Пурга Колыхалов Вениамин

Однажды, в Вербное воскресенье, когда были прочитаны богомолкой все утренние молитвы, подошла внучка, уткнулась головенкой в подол.

– Бабусенька, ты пришлешь мне из раю гостинца – сладкого пряничка да леденцов вот столенько? – внучка показала неглубокую пригоршню.

– Свят, свят, свят! – зашептала Серафима, и пальцы вычертили в воздухе прямой крест.

– При-и-ишле-е-ешь, а-а-а?! – не отступала девочка, теребя за темный складчатый подол.

– Пришлю, Варюшенька, пришлю обязательно… если Господь рай отведет.

Серафима жила в постах, в божбе. Чем сильнее сгибала старость, тем несогбеннее была ее выстраданная у икон вера. Она гладила внучку по кудряшкам, а сухая жилистая рука упорно пригибала головенку для поклона большой створчатой иконе под расшитым полотенцем. Ручонка невольно поднялась ко лбу, опустилась к левому предплечью. Старуха ухватила маленькую щепоть в свою, большую, молча поднесла ее снова к лобику внучки и трижды повторила чертеж моленья.

Молитвы запоминались туго, не то что «у лукоморья дуб зеленый…» Благозвучные на слух молитвы отягощали память сумбуром труднопонятных слов. Девочка стала придумывать свои. Вперит глазенки в золоченый нимб, в клинобородое лицо святого, зашепчет страстно:

– Господи! Когда ты отправишь в рай мою любимую бабусеньку? Страсть как гостинца хочется. Я бы не ела в день больше пяти леденцов… Возьми ее скорее, боженька, чего тебе стоит…

Когда Варе исполнилось пятнадцать, Серафима «отлучила» от себя внучку. Не подкладывала ей за столом сладеньких творожных шанег, морковных пирожков, рассыпающихся во рту песочников. Изменились и некоторые молитвы старухи.

– Господи! Вразуми скорее дуру доморощенную. Сбила ее с толку непутевая комсомоль… безбожники они, бескрестники. Почитают верховода – Ленина, на груди его носят, а истинный-то бог в груди человеческой… Варька-Варька, овца заблудшая! Нет пастыря в вашем стаде… Проклинаю!

Старуха стала терять память, заговариваться. Шамкая глубоким беззубым ртом, похожим на воронку, путала годы владычества царей. Утверждала, что жила при Петре I, видела его лично, когда находилась в няньках у помещика Тульской губернии. Если вопрос касался молитв, библейских притчей, божественных заповедей, то память Серафимы была на редкость ясной и четкой. Кого родил Авраам, что случилось на Сионской горе, когда надо оскоромиться, какие заговорные слова произносятся от зубной боли, угара, коликов в животе – все знала наизусть, обо всем судила здраво, с последним жаром остывающего сердца.

Ее засаленные лестовки, обтянутые кожей кирпичины книг, оберегаемые от пыли и копоти иконы, смертное – давно приготовленное одеяние, хранимое в сундуке, источали тяжелый запах тлена, как и сама их владелица. Глядя на нее, думалось: Серафима из чистого упрямства не хочет переселяться в рай, откуда Варенька по детскому наитию ждала пряников и леденцов.

12

Прокатилась по Нарымскому краю крутая волна всеобщей мобилизации. Потом плескались волны поменьше. Колхозникам из Больших Бродов дали возможность поставить на зиму сено. Отлив колхозной силы – по одному-два человека – продолжался вплоть до осени сорок второго года.

Деревня готовилась к горьким проводинам мужиков на фронт.

Захар следовал неотступно от деда.

– Иди, попроси председателя, пусть он за нас с Васькой словечко замолвит. Нам ведь по шестнадцать… воевать пойдем!

Платон, видя удрученное состояние внука, успокаивал:

– Не рвись, соколик, вперед батьки в пекло. Уйдет Яша, кто дома останется? Я скоро вверю душу богу. Мать больная. Сестренки только недавно кадушку переросли. Ты и в избе нужен, и колхозу. Кто-то же должен хлебушко ростить, солдатиков кормить. С сытым брюхом и окоп – дворец. Война, Захарушка, не только там, где боец насмерть бьется. Кровью и потом окропляют поле войны. Вот тебя звеньевым собираются поставить. Гордись. Даст твое звено по сто пудов хлебушка с гектара – и нанесешь по фрицу славный удар. Мужики наши будут немца свинцом понужать, а мы мужиков хлебом потчевать. Еще посмотрим, чья сила возьмет…

Постучав в дверь, бочком вошла в избу Фросюшка. Сделала по привычке поясной поклон.

– Подайте ниточку.

Одежонка на просительнице истрепалась. Одна пола длиннорукавного пиджака порвана, концы засаленных лацканов стоят торчком. Косынка, сшитая из многоцветных лоскутков, завязана под подбородком в тугой узел. Под ним виднеется красная сморщенная шея.

Фросюшку усаживают за стол, кормят картофельными оладьями с простоквашей. Женщина не испытывает стеснения, сидит на лавке полноправным членом семьи. Ест неторопливо, с наслаждением, успевая схватывать на лету крошки, оброненные с куска хлеба. Упавшие на стол крошки придавливает недоеденной корочкой. Примагнитив их, отправляет огрызочек в крепкозубый рот.

Ксения открывает сундук, роется в невеликом тряпичном добре. Достает старенькую кофтенку.

– Надень-ка, Ефросиньюшка… она полушерстяная… тепло еще может беречь.

Вся деревня провожала на берегу Васюгана хмельных от беды и вина первобранцев. К разукрашенной лозунгами и флагами барже прибежала Фросюшка, заголосила вопленицей. Давненько нарымская река не видела такого людского сходища, не слышала столько надрывных причитаний, песен и матерщины. Разудало ревели задышливые гармошки. Наяривали, выплескивали струнную удаль балалайки.

Никто не спешил заходить по крутому трапу на черную баржу. Колхозный председатель ходил как потерянный, мял сапогами прибрежный песок, говорил, словно виновато: «Мужички… пора… Время». У людей в этот час был свой тягучий отсчет минут прощания.

Напрасно чумазый катерок с лесосплава вышвыривал в ясное небо из узкой трубы крендели голубых дымков. Они расползались, таяли. Труба выпекала новые кругляши. Берег кипел от людского водоворота. Низко над головами, над водой носились стремглав шустрые стрижи.

Между первобранцев ходила неприкаянная Фросюшка, одаривая их небольшими, величиной с носовой платок, самотканинками. Брали, машинально засовывали подарочки в карманы, за пазуху. Гошка Чеботарев свернул радужную поделку трубочкой, заткнул бутыль с самогонкой. Исполненная важности, переставшая голосить женщина раздала все свое рукоделье, приняла от кого-то наполненный стаканчик. Не поморщившись выпила, опустив по забывчивости стеклянную посудинку в свою бездонную сумку.

Заводила и драчун Гошка, прищурив правый синеватый глаз, устыдил полоумку:

– Фрось, имей совесть! Ты лучше голову мою в сумку брось, а стаканчик вертай.

Заполучив его, вырвал из бутыли тряпичную пробку, наплескал через край. Шумно выдохнул еще вчерашний перегар. Прежде чем поднести к полным красным губам, проорал на весь честной народ:

– Дай бог не последнюю, но последнюю – не дай бог…

В одной кучке собравшихся слышались глубокие вздохи. В другой с визгливым подвывом плакали. В третьей кто-то густым басом напоминал:

– Дарья, яму перед засыпкой картошки хорошенько просуши.

Наособицу сидели в сторонке на сосновой коряге большебродские староверы. Обменивались изредка друг с другом тихими скупыми словами. У одного раскосого мужика спадала с лица такая роскошная кудель, что, казалось, под эту ухоженную бородищу можно спрятать петуха. Другой, пониже ростом, изредка запускал в свою кудрявую смоль широкую пятерню, чесал подбородок, пропуская волосы сквозь землистые скрюченные пальцы. Самый молодой смуглолицый парень пришивал суровой ниткой пуговицу к поношенной телогрейке. Пришив, снял серую смятую кепку, воткнул иголку сверху, у основания козырька, старательно намотал на нее восьмеркой остаток нитки.

Лесные люди с Пельсы сидели так, что дым мужицких самокруток относило ветерком в сторону. Изрядно захмелевший Гошка Чеботарев подошел к ним с узкогорлой полуведерной бутылью своегоночки. Расплылся в улыбке, желая согнать угрюмость с бородачей. Их непроницаемые лица оставались насупленными и отчужденными.

– Ну-кась, деды! Опрокиньте по граненому за отплытие и за Христа.

Никто не протянул руки. Августовское солнце, вставшее высоко над яром, сияло в крепкой влаге: дробились, отражались ломкие яркие лучи.

– Эх вы, таежные затворники! – В голосе Гошки слышалась затаенная обида. – За землю ведь пьем свою. Может, последний нонешний денечек берега эти видите… Ничего, раскольнички, война вас расколет не так…

– Иди, бритоус, иди. Гуляй с мирянами.

– Я ведь серп прихватил. Бороды ваши чиркну на барже. Хотя хрен с ними! Пусть растут. Все, глядишь, осколок какой-нибудь в них запутается.

Дымя самокруткой, подошел к виночерпию Никита, протянул миролюбиво руку.

– Гош, прости меня за все… за драки, за удар тот паскудный…

– О чем речь?! Кто старое помянет… Клюкнешь?

– Я ему клюкну! – Басалаев отдернул сына. – Затыкай пасть бутыли! До Томска в парах винных плавать будешь.

Председатель колхоза, не взятый с первым набором, выделил большебродскому воинству флягу молока, полмешка свежеиспеченного хлеба. Наварили баранины, картошки. Ешьте на здоровье, мужички, пока на фронтовой харч не перешли. Припасы подвезли на телеге. Пурга давно улавливала чуткими ноздрями дразнящий хлебный дух. Хотя он перемешался с запахами табака-самосада, потных рубах, браги и свежих огурцов, слепая выделила из всего этого смешения теплые пахучие струйки, идущие от мешка.

Гошка успел перецеловаться с родней, с Захаром, Никитой, Фросюшкой. Облобызал Пургу, напуганную хмельным обхождением. Дав ей понюхать нутро липкого пропахшего самогонкой стаканчика, совал кобыле картофельную шаньгу. У него отобрали бутыль. Еле-еле завели по трапу. Неожиданно протрезвев, встав в воинскую позу, удало прокричал:

– Гвардия, загру-жайсь!

Разом смолкли гармошки, голоса. Оборвалась балалаечная звень. Призывно пылал на крутобокой барже прибитый самоковочными гвоздями лозунг: НА ФРОНТ ЗА ПОБЕДОЙ! Над шкиперской каюткой пошевеливался на слабом ветру отутюженный флаг.

Поредела толпа на берегу. Жались к плачущим матерям встревоженные ребятишки, уткнув в подола черные, русые, каштановые головенки. Возле Августины Басалаевой стояли крепенькие сыновья. Младший Олег вцепился в плечо Никиты, который рассеянно слушал наставления отца:

– Сенокосилку в зиму еще раз смажь… правый полоз у саней замени… Чеботаревы литр дегтю должны – взять не забудь…

– Ладно, ладно, – бормотал Никита, не сводя глаз с яркого лозунга на барже. Раскосый старовер, подойдя к воде, закрыл кудлатой головой две лозунговые буквы в слове «победой». Получилось: на фронт за бедой! Вот это новое прочтение мобилизующего призыва сделало Никиту насупленным и рассеянным. Олег боялся, что вслед за отцом поднимется сейчас и старший братец. Он надежно припечатал руку к его тугому плечу.

За все время горьких проводин Августина не выронила из глаз ни слезинки. Остылыми неподвижными пятнышками смотрела на лоб, на губы Дементия, отвечая невпопад на его вопросы. Слезы кипели где-то внутри, не выплескиваясь на затуманенные страданием глаза.

Ксения поправляла на муже воротничок рубашки навыпуск, разглаживала пальцем складку на груди.

– Хватит меня ощипывать… неудобно… – Яков на полшага отошел от жены.

– Яшенька… милый… Дай хоть последний разочек полюбуюсь на тебя.

– Не хорони, голубушка, рано.

– Не о тебе речь. Чую – недолгая я жилица на земле. Грудя ломит… кашель душеньку вытряс…

– Слышь, Захар? Теперь тебе ответ за мать держать. Ни волосинки с ее головы не срони. Я во сне вас навещать буду… Не горюй, Ксенюшка. Отпугнем как-нибудь смерть. Когда невтерпеж будет душе, ты слезами ей подмогни…

Дочурки уцепились зубами в отцовские штаны у карманов. Он приподнял их за талии, передал Платону.

– Об одном прошу тебя, отец, доживи до моего возвращения… прощайте… не поминайте лихом…

Захар и Васек занесли на буксирницу флягу с молоком, шуршащие в мешке караваи, уложенную в двух ведрах отварную баранину с картошкой. Яков медвежьей хваткой обнял сына, отстранил от себя, стукнул ладошкой по плечу. Пристально посмотрел на Захара, Ваську.

– Колхоз берегите! Без него нам воевать будет плохо.

Убрали трап. Катерок распрямил гибкий трос, сдернул с песчаного закоска просмоленную посудину. Лениво, неохотно потащилась она вниз по Васюгану к обской воде. Вровень с баржей двинулись по берегу матери, жены, сестры и братья отъезжающих защитников. Семенила по песку босоногая ребятня, поддерживая штанишки, почесывая шелушащиеся от цыпок руки и ноги, обсасывая янтарные леденцы.

Шумливый леспромхозовский катерок почти заглушал рыдания и стоны. На истоптанной пристани осталась растерянная Фросюшка, беспрестанно совершая частые поясные поклоны. Вокруг нее проворно сновали собаки, подбирая огрызки пирогов и шанег, обнюхивая яичную скорлупу и конфетные обертки. Шустрая крутохвостая лайка засунула голову в лежащую на песке суму, вытащила оттуда желтоватый кусок сала. Фросюшка не бросилась спасать свое богатство, продолжая с усердным подобострастием исполнять ритуал необычного прощания.

Староверы и на барже держались особняком. Когда поползли берега их оставленной родины, матеробородый зверовщик и смолокур первый благоговейно снял помятую шляпу, сотворил подобающий вере размашистый крест. За ним, словно по команде, сняли головные уборы другие молчуны. Принялись молиться двуперстием далекому урману, затушеванному дымчатой пеленой.

У обрезной черты отвесного яра стоял Платон в окружении дряхлых дедов и старух. Последние годы настолько иссушили богомольную неотступницу от веры Серафиму, что казалось – дотронься пальцами до ее складчатой пергаментной кожи, и она зашуршит. Дрожание костлявых рук передавалось посоху, отчего слегка заостренный конец углублялся в береговую дернину. Глядя на уплывающую буксирницу, Серафима обескровленными губами шептала напутную молитву.

Выехав по крутому подъему на берег, Захар остановил Пургу. Неподалеку извивалась тропа, заросшая муравой, подорожником и одуванчиками. С высоты птичьего полета баржонка и катерок на чистом плесе реки показались парню игрушечными, сиротливыми. Нельзя уже было различить ни лозунга, ни флага, ни помпы для откачки трюмной воды. Тащились по темной равнине два речных существа. Каждый оборот винта увлекал их к просторам большой земли.

Глядя на васюганскую излуку, председатель колхоза Тютюнников представил сейчас, как по многим рекам и речонкам нарымского вольноземелья тянутся и тянутся к Оби, к районным центрам такие вот деревянные суденышки – баржи, подчалки, паузки, неводники. Обь – сибирский выносливый коренник – имеет много пристяжных помощниц. Они сообща вынесут к крупным поселениям нарымских ратников, которых кликнула встревоженная бедой Москва. Стекаются защитники земли русской по Васюгану, Парабели, Тыму, Кети. Воды Томи, Чулыма, Иртыша дружелюбно предоставили гладкие дороги будущим бойцам. Заметно поредели, обессилели трудовые армии. Зато полнятся, крепнут боевые соединения. По стальным и водным путям, по проселочным, лесным, полевым дорогам стекаются к первопрестольной силы добра, чтобы одолеть, изгнать за пределы Отчизны силы нахлынувшего зла. Василий Сергеевич углубился в ненастные мысли. Вновь посмотрев на изломистый плес реки, не увидел ни катера, ни буксирницы, точно Васюган постарался упрятать их в мутной пучине. Только пулеметный треск мотора, прилетающий из-за крутого поворота, напомнил о реальности недавних проводин на войну.

13

Варя помогла бабушке Серафиме сесть на телегу. Старуха достала из отвислого кармана кофты берестяную табакерку. Понюшки делала маленькие, но частые. Ее чиханье походило на громкое всхлипывание. Устья широких ноздрей, просушенные табачной пыльцой, были желты и покрыты мелкими трещинками.

– Вот, сыночек, и тебя войнуха обобрала, – глухим, горловым голосом произнесла Серафима, когда сын пошел рядом с телегой, положив руку на гладкую березовую грядицу. – Подсекла тебя, Васенька, войнуха. Шибко подсекла. С кем остался? Девки-верещалки да парни-драчуны. Невелика подсоба.

– Не кручинься, мать. Трава зеленая – молочко белое. Смотри – чем не помощники – дочка, Захар, сын, Никита. Беда взрослит быстро. Не успеешь оглянуться – ребятня подтянется. Не оставим земельку без пахаря. В колхозе четырнадцать быков, тридцать шесть лошадей. А женщин, мать, забыла? У них всегда каждая жила земле служила. Пашня хорошо умеет бабу изнурять. Помнишь, за плугом ходила – отцу не уступала?

– Да-а, не давала мерзнуть лемеху. И ты, сыночек, раненько за ручки плужные взялся. Ученическую ручку позже держать научился. Пашу, тебя к плугу приручаю. Тятя твой, царство ему небесное, как вернулся с Манжурии, сердцем мучиться стал. Пашет-пашет, упадет в борозду и рот настежь. Гонит в себя рукой воздух, пока лицо не сбросит опеночный цвет… Последний год отишь его взяла. Обронит за день два-три слова и все. Заберется на русскую печку, долго уснуть не может. Постонать захочет – дохой накрывается. Лягу, бывало, к нему, подстанываю. Говорю: «Лучинушка ты моя, кого стесняешься? Если стон сердце облегчает – стони, не задыхайся под овчиной».

Василий Сергеевич вспоминает исхудалого перед смертью отца, глубоко лежащие в желтых впадинах, словно омелевшие озеринки, серые глаза. Умер под вечер. Вязал крупноячейную сеть, ойкнул, иглицу выронил из руки… и все… Одна доска узкого соснового гроба имела сучок. По дороге на кладбище он выпал. Никто не заметил когда и где. Пугающее темное дупло долго стояло перед глазами сына.

Пурга остановилась возле председательской избы. Серафима слезла с телеги, осуждающе посмотрела в глаза Вари.

– Достукались, молодые безбожники. Без мужской подсобы остались. Давайте тяните колхоз.

– Потянем, – высказал уверенность Захар. – Иисус колхозу нашему никогда не подсоблял. Ни одного трудодня не выработал.

– Не хулите имя Христа. Ты, Захарка, через безбожие отца родного чуть в тюрьме не оставил.

– Не меня за это винить надо – Басалаева-антихриста.

Сраженная хлестким доводом старуха замолчала, насупилась. Дрожащей рукой полезла в карман полинялой кофты за табакеркой.

Тютюнников собрал молодежь в конторе. Покрытый грубым зеленым сукном председательский стол находился у окна небольшой комнаты. Здесь помещались также столы счетовода и ветеринарного врача. С широкого простенка пытливо и зорко смотрел на всех черноусый Сталин. Портрет, слегка наклоненный от чисто побеленной стены, был в голубой рамке под стеклом. Человек с него словно заглядывал из-за председателя на прожженное в нескольких местах сукно стола, стопку деловых бумаг и отполированные пальцами деревянные бегунки на счетах.

Укорный, вопрошающий взгляд требовал ответа: почему большебродский колхоз дает мало хлеба? Отчего то льны не уродятся, то турнепс? Не однажды звучал в председателе внутренний голос оправдания: «Что поделаешь, товарищ Сталин?! Таков наш метельный нарымский край. Многим рискуют крестьяне, бросая по весне в плужную землю семена. Сами находились в тутошней ссылке, знаете наши погоды. Нарым для земледельца – зона риска. Не заморозки наше сеево побьют, так головня доймет, зерно в труху превратит…»

Даже такие немые диалоги настраивали Тютюнникова по-боевому. Заставляли мобилизовывать волю, силу колхозников. От постоянного недосыпания часто опускались на красные глаза тяжелые веки. Стискивая зубы, Василий Сергеевич научился подавлять зевоту. Чтобы прогнать сонливое состояние, выливал себе на голову ведро ледяной воды.

Парни и девчата сидели на широких некрашеных лавках, расставленных вдоль стен. С лиц еще не сошла печаль от недавнего расставания с уехавшими на фронт. Каждый думал об удвоенной, утроенной нагрузке, которая ляжет теперь тяжелым бременем на плечи оставленных в тылу.

– Что, закоренелые безбожники, досталось вам от Серафимы? – Василий Сергеевич улыбнулся, подсел поближе к молодежи. – Не серчайте на старушку. Она полям больше поклонов отбила, чем иконам. Кланялась каждому золотопузому снопу, как попу-батюшке. Собирает сноп, опоясывает его – руки мелькают так, что серебряное колечко на пальце заметить нельзя.

Варя оторвала клочок бумаги, скрутила его. Окольцевала безымянный палец, принялась быстро-быстро махать рукой. Белая полоска почти слилась по цвету с телом.

– Шустро работала бабуся, – убедилась внучка на маленьком опыте.

Она представила вместо бумажки на пальце золотое обручальное кольцо. Посмотрела на Захара. Резко проявленная краснота на лице потопила на несколько секунд россыпь веснушек.

– Вот что, друзья, – потерев воспаленные глаза, продолжал председатель. – Вчера мне позвонили из райкома партии, предупредили, чтобы колхоз готовил к отправке в Красную Армию двенадцать лошадей. – Помолчал, вздохнул глубоко. – Придется распрощаться с большей частью наших лошадиных сил.

– Люди на фронт. Кони на фронт, – буркнул Васёк.

– Не мы одни будем выполнять мобилизационное предписание. Со всех хозяйств берут лошадей. Спасибо, сенокос провести дали… вернее, почти провести. Завтра выезжаем и всем оставшимся миром еще стожка три-четыре поставим. Где сенокосилка не пройдет – литовочки выручат. Захар, готов приказ о зачислении тебя на должность конюха. От обязанностей звеньевого не освобождаю. Всем по две-три лямки тянуть придется. Помогать тебе будет Никита. Отпокосничаем, телеги-навозницы подготовим. Приступим к вывозке удобрений. Навоз, золу, собранный куриный помет вывозить сперва на дальние поля, под озимые. Лошадям – усиленный рацион. Выжимать из них все силенки, но… чрезмерно не переутомлять…

Вымирают нарымские деревни в травокосную страду. Бродят по опустелым улицам небольшими артельками куры в сопровождении всегда настороженных, готовых для драки петухов. Полеживают в тенечке сонные свиньи, уставшие пахать дернину за огородами. Осмелевшие вороны и сороки расхаживают по крылечкам безмолвных изб. Распевают в диких конопляниках синицы и воробьи. Над крышами и переулками в резвом полете носятся ласточки-береговушки, ловят для прокорма мошку, комаров, зазевавшихся стрекоз.

Редко-редко из какой избы донесется болезненный стариковский кашель, крик недавно отнятого от материнской груди ребенка, оставленного на попечение заботливой девчушки.

Тихо в Больших Бродах. Мимо деревни лениво плетется разомлевший Васюган. Иногда он кажется недвижным, потерявшим проторенную дорожку. Медленно плывущее бревно говорит о постоянном бдении лесной реки.

Все, кто мог держать литовку, врубаться в плотные травостои, покидали балаганы по первозорью. Дед Платон говорил поучительно председателю:

– Роса для косы – лучшая смазка.

Две конные сенокосилки валили траву на ровных, сухих участках. Косари наступали на закочкаренные мокринки, где гнулась под обильными росами упрямая осока.

На стане оставались старуха Серафима, Фросюшка-Подайте Ниточку да кучка гомонливой ребятни, будущих копновозов. Они ломали для чая смородиновые веточки. Приносили в кружках спелую кислицу.

Лучший в деревне косоправ – Платоша – отбивал, точил косы. На ремне, как ножны, висит кожаный футляр для бруска. Торчит деревянная ручка. Пошуршит мелкозернистым брусочком по лезвию косы – пальцем боязно прикоснуться. По мягкому простотравью такая бритва гонит прокос за прокосом. Попадутся кровохлебка, дягиль, другой какой дудочник – все с хряском ложится под ноги косарю или косарице. От широкого сильного взмаха насаженной на косовище литовки отлетают в сторону тугие клубки вязеля, мышиного горошка. Цепкие плети пробуют ухватиться за сталь, она легко выныривает из зеленого вороха, сшибая на ходу маленькие, еще не раскрытые стручки.

Мальчишки, как и Варя, называют старика ласково Платошей. Запрудинский огород никогда не подвергался их набегам. Не топтали грядки. Не нащупывали под шершавыми плетями огурцы. Не отвинчивали башку спелым подсолнухам. Платоша был добр ко всей деревенской пацанве. Кому подарит складной ножичек, кому пару рыболовных крючков, кого просто погладит по головке, скажет несколько приятных словечек.

Неподалеку от балаганов Платоша учил косить сено большеньких мальчишек. Ставил их перед собой по одному, обхватывал ручонки, лежащие на косовище и ручке косы. Взмах за взмахом. Шаг за шагом. Так в две тяги отрезали от большого покрывала травы узенькую ленточку. Перед концом прокоса старик выпускал ребячьи руки на волю. Увлеченный новой работой, маленький косарь какое-то время не замечал отсутствия своего старого учителя. В пылу, азарте он с теми же бодрыми взмахами продолжал вести наступление. Шуршала жесткая стерня под стоптанными чирочками.

Утром, после завтрака, дедушка Платон командовал своей гвардии:

– Шаш-ки на-го-ло!

Гвардия спешно разбирала сделанные для них небольшие косы, вскидывала на плечи.

Фросюшка помогала готовить обеды, чистить песком посуду, стирать рубашки и портянки косарей. В свободные минуты, положив на колени легкую седую голову Серафимы, ловко орудовала частозубым костяным гребешком. Перебирала жидкие прядки волос.

Пыталась она косить да задыхалась на первом прокосе. Жадно хватала воздух мокрым ртом, как выброшенная на берег плотвица.

Пурга отъелась, окрепла. Захар никому бы не смог объяснить, почему он выделил из колхозного табуна спотычливую невзрачную кобылу. Она часто конфузила возницу громкой стрельбой. Орудийный ствол оживал в самые неподходящие моменты. Дрожал выгнутый хвост. Из-под него выкатывались крепкие ядра. Шмякались под гремучие конные грабли. Много кнутобойных ударов, тычков, пинков претерпела Пурга от прежнего конюха за свою невинную животную слабость. Захара она нисколько не смущала. Опасался одного: лишь бы Пурга не салютовала при Варе.

Конные грабли Захара и Варюши кружили и кружили по лугу. Никита Басалаев выкашивал большую гриву за частым осинником, что встал оазисом над тихим травным раздольем…

Недвижным, заколдованным светом объяты нарымские белые ночи. Давно скрылось, отмежевалось от земли разомлевшее солнце. Небо на западе долго напитано огнем, словно оно удерживает солнышко за длинные пряди лучей. Устремленные вверх потоки дрожащего света постепенно слабеют, будто окаменевают за болотно-урманными далями. Вскоре от этих громадных светильников неторопливо отхлынут блеклые волны. Незаметно растекутся, смешаются с синевой небесных просторов.

В матовом хрупком воздухе отчетливее слышны комариные вызвоны. Допоздна у конного двора слышится стукоток молотков. Парни сколачивали высокобортные ящики, устанавливали между тележных грядок. Смазывали колесной мазью втулки в ступицах. Приделывали к новым телегам оглобли.

Платон крутился возле ребят. Проверял – не шатаются ли спицы, не елозят ли на ободах стертые по краям железные шины. Покончив с проверкой колес, старик принялся насаживать на новые черенки острозубые вилы. Работая, ворчал на басалаевского отпрыска:

– Отрядили Захару помощничка, нечего сказать…

Помощничек в стороне молча, сосредоточенно равнял по мерке сучкастые доски, отпиливал тонкополотновой лучковой пилой. «На глазок, без угольника, чертенок, пилит, и срез ровный, – отметил про себя Платон, ревниво наблюдая за проворными руками парня. – Отец-шельмец, видно, не баловал, всему научил…»

Отпилив доску, Никита прикладывал ее к квадратному стояку будущего ящика под назем. Двумя точными ударами всаживал гвоздь. Ни разу боек молотка не скользнул по шляпке. Ни разу гвоздь не пошел вкривь.

Парень работал играючи. За этой непоказной игрой старый человек увидел молодого хваткого хозяина, приобретшего мужичью сноровку.

Васёк и Захар подтесывали оглобли, сгоняя мелкую пахучую стружку. Платон верил – внук с дружком не уступят в проворстве и выучке сынку уехавшего на войну Дементия.

Иссякала световая сила белой ночи. Тускнела, зачернялась матовость далей. Земля, пойманная в огромную звездную сеть, настороженно притаилась. Летом не боятся впасть в дрему напитанные полой водой луга за Васюганом, суходолы, угоры, поля, где крепнут от долгих солнечных приливов льны и хлеба. Отоспалась северная земля за тягучую зиму. Отлежалась на взбитых метелями перинах. Теперь спит мало. Птичья вольноголосица быстро возвещает о новой заре и новых заботах дня.

От скотных дворов до дальних полей тянулись груженые телеги. Никита, забрасывая вилами тяжелые пласты навоза, был поглощен мыслями об отце. Не замечал вокруг себя ребят, не обращал внимания на тяжелый запах, исходящий от подернутых парком громоздких куч. Война бесцеремонно вырвала родного человека из семьи… скоро бросит в пекло, в страшный ад, уготованный для людей не в загробном – реальном мире… Сына поразило на берегу хладнокровие отца. Говорил о новом полозе для саней, об отданном в долг дегте и ни слова о предстоящей встрече с врагом. Не было растерянности в лице. Наоборот – удаль, бесшабашность, точно Дементий собирался не на войну – сенокосничать за Васюган. Или он умело скрывал растерянность, печаль, боязнь? Не хотел принародно выдать смятение души, неизбывную тоску по оставленному крепкому личному хозяйству?

Большой навозный жук камешком стукнулся о носок грубого ботинка. Отлетел, упал на землю лапками вверх. Не упадет ли вот так навзничь на поле боя отец, захлестнутый волной осколков? Каждый прожитый после проводов день томительно и больно отзывался в юном сердце, рождая тревогу и запоздалую жалость. Младший брат бросился к отцу на шею, прилип репьем. Никита только наотмашь припечатал ладонь к ладони. «Повторись миг прощания, – размышлял сейчас сын, – я бы тоже обнял отца за шею, прижался к широкой груди».

Терзается Никита, что не повинился перед отцом за грубость, опрометчивые поступки, допускаемое иногда вранье. И раньше подступали минуты раскаянья. Хотелось выложить все начистоту, облегчить сердце. Откладывал объяснение, ждал удобного случая. Не всегда сносил старший сын отцовские окрики, назидательные наставления. Особенно горькими казались они в присутствии Олега. Перед младшим братом приходилось уже выступать в роли учителя. Поэтому каждый полученный от родителя подзатыльник, каждое крикливое словцо вызывали в Никите бунт и непослушание.

Зеленобрюхий навозный жук шевелился у ботинка, пытаясь встать на мохнатенькие ножки. Чтобы не раздавить жука, Никита отпихнул его в сторону, куда не подъезжали порожние телеги.

И Захар поддевает большие навильники навоза. Даже черенок вил потрескивает. Поодаль загружают ящики председатель и счетовод Гаврилин, крутоплечий, широкоскулый мужик. Концом черенка он успевает чесать щетинистое лицо и клинышек волосатой груди под расстегнутой до последней пуговицы черной гимнастеркой, купленной у фэзэушника на томской барахолке. С мировой войны Гаврилин привез незвонкого серебра в курчавых волосах и гноящуюся под лопаткой рану от свинцовой «клецки». В деревне он почему-то стыдился называть пулю своим именем. «Клецку» в госпитале извлекли. С нажитым рано серебром не мог совладать ни один хирург.

Молодой Басалаев курит часто, завертывая самокрутку веретенной толщины. Склеивая языком кромку газетного листика, подставляет под папиросу ладонь. Оброненные на нее табачинки спроваживает в кисет. От первых сильных затяжек выпускает из ноздрей густые дымные струи, похожие на моржовые клыки.

Наблюдает Захар за встревоженным парнем, старается заглянуть в светло-карие глаза, но они, как у отца, неуловимы. Неужели он знает тайну о сожженных скирдах пшеницы? А может, и о найденных обрезах? Хотя вряд ли отец – Захару почему-то верится, что они принадлежали Дементию, – посвятил в свою тайну кого-нибудь из членов семьи.

По дороге оброненные пласты навоза растеребливают свиньи. В них копаются куры. Они не сходят с пути, пока лошадь не издаст над ними фырканье или возчик не хлопнет по земле кнутом. Одна свинья в толстом панцире засохшей грязи развалилась у придорожной лужи. Возле нее сидит на корточках в короткогачных штанишках мальчонок, чешет вислобрюхую животину за ухом. Он давно подхрюкивает сопливым носом, желая вынудить хавронью отблагодарить за усердие ответным похрюкиванием. Но лежебока закрыла томно глаза. Положив на траву продолговатое рыло, готова вот-вот уснуть. Невиданное нахальство злит маленького чесальщика. Он берет в каждую руку по прутику, наводит в дырки на упругом пятаке. С возгласом «бах! бах!» резко тычет в живую мишень.

Слышится страшный визг. Свинья вскакивает, ошалело летит к дороге, прямо под Пургу. Напуганная кобыла машинально бьет копытом, попадает по толстому заду невесть откуда взявшейся чертихи.

Захар шагал слева от слепой, не видел начала короткого спектакля. Захватил финал: из-под ног лошади выкатился темный ком, который только в кювете стал походить на парнокопытное существо, очумелое от пережитого страха.

Телега не перегружена, но Пурга тащит ее, напрягая все мускулы длинных ног. Переступает по сухой дороге – напружиненная шея в скрипучем хомуте наклоняется, твердеет. Резче проступают на ней шишки от укусов беспощадных оводов. Ослабели у лошади боевые рабочие жилы. Не так прытко бежала по артериям кровь. Гнало ее, наверное, толчками, словно она спотыкалась на кривулинах длинных жильных дорог. Кобылка часто оступалась. И по ровному шагала с предостережением, постоянно думая о подвохе бугров и ям.

Ее подтачивала какая-то болезнь, вызванная простудой, переутомлением, басалаевскими пинками, от которых точно обрывалось что-то внутри.

Под задком телеги покачивается банка-дегтярница. Захар закрывает ее плотной крышкой от старого туеска. Бережет деготь от пыли, высыхания. Смазывая изъеденные гнусом места на Пурге, натирая продегтяренной тряпицей сбрую, старенькие кирзовые сапоги – смазку расходовал с крестьянской бережливостью. Сперва много черных капель ронял в дорожную пыль, на траву. Отец упрекал за такую расточительность: «Сынок, земная ось без скрипа крутится. В деготьке не нуждается». Вспоминал сын поучительные слова, открывая липкую крышку берестяной дегтярницы.

На подъемах возчик подталкивал телегу, помогал Пурге. Она поворачивала голову к другу. Во влажных глазах читалось: извини, быстрее не могу… рада бы, но…

– Тебя-то в Красную Армию не возьмут, – рассуждал вслух Захар. – Председательский Гнедко попадет – это точно. Будет пушки таскать, возить ящики с патронами. В нем втрое силы больше, чем в тебе. Но, голубушка, но! Поле близко.

Отвоеванные у тайги колхозные поля тянулись по правобережью Васюгана. Из всех раскорчевок Захару нравилась та, где он сам пролил пот. Вырывал с отцом и дедом смолевые пни. Помогал пахать тугую неподатливую почву. В поисках влаги корни деревьев заползали глубоко. Их приходилось безжалостно рассекать топорами, выворачивать вагами, выпахивать. Запрудин-младший не думал тогда, что, вырывая одни корни, он пускает другие, незримые, начинающиеся от сердца. Год от года крестьянские корни набирали силу.

Вспашка, боронование, сев. Борьба с сорняками, уборка, молотьба. Весь хлебопашеский круг постоянно замыкался. Никто его не мог разорвать, отменить извечное требование кормилицы-земли.

Зеленым дозором стояли у полей пихты, осины, кедры, ели. Сторожили выпавший снег, не позволяли ветрам сдувать его с малогектарных участков, оголять угретые под сугробами озими. Поля сменяли изумрудный цвет на золотой. Лиственные и хвойные дозорные урезонивали шальные осенние ветры, не позволяли им распластывать по земле, путать, ломать стебли овса и пшеницы.

Захар выкраивал время, приходил к родному полю полюбоваться всходами, порадоваться вместе с зеленями долгожданному дождю. Какими хилыми, беспомощными казались первые остроголовые росточки, увидевшие солнце и синеву. Некоторые еще не сбросили с себя комочки земли, горбились под тяжестью обременительной ноши. Другие, удивленные появлением на свет, в молодцеватой стойке теснились среди зеленых сородичей, стремясь развернуть по солнцу продолговатые тельца.

На борьбу с осотом, другими сорными растениями Захар выводил все звено. Прихватывал сестренок, ребят-младшеклассников. Шли по полю широким фронтом. Вырывали с корнями настырную крепкостебельную рать. Чтобы уберечь руки от острых колючек, надевали матерчатые рукавицы, сшитые матерью.

– Правильно, внук, поступаешь, – похваливал Платон. – Осот да молочай – братцы, не попавшие в святцы. Поганая родня. От них хлебушку один урон.

– Пашню хорошо обработали, откуда сорняки берутся?

– Вольные растения, кочевые. Эти иждивенцы земли род свой издавна ведут. Они отнимают соки у поля, покой у пахаря.

Особенно прельщали Захара созрелые хлеба. Стремительно появлялся откуда-то налетный ветер, словно он до поры до времени отсиживался на макушках припольных деревьев. Теперь, соскочив с них, принимался волтузить широкую грудь поля. Тревожно переговаривались между собой тугие колосья. В ожидании скорой уборки они всматривались уже не в небо, глядели на землю, согнув покорные шейки стеблей. Не в силах справиться с плотной стеной хлебов, ветер ухарски пролетал над ними, прогибал кое-где золотую стену, терялся в бесчисленных злаковых лабиринтах.

Не раз ходил Захар смотреть хлеба вместе с отцом. При виде коллективного богатства Яков Платонович осаживал кепку-восьмиклинку на затылок: мятый козырек мешал ему разглядеть веселое братство колосьев, полюбоваться на творение земли и пахарских рук.

– Не зря, сынок, такую благодать, – отец обводил поле широким взглядом, – житом зовут. Это слово со словом жизнь срослось. Одного они крепкого корня. Где доброе жито, там безбедно будет время протекать…

Вспомнились Захару отцовские слова. Он обходил поля своего звена, проверял – не потравил ли скот посевы. Не истоптал ли овсы медведь. В прошлом году укараулили одного на овсянище, повадился валить суслоны, разбрасывать по полю снопы.

Высоко в дымчатом небе парил ястреб-тетеревятник. Ширококрылая птица плавала в теплых потоках воздуха, наслаждаясь свободой, широким обзором болотно-лесных владений. Случалось, серые хищники хватали в деревне зазевавшихся цыплят. Унося в когтях добычу, преследуемые иногда стайкой всполошенных скворцов, под оглашенные крики кур и петухов, стремглав проносились над крышами, скрывались в ближнем лесу.

Этот ястреб, наверное, был сыт. Для охоты он не стал бы уходить в поднебесье. В ленивой отрешенности, почти не шевеля крыльями, закручивала хищная птица широкую бесконечную спираль.

Не терпел Захар этой хитрой осмотрительной птицы. Что-то колдовское усматривалось в медленном кружении тетеревятника, будто он предсказывал беду, насмехался над чьей-то судьбой. При виде ястреба сердце пронзала острая боль. Теснились думы об отце, о больной матери. Зачем только подозревали отца, обвинили во вредительстве? Никогда не мог свет радости, вспыхивающий в его глазах при виде хлебов, обернуться тьмой озлобления, зловещим светом сгораемых скирд. Страшная была картина: треск пылающих снопов слышался в Больших Бродах. Ветер пригонял в деревню крупные черные хлопья. Они бураном беды кружились над дворами, скворечниками, оседали на дорогах и тротуарах.

Тяжелые мысли клонят голову. Тетеревятник парит вровень с солнцем, но Захар забывает о нем…

Чем сильнее обессилевала Пурга, тем жалостнее относился к ней Запрудин-младший. Временами лошадь совсем теряла аппетит. С тупым равнодушием смотрела на овес, насыпанный в корытце. Конюх посыпал корм мелкой солью, примешивал к овсу раскрошенный жмых.

Колхозный ветеринар разводил руками, не в силах помочь слепой. Он подносил свои плохо видящие глаза почти вплотную к лошадиным губам, пристально рассматривал еще крепкие зубы. Желтыми от йода пальцами ощупывал брюхо напротив селезенки, куда часто прежний конюх Басалаев тыкал кнутовищем, всаживал носок сапога.

– Что с ней? – пытал Захар ветеринара.

– Полагаю, нутро отбито. Может, падала неудачно или на жердину натыкалась. Корми ее лучше. Работой не изнуряй. Даст бог – оклемается.

Первое военное лето стояло одуряюще-знойным, с оглушительными залпами громов. Над урманами, Васюганом небо вышвыривало огромные корни молний, готовых вот-вот вцепиться в испуганную землю. После ливневых потоков устанавливалась удушливая жарынь. Кончалось безветрие, из боров прилетали запахи разомлевшей хвои, мхов и пьянишника.

Еще в начале июня на скот неотразимой силой навалился гнус. На дойке женщины разводили дымокуры. Коровы купались в струях едкого дыма. Комары начинали неистовствовать с вечера. Поэтому ближе к закату вся деревня тонула в голубых дымчатых волнах.

Ксения сперва выкуривала комарье из избы. Старая кастрюлька, привязанная за ручки проволокой, как большое кадило, качалась возле бедра. Шипели в посудине тлеющие гнилушки. От них шла тугая струя забористого дыма. Он выжимал слезы, сушил гортань, вызывал почти беспрерывный глухой кашель. Потом дымокур устанавливался возле дверного проема. На гнилушки бросали сырой травы, чтобы они не вспыхнули, не спылали ненужным огнем.

Животных замучили оводы. Поедом ели они овец, коров и лошадей, успевая откладывать в язвинки множество яиц. Подведя внука к какой-нибудь лошади, покрытой гнойными желваками, дед азартно потирал сухокожие руки:

– Личинки думают нас с тобой обхитрить. Ишь, угрелись под шерстью, спеют там. Мы их сей момент в керосинчике искупаем. Подставляй-ка посудину.

Захар держал около лошадиного бока старое ведерце, на его дне поблескивал керосин. Дедушка принимался медленно, но сильно сдавливать опухольное место: из желвака, как из вулканчика, лезли копошащиеся червячки.

– Вот вам, голубчики, и купель готова! – с веселым распевом говорил Платон, спроваживая щепочкой в ведро белых паразитов.

Видя, как они извиваются в предсмертных корчах, заливался блеющим смешком. Опорожнив нарыв, смазывал логово изгнанных личинок раствором карболки.

За какое бы дело ни принимался Платон, он выполнял его неторопливо, основательно и увлеченно. Плетет корзину, вытесывает топорище, шьет уздечку, подшивает валенки – руки выполняют раз и навсегда заученный урок. В такие минуты внук подолгу не отводит глаз от инструмента, каким пользуется дедушка, от пальцев, не делающих пустых движений. Его работа походила на легкое, правильное дыхание. Захару хотелось быстрее постичь тайну рук мастера, все выполнять так же ловко, без сбоев и переделок. Старание, крестьянская нелегкая выучка, обретенные навыки прожитых лет слились в Платоне Запрудине в крепкий сплав. Одна только смерть была всесильна растопить этот слиток природного ума, мужицкой понятливости, бесстрашия к любому делу. Но он не собирался так скоро отбывать в безмолвный мир земли. Память, правда, стала сдавать. Сердце стучало неровно, как маятник криво повешенных ходиков. Подойдет к тускловатому, испятнанному мухами зеркалу, глянет, покачает головой. Со вздохом закроет глаза: уберет со стекла ненужного двойника. Чего долго глядеть на сморщенное лицо, острые скулы, глубокие провалы глазниц? Мелкие морщины ручейками впадают в крупные. Не заметил, когда время сумело прорыть кривые борозденки. По ним мало сбегало слез радости. Зато других, прошеных и непрошеных, пролилось вдосталь.

Захар конюшил. Дед навещал его в конюшне. Приходил обычно перед отправкой лошадей на работы. Платон не согласился с ветеринаром.

– Не нутро у Пурги отбито, повинны оводы, разъевшие ее тело.

Старику часа три пришлось выдавливать коварных личинок с крупа, боков и ног кобылы. С шеи и плеч Пурга сама слизывала их, прокусывая изъеденные гнусом вздутия.

Никита Басалаев конопатил щели в конюшне, менял гнилые доски перегородок. Кони, находящиеся в деннике, недружелюбно косились на парня, когда он проходил мимо них. Некоторые норовили схватить зубами за плечо, лягнуть. Никита с опаской ходил возле лошадей, по привычке приглядываясь к длинным светлым хвостам. Никто больше сына конюха не вырывал из лошадиных хвостов волосинок на силки. Сплетенными, почти бесцветными силками Никита ловил на пригревных отмельных местах Васюгана вертких щурят. Петельку привязывал к концу удилища. Погружал в воду, медленно вел к щучьей голове, стремясь не задеть, не потревожить рыбу прикосновением удавки. Щучка оказывалась в волосяном кольце, рыбак резко дергал удилище. Трепещущая добыча повисала в воздухе. Давно отошла пора подобных забав, не подкрадывался больше паренек к навострившим уши коням, но они по-прежнему зорко и настороженно следили за ним.

Парни говорили друг с другом мало. Обменивались сухими, отрывистыми фразами. Никита не бездельничал. Заменил в деннике сломанные жерди. Выдолбил теслом новую водопойную колоду. Чистил лошадей. Срезал широкой стамеской трещиноватые края с копыт.

14

Любил Захар ходить с деревенскими ребятами в ночное. Наблюдал, лежа у костра: в загадочном мире шла тихая жизнь звезд. Изредка они теряли неподвижность, косо пролетали яркими блестками и гасли в неведомых высотах. Примагничивал взгляд лихой остроконечный месяц. Он тоже бодрствовал, веселил ребят, видел спутанных, мерно жующих лошадей, веселый огонь костра и темные пятна кустов, расселенных по ровному приполью.

Вылетели на привычную охоту совы и летучие мыши: за полосой освещенной травы они проносились низко над головой, пугая хлопаньем упругих изогнутых крыльев.

Ночь налита темнотой. Думается о рассвете и пробуждении земли. Давно съедены ребятами краюшки хлеба, печеная картошка и огурцы. Необоримо тянет в сон. Кто-то успел «испечь калачик» – свернулся на разостланном потнике. Сопит, поддразнивает засыпающий огонь.

От своей краюшки Захар оставил румяную корочку. Она в пупырышках, трещинках. Мать выпекает хлеба на некрутом жару. Как бы она ни прикрывала зев русской печки заслонкой – оттуда сочится сытный дух, выжимающий слюнки. Такой дух остается в каждой корочке и крошке, в тряпице, где хранилась оставленная для ночного каравайная долька.

Захар отошел от костра. В сплошной темноте глаза открылись шире. Чуть-чуть светлелись неровные прогалины между рослого ракитника. За кустарниками, за полосой деревьев – чистины полей. Тельце месяца упруго, тонкобоко. Свету от его полированной поверхности мало. Захар лихо свистнул. В кустах шарахнулась какая-то птица. От костра послышался ответный свист. В стороне припольной тропинки раздалось голосистое ржание: там паслись кони.

У каждого мальчишки имелись среди лошадей любимчики. Им перепадала разная крестьянская снедь: кусочек лепешки, огрызок брюквы и жмыха, испеченная картошка. Ради экономии картошку пекли в дырявом ведре или старой кастрюле: меньше обугливалась, кожура снималась тонкая, оставляя всю мякоть.

На свист отозвалась Пурга. Она знала: после такого условного сигнала последует какой-нибудь вкусный гостинец. Маленький, на один жевок, но он будет подан из доброй руки человека, которого зовут именем, созвучным со словом сахар. Однажды Захарка преподнес на ладони белый сладкий комочек. Схрумкала, долго ощущая во рту приятный холодок. Попадались изредка такие же сладкие травинки, стебельки цветов. Как-то Пурга с головкой клевера съела зазевавшуюся пчелу. Она успела оставить в нижней губе жало, отдав лошади за причиненную боль капельку меда.

Лошади разбрелись по кустам, которые виднелись черными отрепьями на фоне вызвезденных небес. Слышался легкий скок – резвились неугомонные жеребята, радуясь ночной вольнице, короткой безработной поре матерей.

Осмелев, проносились над парнем настырные летучие мыши. Обдавали лицо и шею легким ветром трепетных крыльев. Не раз приходилось видеть этих летающих чертенят вблизи. Ребята ловили их белыми нательным рубашками, натянув сачками на длинные палки. Разглядывали у костра уродливое чудище, тыкали прутьями в тугие перепонки на сгибе сильных крыльев. Маленькие залохмаченные глазки, ослепленные костерным светом, были плотно закрыты. Еще страшнее и загадочнее казалось от этого мышастоголовое безглазое существо.

Костер за кустами исчез. Плотнее надвинулась прохладная тьма. В густых травах зарождалась роса. Между пальцев ног набились волглые стебли. Захар не вырывал пучки, с ними мягче было шагать по неровностям остуженной земли.

Туповерхий купол неба, золотая картинка месяца, мертвецки спящая неподалеку деревня, недремная жизнь звезд – все наполняло сердце юноши загадочной новизной впечатлений. Настороженной земле немного осталось мыкаться без утра, солнца и гомона птиц.

Травы пошли смятые, притоптанные, с колючей стерней. Кони были где-то близко. Пурга ждала друга с высоко поднятой головой, поводя тугими, чуткими ноздрями. Она давно слышала мягкий шорох травы со стороны костра, где находилась босоногая ватага. Близость в ночи веселых человечков, долетаемый запах дымка приободряли Пургу.

Лошади при пастьбе передвигались легким поскоком, занося над травой одновременно обе передние ноги. Опытная Пурга редко прибегала к такому способу передвижения. Она не лезла в кочкарник – резиново-упругий, с хлюпающей тягучей жижей у основания. Осторожно обходила водянистые мочижинки, где сильно вязнут копыта и вечно отсиживается прыгучая лягушня. Ей хватало травы на суходолах.

Подойдя к лошади, Захар погладил по теплому, мягкому храпу. В локоть доверчиво ткнулся мордашкой жеребенок. Часть корочки досталась и ему. Паренек положил одну руку на шею жеребенку, другую на шею его матери. Постояли так молчаливо в звездной тишине ночи, которую скоро начнет раздвигать матерыми руками всеохватный рассвет. В отдалении похрустывали сочно кони. Табун держался кучно, утром не будет потеряно время на лишние поиски.

Тяжело притопал игреневый мерин. Грузный жеребец-выкладень постоял отчужденно, остервенело стал охаживать себя размочаленным хвостом. Два года назад Захар случайно подсмотрел в щель конюшни, как этого рыже-светлого жеребчика повалили, связали по ногам мужики. Блеснул острый нож, жеребец судорожно взбрыкнул ногами, издал хриплый томительный крик, болезненно обмяк и больше не шевелился. В табуне он яро льнул к кобылам, ревниво охаживал сильным крупом жеребцов, лягался, бил копытами землю. К нему не проявляли ни особых симпатий, ни особой вражды. Игренька стал дерзок с соперниками. Чаще собирал в гармошку плотные волосатые губы, грозя крепко состыкованными зеленоватыми зубами. Никогда не угасал в его влажных глазах тяжелый мстительный взгляд. Он не хотел быть покорным в оглоблях, со скрежетом грыз удила. Пузырилась, срывалась бледно-багровая пена. Он часто сражался по требовательному зову плоти на вольных лошадиных ристалищах за своих любимых, теперь отшатнувшихся подруг.

В ночи не хотелось говорить громко. Теплым шепотом Захар погуторил с Пургой, осерчалым мерином. Хрустко зевнул и отправился к костру.

По низинам слоисто ложились тусклые туманы. Крупнела, становилась ядреной роса под ногами. От обильной мокроты на склоненных травах давно намокли, отяжелели раструбы холщовых штанов. Ниже колен они были укреплены сложенными вдвое сатиновыми заплатками. По правому бедру почти до сгиба ноги тянулся просторный оттопыренный карман из старого телогреечного материала. Штанины сильно махрились, Захар не обрывал толстые нитки, расчетливо связывал узелками по две-три вместе, упрочняя срезы неровных гач. Пуговицы с такой обмундировки почему-то быстренько ссыпались вместе с волокнистым мясом утлого материала. В образованную брешь пришлось просунуть сыромятный ремешок, перехватить его крепким узлом надвое, сцепить с первым, предназначенным для ремня хлястиком. Вскоре сыромятный конец переместился ко второй матерчатой дужке.

Рано стал обучать отец крестьянской науке. В деревне так: успеешь чуть перерасти тележную грядицу – и начинается постижение ремесла земли. Когда ремень задницу попотчует, когда матушка припечатает голиком – все идет в зачет ребячьей науки. Захарка не проказником рос. Слово из тятькиных уст наполовину вылетит – сынишка умком поймет, что подать надо, куда, за чем сбегать. Услужливо рубанок поднесет, шило, топор. Почешет отцу спину, не доверяя это дело дверному косяку. Иногда, охмеленный минутной злостью, Яков осалит грузной ладонью по щуплой спине. Тут же схватит головенку грабастыми пальцами, поцелует в русое темечко, скажет сиплым, виноватым голосом: «Прости, сынка, не ко времени подвернулся».

Шагает к костру, вспоминает отца, теплую постель на широкой припечной лавке. Выползают из-за смирных ракит освинцованные туманы. Маскируют знакомое приречье. Идя к Пурге, Захар видел крутодонную лодочку месяца над левым малотравным холмом. Теперь она над хвойной, высоко вздыбленной грядой. За нее затекает обильная загустелая синь с пузырьками налипших звезд.

Костер вдалеке кажется дотлевающим углем. Захар сворачивает к кустам. Прежде чем зайти за сушняком в их темные коридоры, шумно хлопает палкой возле ног: здесь не раз ловили пепельных и черных гадюк. Шарахнув головой об пень, обломав игольно-острые, наискось поставленные зубы, чулком снимали с гадюк шкурки, натягивали на брючные ремни. Однажды Васёк напялил угольную шкурку змеи на указку, положил на учительский стол, прикрыв газетой. Урок географии начался со страшного визга долговязой учителки. Ваське многое сходило с рук. Не будь отец председателем колхоза, он давно бы сказал школьной парте: «Прощай».

Ломает Захар сушняк, думает о вечном спорщике и задире Ваське Тютюнникове. Он большеротый, губастый, слова выпускает с присвистом, словно через свистульку пропускает. На большой голове прилепились раскрытыми пельменями бледные уши. Ученики, караемые словом за провинности, наливались краснотой с ушей. У Васьки эти аппараты никогда не краснели, зато густо сизел бугристый угреватый нос. Васёк так далеко запускал в ноздрю указательный палец с острым грязным ногтем, что казалось, вот-вот завинтит его весь и выткнет ненароком карий глаз. Его хитрое скуластое лицо редко не было опечатано крупными синяками. Особенно знаки воинского отличия шли к глазным впадинам.

Устрашающая готовность в любую минуту драться, забиячно-отчаянная походочка с перекатом костлявых разбойных плеч, усмиряющий кобровый взгляд у многих отбивал охотку разрешать с Васькой спор покулачно. Этому сорвиголове взбрела в голову выдумка, которую он окрестил – спор на змею. От проигравшего председательский сынок вприпрыжку отмерял пятнадцать шагов, держа за хвост извивающуюся гадюку. Целился долго и тщательно, норовя швырнуть змеину в голову. Мальчишки пробовали откупиться рыболовными крючками, складниками, резиной на рогатку. Ничто не прельщало победителя. Наслаждаясь предстоящей расправой, испытывая терпение и выдержку своей жертвы на выстойке, Васёк с минуту переминался с ноги на ногу. С ухмылкой ловил канючные слова об уступке, о замене наказания. Ослабив окончательно волю просителя, измучив его, Васек, важный от неумолимости и полученной власти, кричал отрывисто и сухо: «Жмурься – швыряю!» – и отправлял гадюку в короткое воздушное путешествие к живой мишени. По условиям спора лицо нельзя было прикрывать руками. Два секунданта следили, чтобы расстреливаемый змеей не пятился назад, не отклонялся туловищем в стороны, а стоял истуканно, как костяной крепыш на кону перед ударом крупной бабки-биты.

Захарка тоже участвовал в необычной дуэли, нарочно делая недолет или перелет змеи. Васёк не щадил никого. Раз крупная гадюка шмякнулась Захарке туда, где грудь завершается ямкой-луночкой. Мальчик ощутил холодное чешуйчатое тело. Сжатый страхом, он все же не шевельнулся, пока не менее напуганная подколодная тварь не юркнула с плеча на землю.

У костра кроме Варюши все спали в самых затейливых позах. Близко к кромке огня лежал окропленный пеплом Васька, угнездив на кулаке прыщеватое лицо. Когда охапка сушняка была брошена на землю, он открыл глаза и, пробурчав: «Где тебя черти носят?!», тотчас стал затяжно всхрапывать.

– Кони на посевы не ушли?

– Пасутся у лога, – ответил девушке Захар и принялся подкармливать огонь сухопрутником. Расслабленное пламя зашевелилось, ожило. Взметнулись бело-оранжевые ленты.

– Не спишь чего? – парень протянул к огню мокрые ноги. От штанин поплыл легкий парок.

– Тебя ждала, – с беспокойством, по-взрослому ответила Варя, натягивая ситцевое платьишко на круглые колени.

Польщенный вниманием Захар долго молчал, выжимая из гач росу. Ему не верилось, что Васька спит, не подслушивает их.

Скоро утро уходящего лета начнет привычный отлов звезд. Сначала справится со всей мелюзгой. Подберется и к крупным, захватывая их крепкой серебристой снастью. Забьется плотвицей на отмели растерянный месяц. Останется, горемычный, один на синем раздолье, пока нетерпеливое всполошное солнце не окатит его с ног до головы бесшумным прибоем.

Что-то недовольно бурча спросонья, стал отползать от жара Варин брат.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Рецензенты: Ю. В. Лучинский, д-р филол. н.; С. Н. Шевердяев, канд. юр. н.Издание третье, испр. и доп...
Как «примагнитить» в свою жизнь самого идеального мужчину?Как сделать так, чтобы он влюбился и предл...
Исполнилось 20 лет одной из самых страшных трагедий в новейшей истории России. 20 лет назад был расс...
Крушение Империи Российской, затем и Советской, новые пугающие тенденции назревающего распада — в че...
Молодой мужчина прогуливается по морю и встречает пожилую леди. Женщина рассказывает ему свою истори...
«“Юнона” и “Авось”», «Тиль», «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты»… «Собака на сене», «Старший брат», «Ч...