь встретиться взглядом с одноруким Запрудиным.

– Пусть падают, – не растерялся Захарка, нежно подумав о Варе. Ради нее он сам готов упасть на колени, плакать слезами счастья первой мальчишеской любви.

Платоше жалко расставаться с внуком. Не хочется отпускать в большой город. Считает долгом сделать поучение:

– Для тебя город чужбиной будет. Сторона дальняя, незнакомая. Медведем взревешь. Нам с Зиновией недолго осталось гостевать на земле. Пусть тебя, внучек, жизнь с отцом никогда не разлучает. Где отец, там и дом твой. Гуси долго не улетают на юг, в народе говорят: осень задлится. Никуда не улетай из отчего дома, и задлится твое счастье на земле, не оставленной тобой.

Возчица Заугарова слушает рассудительного старика, кивает почти каждому слову шорника.

– …Мы, Запрудины, харчисто никогда не жили. Зато о душевной чистоте постоянно пеклись. Чистота от поля вспаханного принимается, от трудов праведных, непогрешимых грязной наживой. Ты, Захар, и в деревне сполна пройдешь всю науку жизни. Знавал мужиков – польстились городом, отошли от деревни. Болтаются теперь дерьмом в проруби. Многого хотели, малого добились. Про таких верно говорено: взяли круто, остались тута… Ты, Анисим Иванович, человек грамотный, рассудительный. Скажи: стоит ли мальцу Большие Броды оставлять?

– Горевать не надо. Выучится, ученым человеком в деревню вернется. Иди, Захар, по лесной науке. Заступники и радетели за лес всегда будут нужны. Отпусти мне судьба сто жизней – все сто занимался бы разведением кедровых садов. Кедрачи – клады наземные и ценности неисчислимой. Ни искать, ни копать не надо сокровища, взлелеянные природой.

– Оно так, – соглашается Платоша. – Вот ты, Иваныч, научи парня кедры разводить. Его в город не потянет.

– Научу. Захар сметливый: глазами учит, руками запоминает. Такому стоит рядом со мной повертеться. К делу присмотрится – и мастер готов.

Отозвались о сыне тепло – засияло лицо у Якова Запрудина. Засверкали подвижные глаза. Фронтовик неотрывно глядел на задумчивую Марью. Недоумевал: почему не осчастливит его теплым взглядом? Проворно пришивает верхнюю пуговицу к рубашонке Павлуни, не поднимает глаз от мятого воротника. Звала ведь Якова по молодости на вечерки. В жмурки играли. Визгливо дурачились на васюганском берегу. Даже позволила разок поцеловать за кустами черной смородины. Парнем был в красоте и силе, девки льнули пушинками к смоле. Сидит теперь осрамленный войной – однорукий, с исковыренным осколками лицом. Кому нужен такой? Сдавила обида тугой капканной пружиной. Ведь сердце осталось то же. На месте отзывчивая душа. Не выдавила ее война. Не лопнула она мыльным пузырем от увиденного и пережитого на фронте.

Сознавал солдат: незачем глядеть замужней бабе на неказистого вдовца. Не подступайся к ней. Застолблена мужем. Страшится нарушить железный закон супружества. Отец упрекает: «Не гляди на Марью маслеными глазками. Она не из тех, про кого говорят: муж уехал по дрова – жена осталась вдова. Заугарова – солдатка неуступная. Шашни крутить ни с кем не будет. Гришку с войны дожидается. Отступись от бабы…»

Легко сказать: отступись. Давний поцелуй за смородиной до сей поры опаляет губы, вселяет надежду о сладкой утехе. Конечно, Марья не крученая бабенка, на всю деревню общей женой не будет.

Любил Яша раньше игру в жмурки. Крутится с завязанными глазами, норовит незаметно спихнуть косынку, скрученную жгутом, высмотреть среди разбежавшихся девчонок Марьку-хохотунью. Кружится, растопырив руки, притворно натыкается на деревья, кусты. Сам все ближе, ближе подкрадывается к зажигательной девахе. Грабастал ее всегда неожиданно. Даже теперь ощущает под пальцами гуттаперчевый курганчик – теплый, пружинистый, желанный.

Крушит Яков сосны на деляне, справляет нудную двухнормовую поденщину ради победы и ради несговорчивой Марьи. Его фамилия выведена крупно мелом на крашеной фанере. Мелькает в газетных столбцах. Неужели тыловое отличие – для женщины пустой звук?

Пуговица пришита. Наклонилась женщина к воротнику рубашки, намереваясь откусить нитку под корень. Ухватила ноздрями чуть терпковатый запах детского пота. Уткнулась в поношенную ткань, задышала пеленочным духом: стосковалось сердце по дому, по ребятишкам, по немудреному хозяйству, оставленному на материнские руки.

Платоша сидит в рубахе-беспояске, деловито подшивает валенок с разношенным махристым голенищем. Дратвенный прошив ровный, крепкий. Шило в пимный материал идет легко. Натертая варом нитка скоренько цепляется шильным крючком, втягивается в черную заплатку. Захар успевает следить за Павлунькиной арифметикой и целит глаз на руки мастеровитого деда. Дивится внук: старику смерть на запятки наступает, годов висит на нем, как репья на собаке, а он всегда бодр, деловит, работящ.

Иногда парню не хочется никуда уезжать из Больших Бродов. Тут Варенька. Васюган. Тайга. Болота. Летние станы покосников. Соровые озера с перекликом гусей и уток. Благоговейные белые ночи, начинающие с мая завораживать землю и небеса таинственной немотой лунного свечения. Что, если взаправду постичь у Анисима Ивановича науку разведения кедров? Маленькие деревца такие красивые, пушистые, беззащитные. Слышал Захар от лесообъездчика трудное слово – само-возобнов-ление. Попросил растолковать. Теперь понятно. Сама природа плодит и нянчит кедерки, сосенки, другие деревца. Прорастают орехи, оброненные кедровками, белками, спрятанные бурундуками в тайнички. Человек может значительно ускорить воспроизводство кедров, помочь природе в медленной, кропотливой деятельности.

Запрудин-младший представил неоглядную нивушку хвойных исполинов. Добежала она до Оби. Покатилась дальше по материковому берегу к большим сибирским городам. Вокруг Томска, Новосибирска, Барнаула, Кемерова – сплошные кедровые сады. Золотой дождь масляничных орехов обернется по осени для государственной казны золотом монет. В кедровых борах будут держаться звери, птицы, манить к себе охотников-промысловиков.

Рассказывал Бабинцев и о будущем массовом пчеловодстве. В Понарымье множество не только заливных, но и суходольных лугов, богатых растениями-цветоносами. Грибы, ягода, лекарственное сырье… Фантазия будущего лесного благоденствия не могла оборваться, она постоянно слетала с уст человека, всецело влюбленного в природу, думающего о не взятых у нее богатствах.

В барачные стены и окна ломился мороз. С треском вгрызался в бревна, в двери, обитые по косякам и порогу соломенными жгутами для сохранности печного тепла. Лампы-керосинки обливали барак мертвенным, дрожащим светом. Павлуня справился с заданием по арифметике. Отвечал Захару урок по литературе. Стоя возле нар, опустив руки вдоль худеньких бедер, звонкоголосо читал стихи:

  • Ух жарко! До полдня грибы собирали.
  • Я из лесу вышел – был сильный мороз…

Захар не удержался от смеха. Мгновенный переход от летнего зноя, сбора грибов к матерому морозу произошел по воле декламатора незаметно. Удивленный учитель закатил под лоб веселые глаза.

– Дружок, ты какое стихотворение читаешь?

– Слушать надо ухом, а не брюхом. Некрасова читаю, про лес.

  • …Гляжу – поднимается медленно в гору
  • Лошадка, везущая хворосту воз…

– Ставь давай пятерку. Я тебе стих точно отзубарил. Учил, о Пурге думал: тащит воз, фыркает и хлебца моего хочет.

– При чем здесь грибы в первой строчке?

– Не в бараке же им расти. Мох в лесу, грибы в лесу.

Блестящая рассудительность мальчика окончательно склонила Захара в пользу хорошей отметки.

Не заглянуть темноте снаружи в барачные окна: толста на стеклах матовая наморозь. Застывшими миражами проступают в рамах пышные джунглевые растения, замысловатые неземные цветы. На нарах храпят сморенные усталостью и теплом возчики, накатчики бревен. По стенам, на вешалах за печкой сушатся телогрейки, портянки, рукавицы. На деревянные штыри надеты валенки. Притерпелись носы к тяжелому запаху общежития. Зайдешь с мороза, окатывает тебя спертый воздух: дыхание придерживаешь. Вскоре становится почти неуловим дух конской упряжи, махры, портянок и стелек.

Зажав между колен прямослойное, сухое полено, Яков Запрудин отщипывает тонкие лучины на растопку. Он любит заготавливать лучины впрок, привычно орудуя охотничьим широколезвенным ножом. После лесоповала, переступив порог барака, Яков перво-наперво сбрасывал фуфайку, стягивал фланелевую рубаху и желанно освобождал культю от надоедливого мягкого чулка. Проделывал операцию за печкой в стороне от посторонних глаз. Шевелил багровым обрубком, приятно ощущая на нем текучий прохладный воздух.

Лучины откалывались от соснового полена с тихим музыкальным шорохом. Подошел Павлуня. Взяв ровную отщепину, подбежал к тетке Марье, замахал сосновой саблей.

– Сдаешься?

– Сам сдавайся – поднимай руки.

Портниха подтолкнула к себе лучинного воина, надела рубашку, застегнула пуговицы.

– Не пора ли, Павлик, саблю в ножны и спать?

– Не хочу… боюсь засыпать.

– Почему?

– Вдруг усну и не проснусь. Кто Пургу водить будет?

Молчали рабочие. Трещали поленья в печи, словно на непонятном языке старались разубедить мальчика, погасить его больное воображение.

Марья думала о маме, о братьях, воюющих на Ленинградском фронте. Вспомнила их пристрелку ружей по банной двери. Сейчас у них одна пристрелочная цель: фашисты. Бить по ним надо долго, прицельно.

Мама Марии долго жила по людям. У томского купца домработницей служила. Боясь проспать раннее утро, ложилась на лавку под часы-ходики: опустится на цепочке гирька, стукнет по голове – значит, приспела пора вставать, самовар ставить, печи топить. Однажды уснула от устали возле самовара, распаяла дорогую тульскую посудину. Купчиха была толста – ног своих из-за брюха не видела. Поворчала на прислугу, но не прогнала. Ценили няньку, доверяли ей. Попервости для испытки ее честности деньги на пол роняли. Находила, отдавала. Сахаринку без спроса не возьмет, пуговкой не попользуется. У купецких детишек учитель наемный был. Вразумляет ребят, домработница уши топориком: хочется ей знать и про страны заморские, и про силу пара. Заглядывает из-за спины учителя, буковки, на бумаге написанные, запоминает. Нашла дощечку, угольком стала закорючины на ней выводить. Заметил старание купец, принес тетрадку и карандаш.

Подшив валенок, Платон уложил в фанерный ящичек дратву, шило, кусочек вара.

– Платон, ты замучил работу. Дай хоть ей отдохнуть от тебя.

– Она, Марья, наотдыхается опосля. Сложу руки – и ей не будет заботушки.

– Деда, сказку обещал мне? – пристал приемыш.

– Можно и сказку-побаску. Перед сном любая годится. В народе много живет всяких придумок. Вот слушай. Жила-была горбатая старуха. Древняя, скажу тебе, старушенция: на голове мох рос. В деревне все ее боялись. Порчу наводила, ведьминым делом занималась. Оборачивалась сорокой, свиньей, тележным колесом. Залетела однажды птица-стрекотуха в окно к вопленице Ефросинье. Жила баба на задворках, избенка была – курьи ножки не выдержат. Не растерялась хозяйка, схватила кочергу, успела сороку стукнуть. Прокаргычила длиннохвостая, подскочила к окну и на улку выпорхнула.

Ефросинью догадка ожгла. Дай, думает, схожу к колдунихе, посмотрю, чем занимается. И прихватила ее на кровати с перевязанной ногой. Вопленица обо всем догадалась, плюнула через порог, высморкалась в сенках и отшептала заклинание. Идет по улице, рассуждает вслух: «Погоди, подохнешь – слезинки не пролью, словечка не выплачу».

И собралась колдуниха помирать. Наверно, кочерга ей шибкое навреждение сделала.

Павлуня, раскрыв рот, слушает стариковскую сказку-побаску.

– Деда, старуха такая большая, сорока такая маленькая. Как она ужалась?

– Ведьмы все могут. К одной бабе в деревне залетела порану в хлев сойка. Стала корову доить. Хозяйка заметила, кышкнула. Глядь: никого нет, а молочные струйки из вымени сами по себе бегут. Баба к корове. Кто-то стульчик опрокинул и дверью хлопнул. Вот какие чудеса приходят.

Жмется Павлуня к тетке Марье. Она поглаживает мягкие, пушистые волосы, ворчит на старика:

– Не напускай на мальца страхи перед сном.

– Пусть-пусть… ин-нтер-ресно.

– …Значит, приспичило ведьме в загробный мир отходить. Умереть хочется, но не можется. Доску-потолочину выламывали над кроватью, рамы в избе выставляли, подполье день и ночь открытым держали – не прибирала смерть старую грешницу. Под ночь взмолилась оборотница: черти, хоть вы придите на подмогу, сделайте что-нибудь для быстрой смерти. Сбежались ночью обрадованные черти, кричат, пляшут, копытцами стучат. Старший черт говорит старухе: «Придумай нам такую работенку, чтобы мы ее никогда не могли переделать. Иначе не явится к тебе последний час. В муках вечных жить будешь». Пересилила себя колдунья, встала с постели. Повела бесей к озеру, покрытому тиной. Вбила возле осошного берега осиновый кол, предлагает: «Лейте, черти, на кол воду, пока макушка не скроется». Запрыгали, заликовали рогатые и хвостатые бесы: «Ай, да ведьма! Перехитрила нас!»

В ту же ночь похоронили черти старуху с почестями. Вот и сказке конец.

Запустив под рубаху пятерню, Платоша желанно почесал пузо. Неожиданно его передернуло от внутренней боли.

– Нынче так: один бок заболит, другой поддакивает. Язви, стрельнуло так, будто картечью по ребрам осыпало. Ну, ладно, братцы-артельцы, пора и глаза зажмурить. Ложка к обеду, слава ко времени, присказулька ко сну. Пойдем, Павлуня, нары давить.

7

В другом таежном бараке долго не ложились спать. Председатель Тютюнников, разложив на столе сводки, ведомости, списки колхозников, подсчитывал на потертых счетах трудодни, кубометры, центнеры, рубли, литры молока. Помогал счетовод Гаврилин. Итожили труд, подбивали колхозные бабки. На мятых серых бумажках покоились фамилии, цифры, центнеры турнепса, картошки, гороха, овса, ячменя. Легли сюда кубометры дров и кубометры древесины. Обведены красным карандашом сданные шкуры. Трещала колхозная шкура, растягивалась, делалась тугой от всевозможных поставок и срочных заказов.

Дети председателя – издерганный, гомонливый Васька и спокойная, рассудительная Варенька – играли в самодельные шашки: от тонкого сучка напилили кругляшек, половину из них начернили сажей. Доской служило сидение табуретки. Карандаш разграфил доску на клеточки, каждую вторую запятнал той же сажной краской. Сестра на поле пешечного боя чаще прорывалась к дамке. Васька злился, щелкал победительницу по лбу.

– Сын, готовься ответить мне по двигателям внутреннего сгорания.

– Ну их эти движки! Пилой надвигаешься – никакие моторы в башку не лезут. Скорее бы весна. На косачиные игрища не терпится сходить… П-а-ап, если нашить на узду полоску шкурки барсука – лошадь колики не возьмут?

– Ты мне зубы не заговаривай – не болят. Бросай шашки, берись за учебник. Вырастешь дураком, тобой каждый помыкать станет. Ничем не будешь отличаться от любой из пешек, передвигаемых на табуретке. Войне вечно не быть. Кончится, снова за парты сядете. Мощь родины всегда крепилась всеобщим трудом и всеобщим умом. Страна останется на русской земле и на карте мира. С лица планеты ее никакие гитлеры не сотрут.

Из дальнего угла барака доносился шепот молитв старовера Остаха Куцейкина:

– …Осподи, ослобони от лесной тяготы… благословен смиренный… Заступник, обитаемый в звездах…

На нарах, поджав голые, грязные ноги, Фросюшка-Подайте Ниточку мастерила тряпичный коврик. Высунув от усердия кончик языка, мычала бессловесную песенку.

Чадили лампы-керосинки, чернили вздутия и горловины ламповых стекол. Шевелились языки пламени: тужились что-то вышептать и не могли осилить устойчивую немоту.

Зоркий, требовательный взгляд Сталина с портрета на бревенчатой стене даже при бледном свете лампочек Виссарионовича долетал до каждого, кто поднимал глаза и хоть на секунду примагничивал их к властному лику. Фросюшка-Подайте Ниточку сидела к портрету затылком, но даже им ощущала прожигающий взгляд молчаливого соглядатая тыловиков, их лесных и барачных дел.

– …Сохрани, осподи, братцев Орефия и Онуфрия… иноверцы повинны… два перста вознесутся высоко…

– …Сжатые газы действуют на цилиндр…

– …Надо немного денег дать колхозникам на трудодни.

Счетовод Гаврилин нахмурился, потер переносицу.

– С каких барышей рублями швыряться? Всю колхозную кассу тройка блох в одной упряжке утащит.

– Давай помозгуем.

– Мозгуй не мозгуй, все равно произведем расчет турнепсом, горохом, жмыхом. На премии вырешим по гребенке и по два метра марли. Сам знаешь, Василий Сергеич, и до войны кряхтел наш колхозик под тяжким бременем безотлагательных поставок. Были в кармане вошь на аркане да блоха на цепи. Трудились колхозники – в нитку вытягивались. Трудоднями-палочками фамилии были как частоколом огорожены. За этим плетнем долго еще сидеть крестьянам.

– При мне, Гаврилин, ты можешь все болтать – могила. При других не вздумай. Особенно бойся Мехового Угодника: лиса и волк в одной шкуре. У тебя дома что-нибудь из дорогих вещей осталось?

– Изба, но ее ведь в фонд обороны не сдашь, не свезешь на томскую барахолку.

– Вот и у меня – шаром покати. В прошлый расчет с колхозниками два ковра китайских продал, деньжат выручил. Нынче не знаю что делать.

– …Явится Спаситель, осрамит нечестивцев… Святое Писание – книга книг божьих…

Председатель из-под ладони пристально посмотрел в темный угол барака – там тесной кучкой сидели скитские братья. Произнесенное Остахом слово – спаситель – заставило перебить ход прежних мыслей. Тютюнников подозвал тщедушного Остаха, подставил табурет.

– Садись, гостем будешь. Давай, Куцейкин, вместе думу думати. Ты вот о небесном спасителе печешься. Мы сообща о земной спасительнице думаем – о победе нашей.

– Все в воле божьей.

– Остах, все в воле и силе людской. На фронте братаны твои бьются. Должны мы крепить Красную Армию? Обязательно. Крепим мы ее крестьянским трудом. К концу года надо колхозникам денег на трудодни дать – пуста касса. Мы знаем – скит ваш богатый. Прижимистый вы народ, накопительный. Денег, золотишка у вас может не быть – пушнины много. Лежит в тайниках, толченым багульником пересыпана, дымком окурена от всякой порчи. Пусть скит внесет пушнину в колхоз. Мы выручим за нее деньги. После войны разбогатеем, рассчитаемся.

– Ни о каком кладе знать не знаю, ведать не ведаю. Таить можно только любовь к Спасителю. Таить богатство – грех.

– Врать – тоже грех.

– Мы живем не мирской правдой. У нас правда всевышняя, непогрешимая. Она постами и молитвами освящена.

– Сейчас, Остах, одна общая правда на всех: война. Освещается она огнем.

– На делянах тоже своя правда: труд рабский.

– Бойцам под пулями каково? Выручите колхоз. Советская власть вас не забудет.

– Лучше бы совсем забыла, оставила скит в покое. Ваша власть кровью добыта. Над нами владетель мирный, вечный. Сами молимся, сами кормимся. Староверы ленью не мечены. У нас мухи во рту не спят.

– На себя вы народец трудолюбный. В тайге кубометры тылу недодаете.

– Мы хлебные пайки от мирян не отрываем. Вера не велит на подачках властей жить. Ваш вождек отрезал церковь. Верующие сами по себе живут.

– Набаты церквей за Русь гудят. Храмы вносят пожертвования в оборонный фонд. Отечество в страшной опасности, вы пушнину в колодинах таите. Взять бы ее у вас на правах войны, не упрашивать, не кланяться.

– Идите ищите. Колчаковцы тоже искали, армию свою соболями крепить хотели.

– Белой армии нет: по земле молочным туманом развеяна. Есть единая Красная Армия – надежда и защита Отечества. Становись завтра, Остах, на лыжи и жми во все лопатки в скит. Передай старцу Елиферию: пусть вытащит из тайников пушнину. Сдадим ее, деньги получим. Вам охотничьего провианта дадим. Дробь, пули вы сами льете. Порох и капсюли не производите.

Углубленный в бумаги Гаврилин не вмешивался в разговор. Выманить у скитников пушнину – пустая затея. Постукивал на счетах костяшками. Отполированные кругляшки на блестящих, горбатеньких дужках катались легко, без шороха. Расшатанные в гнездах металлические прутики с нанизанными кружочками изредка притискивались к другому рядку. Счетовод отколупывал пальцами запавшую дужку, выравнивал по правильному курсу, не переставая бубнить под нос цифры годового отчета.

Куцейкин насупленно молчал, уперев взгляд в широкие доски барачного пола.

Председатель колхоза пытался уяснить: дошла ли его короткая проповедь до сознания скитника. Сын Василий набыченно уставился в учебник, тупо разглядывал карбюратор. Паренек слышал каждое слово разговора отца и Остаха. Злился, тихонько ворчал:

– Тихушник старозаветный! Взять бы твой скит осадой, сундуки вытряхнуть.

Куцейкин радовался случаю побывать в верховьях Пельсы. Ежедневное изнурение на деляне, костолом от тылового труда часто порождали мыслишку сбежать в скит, упасть в ноги старцу Елиферию, испросить совета. Возможно, найдет избавление от тягомотного артельного дела.

Над тайгой занимался беззвучный, морозный день. Меж осыпанных снегом куполов даже не струилась серебряная кухта. Слабый рассвет с потугами выкарабкивался из-за хвойных вершин. Что было в ледяном мире божьего и что земного – Остах не знал. Он веровал во всевластность сотворителя небес, урманов, вод, но вечно скрытая жизнь Господа отзывалась в душе загадочной настороженностью. Гонение на скитников, их попранная воля, тяжелая мытарская борьба за существование расшатывали веру сердца, вселяли сомнение: все ли в воле божьей? Ведь над каждой душой висит кнут, больно сечет верующих и безбожников.

Тужились разрозненные мысли в голове староверца. Предстало мудрое, древнее лицо Елиферия. Поставит скоро старец Остаха на выстойку, упрется прожигающим взглядом, оглушит вопросом: «Кто проболтался мирянам о пушнине? У кого язык оказался длиннее бороды?» Куцейкин промолчит, разведет руками: он не виноват.

Страницы: «« ... 89101112131415 »»

Читать бесплатно другие книги:

Рецензенты: Ю. В. Лучинский, д-р филол. н.; С. Н. Шевердяев, канд. юр. н.Издание третье, испр. и доп...
Как «примагнитить» в свою жизнь самого идеального мужчину?Как сделать так, чтобы он влюбился и предл...
Исполнилось 20 лет одной из самых страшных трагедий в новейшей истории России. 20 лет назад был расс...
Крушение Империи Российской, затем и Советской, новые пугающие тенденции назревающего распада — в че...
Молодой мужчина прогуливается по морю и встречает пожилую леди. Женщина рассказывает ему свою истори...
«“Юнона” и “Авось”», «Тиль», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты»… «Собака на сене», «Старший брат», «Ч...