Пурга Колыхалов Вениамин

Еще не окрепший здоровьем Платоша, пользуясь солнечным припеком, сидел на принесенном чурбачке, починял хомут. Следил за любимцем-внуком, за спешной, ладной погрузкой. Горько сожалел, что убывающие силы не позволяют вписаться в картину общего артельного труда.

Отбрив уполномоченного, Яков на весь день испортил настроение. Культя вздрагивала в мягком закутке. Тоже нервной стала, не отстает по характеру от живой руки. Не понять бригадиру – отчего трясет ее иногда: от перенапряжения мышц, от смутного возбуждения души? Отчитал вослед чинуху:

– Чего ты норовишь указующим перстом в рабочего тыкать? Нравится ездить верхом на циркулярах – гоняй версты! Сиди на бумагах, если заднице мягко. За полтора плана в ноги нам поклониться надо – ты судом грозишь… Вот тебе! – Сжал до посинения, послал вдогонку шишкастый, намозоленный кулак.

Откатчица Марья после перебранки даже повеселела. Письмо с фронта, солнце, недавнее бабье разговение с черноусым милиционером придали солдатке задора, бесшабашности и энергии. Сильно пульсирующее сердце частыми разрядами пробивало и опаляло грудь. Снимет брезентовые рукавички-верхонки, отсморкается – и снова поблескивает металлическая насадка на багровище. Багор на конце напоминает двупалую кисть: палец-крюк согнут, другой, похожий на указательный, нацелен на бревно заостренным и грозным жалом.

Остячка Груня – верткая, хваткая и услужливая – норовит зацепить бревно с комля. Марья и Валерия отгоняют. За ускоренную погрузку баржи ждет полуторная пайка хлеба. Поэтому кости трещат, жилы пищат, блоки скрипят, кони упираются. Привязанные к хомутам канаты натягиваются туго: на них при желании можно подтянуться. Груня заражается веселостью солнца и солдатки, кричит любимую присказульку:

– Га-ни план! Га-ни паек! Курсак пустой, ись просит.

Порхает над соснами ее легкий багор. Поблескивает под лучами деготь, густо намазанный на старые чирки. Голяшки удобной нарымской обуви в крупную морщину приспущены гармошкой. Носки с завертом, словно черевички.

На Заугаровой грубые, растоптанные ботинки. От давности носки кожа растрескалась, сделалась хлипкой. Деготь просачивается, пачкает носки-самовязки.

Зазевалась солдатка, поздно отдернула ногу: Грунин багор, проткнув ботинок и толстый носок, впился в мякоть, скользом задел кость.

Над безразличной рекой прокатился визг.

– Чухонка узкоглазая! Куда… глядела?!

– Прости, милая… нечаянно, – залепетала подруга.

Заугарова занесла кулак, ойкнула от боли и обессиленно опустила.

Валерия сходила на буксир, принесла йод, бинт. Перевязала глубокую рану. Яков участливо посмотрел на солдатку, разрешил по-бригадирски:

– Ступай в барак, отлежись.

– Еще чего?! – криво улыбнулась откатчица, натягивая верхонки. – Как это ки-ки-мора говорит: «Га-ни план! Га-ни паек!» У меня дома три крепких хлебожуя – мать да голопузики. И о личном рте – моя заботушка.

На пятке поковыляла к бревну, опираясь на багор-посох. Груня, закрыв лицо руками, плакала возле шкиперской каморки.

– Эй, товарка! Брось мочу через глаза цедить! Подсобляй!

Взяв у деда починенный хомут, надев на голову шорника, внучок озорно кричал:

– Нно, конька!

– Иг-го-го! – заржал повеселевший Платоша.

Крепко держась за гужи, Павлуня пропел песенку, не раз слышанную от тетки Марьи:

  • Завтра праздник – воскресенье.
  • Нам лепешек напекут.
  • И помажут, и покажут,
  • А покушать не дадут.

– Дадут! – твердо пообещал дедушка, стаскивая с головы затрепанный хомут. – По окончании сплава артельная застолица. Самая пышная лепешка – тебе.

– Не врешь, паря?

– Крест во все пузо! – не серчая на постреленка, подтвердил Платоша.

– С Пургой поделюсь, – расщедрился поводырь, поглядывая на растопыренные пальцы, видя в них обещанную лепешку.

Игривый внук повалил деда на прогретый песок, заголил длиннополую серую рубаху-самотканку. Погладив желтоватый вдавленный живот, проиграл на нем ладошками звонкий марш: «Барабан не нужен, бубен – мы играть на пузе будем. Пузо лопнет – наплевать, под рубашкой не видать».

– Ох-хохошеньки… научил тебя песенке на свое горе, – незлобиво сокрушался Платоша. – Все кишки взбулькал.

– Я же тихонько.

– За зиму силенкой-то обзавелся. Пожалуй, Илью Муромца оборешь.

– Иди ты! – разулыбался польщенный барабанщик.

– Верненько. Хлебушко да тишь тыловая укрепили тебя. Почеши-ка спину… лопатки-лопаточки задень – там вся зудь скопилась… потише, потише ногтями гвозди – экая силища в руки впиталась… Скоро, чай, с девками щупаться станешь…

– Иди ты! – ухмыльнулся довольнющий Павлуня, усердно царапая сморщенную, рыхлую спину, острые крыльца.

– Я уйду, ты останешься. Вспоминать-то будешь? Или сразу забудешь хрыча?

– Не говори так, дедушка, – заплачу.

Мимо них осторожно вышагивали Политура с братаном. Несли громоздкий комод. Солнце ударялось в застекленные дверцы, прыгало зайчиком по угору. Поодаль с генеральской важностью следовал уполномоченный, читая на ходу какую-то, видать, нужную бумагу. И великолепный сияющий комод, и простынной белизны стандартный канцелярский лист на фоне штабелей трудного леса, ископыченного изволока представлялись лишней обузой земли. Каким ветром занесло их в накаленную обстановку натужного артельного труда?

Речники услужливо сбросили с кормы баржи широкий трап. Помогли принять на борт почетный груз, умастить возле облезлой помпы для откачки трюмной воды.

Откатчица Марья Заугарова, кривясь лицом, презрительно смотрела на мебель, на рабскую позу Политуры, униженно стоящего перед крутогрудым начальничком. Послала в их сторону громкий, смачный плевок, замеченный набыченным районщиком. Сделав мертвую стойку кобры, он мгновенно пригвоздил солдатку острым взглядом, вколотив его по самые шляпки стальных неподвижных глаз. Марья какое-то время находилась под странным гипнозом этого застывшего взгляда. Затем уверенно двинулась к Меховому Угоднику, не выпуская из утомленных рук посверкивающий багор. Покалеченная, пылающая нога мешала передвижению по бревнам. Приковыляла, подперла бок свободной рукой. Ошпарила должностное лицо крутым кипятком вопроса:

– Чего шары таращишь?

Начальник вздрогнул от неожиданной грубости: возле накладного кармана качнулся подвешенный на цепочке значок. Поборов смущение, рявкнул:

– Ттввоя ффаммилья?!

– Манда кобылья!.. Затащили сюда полированный гроб, – Марья ненавистно воткнула багор в дверцу комода – брызнули стекла, – ружболванку некуда будет грузить… Не теши меня глазами – нисколько не боюсь. Мужики в окопах, в трудармии, ты квартирки мебелью обставляешь, районным мадамам меха преподносишь… Мал-чать! Не перебивай ранетую бабу. Гляди – вон кобыла слепая вместо крана подъемного ломит. Ты – кобель зрячий – багром покрутить не изволишь. Как же! Ваше бумажное благородие оскорбится от мужичьего труда. Милиция и то бревна здесь катала. Паек у тебя, надо полагать, не весовой. Всякие дорожные-блудежные получаешь…

– Уматывай с баржи, калека! Не гневи меня!

Меховой Угодник стоял на краю борта, не выпуская из рук белый циркуляр. Солдатка сжалась тигрицей перед прыжком на жертву. Крякнув, резким взмахом багровища смела галифэшника в воду. Следом полетело мягкое кресло.

– Огрех плешивый! Садись поудобнее, правь рекой!

Помощница Валерия, задрав подол, звучно шлепала ладошкой по передку и взвизгивала рьяно от обуявшего безрассудства:

– Э-гей, брриллиантовый! Хватайся за ботву, тяни-тяни репку!

Приживалка Груня вовремя вспомнила доброе обхождение уполномоченного. Посетил на рыбалке, был приветлив, ласков и охотно взял предложенную рыбачкой крупную икряную щуку. Остячка швырнула забортнику спасательный круг.

Покрашенный киноварью круг накрыл мелованный циркуляр, который плыл следом за барахтающимся человеком. Бумага имела вес и силу на суше, но для Вадыльги ровным счетом ничего не значила. Вода перечеркивала все знаки внимания к инструкциям и решениям. Бумага не хотела спасения, разбухала, тяжелела и желанно уходила ко дну.

Страшась, что разгневанная баба зашвырнет за борт второе кресло, Политура отчаянно загородил его саженной спиной. Заугарова поднесла к носу мебельщика крепкую фигу, посверлила грязным отросшим ногтем…

Поздним вечером, лежа на нарах, Марья боялась шевельнуть распухшей ногой. Бригадир, отвернув в сторону культю, сидел бочком возле солдатки, гладил ее теплые пальцы.

– Все, Яшенька, отпрыгалась. Вишь, ступню разбарабанило – даже лодыжки утонули. Заражение скоренько тело съедает.

– Не хнычь. Сама виновата. Паек, паек…

– Ты что ли моих зубатиков кормить будешь?

– Не обделили бы тебя хлебом. Завтра с баржой и лесом в больницу поедешь. Врачи ногу чин-чинарём поправят.

– Прости меня, фронтовичок, ежели че… Грубой была… за нос водила… Думала, любовь наизнанку не выверну… да, видно, нечистый душеньку попутал… Прими совет, не побрезгуй: сосватай тихеевскую Валерию. Баба в соку, не закисла еще. Чего одному нары давить.

Построжел Запрудин, легонько щелкнул советчицу в горячий лоб.

– Без сопливых обойдемся!

Ушли в низовье груженые баржи.

Разгонистая Вадыльга скоренько прибрала к рукам-струям лежачий артельный лес. Дозорили за ним молевщики на обласках, весельных лодках, шпыняли баграми ленивые сосны. Нигде не разорвалась оградительная обоновка. Нигде плавежный гурт не отклонился от выдержанного курса быстрой воды.

Залитое по взгорье плотбище плескалось на резком ветру гребешками темных волн.

Назавтра намечался отъезд в Большие Броды. Павлуня вывел Пургу на мелкую свежую травку. Отощалая кобыла хватала сослепу и пожухлые прошлогодние стебли, утоляя накопленную жажду по корму вольных выпасов. Из сырой низинки тянуло запахом разомлевшего багульника и черемши. Поводырь вслушивался в неумолчную трескотню дроздов-рябинников. Поблизости раздался громовой выстрел. Павлуня от страха и резкой боли в ушах присел на мох. Схватился за голову, не выпуская пучок мягонькой травы: ее собирался скормить лошадке.

Мальчик оглянулся: Пурга лежала на боку. Судорожно вздрагивали мослатые ноги. Подбежал к слепой, упал на колени. В самое ухо кобылы летел горячий лепет детской мольбы:

– Пурженька, вставай! Чего ты?! Ну, вставай же.

Стал поднимать лошадь за голову. Повернутый к солнцу радужный глаз смаргивал часто-часто. Из-под вялого уха нехотя вытекала светлая кровь, словно она давно, с начала колхозного тяглового срока, разбавлялась потом непрерывного труда. Углядев этот тихий жуткий ручеек, Павлуня в припадке повалился на теплую шерсть. Руки судорожно цеплялись за косматую гриву мертвой Пурги.

Поводырь пришел в сознание на барачных нарах. Рядом сидели Захар и Варенька. Мальчик неузнавающе смотрел на них, пошевеливая распухшими, искусанными губами.

– Пур-га… Пур-га…

Захар стиснул зубы, еле сдерживаясь от давящих слез.

– Не волнуйся, Павлик. Пургу отправили на неводнике в район. Рана не смертельная.

Юноша искоса наблюдал за мальцом: верит ли простительной выдумке? Поверил. Засветились глазенки. Встрепенулся, приподнялся на локтях.

– Братец… родненький… Будет жить Пурга?

– Обязательно, – подтвердила Варя и отвернулась к двери.

Кобылу обдирали ночью, когда ее поводырь спал неспокойным сном, часто вздрагивая, взбрыкивая длинными ногами. Охотничий нож легко подрезал сухие жилы, похожие на истлевшие, сыромятные ремешки. Мясо тайком от Павлуни раздали артельцам в погашение нескольких трудодней. Шкуру оприходовала заготовительная контора. Требуху закопали на песчаной круче, откуда далеко просматривался темный плес сплавной реки.

Опустели, обезлюдели бараки. По голым нарам, по щербатому полу носились осмелевшие крысы. Подбирали крошки, грызли картофельные очистки, кусочки оброненного жмыха. За долгую лесоповальную зиму от дыма печи, чада керосиновых ламп подернулся копотью забытый портрет Сталина. Укоризненные глаза потускнели, прищурились: не было перед ними верных подданных нарымского тыла, не за кем было дозорить неусыпным взглядом. Жоркие древесные жуки хрустко протачивали осиротелые стены.

К Беспалому в банде относились настороженно: частенько бредил по ночам, отчетливо выбалтывал спросонья фамилии дезертиров. Убив староверца Остаха, отдав связку беличьих шкурок, – золотые монеты и ценные меха утаил – Беспалый не стал ближе к верховодам разношерстной шайки. За выстрел в артельную лошадь над ним стали даже насмехаться, презрительно дразнить кобылятником. Нутром предчувствуя скорую расправу одичалых, завшивленных оборванцев, трусоватый мазурик сбежал. Навертывались мыслишки явиться в органы с повинной, выдать поголовно ораву крохоборов, бездельников, спасающих шкуры под сенью всезащитной тайги.

В октябре сорок первого, попав в окружение врага, пехотинец Бзыкин незаметно улизнул из роты. Надеялся: одному будет легче избежать плена. Не давала покоя наколка на груди: лицо нового вождя занимало место широко – не под всякое сито спрячешь. В Красную Армию просачивались жуткие слухи: с убитых и плененных бойцов, татуированных ликом Сталина, Ленина, сдирается кожа и подвергается обработке опытными германскими мастерами по дублению. Выделанные кожи-портреты сшиваются в толстые альбомы. Якобы такие подарочные фолианты-коллекции успели преподнести Гитлеру и Гиммлеру. Теперь набирались разрисованные кожи остальным «Г» из свастиковой вертушки – Геббельсу и Герингу.

С содроганием и ужасом представлял Бзыкин картину жестокой казни: с него заживо сдирают вместе с мясом синюшную от туши голову отца родного. Ее нанес на грудь перед самой войной опытный накольщик, затребовав за художество треть заводской получки. Пехотинцу в полном смысле приходилось дрожать за свою татуированную шкуру. Такой дельный портрет наверняка привлечет внимание немецких кожедеров: под пышными усами красивая трубка, подбородок литой, шевелюра густая, взгляд этакого всеобщего добрячка.

Окруженец пробирался к своим. Убегал от погони, имея в стволе винтовки последний патрон. Добежав до безымянной речки, забрел по пояс, жадно хватал пригоршнями холодную, замутненную дождями воду.

За густым дубнячком раздался шорох. Резко обернулся. На солдата в стремительном прыжке летела черная поджарая овчарка. Блестели оскаленные клыки. Бзыкин успел отшатнуться – рядом взметнулся фонтан крупных брызг. Стукнув прикладом по рычащему зверю, ухватился за густую шерсть на горле, окунул пса. Он и под водой яро грыз руки, царапал когтями тело. Солдат волок овчарку по броду: она захлебывалась и теряла силу. На поверхности неглубокой речки лопались красные пузыри.

Схватив проплывающий мимо сучок, пехотинец приподнял над водой песью башку, остервенело вдавил утолщенный конец глубоко в пасть. Затащив полуживую жертву в камышовые заросли, Бзыкин распластался над шаткими кочками и замер. Ему для спасения нужны были тихие, нешевелящиеся камыши.

На противоположном берегу послышались крики. Кто-то из немецкого оцепления звал сиплым запыханным голосом: «Бэрлин! Бэрлин!»

Длинная автоматная очередь срезала над притаившимся солдатом кучу камышовых дудок. Берлин хрипел у ног красноармейца. Потихоньку вдавил окровавленную морду кобеля в густую тину. Посмотрев на искусанные руки, пощупав разодранный когтями бок, Бзыкин поморщился, сжал винтовочный ствол. На тонкой кожице левой кисти болтался мизинец. Машинально приставив к красному гнезду уже охолоделый обкусок, окруженец выматерился про себя и, стиснув зубы, оторвал его.

В камышах отсиживался до темноты. Берлин с сучком в горле сдох, осел в вонючую жижу.

Беспалый на третьи сутки вышел из окружения. Подлечив в госпитале располосованный бок, искусанные руки, он прямо с бинтовыми намотками оттыловался на восток. Подвергать ценную шкуру новым страхам Бзыкин не хотел.

Отсиживался и отлеживался в городских трущобах, добывая пропитание грабежом. В северное потаежье дезертир попал через полтора года, надеясь основательно упрятаться в глуши, прохарчиться охотой и рыбалкой. Золотые монеты убитого старовера прибавили духу. Спрятал их под замшелый выворотень на берегу Вадыльги. Сбежав из банды, пробирался к золоту. Весна торопила. Выберется в древний город на Томи-реке, обзаведется подложными документами и… вольный казак, поминай как звали.

Выворотень широко разбросил в стороны сухие корни, словно собрался заграбастать беглого армейца. Остановился у потайного места, тревожно огляделся. Засунул в дыру руку, нащупал заветный узелок. Екнуло сердце. Потянув клад, взвизгнул, отшатнулся: не менее напуганный бурундук пушистым снарядом вылетел из тайной отсидки, с писком шлепнулся на влажный мох.

– Тварина! Напугал до смерти!

В трясущейся руке подпрыгивал узелок, брякали монеты. Недалеко находилось токовище. Обалделые от возбуждения тетерева исповедовались весне и жизни страстной скороговоркой.

Всего боялся Беспалый: покинутой банды, рыскающей по тайге милиции, сурового возмездия за убийство Остаха и артельной клячи. До сих пор не знает – зачем истратил заряд. Желания разрядить ствол и гадкую, заплесневелую душонку слились тогда в одну омерзительную потребность. Она заставила взвести и опустить курок. Дымный порох образовал тучу, она скрыла мальчика и лошадь. Удирал, даже не оглянулся.

Бзыкина постоянно преследовала неотвратимость расплаты. Такой впрыскиваемый в сознание яд медленно отравлял его, хмелил башку до дурноты, толкал к необдуманным, глупым действиям. Таежная свобода была для него потяжелее передовой и любой тюремной решетки. Отверженный землей и людьми, петлял трусливым зайцем, побывавшим в лапах лисицы и чудом выскользнувшим из них. Пугался рук бандитского отребья, позорного клейма тыловиков, пули милицейского нагана.

Оживленный тетеревиный ток раздражал Беспалого. Не мог прослушивать лес всеохватно, ловить посторонние звуки. Развязал сырую тряпицу, вывалил на ладонь золотишко. Вертел перед глазами монету, прищурно разглядывая лик какого-то царя. Двуглавый орел на другой стороне охранял золотой покой державного владыки. Пересыпал с руки на руку тяжелые кругляши. Желтый звон не взбодрил, не разметал гнетущие мысли. Точно так же переливал когда-то монеты Остах Куцейкин, вслушиваясь в говорок золотого ручейка. Бзыкин вспомнил тот роковой выстрел, тряхнул обросшей башкой – отогнал гадкое видение. Побрел к сплавной реке, слыша за спиной бесперебойное бульбуканье косачей, истомленных жаждой пробужденной любви.

Семь тягучих нарымских зим удалось отберложить густошерстному нарымскому медведю. Вольготно жилось ему на клюквенных болотах, на светлых вырубах, в кедровниках и малинниках, у озер и речек, изобилующих рыбой. Владения простирались до облюбованных пределов. Высокие отметины крупных когтей на деревьях настораживали лохматых соседей, заставляли с почтением и боязнью огибать занятую территорию.

Долгая берложья спячка изрядно истощила подкожный жировой запас. Приходилось довольствоваться любым, самым скромным подношением весны – слизняками, личинками под приречными колодинами, муравьиными яйцами у разворошенных кишащих холмиков. В пасть натекала слюна, скапливалась под языком. По забывчивости, давнему инстинкту утолял голод лапой, посасывая, причмокивая на коротких привалах. Затяжное зимнее бескормье гнало вперед. Поворошив неплохую медвежью память, припомнил лакомое болотце: на нем с прошлой осени в плотную лежку ушла под снег крепкая кислая ягода. До клюквенной базы было недалеко. Слабые, нестойкие ноги слушались плохо. Иногда подушки лап, к стыду и страху таежного блудяги, нечаянно ломали сухие ветки. По урману летели нежелательные звуки.

Опустив черный влажный нос до самого моха, владыка приречья легонько посапывал, вдыхая позабытые запахи багульника, папоротника, коры и хвои. Примятые тяжелыми лапами стебли черемши из-за терпкой пахучести мешали обонянию. Задирал голову, продувал маленькие ноздри влажным чистым воздухом.

В редком сосняке верхним чутьем подсек приятный душок: его тянуло от берега знакомой извилистой реки. За годы медвежьего блуждания по застолбленной земле случалось много раз выбредать на продуваемое место, спасаться от дьявольского гнуса.

Обнаруженный запах тухлятины дразнил, заставлял живее переставлять одеревенелые от долгой лежки ноги. Остановился неподалеку от кромки леса, поднялся черным кряжем, утопив в мох задние лапы. Через макушки подростковых сосен осмотрел тихую округу. Постоял, побрел дальше. Наслеженные людьми тропы, свежий раскоп песка на берегу, брошенная на белый мох махорочная пачка насторожили, остопорили. Но бьющий в нос плотный запах чего-то мясного, упрятанного от глаз, неутоленный голод заглушали страх и толкали к берегу. Сделав круг, по кромке яра осторожно прикосолапил к яме. Жадно втянул из подземелья туманящий голову дух. Потрогав лапой сырой песок, пугливо отдернул ногу. Принялся раскапывать найденный клад, не сводя вертких глаз с низкорослого сосняка, чутко прислушиваясь к общей тишине земли. Доносились приятные звуки слаженных птичьих хоров. У приболотья тараторили тетерева.

Медведь успел вытянуть из песка скользкую кишку и уловил шаги. Они раздавались по беломошнику. Приготовился рявкнуть, отпугнуть человека, мешающего завладеть обнаруженным кормом, честно отпировать над речной высотой. Отнятые зимней голодовкой силы напомнили о том, что бегство – не худший способ спасения. Заторопился наискосок от ямы, грубо нарушив правило: выходи по старым, проверенным следам.

Вдруг взорвался мох и мгновенно закрылась страшная пасть дюжего двухпружинного капкана. Передняя лапа словно угодила в котел с кипящей смолой. Со всей медвежьей хваткой дернул ногу, вызволил адскую штуковину вместе с цепью и потаском – колодой-тормозом. Взреветь помешал все тот же животный страх перед двуногим врагом, который редко ходит по тайге без грозной палки, полыхающей коротким огнем. За годы медвежьего жития палка дважды высекала видимое пламя и низовым раскатистым громом повергала в бегство и трепет. После вздрагивал даже от небесных громов и отводил глаза от кривоколенных ослепительных молний.

Застигнутый бедой пленник попытался всадить острые клыки в распроклятую пружину. Раздался скрежет, челюсти свело от резкой, давящей боли. Толстая цепь задевала за полуторапудовый зубастый капкан, гремела. Зверь затаился, лег брюхом на дернину, усыпанную сосновыми шишками и рыжей хвоей. Надо выждать. Пусть замрут шаги в сосняке. Тогда без опасения можно разделаться с грубой, мерзкой ловушкой, перехватившей ногу.

Утомленный переходом, Беспалый вразвалку выбрел из леска, безнадежно уставился на дымчатое заречье. Все – лежащее впереди небо, река, залитая лива, широкая пойма – обладало вечной свободой жизни. И только он, сутулый, взъерошенный Бзыкин – жалкий узник земли, – был придавлен гнетом неотвратимых мук и страхов. Он, словно заочно приговоренный к казни, не знал – зачем существовал, дышал, думал, давил изодранными сапогами покорные мхи и мочажины. Острое, верное чутье давно подсказывало, сердце не раз предрекало: никогда теперь не выбраться из гибельных нарымских мест. Кольцо судьбы сжималось с каждым днем и часом. С самого первого дня бегства из пехотной роты бзыкинская душонка была отправлена на вечное поселение в край страха и дикого отчаяния. То было начало беспощадного судного дня.

Разливная Вадыльга, занимаясь тихим извечным делом, легко несла поднятые воды, довольствуясь приверженностью к изгибистым берегам.

Переведя тусклый, рассеянный взгляд в сторону, Беспалый вскрикнул, подбросив руки, пытаясь защититься от наваждения. Но перед ним стояла явь тайги: живая, шерстистая глыба о четырех ногах. Обнаруженный зверь вскочил на дыбы с заякоренным капканом, выдав безвыходное состояние железного плена.

– Эг-ге! Вляпался, голубчик! – возликовал дезертир, ощущая противную сухость во рту, спазмы в горле.

Двигался вдоль обрыва с опаской, точно по минному полю, держа наизготовку взведенную плохонькую курковушку. Не осталось ни одного пулевого патрона.

– Ни хрена, – успокаивал себя Беспалый, – картечь тоже уложит… Куда бы ему ловчее шарахнуть? В башку? Под лопатку?

Довольный выгодным превосходством ситуации, Бзыкин осклабился, открыто наслаждаясь страданием хищника. Облизал запекшиеся губы. Нестерпимо хотелось пить. Близость холодной речной водицы невольно заставляла сглатывать густую слюну.

В нос ударил резкий запах душины. Растерянно остановился, впился недоуменным взглядом в свежий раскоп. Медведь взрычал во всю разверстую пасть. Побелев лицом, Беспалый отпрыгнул назад. Смирив противное колотье сердца, выдавил незнакомым, хрипящим голосом:

– Ти-ша, падла! Ти-ша!.. Бог припас мяса на дорогу… ты бунтуешь… Зря! Подкопчу окорок – до Томска хватит грызть…

В потных руках дрожало ружье, мелким бесом прыгала мушка. Жертва остервенело рыла дерн. Под яр летели ошметки, песок, сосновые шишки.

– Ти-ша, миша, ти-ша!

Пленник ревел, крутился вокруг цепи: волочился тяжелый потаск, вспарывал торцом ярный песок. Беспалый прицелился в голову. Почуяв смертный миг, бедолага юльнул, развернулся спиной, приподняв над землей грузный капканище.

– Сука! Посиди спокойно! По бегущим целям я на войне настрелялся.

Сдвинув на затылок ондатровую шапку, снятую с убитого староверца, Бзыкин стоял в раздумье, соображая, с какой стороны подступиться. Сделав от яра несколько крупных шагов, он внезапно продавил ногой податливую землю. Взметнулся дерн. Внизу клацнула могучая челюсть. Ногу ожгло огнем дикой боли. Будто сквозь жуткий сон услышал над головой грохот выстрела.

«Мина… мина… – бормотал в обмороке Беспалый, оседая расслабленным телом на капканий горб. – Мина… подорвался… все… конец…»

Перед вытаращенными глазами, заведенными под лоб, дробились радужные круги, мельтешил близкий лесок, куда неторопко уплывала вонючая, пороховая гарь.

Придя в сознание, ужаснулся. Рядом, возле искусанного потаска, распластался медведь и торопливо зализывал перебитую ногу, поднимая языком содранную до мяса кожу. К большим дугам капкана налипла клочьями шерсть, пропитанная запекшейся кровью.

Поискав глазами ружье, дезертир страшно удивился, увидев его метрах в трех от себя. Рядом валялась скомканная шапка. Правая нога утонула в яме. Ее невозможно было пошевелить в надежно сомкнутой пасти второго капкана.

– Осел! Выблядок! – обрушил на себя гнев Беспалый. – Ведь знал: на медведя ставят по два-три капкана… треугольником… один возле падали, другие подальше. Вот и сиди, кукуй, падаль, нос к носу со зверюгой.

Нарочно сбивался на горловой крик, шумом устрашая лохматого соседа. Показалось, что он подползает ближе и ближе.

Нога в металлических зубьях омертвела. Она будто была отъята от туловища и заживо похоронена в сыром песке.

Шансы двух зверей уравнялись. Видя поверженного врага, медведь вел себя спокойно, продолжая слизывать выступающую из ноги кровь.

Гадливо, обозленно Бзыкин ухватился за сомкнутые дуги капкана, потянул вверх вместе с ногой. Раздробленная зубьями кость затрещала в голенище кирзового сапога. Полетел такой жалостливый, сильный стон, что даже первый пленник прекратил зализывать рану и недоуменно посмотрел на страдальца.

– Вот, мишенька, и окорок поспел… вдоволь накушался…

Силы рук не хватило утопить одновременно тугие пружины, разжать крутые дуги: их хватка была мертвой. Пристроился к левой пружине коленкой здоровой ноги. Ладонями надавил противоположную изогнутую полосу. Самоковочный капкан стал слабеть пастью, дуги слегка расщелились, но хилая коленка соскользнула с покатой пружины. Зажатую ногу окатило новой резучей болью.

Опасная близость к медведю поднимала на голове Беспалого жидкие, рыжие волосы, морозила спину. С оглядкой, боком пополз к ружью, волоча капкан, гремучую цепь и колодину. Сметливый сосед, заметив маневр, поднялся на три дюжих лапы, рыкнул, показав плотные, окровавленные клыки.

– Гад! Да ты стережешь меня!…

Списанный солдат Онуфрий уговорил кузнеца Панкратия поставить возле зарытой требухи Пурги медвежьи капканы. Фронтовики сдружились, частенько бражничали, вспоминая эпизоды жутких боев. Валерия упрямо сватала приживалку Груню. Уверяла: живя со староверцем, она не будет знать горюшка и заботы.

Охотники заглубили два капкана, искусно упрятали под тонким слоем дерна. Поверху набросали сосновых шишек, осыпали хвоей и палыми листьями. Даже вблизи не обнаруживались следы умелой маскировки колодин, цепей и двухпружинных зубастых насторожек.

Фронтовики-охотники надеялись: миша обязательно заявится на запах привады. Харч в берлоге известный – лапа. Отощаешь с долгой пососки, захочется по весне иного лакомства.

Панкратия ежедневно допекали раны. Все чаще повторял дочери и жене старую присказку: смерть всегда ближе рубашки. Не смог пойти к месту привады, проверить стальные ловушки, откованные еще до тюрьмы. По чернотропью, прямиком Онуфрий сбегал к брату-отсиднику. Уговорил вместе сходить на знакомый яр, осмотреть ловище. С отъездом сыскного милицейского наряда, лесоповальщиков Орефий осмелел. Шатался по тайге везде, куда тянули не знающие устали ноги. Не раз навещал скит, приносил боровую дичь, лосятину, кузова дикого чеснока.

Старший брат нередко ругал возвращенного войной Онуфрия: он незаметно пристрастился к мирскому чернокнижью. Греха было немного: кузнец дал почитать затрепанный букварь.

Они шли к Вадыльге по сухому болотцу, вслушиваясь в знакомые песни весны. Со старых вырубов, где всегда плодилась обильная брусника, долетал далекий зов токующего глухаря. Слева и справа от тропы почти без передышки подсобляли косачи. Поречье жило обособленным недремным птичьим миром.

Здоровяки подходили к открытому ловищу. Орефий первым заметил добычу, взъерошенного мужичка. Протер глаза, встряхнул головой. Перекрестился.

– Осподи! Человече в капкане!

Увидав людей, Беспалый вознес к ним руки, заплакал от радости. Скорбным голосом запричитал:

– Милые мои, да родные… убейте его скорее, вызволите меня.

Медведь вскочил на дыбы, хищно оскалился и взревел. Цепь стукалась о громоздкий капкан. С лапы на песок срывались темные капли крови. В безнадежном реве обреченного зверя прорывались жалостливые стенания. Онуфрий приготовился оборвать жуткий, назойливый плач.

– Кореша! Спасители мои! Выручайте! – Бзыкин рванул исжульканную рубаху, обнажил веснушчатую грудь. – Вы, родненькие, не меня одного освободите – Сталина тоже.

Остолбенелый Орефий разинул рот, вытаращил диковатые глаза.

– Да не Беспалый ли ты?

– Верна! Он самый. Во – немецкая овчарка оттяпала. – Дезертир, будто гордясь обкуском мизинца, высоко задрал растопыренные пальцы. – Под самый корень псина откусила… Разжимайте живее капкан! Чего медлите?!

Старший Куцейкин, ехидно скривив губы, злобно сверкнул ненавидящими глазами.

– Брат Онуфрий, ведь сподобил осподь послать крепкую удачу. На ловца матерый волчина прибежал. Что, попался убивец Остаха?!

– Ты что?! Ты что?! Никого я не убивал.

Хмурый Онуфрий благоговейно поднял с земли старенькую ондатровую шапку, прижал к груди и выдавил глубокий стон. Сразу по покрою узнал ладную работу старца Елиферия. Лучше него никто в скиту не шил меховые ушанки. Стоял, бормотал запальчиво:

– Остах, единоверец наш меньшой. Мы отыскали убивца… настал судный день…

– Братики! Родненькие! Не убивал!.. Это не я…

– Молись, антихрист, своему богу, если он у тебя есть.

– В вождя верую. Кровь за него проливал. Сталина пощадите!.. Весь мой грех – деньгам поклонялся. – Беспалый с горячей надеждой вспомнил о золотых монетах. Торопливо полез за пазуху. – Вот они, большие денежки… все ваши… Берите!

На капкан брызнул короткий золотой дождь.

Староверцы презрительно посмотрели на отзвеневшие капли. Золоту – алчному богу наживы – они не молились никогда.

– Набей себе этими железками зоб, покормись перед смертью.

Дезертир Орефий возвышался кряжистой фигурой перед дезертиром Бзыкиным и гневно смотрел на открытую татуировку. Все, что с начала проклятой войны накапливалось обидного, злого, ненужного, ущемляющего затаенную душу и ранее безгневное сердце, сейчас ужалось до ненавистного плевка: он пулей полетел в самодовольный татуированный лик.

– Вонючая борода! Ты ответишь за это издевательство! – Беспалый запахнул рваную пропотелую рубаху.

Онуфрий вскинул ружье, прицелился в убивца.

– Побереги, браток, порох. Хватай за потаск. Отнесем сатану на расправу михайле. Пусть потешится перед гибелью. – Он яро заграбастал легковесного мужичонку вместе с капканом.

Насупленный Онуфрий подхватил колоду. Силачи двинулись к медведю. Два диких рева неслись в небеса, катились за Вадыльгу и лес. Бзыкин отбивался. Закрутили за спину руки, сунули в рот ухо шапки: меховой кляп сократил оглашенный рев.

Дезертиру удалось освободить руку. Снова распахнул рубаху. Мыча, тыкал пальцами в усы и глаза Сталина, призывая синюю голову во свидетели столь дикой расправы.

Раскачав двуногого зверя, швырнули четвероногому. Медведь испуганно шарахнулся в сторону, не пожелав исполнить позорную роль палача.

– Брезгует! – Старший Куцейкин укоризненно покачал головой. – Уложи, брат Онуфрий, ревуна. Надоел.

За коротким накатным громом наступила тишина, нарушаемая утробным мычанием убивца, бренчанием капканной цепи. Орефию хотелось полного успокоения сердца. Махом подхватил Бзыкина, потащил к обрыву.

– Орефьюшка… братик разумный… отступись! Бог покарал его.

– Наша кара особая.

Пропасть обрывалась через шаг.

– Да будут прощены грехи наши…

Под яр загремел весь живой и мертвый груз.

Куцейкины размашисто перекрестились на голубое заречье. Высокая вода, подтопив берег, слизывала с крути белый песок. Братья отрешенно глянули вниз: поплавок-потаск перестал кивать Вадыльге, мирно плыл в крепкую обнимку с темными струями.

Забросали сушняком желтые монеты. Запалили ярый огонь.

На косачиных токовищах в полную страсть бурлил дерзкий, захлебистый клёкот.

Страницы: «« ... 1011121314151617

Читать бесплатно другие книги:

Рецензенты: Ю. В. Лучинский, д-р филол. н.; С. Н. Шевердяев, канд. юр. н.Издание третье, испр. и доп...
Как «примагнитить» в свою жизнь самого идеального мужчину?Как сделать так, чтобы он влюбился и предл...
Исполнилось 20 лет одной из самых страшных трагедий в новейшей истории России. 20 лет назад был расс...
Крушение Империи Российской, затем и Советской, новые пугающие тенденции назревающего распада — в че...
Молодой мужчина прогуливается по морю и встречает пожилую леди. Женщина рассказывает ему свою истори...
«“Юнона” и “Авось”», «Тиль», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты»… «Собака на сене», «Старший брат», «Ч...