Пурга Колыхалов Вениамин
– Поджаришь героя.
– Ого! Он в огне не сгорит, в воде не утонет.
– Сплюнь три раза.
Васькины ноги от икр до ступней точно из обожженной глины. На левой пятке глубокий порез с трещинами по краям. Кожа в оплетке красных прожилок, с темными пятнами от недавно сведенных чирьев. Ступни зелено-черные от земли, от сока трав, от застрявших колючек и костерной золы. Наверно, только напильником можно снять надкожный налет с толстых подошв Вариного братца.
15
Не шел сегодня к Захару сон. Его не подпускало, отпугивало дробным стуком бодрствующее сердце. Не хотелось торопить ночь – настороженную, всеохватную, грузную. Отдалить бы неотвратимое утро. Оно скоро разобьет вдребезги звездно-небесную лепку, поглотит легковесные туманы. Откроет плесы дремотного Васюгана. Снимет липкую темень с тесовых крыш деревни. Уже размеренно и громко, как заклинание, возвестил о подступе нового утра чей-то бойкоголосый петух.
Выкатив прутом налитый краснотой уголь, Варя быстро-быстро принялась перебрасывать его с ладони на ладонь, приоткрыв пунцовые валочки губ.
– Помнишь?
Смотрел Захар на бойкий пляшущий огонек, на мелькающие пальцы, на розовое улыбчивое лицо и вспоминал мельницу, костер и горячую игру, придуманную выдумщицей Варей. Играли иногда группой. Уронишь на землю напитанный огнем уголь – выбываешь из игры. Состязание длилось не больше минуты. Ойкали, визжали девчонки, свистели, несли словесную тарабарщину ребята, припекая до волдырей кожу, кантуя острогранные раскаленные угли. Часто Варя и Захар завершали игру вместе, не уступая друг другу. Они студили костерные угольки, а в их горячих сердцах начинали разгораться другие, невидимые, но жгучие. От них лучисто растекался набирающий силу свет…
Откуда-то из недр ночи, что составляла сейчас с землей одно целое, донесся пробный голос певчей птицы. На востоке по кромке небес ленивым наплывом вкрапливался неясный дрожащий свет. Там, где за крутобережьем пешим ходом передвигался Васюган, громоздились туманы, похожие на оброненные небесной высью облака.
Оттуда, где пасся табун, донеслось возбужденно-игривое ржание. Отражаясь от волглых кустов, окатанных хрусталин росы, прокатилось короткое эхо. Захар спиной улавливал холодное течение воздуха. Его выдыхали ближние болота, покрытые лилипутскими разнопородистыми деревцами, упругими кочками и резун-травой. Медленно, желанно осветлялась земля. Голосистее становились птичьи хоры. Чутко прислушивался Захар к малейшим звукам, рожденным по повелению наступающего рассвета. Его сладко тревожила близость Вари. Согревала затаенная невысказанность слов, беглая беседа взглядами, яркая вспышка улыбок. Немало задавали друг другу вопросов их зоркие глаза. Каждый сам по себе искал ответы на них. Найдя, упрятывал подальше, понадежнее – для грядущих дней. Это походило на увлекательную игру в жмурки. Никто из них не знал, когда спадет с глаз невидимая пелена.
– Пора будить засонь! – Варя принялась чесать прутиком пятку брата.
Зашевелилась неизносимая Васькина ступня с растопыренными землистыми пальцами.
– Лошадиный пастух, коней цыгане украли! – не унималась сестра, теребя спящего за суконную штанину.
Он ошалело вскочил с войлочного потника, уставился на догорающий костер.
– Где цыгане?! Какие цыгане?!
– Такие… кучерявенькие… – Варюша рассмеялась раскатисто, обнажая белые тесно сидящие зубы.
Васёк отошел к густой шелковистой траве, склоненной под тяжестью грузной росы. Стал на колени, уткнулся лицом в мокрую зелень, быстро завертел кудлатой головой. Горячая роса забивалась в ноздри, омывала глаза и щеки, попадала в губастый полуоткрытый рот.
После такого омовения вытер лицо подолом косоворотки, принялся бесцеремонно распихивать ногой спящих.
Сплющенными серыми мячиками выскакивали из травы лягушки, утопали в росной зелени. Налетел ветерок, причесал негустую гриву огня. Всколыхнул травы, окрепнув, принялся кудлатить ближние кусты. Северная ночь сдалась пришедшему свету безоговорочно. Его тихое всепроникающее нашествие преобразило все. Свету прибавляли туманы: лежали серебристыми холмиками – плотные, недвижные, в первозданной красе. Вскоре они потекут, заструятся. Их начнет помаленьку гасить солнце.
Гремя уздечками, ребята направились к табуну. Захар шагал рядом с Васькой, любуясь убранными росой широкостебельными травами. Даже упрямые головушки конского щавеля клонились под тяжестью зеркальных капель. Под ногами хрустело. Дружкам представлялось, что они перебредают вброд широкую зеленодонную речку.
– Почему без Варьки к табуну ходил? – с лукавинкой выпытывал Васёк, расстегивая верхнюю пуговицу косоворотки.
– Так, – послышался неохотный ответ.
– Эх ты, маятник! Раз есть так, надо чтобы и тик было. Понял?!
Многозначительно посмотрел на Захара, ловко и сильно сплюнул сквозь проредь зубов.
– Ты мне сестрицу… не забижай… клыки выкрошу…
Шли поодаль ото всех. Их разговора не было слышно.
– Перетяну сейчас тебя уздой. Поостерегись советы такие давать.
– Ладно-ладно… я же шутя-любя-нарочно…
Над логом, над Васюганом туманные гряды кучнее и выше. Ракитники обрезаны наполовину слоистой белью. Висят в воздухе неприкаянные макушки. Оттуда слышится разливистая щебетня. Где-то за этим безмолвием туманов бродят кони. С рассветом они торопливее жуют траву. Знают – скоро снимут путы, втиснут в зубы ненавистные удила. Будут снова упираться в жестких хомутах, таскать гремучие водовозки, телеги с мешками отрубей, тесом, глиной, с флягами молока, доставленными из-за реки, где на луговой волюшке пасется колхозное стадо.
Подошли к месту, где Захар видел ночью Пургу с жеребенком, игреневого мерина. Лошадей здесь не оказалось. Похрустывала под ногами колкая, подстриженная табуном стерня, запятнанная кучками лошадиного помета. Васька пошел по направлению полей. По следам, по сбитой росе определил – табун перекочевал к посевам.
– Пурга увела, – заметил Васек, оперяя свою догадку острым словцом. – Прикормил слепую хлебными корками, она и радешенька. Вытворяет, что вздумается.
– Не она, – заступился парень. – Это чалая, Ступка.
– Ступка! Нас отец истолчет, если кони хлеб вытопчут.
Брели в липком тумане, он приглушал отрывистые слова. Где-то над белыми пуховыми взлобками завороженно-радостно праздновал наступление дня неумолчный бекас – шустрый «небесный барашек». Бееээ, бееээ – доносилось с неба почти с равными промежутками. В голосе веселой птички Ваське послышалась насмешка. Он обозвал ее мелкокрылым чертом. А летающий барашек словно нарочно блеял и блеял над бредущей ватагой, над покатой долиной, где в арочном выгибе под сладким гнетом росы стояли плотные травы.
Ало и розово запылал восток. И небо, и ступенчатый выстриг зеленоголовых хвойников, и корявые дуплистые осокори – все вдруг ощутили недюжинную силу огня, клокочущего пока под самой изгибистой чертой горизонта. Он вырывался оттуда тугими снопами, уходил в рассев по голубеющей необозримости. Ребята не смотрели под ноги. Им было куда повернуть пытливые глаза: завороженно глядели они на пляску лучей, на красочное извержение. Наплывный огонь рассвета снимал последние остатки земной дремы. Неутомимая на впечатления душа Захара сама была отзвуком и отсветом обновленного мира природы.
Варя первая заметила вылетевшего из тумана гнедого жеребенка-годовичка. Задрав распушенный хвост, озорно вскинув голову, пронесся он мимо ночных пастухов со свистящим всхрапыванием и легким стуком копыт.
– Заблудился. Табун ищет. – Васька посмотрел вослед упитанному сорванцу. – В таком туманище, пожалуй, заблукаешь. И куда их леший увел?
– Где-то близко. – Захар прижал губами сложенные бубликом пальцы, громко свистнул.
Вновь, как ночью, отозвалась коротким ржанием Пурга. Приглушенный звук донесся слева, где виднелся преклонный осокорь с трухлявой, наполовину выжженной сердцевиной. На нем желваками вспучилась серая залубенелая кора в извивах бесчисленных трещин. Осокорь, напрягая старческие силенки, с одышкой тянул из земли поверхностные соки, вспрыскивая их гибким молодым побегам, вставшим стреловидно вдоль изуродованного дряхлого ствола. Ребятам не раз приходилось присаживаться возле этого старца, где пичуги вили свои гнезда. Об осокорь чесались коровы и кони, оставляя в трещинах коры клочки шерсти. Захарка, как родственнику, улыбнулся старому знакомцу. Обрадованный найденным табуном, свежим дыханием влажного ветра, видом бойких олиственных побегов согбенного тополя, парень врипрыжку побежал к лошадям, увлекая за собой сероштанную команду, которую замыкала Варя.
Табун разбрелся около овсяного поля. Следов потравы не было. Овсы стояли плотные, чистые, роняя с узких метелок крупные капли. Со стеблей до тех пор будет ссыпаться роса, пока в молотильных барабанах не упадет с них золотой каскад крепко сбитых зерен.
Надевали уздечки. Снимали мокрые путы. Дружески похлопывали коней. При подходе Васьки игреневый мерин уросливо оттопырил губы, фыркнул, тяжело затопал прочь.
– Сто-о-й! – Васек взмахнул уздой, побежал за упрямцем.
Быстро догнав беглеца, Захар ухватил его за густую косматую гриву. Мерин во всю ширь показал ядреные зубы, между них виднелась разжеванная мякоть травы.
– Почему он такой пугливый? Ты его бьешь?
– Его, Захар, убить мало. Настырная скотина. Кусал, лягнуть норовит.
Зануздав, Васька не утерпел, стукнул кулаком в распертое брюхо.
– Не зли его.
– Я и миром и ладом с ним пробовал – ласки не понимает. Съест лепешку да как скрежетнет на меня зубищами. Глаза так и просят: «Мало! Дай еще!» Да я-то где возьму?! Он и торбу лепешек схрумкает, не подавится.
– У каждого борова и то свой норов, а это конь…
– Тебе что – Пурга: овечка. Она и зрячей была смирной. С такой покорницей можно ладить.
– Пролететь бы сейчас, как прежде, на сытой отдохнувшей Пурге по белопенным туманам, над светлыми травами, муравчатыми тропинками.
Это было тогда: пузырилась, гудела рубаха. В уши напористо врывался разбойничий посвист ветра. Босые, настуженные ноги Захарки начинали ощущать тепло лошадиных боков. Влажные косицы густой гривы тонкими веретенцами бились о крутую шею разгоряченной кобылы… Теперь приходилось вести ее в поводу.
Варя колотила пятками вислобрюхую Чалку, торопила окриками, причмокиванием губ. Та не спешила растрясти грузное чугунное тело. Васёк наотмашь охаживает мерина лозиной. В момент удара хитрец увеличивал длину скачка и тут же переходил на привычный бег с ленцой. В выпученных зеркальных глазах было недоумение – зачем и куда такая спешка?
Замыкало длинную кавалькаду сопливое мальчуганье, которое отпускают в ночное благодаря великой милости родителей. Надо несколько дней канючить, упрашивать тятьку, ребят-старшаков, чтобы попасть к пылающему в ночи костру, испытать короткий ломаный сон, не раз обжечься выстреленными искрами, изрядно покормить комаров и мошку. И все это ради удовольствия промчаться по юному утру, вцепившись в гривы летящих коней. С замиранием сердца ощущаешь, как тебя с каждым скоком начинает кренить в одну сторону. Ускользает куда-то покатая лошадиная спина. Стремясь предотвратить падение, сжимаешь сильнее гриву, узду, плотно притискиваешь коленки, перекашиваешь плечи. Чудом обретаешь прежнее устойчивое положение… Всадники были так легки, что кони принимали их за наброшенные седла.
Теперь эти осчастливенные «седла» улюлюкали, свистели, гикали, безуспешно пытаясь догнать старших наездников.
Вымчались на берег Васюгана. Воды не было видно. Почти вровень с береговой кромкой глубокими застойными омутами лежали рыхлые туманы.
С травянистого угора хорошо просматривалась водотопная заречина. Чьи-то щедрые руки разбросали по ней огромные вороха крупнокудрых отбеленных овчин. Их еще не скоро беспламенным огнем спалит солнце.
Под светлой толщей туманов текла таинственная в своей незримости река. Нижние ярусы стрижиных норок были затоплены текучей белизной.
Первая в жизни бессонная ночь пролетела для Захара с быстротой падающей звезды. Что-то мешало ему прикорнуть у костра на два-три часа, насладиться каким-нибудь диковинным сном, полетать в безмолвии сновидения над смиренной землей. Он прислушивался к звонкой неумолчности сердца, поражаясь его неугомонности. Искорками проносились светлые мысли. Даже сейчас не хотелось спать. У Захара сегодня почему-то слипались не глаза – губы. Слова не вылетали – выползали: редкие, клейкие, сказанные иногда невпопад. В его нежной душе тоже давно наступило утро, сплошь просвеченное горячими быстролетными лучами.
Напористо горланили в деревне петухи – раскатистоголосые дозорные большебродских рассветов. От единичной робкой переклички они перешли к несмолкаемым азартным руладам. В никем не управляемый дружный хор начинали врываться коровьи басы, собачьи тенора, разные стуки-бряки колхозной деревеньки, давно живущей по самым точным – петушиным часам.
Там, где народилось солнце, по голубому залесью затрепыхался радужный павлиний хвост. Поперечной вызолоченной пилой, повернутой зубьями вверх, виднелся дальний косогорный ельник, наполовину скрытый ровной грядой тумана. Солнце быстро начинало захлестывать землю крутыми валами. Захар посмотрел на миг на стихию немого огня широко открытыми глазами и сразу зажмурился от резкой боли. Но напористый свет проникал и сквозь надглазные пленки: был он красновато-расплывчатым и не таким слепящим.
Прошло не более минуты, как остановились ребята на угоре. Углубленному в себя Захару казалось, что находится он на крутобережье долго-долго. Будто вот такое созерцательное безмолвие случалось в его жизни и не раз. Он видел бдение ясного месяца… брел по мокрым травам к табуну… пугался сбивчивого перестука сердца…
К реке спускались по длинному закустаренному логу. Разбитая водопойная тропа, рослый густой бузинник, травные скосы лога, одиноко торчащие хилые сосенки – все утопало в молочной пористой пене. Застоялый, непросвеченный солнцем туман обдавал лица неприятной сыростью. Васёк издал удалой свист. Мерин нервно вздрогнул, споткнулся о выбоину тропы. Смолкли и тут же принялись покрякивать, словно передразнивать уток, горластые лягушки.
Слева, поодаль от тропы, извивно пролег неглубокий овраг. Там даже не в дождливое время лопотала вода. По его оползневым сколам любит густо расселяться мать-и-мачеха, довольствуясь земельной неудобицей. Одному апрелю без дружной поддержки мая никогда не удается растопить нарымские снега. Неприхотливая мать-и-мачеха не будет дожидаться снежного сгона. Разжелтит яры, овраги, крутоложье веселыми цветами. Среди сплющенных теплом и светом сугробов зажгутся они нетрепетным огнем. Будут пугливо сворачивать к ночи клубочком нежные тельца. С первым натиском лучей потягиваться, оживать, веселить ясным, заимствованным у солнца цветом.
Хворая мать посылала сюда Захара собирать упругие, бархатистые снизу листья. Он набивал ими сплетенную из краснопрутника корзину. Относил к Васюгану, промывал от пыли лопушистое лекарственное сырье. Пока листья подсыхали в тенечке, Захар ополаскивал корзину, переворачивал ее брюшком к солнцу. Раздевшись донага, бросался в разомлевшую от тепла реку.
Матушку продолжала одолевать грудная надсада. Она мешала крошево мать-и-мачехи с душицей, обливала крутым кипятком. Давала настояться и пила настой, как чай. В избе стеснялась отхаркивать мокроту. Уходила за поленницу. Оттуда слышался долгий надсадный кашель.
16
Дома Захара ждало печальное известие: тяжело заболела мать. Встала до петухов, приготовила завтрак, засобиралась на дойку. У калитки схватило сердце. Выронила подойник из рук. Возле больной хлопотала сухогрудая бабушка Зиновия.
– Говорила ведь Яшеньке – не долгая я жилица на свете, – постанывала Ксения, медленно вдыхая застойный воздух комнаты. – Открой, мать, окна и дверь… черт с ней, мошкарой… дышать трудно… Захарушка, мне-то мертвой все равно будет, на какой лошадке гроб повезете… Прошу тебя – не запрягай Пургу… на всю деревню печаль нагонишь – слепая покойницу везет…
– Мама, будет тебе про смерть. Отболеешься, пройдет все.
– Нет, сынка, чую… В одночасье не отойду. Денька два болезнь поваляет… потом и спихнет… Варю не выпускай из сердца… чего скраснел?.. Знаю, знаю. По тебе она. Сестренок береги пуще глаза. Бог даст, отец войну оборет, вернется… вместе легче…
Не договорила, зашлась тяжелым грудным кашлем.
Первой угодившей под руку курице Платон отрубил голову, ощипал. Зиновия приготовила жирный бульон. Напекла из последних запасов белой муки пирогов с черникой. На еду Ксения смотрела отрешенным равнодушным взглядом.
Дочурки еще спали лобик к лобику беззаботным сном раннего детства.
Весь день Захар и Васек прессовали кирпичи, перетаскивали на носилках под навес для просушки. Сын частенько прибегал проведать больную мать. Ей не становилось лучше.
Со дня на день ждали приезда представителя из военкомата. Все колхозные лошади давно были подготовлены к боевому смотру. Коней купали в Васюгане, скребли, расчесывали гривы. Лечили окоростелых, страдающих хромотой. Каким-то образом в деревне узнали, что отбирать для фронта лошадей приедет бывший буденновский кавалерист. Не хотелось осрамиться молодым конюхам. В конюшне и около нее навели порядок. Вывезли весь навоз. Его за время «царствования» Басалаева скопилось изрядно. Вычистили стойла. Поставили в деннике новые ворота.
Навозили песка, посыпали ископыченный конный двор, вокруг конюховки. Убрали подальше с глаз изношенную упряжь, развешав крепенькие хомуты, дуги, подпруги и уздечки.
Председательский Гнедко – молодцеватый, лоснящийся от сытости и телесной силы жеребец – выглядел красавцем.
– У Гнедка рысистая стать, – оценивающе говорил Платон, с восхищением осматривая крепконогого жеребца. – Жалко небось, Василь, отдавать под пули своего скакуна?
Тютюнников тяжко вздохнул.
– Ничего не поделаешь. Красную Армию крепить надо. Может, не возьмут его, а?
Проблеск надежды не угасал.
Желая перебить ход мыслей, Василий Сергеевич спросил:
– Ксения сильно плоха?
– Сохнет, как ручеек в жару. Не ест совсем. Мне, говорит, теперь ни к чему, а вам едовать надо крепко.
– В район, в больницу повезем.
– Слушать о больнице не хочет. Твердит одно: чую.
– Такую доярку днем с фонарем не сыщешь. Женщины говорят про нее: Ксения за счет ласки к животным от каждой коровушки по два дополнительных литра молока получает.
– Наблюдал за снохой на дойке. Вымоет вымя, непременно имя коровенки вымолвит, пошепчется с ней. И доить начинает. Прошлым летом полподойника молока опрокинула. Из дома принесла, влила в колхозное…
Умерла Ксения ночью. Короткий горячечный сон слился с крепким, вечным незаметно. Первый раз она проспала утреннюю зарю. Первый раз ее не могли добудиться сторожа деревенского времени – петухи.
– Господи, зачем ты наперед нас, стариков, взял ее?! – причитала Зиновия, подняв шалашиком руки перед бледным лицом.
Платон убивался гнетущим бесслезным страданием.
Покойницу обмыли, обрядили ко гробу. Восковая свеча никак не хотела стоять меж скрюченных, таких же восковых пальцев.
Сын не мог сломить волю бегущих слез.
– Дедушка, отец наказывал каждый волосок на ее голове беречь, а мы?!
– С силой смерти, детонька, никто не совладает, – словно оправдываясь, твердил Платон, прижимая к груди голову внука.
Под неумолк птичьего хора легковесный гроб несли на руках до самого кладбища.
Горе вспыхнуло и не прогорало в сыновьей груди. Прошел страшный сон похорон. Захар ходил потерянный, придавленный густым туманом несчастья. Сердце не хотело брать на веру горькую явь: была мать и нет ее. Двухметровая толща могильной земли отторгла человека от этого мира крестьянских забот, от этого света солнца. Где он, тот свет, куда, по уверению богобоязненной Серафимы, переходят души усопших? Выбился ли оттуда хоть один лучик, согрел кого, осветил путь?!
Вспоминались мельчайшие подробности материнской доброты. Вот она редкозубым гребешком расчесывает после бани русые волосы сына, воркует нежно: «Да какой ты у меня хорошенький. Да какой ты у меня пригоженький. Чей это такой Захарушка?..» Подкладывает на тарелку лучший кусок рыбного пирога. Снимает с плеч, набрасывает на сына кофту во время сильного ливня, прихватившего их в лесу. Целует в щечку, желает спокойной ночи… Отец на войне. Мать в могиле. Правду сказывала бабушка Зиновия про зло. Хвалилось оно: изведете одну беду, другую приведу. Вот привело.
Вместе со всеми приготовленными к смотру лошадьми Пурга находилась в деннике. Ее глаза, подернутые пеленой непрекращающейся тьмы, по-прежнему оставались влажными. Конюху были теперь особенно понятны и объяснимы эти вечные слезы лошади. При подходе Захара она перестала хрумкать овес, насторожилась. Скребница коснулась и без того гладкой холеной шерсти. Слепая нюхом нашла лицо друга, с собачьей преданностью лизнула подбородок. Необычное поведение Пурги со дня смерти матери наталкивало Захара на мысль, что она каким-то необъяснимым чутьем догадывается о беде. Неужели были поняты ею затяжные печальные вздохи, беспрестанно идущие из души парня? Необычным жалобно-заливистым было ржание. Чаще прикасалась к конюху лбом, храпом, языком. Никита Басалаев ревностно следил за такими знаками внимания слепой кобылы. Старший конюх давно не испытывал к помощнику чувства неприязни. Их отцы ушли на фронт. Могут оказаться в одном подразделении. Чего делить сыновьям? Никита не рассчитывал на особое отношение напарника. Стал разговорчивее, обходительнее, и то хорошо. Несчастье запрудинской семьи он переживал по-своему, по-басалаевски: пришла в деревню беда, конечно плохо. Но, слава богу, не нас коснулась. Проявить сострадание – пожалуйста. Это можно. От ложной муки сердце не обливается кровью.
Захара мало утешали сочувственные слова помощника. Больше затрагивала неподдельная горесть Фросюшки-Подайте Ниточку. При виде окаменелого трупа покойницы она царапала себе лицо, корчилась в судорогах истинного страдания, обливалась горючими слезами искусной вопленицы. Благоговейно помогала обряжать усопшую в приготовленное одеяние. На поминках ела кутью наполовину со слезами. Полоумка-то полоумка, а чужое горечко вбирала в душу целиком. И слезы были чистые, искренние, не за поминальное угощение выплаканные.
На следующий после похорон день тот же трещоточный катер, что увозил первобранцев на фронт, приплавил к Большим Бродам широконосую баржу. От шкиперской каютки вдоль бортов возвышалась горбыльная надстройка, перехваченная в носовой части пятью осиновыми жердями.
По шаткому трапу с катерка сошел военный. Одернул гимнастерку, осмотрелся. Серая лайка, лежавшая возле опрокинутого обласка, с приветливым вилянием хвоста подошла к гостю. Понюхала начищенный хромовый сапог, чихнула.
– Че, к дегтю привыкла, крем не признаешь? – Приезжий погладил собаку промеж ушей, молодцевато расправил черные с проседью усы.
С яра из-под ладошек смотрела всезнающая ребятня.
– Коней наших увезут…
– Гли, ребята, генерал идет…
– Много ты, Степанка, понимаешь? Не генерал – просто командир…
– Ордена блестят…
– Пряже-е-ек сколько!..
Просто командир неторопливо поднялся по взвозу на круть, направился к стайке большебродских юнцов. Самые маленькие пустились наутек, придерживая на ходу лямочки короткогачных штанишек. Отбежали, присели на траву неподалеку. Слышалось шмыганье носов.
Поздоровавшись чинно, за ручку с четырьмя оставшимися у кромки яра ребятами, военный представился:
– Меня зовут Сергеем Ивановичем… Новосельцевым.
– Дядя, вы генерал?
Кто-то больно ущипнул Степанку за мякоть пониже спины.
– До генерала, мальчик, мне далековато. Всего лишь капитан.
– Военный корабль водите?
Новосельцев рассмеялся.
– Пока лишь сопровождаю во-о-он тот катер с баржой… Скажите-ка, герои, где отыскать Захара Яковлевича?
– Такого не знам.
– Вот здорово! Своего нового конюха не знаете? С кем же в ночное ходите?
– Так это Захарка. У него мама недавно умерла.
– Мне известно. Поэтому и не приезжал раньше.
Пошли к конному двору.
Тютюнников, объезжая поля, слышал моторный треск. Знал – зачем и куда идет по Васюгану вездесущий катер. Сегодня и так небольшие колхозные силы подрежут на треть. Заберут самых сильных, выносливых коней. Они скоро потянут тяжелую лямку войны. Опустив поводья, Василий Сергеевич недвижно сидел в седле, созерцая привычную картину созревших хлебов. Гнедко срывал сочные макушки белого клевера-медовика.
Подступала главная страда пахаря – уборка. Засевали поля, не гадали, не ведали, что кликнет мужиков война, оторвет от привычного дела. Вот он хлеб насущный. Один на один с небом. Природа пестовала его, помогала крестьянину растить. Однако природа не шевельнет пальцем, чтобы помочь убрать урожай. Наоборот. Будет вредить дождями, пугать близким снегом. Ветры распластают влежку колосья. Примутся опрокидывать снопы, суслоны. За каждую зернинку держит ответ только сеятель. Где он?
Впервые председателю не хочется в деревню. Знает: надо вот сейчас, немедленно прибыть туда, встретить Новосельцева из военкомата.
Катер давно оборвал нудную песнь. Наверняка ищут хозяина колхоза. «Что ж ты, Тютюнников, как мужик-скрытец, отсиживаешься у поля? – разговаривал сам с собой председатель. – Гнедка жалко? Не у тебя одного возьмут лошадей…» Не помнил, когда натянул поводья, направил бег жеребца к деревне. Очнулся – травы хлещут по стременам. Спрямил путь, поехал перелесками. Слева и справа полированным блеском мелькало листовое золото полей. Его текучий жар ощущался лицом. Поля посылали вдогонку: «Не забывай о нас… скоро, скоро…»
– Да, скоро. Скорее некуда, – пробормотал Тютюнников, слегка опираясь рукой на седельную луку.
На конном дворе ребячий гвалт.
– Дяденька капитан, эту лошадку не возьмете, а?
– Воронка оставьте.
– Игреньку не берите.
– Захар, не отдавай Ступку.
Новосельцев не обрывает парнишек. Во всех деревнях, где пришлось производить отбор лошадей, картина повторялась одна и та же. Первыми заступниками выступают пацаны-конники. Их чистая детская печаль была хорошо понятна.
Капитан приглядывался к молодому конюху. За лето лицо, шея, кисти рук сделались медно-красными. На лбу, под большими, неизбывшими горе глазами, время успело проложить пунктирно тонюсенькие морщинки. Под плотной рубахой четко проступали бугристые лопатки, вздернутые плечи, крутой выкат груди. Любой кузнец охотно бы взял Захара в молотобойцы. Нетрудно было усмотреть в нем силу, отчасти данную природой, но больше накопленную непрерывным крестьянским трудом.
Много таежных деревень проехал Сергей Иванович. Насмотрелся конюшен и конюхов. Желая выгородить побольше сил для колхоза, напускали на животных временную хромоту. Показывали опаршивленных, бельмастых, задышливых, упрятав добрых и горячих в беге. Утаивали настоящую цифру конепоголовья. Мазали медвежьим салом хомуты, уздечки, оглобли. Попытаешься набросить на коня такую уздечку или завести в хитрые оглобли – он свирепеет, вскакивает на дыбы, пускает в ход зубы, копыта. «Уросливая у нас порода, товарищ капитан, – дундит на ухо конюх, науськанный ко лжи председателем. – Намучились с нашим кобыльем. Жеребцы и того хлеще. В деревне четверых окалечили…» В доказательство слов машет рукой инвалиду, с утра сидящему у конюховки, поджидающему час осмотра. Ковыляет на зов прямой свидетель лошадиного коварства. Все в деревне знают: нога у пропойного мужичка перебита колом в драке. Ничего, надо одурачить военного. Чего он грабеж средь белого дня устраивает. И перекладывают грех на Серко. «Саданул копытом, аж кость в труху», – подвирает инвалид, заголяя грязную штанину.
Разве для личной конюшни старается капитан Новосельцев?.. Он выполняет святоотеческий долг. И приходилось ему «раскусывать» не уросливых коней – хитрых, уросливых председателей и конюхов. Кое-кого по военному времени отдавал под суд.
Конный двор в Больших Бродах поразил Сергея Ивановича своей чистотой и прибранностью. Ровный строй телег с поднятыми оглоблями. Под сапогами похрустывает песочек. Лошади сытые, чистые. Выстроены в деннике, как на параде. Возле голов – гнедых, серых, каурых – замерли в волнении мальчишки. Они тоже успели привести себя в опрятный вид. Стоят, думают: «Хоть бы моего конька не взяли…»
Подъехал председатель. Поздоровались. Знакомы были давно. Коренные нарымчане, они называли себя «коренниками».
– Че, коренник, везешь помаленьку воз-колхоз?
– Везу, Иваныч. Боюсь, с твоим отъездом везти не на чем будет.
– Всех не возьму. На развод оставлю, – бормотал капитан, взблескивая двумя золотыми зубами в нижнем ряду.
Он оценивающе разглядывал привязанного к изгороди Гнедка.
Председатель перехватил взгляд.
– Ему в зубы можешь не смотреть. Забирай первым.
– Не мне даришь, Сергеич. Могу и заглянуть… даже обязан… дохлых на фронт не берем… Захар Яковлевич, попрошу вывести из строя всех увечных коней.
От непривычного обращения по имени-отчеству, от полуприказного тона военного представителя парень немного растерялся. Он стоял первым в шеренге возле Пурги. Слушая ее хрипловатое посапывание, думал: «Не заболела ли». Конюх хотел гордо ответить: «Увечных нет», вовремя вспомнил о своей любимице. Легонько дернул за повод, вывел из строя.
– Слепая, – шепнул председатель, стесняясь громогласно произносить о тяжелом пороке лошади.
Новосельцев подошел к кобыле, испытующе посмотрел на околозрачковые вершины глаз. Оттянул верхнее левое веко. Оттуда, из тайного гнезда, выждав удобный момент, выкатилась слезина.
Наблюдая за процедурой проверки, председатель скрежетнул зубами.
– Не веришь, че ли?!
– Бог с тобой, Сергеич! Просто в диковинку мне. Первый раз вижу слепую от тяглового натужья. Мне об этой лошади говорил в военкомате Запрудин Яша… Мирового парня отец для тыла оставил. – Новосельцев обнял Захара за плечи. – Ты бы знал, Сергеич, какие шельмы-лошадники есть! В колхозе «Пламя» старикашка попался. Черт его знает, когда он у цыган науку дурную перенял: умел нарошные бельма напускать. Приезжаю отбор производить, страшно заглянуть «во очи» животным: гнойные, в серовато-белых пятнах. Об этой хитрости в коннице Буденного мне татарин один поведал. Сок какой-то травы с мелом мешают, впрыскивают в глаза. Приводят того делателя бельм, спрашиваю: «Скажи мне, дед-пустоцвет, ты за каждое напущенное бельмо потрудоденно получаешь, али как?!» – «Свят, свят, свят, – крестится старик. – Напраслину изволишь говорить». «Был свят – будешь судим. Я вот сейчас изволю штаны с тебя спустить, да за проделки твои принародно крапивничков испеку на твоей сковородке…» Ох и народец!
Мальчишки переминаются, переживают.
Оставленные за денником жеребята чешутся о жердины, просовывают меж них головы. Серенький непонимающе смотрит на мать – зачем их разлучили?
– Обрадовать тебя, председатель? – Новосельцев посмотрел с хитроватым прищуром. – Не возьму я твоего Гнедка… по старой дружбе.
На лице Василия Сергеевича промелькнула тень радости. Налетная улыбка держалась всего мгновение. Взгляд построжел.
– Кончай, капитан, в добрячка играть. Не то время. Ценю за дружбу, но… – Тютюнников отвязал Гнедка, передал повод в руки земляка. – Общая беда тыл и фронт поравняла. Не для свадебного поезда отдаем лошадей.
Выводили из строя грудастых, крепконогих, рысистых, статных. Безошибочно знал обо всех достоинствах и недостатках осматриваемых сил председатель. Заранее изгнав из души горечь обид и сожалений, делил табун на слабых и выносливых, резвых и тихобежных. Наметанным глазом капитан видел эту правду отбора, но все же считал нужным заглянуть в зубы, сильными руками проверить спинной прогиб, ноги в согнутом положении. Нащупывал жилы, «слушал» пульсацию крови.
17
Отправку лошадей назначили на утро. Из колхозных запасов отпустили несколько мешков овса. На барже вдоль бортов соорудили жердяную загородку, заполнили сеном.
Перед уборкой – перед главным боем – в колхозе всегда проводилось собрание. Клуб в Больших Бродах стоял на возвышении, метрах в ста от яра. Сцена маленькая, с певучими половицами, с крысиными прогрызами. Четыре сшитых, побеленных известью простыни заменяли киноэкран. Над сценой в деревянных рамках под стеклом портреты Ленина и Сталина. Между ними известный лозунг о слиянии пролетариата в мировом масштабе.
Кино крутили по частям, немое. Его, правда, озвучивали стрекот старенького аппарата, а с улицы – в зависимости от времени года – неприхотливая песнь кукушек, громы, взвои метели, скорбный клик журавлей.
Спины клубных скамеек залоснились до черноты. Большая печь-развалюха дымила, требовала перекладки. Председатель попросил Платона заняться ею, пустив в дело готовый обожженный кирпич.
За последние дни Варя была неотлучна от Захара. Не хотела оставлять его наедине с горем. Помогала готовить коней к смотру. Носила в сушилку кирпичи. Занималась уборкой конюховки.
Собрания в Больших Бродах начинались поздно. День, большая часть вечера отдавались трудам. На колхозное сходбище прикочевывала вся деревня. Приходили почтенные дедки – слеповатые, с приглушью, рассаживались, выбирая лавки пошире, поустойчивее. Слушая выступления, пригораживали к уху согнутые ковшичком ладони. Кормящие матери, прикрыв головенки уросливых младенцев полою кофт, концами платков, выкатывали нетерпеливым детушкам груди. Шмыганьем, покашливанием, вздохами заглушали стеснительно звучное чмоканье мальцов-грудничков.
Во время кинофильмов ребятня постоянно оккупировала пространство на полу, возле сцены. На сходках уходила на задний план, располагалась у печки, дверей, обшаркивала известку со стен. Многие, где сидели, там и засыпали, не выдерживая часовых разглагольствований о сене, надоях, зерне и трудоднях.
В этот вечер много оставалось пустующих мест. Яков Запрудин часто говорил на собраниях короткие, деловые речи, поэтому садился с краешку скамейки. Теперь отцовское место занимал Захар. Неугомонный Васёк ерзал рядом, не упуская случая отвешивать легкие подзатыльники проходящим мимо пацанам. Варя не раз ругала за это братца. Закоренелая школьная привычка сидела в нем крепче самоковочного гвоздя в подкове.
– Поредело, председатель, твое колхозное воинство. – Новосельцев оглядел небольшое пространство клубного зала. Перейдя на шепот, спросил: – Ничего об обрезах неизвестно? Чьи они могли быть?
– Полагаю – хозяин их на фронте.
– Басалаев?
– Да.
– Неужели на что-то надеялся?
– Ждал ли перемены какой – не знаю. За единоличные хозяйства первый бы руку до потолка поднял. Не мужик – замок ржавый… Сергей Иванович, мой голос надоел колхозникам, как в травокос дождь-сеногной. Скажи слово. Ты – представитель района, начальство все же.
Появился на сцене накрытый кумачом стол. Рядом с графином, наполненным по горлышко колодезной водой, Варя поставила букет ромашек. Присутствие военного придавало собранию необычную торжественность. Ордена, седеющая шевелюра, глянец хромовых сапог, ухоженные усы, кавалерийская выправка – все занимало колхозников.
– У Буденного точно такие же усы, – уверял Платон свою старушку.
Зиновия, не видевшая усов командарма, все же посчитала долгом не согласиться.
– Где такие же? Где?! У него к носу круче, как у Поддубного. Те усы по бублику выдержат, если повесить.
Председатель дал слово Новосельцеву.
– Дорогие наши колхозники! Поймите – с горьким сожалением приходится мне выполнять возложенную обязанность по отбору лошадей для фронта. Колхозы стоят на пороге хлебоуборки. Ушли на войну отцы, сыновья, братья. Нет такой колдовской силы, чтобы в настоящее время вернуть их полям, потому что надо ломить дьявольскую фашистскую силу… Мне пришлось служить в прославленной коннице Семена Михайловича Буденного. Он часто говорил нам: сабля без коня сиротеет… Пора сабельных походов для страны отошла. В действие пущены грозные орудия. Но суть поговорки верна: на войне без лошадей туго. Они нужны партизанским отрядам. Для различных работ в прифронтовой полосе. Вывезти раненых, доставить к орудиям боеприпасы, горячий обед бойцам – везде сгодится наш друг – конь.
В вашем колхозе благодаря усилиям комсомольцев и, главное, – Захара Яковлевича Запрудина – лошади окружены горячей заботой и любовью. В рабочем строю осталась даже слепая Пурга…
Васёк толкнул локтем друга: знай, мол, наших.
– Легче всего было списать, пристрелить ее. Кое-кто в районе советовал председателю так и поступить – убрать кобылу с глаз долой. Чего ей быть живым укором, корм зря переводить. Нет, Пурга свой харч отрабатывает сполна. Видел колхозный крепкий кирпич. Глина не только на воде – на поту лошадином замешана. Раньше мужики слепоту лошади несчастьем считали. Оно и верно. Комсомолец Запрудин не оставил в беде слепую. Ценность каждой ее жилы вы ощутите скоро на уборке урожая. В деревне ребятишки юного конюха по-простому Захаркой зовут. Для вас, дорогие мальчишки, он Захарка. Для колхоза, страны – Захар Яковлевич. Работает на отечество за себя и за отца, тут без отчества не обойдешься.
Завтра колхоз «Васюганский пахарь» лишится одиннадцати самых сильных лошадей. Их судьба будет вверена Красной Армии. Пожелаем им не пасть на полях войны, потрудиться для разгрома врага, для победы…
Видел ваши хлеба, льны. Порадовали они меня. Верю – не будет оставлен на полях ни один колосок. Без хлеба, пороха, снарядов, людских жертв и героизма нации войны не выигрываются. Мы сильны духом. Так будем же сильны и хлебом. Его ждет от вас страна, армия. И в тылу совершаются подвиги. На них путевки не выдаются. Вас будут поднимать по ранним утрам боевые тревоги труда. Вы не мешкайте, выводите свои, хотя и поределые силы. Клич у Отчизны один – бей врага ненавистного снарядами, штыками, трудом. Для Родины нет жизни без победы. Мы сдавим фашистов за глотку и завоюем, добьемся ее…
Ночевать гостя председатель повел к себе. Бабушка Серафима шагала рядом с Варей, выстукивая посошком по сухой, накатанной телегами дороге. Новосельцев, придерживая старушку под руку, подшучивал:
– Сколько знаю тебя, Серафимушка, ты все такая же моложавая.
– Молодость – начинка добрая, да портится скоро. Перепекся пирог – в корку черствую превратилась. Раньше, бывало, за один погляд у парней сердчишки выпрыгивали.
– Бабушка, расскажи про старовера, – напомнила внучка.
– Ну тя непутевую! – отмахнулась Серафима.
– Расскажи, красавица, расскажи, – поддержал Новосельцев, пожав в темноте локоть Вари.
– Был такой чудесник таежный. Проходу нигде не давал. Так и сяк подольщался. Мне он, что пшенице василек: красив да проку нет. Староверец однажды воровски ко мне подкрался и по-нововерски губы охомутал – дыхнуть не могла. Я с черной овечки шубенку снимала. Ножницы в руке пружинные стригальные с большими прихватами для пальцев. Отпихнула охальника, за бородищу ухватилась. Растерялся, заикаться стал:
– Ппрости, ммать, на святое дело испроссу не ннадо…
За поцелуй черт лохматый оправдывался. Я скоренько чирк ему овечьими ножницами полбородени. Говорю усмешно:
– Прости, отец, на это святое дело тоже испросу не треба.
Теперь староверец без всякого заикания на меня накинулся:
– Ну, Серафима, согрешение твое перед господом богом несмываемо.
– Зато отрастаемо!.. Не горюнься шибко. – Сунула ему в карман отрезанный пучок бороды, овечкой недостриженной занялась. Вот так и проучила кержацкого поцеловщика.
Капитан улыбался до самых ворот…
