Пурга Колыхалов Вениамин
Утром по низинному поречью стлался плотный туман. Из-за серой хмури усталым оком глядело медлительное солнце. Давно ложились холодные росы. Низко – к скорому ненастью – летали со своими выводками ласточки. Днем они устраивали слетки, напоминая о скорой разлуке с северной землей.
Последнюю ноченьку провели на разнотравье взятые для Красной Армии лошади. Их в колхозе таврили буквой Б на левом бедре. Каждая четырехкопытная сила получала отметину жегалом. Задымится на ляжке под накаленным тавром едко пахнущая шерсть. Крупным вздрогом встрепенется лошадь, и процедура окончена. Теперь ты не обезличенная сила. Принадлежишь большебродскому колхозу. Его неприкосновенная собственность. Право на тебя можно оспорить юридически.
И вот одиннадцать единиц живой колхозной собственности стоят на берегу Васюгана. Много вас, российских коней, затавренных различными буквами и цифрами, собирает для фронта далекая Сибирь.
Вся деревня вышла на проводины. Поднялся ветер, разметной силой разогнал туман. Открылся неторопкий Васюган. На барже старичок шкипер в грубом брезентовом плаще выкачивал трюмную воду. Даже с яра слышалось сипенье и чавканье помпы.
Коней повели по спуску. За ними двинулись гурьбой люди. С баржи заранее сбросили широкие длинные сходни. Поперечины над сосновыми плахами измахрились, расщепились от копыт под тяжестью живого груза. Было видно: много зашло и сошло по крепким сходням коней. По Васюгану до Больших Бродов деревенек изрядно. Их не обошел лошадиный призыв.
Говорились на берегу слова счастливого напутья. Мальчишки скармливали лошадкам прощальные краюшки, всхлипывая красными носами. Даже Фросюшка-Подайте Ниточку – вытащила из мятой сумы зачерствелую корочку, протянула к губам Гнедка. Жеребец понюхал, не принял угощение: корка пропиталась запахом хозяйственного мыла. Фросюшка, поглаживая председательского коня по холке, стала сама жевать хлебец. Точно с испуга, тремя резкими прыжками отбежала к песчаному холмику, бросилась на колени, прижала ухо к сырой земле.
Заинтересованный странной выходкой полоумки, Тютюнников спросил:
– Че слышишь, Фрося?
– Войну слышу, председатель… шибко гремит…
– И знаешь, в какой стороне?
Фросюшка вскочила, вскинула раскосмаченную головенку, ткнула тощей рукой в воздух.
– Тамо-ка!
– Смотри ты! – удивился Новосельцев. – Не ошиблась: запад пометила верно.
Коней проводили сквозь людской строй: он начинался от концов сходней. Трогали, гладили гривы, спины, бока. Похлопывали по крупу и головам. Захар стоял молча, крепко стиснув зубы.
На барже лошади не притрагивались к сену. Многие инстинктивно повернулись в сторону лугового заречья, куда их обычно перевозили. Вот баржа, кое-как отдернутая от берега слабосильным катером, потянулась не наперерез реке – вдоль ее берегов. Обеспокоенные кони засуетились на палубе, застучали копытами, заржали. Все недоуменно смотрели на растянувшуюся по взвозу людскую цепочку.
Шкипер насмотрелся подобных печальных картин. Он невозмутимо восседал на снятом с Гнедка седле, чесал концом совка ревматическую ногу. Этим совком он отмерит скоро в торбы порционного овса, поставив тем самым увозимых коней на фронтовое довольствие.
Захар, Васёк и Варя задержались на крутобережье. Конюх не надевал кепку до тех пор, пока с васюганского плеса не исчезли печальным видением катерок и покорно бредущая за ним на канате буксирница.
18
В грузном изнеможении склонились хлеба. Крестьян торопили подступившие осенины.
Пургу впрягли в жнейку вместе с каурой кобылой, страдающей недостатком – часто засекала копытом ногу. Идет, идет да и чиркнет по передней левой. Разбитое место засечки пришлось смазать мазью, приложить ватный тампон, перебинтовать натуго. Вредное копыто стукалось о подушку, не причиняя ноге боль.
Олег, брат Никиты, скорым шагом водил слепую под уздцы. О голяшки чирков бились тугие склоненные колосья. Звено Вари вязало снопы. Платон возглавлял их отвозку в овин. Он торопил неповоротливых круторогих быков, понарошку грозясь вымазать репицы скипидаром.
Счетовода и председателя тоже укачивали жнейки. В одну из коротких передышек, смахивая крупный пот со лба, Гаврилин спросил:
– Сергеич, ты не задумывался над тем, почему слова будни, баба, бык на одну букву начинаются?
– Не приходилось такую загадку разгадывать.
– Везде тягло в основе. Во все лета мука женская комлем лежит.
– Помаешься, коли не хочешь щёлк в брюхе заиметь. В бедствия поля всегда бабонькам препоручались. Каждому свое: мужикам поле брани, бабам – петушиные рани…
Выгустились за лето хлеба. Плотно стояли золотые стрелы с насаженными наконечниками колосьев. Местами ветра устелили хлеба вповалку, поворошили их. Пурга ступала крупными шагами, не ждала окриков. Видя рвение слепой, каурая напарница расслаблялась, замедляла шаги. Олег подносил к ее отвислым губам кулак, строжил: «Я ттебе!»
Пурга набирала силу, избавлялась от оторопи, вызванной слепотой. Ей перепадало больше овса, ласки. С таким покровителем, как Захар, можно было не влачить существование – жить и работать на колхоз наравне со зрячими лошадьми. В бескрайней вязкой темноте, простирающейся за пределами глаз, кобыла вроде начинала различать в черных расплывах очертания стогов, колосистое поле, пласты поднятой плугами земли, васюганский изгибистый плес. Видения посылала услужливая память. Все, запечатленное когда-то на тонюсеньких глазных пленках, проявлялось в той последовательности, в какой проходила жизнь Пурги в течение восьмилетнего срока. Трава, хлеба, пашня занимали в видениях главенствующее место. С весны и до осени они бросались в глаза зеленым, золотым, черным колером. Сев, сенокос, жатва – главное колхозное трио дел. В промежутках крестьянская разноработица. Иногда лошади думалось: стоит хорошенько проморгаться, открыть пошире глаза – все исчезнувшее возникнет вновь. Не раз делалась попытка избавиться от наваждения беспросветной ночи, стряхнуть с себя черную неотлипчивую массу. Мотала головой, каталась по земле, прыгала. Беспрестанно поднимала и опускала усталые веки, словно полируя и без того зеркально блестящие хрусталины глаз. Тьма не освечивалась.
Помимо пышных валков вспаханной земли, табуна, снопов и травы стояло перед глазами лошади холеное загорелое лицо прежнего конюха. Не раз хотелось садануть копытом в мужика, перебить руку, держащую плеть. Парализовывал животный страх перед давним деспотом. Он нисколько не боялся пролазить под брюхом любой лошади. Появлялся у задних ног. Хватал прокуренными пальцами за храп. Не выказывать страха перед копытной силой – вот к чему стремился Басалаев и преуспел в опасном деле. Он подчинил волю лошадей своей грубой мужичьей воле. Пурга постоянно боязливо ждала – вот-вот подойдет горластый Дементий, жахнет в живот кулачищем. Но странное дело: исчез он куда-то. Не слышно его тяжелых шагов, грубого голоса, ехидного смеха.
Жнейка Захара с каждым кругом отстригает от поля по доброму лоскуту. Мелькают руки вязальщиц снопов: поднимаются они молодцами, точно из-под земли. Не боятся стоять на жесткой стерне. Все им по нраву – крепкая опояска, тесное братство колосьев, устойчивое положение на полевой земле.
Привычный крестьянский труд, уходящий корнями в глубь столетий, венчал все пахарские заботы. «Успеть, успеть, успеть», – выговаривала лобогрейка, укладывая в расстил срезанный с корня хлеб. Работа грела не только лоб, делалось жарко всему телу. Пурга знала – за этой страдой придут холода, сыпанут снега. Белый цвет зимы ей тоже хорошо знаком. Тащит воз по накатанной до глянца дороге, торопливо схватывает губами сенные обронки. На ходу жевать тяжело. Надо перевести от натуги дыхание, откашляться, пофыркать, попыхать ноздрями, отогреть теплым нутряным воздухом проникающую в нос изморозь. Была молодой, не отставала от впереди идущего коня. Близехонько подходила к возу, вырывала клок сена, выбирая помягче, без противного дудочника, царапающего горло.
С первого дня рождения жеребенка Пурга мучилась от сознания, что не может взглянуть на него. Природа требовала от матери вылизывать малыша – и она старательно, до устали языка, счищала теплую слизь. Природа требовала приучить появленца на свет безошибочно находить вымя – и этой нетрудной науке он обучился. Природа требовала пригляда за жеребенком – и слепая мать, призвав на помощь инстинкт, оберегала его, навсегда выпущенного из поля зрения. Судьба затмила это важное поле, все колхозные пажити.
Задождило. Косохлестные, подстегнутые ветрами дожди проходят быстро. Сейчас сыпался долгий и нудный ситничек.
Председатель щелкал по стеклу барометра. Стрелка замерла на «ясно», не собираясь покидать чужую позицию.
– Стучи, не стучи, Сергеич, мокропогодица с недельку продержится. – Дедушка Платон пробарабанил козонками пальцев по груди. – Она не соврет.
– Не дымит переложенная в клубе печь?
– Чего ей дымить? Тяга хорошая, с присвистом. Сегодня на ферме начну перекладывать. Кирпич мировой – жар держит.
– Скажи, Платон, чего ты в жизни не умеешь делать?
– Смертушку отдалить не смогу. Не обучен.
– Поднатужься и живи. Ты для колхоза – клад. Нам его не хочется в землю зарывать… По погоде и мысли идут какие-то смертельные. Расслабиться нельзя. В середине сентября отправка в район баржи с зерном.
– Успеем с этакой погодушкой?
– Сушить снопы будем в овине. Ночью молотить. Армия без хлеба – винтовка без патронов. Сам же любишь повторять поговорку: с сытым брюхом и окоп – дворец. В Томске идет формирование стрелковой дивизии. Сибиряки белку в глаз бьют, по фашистской башке тем более промах не сделают… Варька моя на фронт рвется. В санитарки. Медицинскими книгами обложилась. Изучает. Налегает на полевую хирургию. Говорю дочке: у нас своих полевых и луговых операций хватает: посевная, уход за посевами, сенокос, жатва. Хлеб пот любит.
– Добавь – овес, лен, турнепс, свекла.
– Главное – хлеб. Есть раны огнестрельные, осколочные, штыковые. В какой разряд, Платон, отнести нашу, вечно ноющую рану о колхозном урожае? Хлебная рана вот тут, в сердце. Начинает она кровоточить с самого сева. Лекарство от нее одно – снятый с корня и обмолоченный хлебушко.
– Такая погода калечит душу.
– Нарымский край милосерднее сроду не был. Постоянно с боем берем сено, зерно, лес… Пусть дочка не рвется на огненный фронт. Мать, умирая от чахотки, просила беречь Вареньку. Вот бережем с Серафимушкой восьмой годок… Спрашивают меня как-то в земельном отделе: не надоело вдовцом горемычничать? За тебя любая пойдет… К чему она, любая-то?! Пшеница и та не любой земле колосьями поет.
– В наших Бродах на молодых мор какой-то. Сердечники, легочники. Болотья кругом, можно их повинить. Тогда почему мы – старичье – векуем? Просмолились, просушились, задубели. Нам уже с погоста давно чалку подают. Никак зацепить не могут. Ты меня кладом назвал. Я пече-клад. Научу Захара и сынка твоего жаровые ходы прокладывать, дымоходы, отдушины – авось, пригодится. Печь дышать должна ровно, без сбоев. Знавал мастеров-секретников, охочих до всяких фокусов. То вой трубе подпустят. То печь огнем чихать начнет: дверца настежь, из поддувала пепел летит. Не сойдется печник с хозяином в цене на кладку – вот и куролесит, подпускает порчу. Волей-неволей раскошелишься, доплату выложишь.
– Твои печи без секрета? Я ведь больше положенного на трудодень не могу дать.
– И на том спасибо. Не из своего сусека отоварку производишь. Советую тебе: пока непогодь давит, турнепсом надо заняться. Червь поточить может. Убрать его, просушить – и забота с плеч.
– Осенью не знаешь, какую заботушку первой за бок хватать.
– Придется имать по две разом – утренники холодные пошли. Нынче зима-кума на гостеванье рано пожалует.
– Долгая гостья, но не привередливая: по распутице притопает.
– За зерном та же баржонка-разлучница придет, что мужиков и лошадей увезла?
Председатель кивнул утвердительно.
Подошел дождебойный, ветреный сентябрь. Разлучница уже стояла на привычном месте, терпеливо ждала важный груз. Молотьба шла круглую ночь. Мальчишки охапками оттаскивали солому, умудряясь спать на ходу, как пехотинцы в долгом изнурительном походе. В пыльный омут молотильных барабанов ныряли снопы. Их с грохотом тащило, терло, мяло, выколачивало золотую зернь. От толстого слоя налипшей мякины потные лица казались упитанными, трудно узнаваемыми. Не раз Варя окликала ошибочно вместо Захара брата. Он ухарским свистом заставлял друга обернуться.
Захар брал пучок теплой изжульканной соломы, проверял чистоту обмолота. Оставался доволен. Зиновия и Серафима зашивали дырявые мешки, насаживали заплаты, готовили вязки.
– Нам, Зиновеюшка, саваны шить пора, себя затаривать – не мешками хлебными заниматься.
– К зиме это поделье прибережем.
– Не хочу в зимушку умирать: заступ землицу не оборет.
– Вспомни, Серафимушка, стонуха ты этакая, сколько годочков подряд в отход гробный собираешься?
– Надо говорить: в мир загробный.
– Не бойсь, помимо гроба не положат. Старые ворота скрипят, да не падают. Живи, не тужи о саване. Нам туда, – старушка ткнула пальцем в земляной пол овина, – никто весточку о победе не принесет. Туто-ка услышать хочется. Яшеньку дождусь.
– О смерти Ксюши не сообщили?
– К чему? Беда голову отуманит. Печаль-измука на пулю вражью натолкнет. Придет с войны Яшенька – доставит радость в дом. Перемешается она с известием о смерти жены – не так горько душе будет.
Возили хлеб на восьми подводах. Пурга двинулась к Васюгану первой.
Мешки на баржу заносили по тем же сходням, по которым вводили лошадей. Платон стоял возле тележной грядки, поглаживая тугой бок куля.
– Прощаешься? – Тютюнников взвалил на плечи тяжелую ношу.
– Думку думаю: пусть бы этот хлебушко наших мужиков попотчевал.
– Найдутся едоки. Армий много. Не угадаешь, на чей зуб большебродский ломоть попадет.
– Все от нас, все от нас везут, – сокрушалась Серафима, наблюдая за сыном, переступающим по сходням мелкими шагами.
– Погоди, мать, – успокоил Платон, – дай стране от беды оклематься. Мы тут, в тайге, считай, запазушную жизнь ведем. Выдюжим. Знай, у солдата брюхо хорошо урчать умеет. На войне его первая родственница – кухня полевая. Поешь крепенько, и винтовка – не теща.
Старик подсобил забросить на плечи счетовода Гаврилина залатанный мешок. Из-под него юркнула крупная мышь, сиганула на песок. Мальчишки за ней.
– Хотела нахлебница из деревни деру дать. – Платон сложил руки на груди. – Думала: в колхозном амбаре ничего не останется. Ошиблась. На трудодень зерно и турнепс дадут.
Недолго подержал Васюган на темном зеркале плеса ведомую катером буксирницу. Скрылась за излукой, будто вошла в серое холодное тальниковье, и оно сомкнулось разом, упрятало подальше от глаз плавучий амбар со свежим колхозным зерном.
19
Великую тоску наводили отлетающие птицы. Осень быстро покидала васюганскую землю. Наступил последний грустный период – воздвижение. Природа привела в движение всех, кого могла устрашить неизменным приходом долгая зима.
Серая пятнистая гадюка свернулась на кочке клубком, настороженно подняв плоскую, суженную ко рту голову. Ее глубокая потайная лежанка находилась неподалеку под пнем-выворотнем. Теплым, сухим местом, где раньше была корневая отвилина, змея пользовалась второй год из-за выгодного расположения. С одной стороны тянулись поля, изобилующие мышами. С другой – водянистое болотце для утоления жажды.
Солнечный припек был слабым. Гадюка довольствовалась им, как последним теплом, посылаемым перед затяжной спячкой. Близость пасущихся лошадей мешала уткнуть голову в кольцо своего тела, подремать на мягкой мшистой лежанке.
Серенький резвился возле матери, согреваясь пробежкой, радуясь тихому солнцу, освещающему сжатое поле. Он подлетел прямо к болотинке: змея вздрогнула, сильнее приподняла голову, зашипела. Любопытство повело жеребенка к кочке, там шевелилось что-то похожее на короткий кнут. Копытца утопали в сыром мху. Забыв о предосторожности, Серенький медленно подходил к пятнистому кольцу, вытянув голову и принюхиваясь. Злая потревоженная особа не стала спасаться бегством. Скрутив до отказа кольчатую пружину, метнулась к голове жеребенка, желая испугом проучить нарушителя ее уединения. Резкий прыжок в сторону и передние ноги напуганного животного оказались в небольшом оконце трясины. Попытка вытащить разом обе ноги ни к чему не привела: в холодном зеленом месиве не находилось опоры. Удалось выдернуть левую ногу, переставить на мшистую подушку: она провалилась под тяжестью тела. Страдалец еще не звал на помощь мать, пытаясь справиться с мертвой хваткой болота, не догадываясь о его молчаливой скрытой силе.
Гадюка успела заползти в темную отнорину, устланную мягкой, шелковистой травой.
Жеребенок ложился на левый, на правый бок. Пробовал освободиться из болотного плена катом. Чем глубже засасывало ноги, тем обжигающе становилась булькающая жижа. Захлюпало, зачавкало под тугим животом. Послышалось зовущее на помощь ржание. Пурга встрепенулась, отозвалась ответным раскатистым голосом. В нем слышалось все – пугающая неизвестность, готовность немедленно явиться на зов, надежда на помощь со стороны. Она вприпрыжку побежала к краю поля. Перед стеной кустарников остановилась, осторожно побрела напрямую, царапая тело шипами боярки. Под копытами пошел прогибистый мох. Боясь неожиданного подвоха болота, опустилась на колени, поползла. Попавший в беду беспрестанно оглашал округу жалостливым, переливчатым криком, торопил мать.
Добравшись до жеребенка, мать для успокоения принялась лизать его. Потыкалась мордой в мох, в жижу, отыскала топкую и твердую границу. Хотела губами определить нахождение передних ног малыша, они почти полностью скрылись в торфянистой массе. Сильным боданием в бок Пурга стала выталкивать пленника. Инстинкт подсказывал ей не подниматься с коленей. Долго мучилась лошадь, измазав себя до глаз вонючей бурой кашей. От леденящей воды Серенький вздрагивал всем телом. Мать подползла ближе к несчастливцу, подсунула храп под его шею. Немного удалось приподнять жеребенка. Храп соскальзывал с маленькой гладкой покатости.
Пурга сильно ухватила зубами за гривенку, потащила на себя. Колени утопали в булькающей жиже. Вырвав жеребенка из пасти болота, мать увязла в нем сама: трясина никак не могла обойтись без жертвы. Ноги уходили глубоко в топь.
Серенького трясло. Он побрел к матери, та властным, отпугивающим криком гнала его от опасного места. Долго пурхалась слепая в проклятом оконце: оно не светило удачу. Кто-то упрямо тянул в ледяную жуть. Пурга опасалась выдавать голосом тревогу. Подскачет из жалости несмышленыш, вновь угодит в ловушку.
А несмышленыш в эту минуту летел во всю свою жеребеночью прыть к деревне, к людям. Он оказался сообразительнее, чем думала о нем мать. На подбеге к конному двору залился звенящим прерывистым плачем. Ни Захара, ни помощника не было. С выгнутым хвостом, перепачканный липким торфом жеребенок понесся по улице к запрудинской избе. Он часто останавливался с матерью возле голубой скрипучей калитки.
Бабушка Зиновия обломком старой косы скоблила крыльцо, смывала наносную осеннюю грязь. Увидав за оградой суетящегося возбужденного Серенького, крикнула в избу:
– Вну-у-у-ук! Глянь-ка!
Заметив конюха, жеребенок трубно взревел, подпрыгнул на жухлой траве. Никогда не слышал Захар такого отчаянного голоса. К избе подошел счетовод, прибежали братья Басалаевы.
– Что с ним? – Гаврилин посмотрел на бесноватого малыша. Он успел отбежать от калитки. Пригарцовывая, как бы звал за собой людей.
– Пурга в беде, – определил Захар. – Наверное, этого пузанчика вытащила из болота, сама угодила. Видишь, грязью-трясинницей весь перепачкан?
Взяли топоры, веревки, заспешили за четырехногим проводником.
Он постоянно оглядывался, торопил: ну, чего же вы так медленно? Счетовод долго бежать не мог, схватился за грудь.
Переходя на шаг, крикнул:
– Жмите… Пока ваги вырубите – подойду.
С трудом вызволили Пургу из болота. Вывели к краю поля. Ее шатало. Колотила крупная дрожь. Парни сдернули рубахи, принялись растирать лопатки, передние ноги. Мать и малыш постоянно лизали друг друга.
На ферме в кормокухне нагрели котел воды, обмыли страдальцев. За восьмилетнюю жизнь слаботелая кобыла успела переболеть стригущим лишаем, неоднократно гриппом, непроходимостью кишечника, инфекционным заболеванием с коротким названием мыт. Мытарилась лошадь от разных напастей. Текла из носа гнойная жидкость. Опухали подчелюстные узлы. Мучил страшный кровяной понос, колики кишечника. Ощущалась постоянная резь суставов.
Летом Захар ездил на обласке к староверам за медом для больной матери. Осталось еще полтуеска. С разрешения бабушки и дедушки развел его в ведре теплой воды, споил простудившимся любимцам…
Улетели птицы – прилетели снега. Забили белыми крылами над Васюганом, заречьем, тихопольем. Мглистое низкое небо держалось на дымных столбах, поднятых деревенскими печами. Перед рекоставом носились сатанинские ветры, шлифуя ярный песок, нагоняя на берег тяжелые волны-заплески. Яростным порывом сломало дряхлый осокорь со всеми его молодыми отводками. Ветер свистел в выжженном дупле, вышвырнул оттуда гнездо какой-то пичуги. Раскачивал сваленный бескорный ствол, будто исполнял на нем дерзкий танец победителя.
В колхозе готовили санный обоз в тайгу. Ждали коренного снега, который откроет первопуток. Еще не раз пролетят над остылой землей мокрые снежные хлопья, напоят ее последней влагой. Не для утоления жажды – для лучшей заковки морозом.
Явилось в положенный срок первозимье. Заскрипели сани. Потянулись по чистым крепким снегам подводы в урман, богатый высокими мачтовыми соснами. Не море ждет их для кораблей – небо для флота воздушного. В бумагах васюганский лес-мачтовик обозначен специальным термином – авиасосна.
Третий месяц таскает Пурга по дороге-ледянке к катищу звонкие сосны. Поводырем Олег Басалаев. Часто оставляет лошадь наедине с накатанной дорогой-санницей. Привычно бредет она по гладкой колее. На раскатах короткополозные подсанки сползают, замедляют ход. Вперемежку с лошадьми упираются на лесовозной дороге быки. Натужно кашляют, скрипят ярмами, басисто мычат, выбрасывая из ноздрей клубы теплого пара.
Вечерами в бараке Платоша точит двуручные пилы, топоры. Получит с фронта весточку от сына – напильник поет в руках. Нет долго солдатских треугольничков – плачет. Металлический скрежет выворачивает душу.
Счетовод, потирая с мороза словно вареные руки, предлагает:
– Платон, ты бы хоть под патефон шмурыгал напильником.
– Пластинки иглой затоптаны, хуже пилы скрипят. С моим шумком можно мириться. Послушал бы при заточке матерые продольные пилы. Вот где писку-визгу… Потаскаешь денек такую пилушку – полбарана к столу подавай. Верховой пильщик за разметкой на бревне следит. Низовой жмурится от летящих опилок. Тятя мой, царство ему небесное, пять лет наемной пильщиной занимался. В яме на низу стоял. Меняогольца на подмогу брал: я ему опилки из глаз кончиком языка вызволял.
Захар и Васёк – вальщики. Составляют один спарок с начала лесозаготовок. Обрубщица сучьев Варюша «причесывает» топором сосновые туши. Ходит возле поверженного ствола, утаптывает пимами глубокий снег. Парни дали ей толковый совет: оставлять посередине сосны толстый сучок, легче таким рычагом дерево кантовать. Ребята помогают поворачивать дерево с бочка на бочок. Быкам и лошадям дают попеременно однодневный отдых. Пурга по-прежнему под покровительством Захара. Временное жилище «лесовозов» укреплено лапником, брусками снега. В конюшне тепло от дыхания животных.
С рассветом барак пустеет. Повариха Августина Басалаева вместе со всеми уходит на деляну, работает часа два. По возвращении успевает приготовить обед. Для экономии времени наварили, натолкли несколько ведер картошки. Из толченки накатали колобков, заморозили. Занесешь с улицы картофельные катыши – гремят, как костяные. Несколько минут на разогрев – и главное кушанье лесорубов готово.
Однажды оставленная на отдых Пурга почуяла едкий запах. Он исходил не от костра, не от печей. К тем дымам кобыла привыкла, знала их. Настороженная тишина, разлитая вокруг конюшни, барака, баньки, странный запах, идущий со стороны человеческого жилища, вынудили слепую оглашенно заржать. Повариха, возвращаясь с деляны, уловила в лошадином переполохе какую-то опасность, опрометью побежала по тропе.
Из щелей барачной двери шел дым. Августина рванула за ручку, закашлялась. Возле печки догорали чьи-то валенки, остался только черный ободок голенища. Минута-другая, огонь попал бы на свисающее с нар одеяло… прощай барак и стоящая неподалеку конюшня.
Подцепив кочергой обугленные пимы, повариха вышвырнула их на снег, затоптала. Сердце колотилось от перенесенного страха. Августина представила бедственную картину пожара. Огонь неостановимо полыхал перед глазами напуганной женщины. Схватилась за голову, опустилась на крылечко таежной избы. Стиснула веки: не удалось погасить больное воображение. Пламя хлестало, пожирало просушенные за года барачные сосновые бревна. С шипением и треском разлетались красные головешки. Загорелось сено, огонь перебросился к конюшне. В ней в беспамятстве носилась слепая лошадь с жеребенком.
«Ма-ма род-ная! – стонала Августина, сдавив руками голову. – И зачем я перед уходом бросила в печь еще два полена?!»
Предотвратившей беду Пурге повариха тайком скормила полбуханки артельного хлеба.
Перед самой распутицей колхозники покинули второй урман.
Платоша после тайги слег в постель. В горячке болезни ему мерещились пилы – двуручные, лучковые, продольные. Зубья впивались в него, старик напильником как саблей отбивался от них. За печкой напевал сверчок: больному представлялись летящие опилки. Сыпались они с шорохом, наметали холмики, горы.
Становилось лучше, поднимался, брел к черной шляпе хрип ливого репродуктора. Слушал сводки Совинформбюро, не подаст ли радио весточку о томской 366-й стрелковой дивизии, в которой воевал сынок. В конце сорок первого года дивизия влилась в состав второй ударной армии. Старый вояка знал, что скрывается под словом «ударная».
В середине марта сорок второго года приказом Верховного главнокомандующего томская дивизия получила наименование 19-й гвардейской.
Не отголоски – громкие голоса славы раздавались с фронта о воинах-сибиряках. Старик ахал от восхищения, щипал Зиновию за бока. Приплясывал с ухватом у русской печки, подсвистывал сверчкам.
– Чему радуешься?! – ворчала Зиновия. – Фриц к Москве прется.
– Это маневр. Заманивают его. Так и с французами поступили. Спит вечным сном Кутузов – Жуков не дремлет. Ай да молодцы-сибирцы!
– Вразуми тогда, – не унималась старушка, – почему из центру в Томск заводы эвакуируют?
– Вот недотепа! Потому эвакуируют, чтобы вдалечке от фронта спокойненько снаряды точили, фашистам укорот готовили.
Комсомольцы возглавили в Больших Бродах сбор средств в фонд обороны. Для постройки авиаэскадрильи «Комсомолец Нарыма» успели собрать более одиннадцати тысяч. Нарымский округ сливал свои трудовые сбережения для производства боевых самолетов и танков.
При бледном свете воскового огарка Фросюшка перебирала рубли. Заскорузлым ногтем разглаживала уголки, складывала махристые бумажки кучкой. Взяв в ладошки ассигнацию поновее, разглядывала ее, гладила, прикладывалась синюшными губами.
– Пте-е-енчики мои, – нашептывала Фрося, облокотясь на шаткий, некрашеный стол. – Отросли крылышки… лететь пора…
Ей подавали милостыньки хлебом, луковицами, рублями, обносками одежды, обмылками, катушками, на которых оставалось по два-три витка ниток. Нитяные подношения всегда доставляли восторг. Рубли складывала в берестяной туесок: в уютном гнездышке отсиживались ее бесперые птенчики. Медленно росли числом.
Время от времени вытряхивала невеликое богатство. Смятые рубли шевелились, разминая желтые, отлежалые бока.
– Цып, цып, цып, – играла с ними полоумка, посыпая из пальцев воображаемое зерно.
Долго не отрастали крылышки у ее выводка. Настало время отправить его в путь.
Торчала у конторы с рассвета, прижав туесок к груди, будто малютку. Видела недавно: выкладывали перед Захаром в конторе птичек покрупнее. Считал на столе, заносил сумму в какую-то бумагу.
Стоял оттепельный апрель. Фросюшку забавляли нацеленные с крыши конторы сосульки. Она вздрогнула, услыхав свое имя. Гаврилин приходил рано. Мизерны были колхозные доходы. Вся негромкая цифирь помещалась в голове. Счетовод считал долгом постоянно ворошить на счетах накопленные килограммы зерна, гороха, турнепса. Аккуратно вел счет приплоду свиней, лошадей и коров.
Увидев счетовода, Фросюшка конфузливо спрятала туесок за спину.
– Не отберу. Чего боишься?
– Никому не отдам… Захару отдам, – твердила женщина, пятясь от крыльца.
Тридцать один Фросюшкин рубль был аккуратно вписан в ведомость фондового сбора. Второпях Запрудин забыл пожать руку за денежное пожертвование. Минуты две несчастная топталась возле стола.
– Передумала, Фрося? Назад возьмешь птенчиков?
Отрицательно покачала головой, прикрытой платком, подаренным когда-то Ксенией. Правая рука, дрожа, медленно отходила от бедра. Заметив ее, парень стукнул себя в лоб.
– Прости, родная!
Крепкое рукопожатие настолько обрадовало женщину, что она с прискоком выбежала из председательского кабинета.
Почта приходила в деревню редко. Далеко слышался с Васюгана поддужный колокольчик. С надеждой и обмирающим страхом ждали приезда почтовской кошевки. Война была далеко от Больших Бродов, но ее жуткое, недреманное око денно и нощно следило за всеми, живущими в тылу. Предрешала судьбы. Нагоняла жуть.
Почта оставила в конторе посылку Августине Басалаевой, кипу газет, несколько писем. Кошевка помчалась вверх по васюганскому зимнику.
Тютюнников из всех писем выделил одно – плотное, со строгим угловым штампом на конверте. Оно адресовалось Запрудиным. Держал, чувствуя бегущий по руке ток. Душа-вещунья предсказала: война сотворила страшную беду. На упрятанной бумаге ее пожива, ее неотвратимая жертва. Разглядывали письмо со счетоводом на свет, слегка мяли – шуршащий конверт не выдавал тайну. Положив эту тайну на ведомость по сбору оборонных денег, председатель до хруста сжал кулаки.
Из всего машинописного текста официальной бумаги Захар, как горящую головню, выхватил мигом три слова – пал смертью храбрых. Ошеломленный известием, сел мимо табуретки, ударился головой о стену. Василий Сергеевич помог подняться, крепко обнял парня за плечи. Долго перегорали в душе слова утешения. Осталось одно, не подвластное огню:
– Мужайся!
Председатель держал за плечи вздрагивающего от глухих рыданий Захара, глаза невольно бегали по строчкам похоронки: «…Дорога Новгород – Ленинград… в январе 1942 года… братская могила… Старая Кересть…»
В полутьме от горя бродил Запрудин за деревней. Оглушенный громом несчастья, не замечал перед собой лывы снежной воды, не слышал пения птиц, лепета первых ручьев. Его искала Варя. Никого не хотелось видеть. Уходил от людей, унося с собой страдание, ощущая в сердце его неутихающее жжение.
Безжалостная война навечно взяла у матери и отца – сына, у сына и дочерей – отца. Переживут ли старики известие о гибели Якова? Выходит, война в одном человеке убивает двух и больше. Для кого-то поверженный солдат или офицер мог быть братом, племянником, дедом. Такое многомерное измерение смерти поразило Захара.
Он решил пока не говорить дедушке с бабушкой о смерти их сына. Предупредил об этом всех, кто знал о похоронке. Ведь не сообщили же отцу о смерти Ксении. Вышло – к лучшему. Святая оправданная ложь во спасение, возможно, отдалит кончину пожилых людей. Дома, не умея скрыть на лице печаль, внук сослался на сильное недомогание.
Май проиграл на васюганских плесах звонкую ледоходную песню. Природа с завидной последовательностью проявляла к земле нерасторжимую любовь.
Вновь болотно-таежная река, словно неожиданно прознав о своей силе, приняла на себя наспинный груз. Тихим лётом проносилась по разбуженной воде авиасосна. Весна предоставила ей широкую улицу, убрав с пути последние льдины.
– Васюган на полозья стал, – заметил на берегу Платон, растирая ноющую грудь. – По бывшей санной дороге прет – не оглянется.
Тютюнников с молодыми колхозниками стоял рядом, провожая глазами золотостостволое богатство второго урмана. Представил: по обским притокам идет трудный лесосплав первой военной весны. Кеть и Тым, Чулым и Парабель без задержки двинули к своим устьям зимний труд лесорубов. Стекает древесина к Оби-матушке. Она тоже толком распорядится своей силой: поведет лес в плотах, доставит груженые баржи в Томск и Новосибирск. Эти тяжелые литые стволы молчат до поры до времени. И они ударят по врагу в отведенный час.
Отсеялись в середине июня.
Колхозу впервые был доведен план по сбору живицы. Отрядили небольшую бригаду, назначив старшим Гаврилина. Захар предложил взять в урман Пургу для вьючной вывозки живицы. Платон изготовил двухведерные бочонки под сосновую смолу. Притороченные к седлу, они не будут обременительны для слепой лошади.
Запрудин был рад: наконец-то избавится от долгих вопрошающих взглядов Платона, бабушки. Тягостно было носить в сердце груз скрываемого известия о гибели отца. Не раз представлялось внуку: старики догадываются о беде. Даже Маруся и Стешенька стали пристально, испытывающе всматриваться в глаза брата.
«В тайгу! В тайгу! Подальше от гнетущей атмосферы, сгустившейся над охраняемой тайной».
20
Медленно текла по стволовым бороздкам смола в жестяные воронки. Высачивалась из сосен по стреловидным нарезам янтарная капель.
Прошли две легкие грозы. Казалось, не сырь болот выпаривает тьму гнуса – он сыплется из грузных надвершинных туч.
Под нетяжелым грузом Пурга ходила легко, с небольшой раскачкой. Быстро привыкла к необычному вьюку. Избежать наминок, натертостей спины помогали два потника, подложенные под седло. С тропы, где проходила лошадь, срубили торчащие сучки. Расчистили колодистые места. Затаренную живицу отвозили к берегу Васюгана. Присматривали толстомерные сушины для плота.
Ночью пронесся над тайгой ураганный ветер. В короткие затишья слышался нарастающий шум ливня. Захар выполз из шалаша присмотреть за Пургой. По наброшенной на голову брезентушке обрушной дождь, словно барабанными палочками, наяривал веселый марш. Жилой плотного синеватого огня полыхнула в полнеба молния. Осветила понурую лошадь под матерым кедром, горушку приготовленной травы. Отсветы молнии полыхнули по зеленой стене леса. Не утонули в хвойном мраке – пробили его до мшисто-багульникового низа. От раскатистого грома лошадь встрепенулась. Захар похлопал ее по шее, потрогал спину. Она была почти суха: кедровые лапы перехватывали, гасили дождебойные струи. Срывались редкие, тяжелые капли. Крона гудела и трепыхалась огромным парусом уходящего в пучину корабля.
Где-то в глуби леса слышался треск и шум сбитых с ног деревьев. Басистые громы читали им отходные молитвы.
Старый, обессиленный медведь пережидал грозу в земляном углублении, лежа под нависающим козырьком из моха, травы и кустарников. Косые ливневые струи мочили только лапы и клочковатую бурую шерсть на брюхе. В такую сырь нестерпимо чесалось тело. Уютное положение, подошедшая с годами лень заставляли терпеливо переносить противный зуд.
В яме сидел плотоядный хитрый зверина с отметинами капканов, пуль и лосиных рогов. Не судьба хранила его в васюганской тайге – оберегали сила, осторожность, дьявольская увертливость и находчивость. В легкий дождь он не стал бы отсиживаться в закутке. Теперь тайга исходила пугающим грохотом. Самое время отлежаться, переждать буйство природы. От его грозных лап не уходили когда-то не только большебродские коровы и подтелки, но и десятигодовалые лоси. Он задирал их с беспощадностью урманного властелина. Не всегда избегал коровьих и сохатиных рогов. Каждая новая нанесенная в схватке рана делала его разъяреннее, осмотрительнее и хитрее. Выслеживали охотники, стреляли по матерому зверю, пробовали заловить петлей и капканами. Пули ранили не смертельно. Капканные пружины отбивали от лап сухожилия, когти, не могли остопорить ушлого медведя. Хромая, скрывался в чащобе, зализывал раны, находил и жорко жрал целительные травы.
Людей, их поливающие огнем палки стал ненавидеть давно, будучи пестуном. Он был ранен рикошетом в лопатку на овсянище. Через две ночи в отместку переворошил на поле суслоны, расшвырял по кустам снопы. Сильными лапами пропахал по стерне глубокие борозды – предупреждающие знаки о будущей беспощадной мести.
Там, где шел сбор живицы, была его унаследованная издавна территория. Неподалеку от временного логова вперемежку с пустыми стояли невывезенные бочонки со смолой. Озорство или злость, что в них не медок, вынудили медведя схватить пустую бочку – хитрец не желал пачкать лапы в смоле – садануть по днищу наполненной. Начавшаяся гроза не дала расправиться с остальными поделками деда Платона. Клепка была подогнана плотно, крепко опоясана обручами. Бочонки делались без расчета на медвежьи лапищи. Разбитые, лежали они на мху, клепка и обручи заливались липучей живицей.
К рассвету ураган утих. Тайга еще полнилась свистом и гомоном неулетевших ветров. Медведь покинул лежанку, брел по направлению Васюгана.
Люди знали о близости зверя. Не раз натыкались на его свежие следы, кучи помета. Лошадь одну не оставляли. Увидев поутру разбитые бочки, Гаврилин, стесняясь ребят, выругался шепотным матерком.
– Надо выследить. Это штучки Отчаянного.
– Надо! – подтвердили в голос Захар и Васёк.
Мотая буро-черной головой, Отчаянный обходил лесные завалы. Ураган натворил дел: лежали на земле, повисали на стволах вывороченные с корнями березы и сосны. Валялся разломанный от падения сухостойник. Мох сплошь был покрыт сорванными ветками, усыпан листвой и хвоей.
Долгая берложья жизнь, существование под капризным нарымским небом убавили у медведя слух. Его приходилось наверстывать верхним чутьем: часто поднимал морду с подвижным носом, втягивал сырой воздух настороженной тайги.
От реки направился к стоянке людей. Долго обнюхивал место под могучим кедром, где пережидала ночную суматоху природы Пурга. Запах животного дразнил, посылал приятные воспоминания былых боев и побед. Подойти к шалашу боялся. Мешала неотвязная старческая робость, да и всегда был невыносим дух человечьего жилья.
Побрел неподалеку от тропы сборщиков живицы, перегораживая ее по звериной привычке заломанными березками и рябиной. Деревья поскрипывали, постанывали от перенесенного ужаса ночи. Ветер срывал нависшие ветки. От всякого шума Отчаянный вздрагивал, опускал башку и глушил во мху одышливое сопение. Второй год приходилось ему довольствоваться муравьями, шишкой-падалицей, бурундучьими ореховыми кладами, кореньями. Кое-что изредка перепадало от пиршества других медведей. Все тягостнее становились берложьи перезимовки.
Давно были поставлены на медвежий учет все муравейники в радиусе таежного владения. Ему ли – грозе лосей, другой копытной живности – стоять сейчас в нищенской позе перед суетящейся мелкотой, наспех прожевывая, глотать живые крошки?! Они досаждают укусами, заползают в ноздри, в шерсть. Кажется, бесстрашные мураши, в спешке отправленные в пасть, даже в брюхе ухитрялись вцепиться в стенки кишок.
Увлеченный трапезой, Отчаянный прокараулил миг беды: сломанная бурей, низко нависшая сосна, упав, поймала его в западню толстых, срединных сучков, придавила нелегкой тушей. Слишком поздно долетел до глуховатого медведя-старичка шум летящей сосны. Резкий запоздалый скачок в сторону усилил боль от столкновения с деревом.
Он лежал распластанный на мху, ствол еще покачивался на черной, гладкошерстной хребтине. Ах, если бы была возможность собрать воедино лапы под живот, всей оставшейся силой поднять, сбросить ненавистную ловушку – она накрепко забастричила на мокрой земле. Из-под лап полетели волглые плети моха, брусничник, корни кустарника. Расшвыривал впереди себя торфянистую землю, обломки сосновых веток. За три разъяренных хватки перегрыз толстый корневой отвилок.
Муравейник кишел. Охваченные паникой мизерные жильцы опрометью носились по своей сопочке. От ее подножия к медвежьей морде, всей туше двигались мстительным нашествием организованные полчища. От беспомощности, дикой злобы, боли, глупой случайности бедолага чуть не взревел. Пугала близость тропы и людей.
Ведомая Захаром Пурга шла с очередным грузом. Неожиданно, будто запнувшись о колодину, остановилась, дернула поводья.
– Что с тобой, хорошая моя? Устала? Ну отдохни.
Слепая раздувала ноздри, вскидывала голову, боязливо переминалась о выбоины тропы. Захар зорко всматривался в лесные прогалины, приглядывался к кустам, колеблемым ветром. Развернул Пургу на тропе: желанно, с торопливостью двинулась обратным ходом. Поводырь вновь попытался провести слепую через прежнее место остановки – повторилась та же картина. Лошадь натыкалась на невидимую преграду. Она заартачилась впервые: чуяла медведя. Захар хотел переупрямить кобылу, сильно дернул поводья, прикрикнул. Метнулась назад – притороченный к седлу бочонок ударился о близко стоящую слева сосну.
Привязав упрямицу, Захар сбросил с плеча одностволку, сошел с тропы. Отчаянный замер под сосной. Муравьи густо облепили морду. Он даже перестал выдувать их из ноздрей, тереться носом об мох. Близость человека нагнала панический страх, не было духа предотвратить утробную слабость.
Побродив неподалеку от тропы, не обнаружив следов медведя, Захар вернулся, кое-как провел уросливую Пургу через заколдованное место.
Дважды удалялись человек и лошадь. Всякий раз медведь принимался с ожесточением вести под себя подкоп. Приходило чувство неминуемого конца. Оно мгновенно сменялось звериной решительностью. Глубже становилась яма. Оседающая сосна не освобождала хребтину, но помаленьку уменьшался тяжелый гнет.
Сборщики живицы возвращались на стан все вместе. Лайка Гаврилина убежала вперед по тропе. Вскоре залилась оглашенным лаем. С ружьями наперевес подкрались к западне. Окровавленная собака лежала неподалеку от муравейника: это была последняя жертва старого медведя. Почти освобожденный из ловушки, подстроенной природой, он нанес верный удар лапой по зазевавшейся лайке. Забитая шерстью собачья пасть была перекошена. Судорожно дрыгались задние ноги.
– Стреляй ты! – предложил счетовод Захару.
Парень вскинул курковку, прицелился. Опустил ствол.
– В такого… не могу…
Гаврилин не стал испытывать совесть Васьки. С первого выстрела прекратил земное существование Отчаянного. Он не упал – уткнулся в мох на согнутых лапах, словно его свалила старческая дрема.
Лайку зарыли неподалеку…
Большой плот покачивался на волнах.
– Вот, Вася, возвращаемся с живицей и трофеем, – басил довольный Гаврилин, налегая на рулевое весло, приделанное к середине плота. – Захар с Пургой вперед нас в деревню попадут. Всех свежатинкой накормим. Мясо, поди, жесткое, мясорубка не возьмет. Ничего, по-военному времени зубы все перемелят.
Под вечер Захар с ребятней поджидали плот на берегу. Увлеченный рассказом о медведе, не сразу услышал отдаленный перестук мотора. Почти одновременно показались плот и привычный васюганским плесам неутомимый катер. Запрудин ждал появления из-за поворота неуклюжей буксирницы, увозившей из Больших Бродов ратников, лошадей, зерно. Однако выползла большая, черная посудина.
Плот причалили. Гаврилин раздавал колхозникам мясо. Старался никого не обделить, выдавая медвежатину по количеству едоков в семье.
Катерок упирался изо всех силенок. Новая просмоленная баржа, какой-то груз на ней, помеха встречного течения держали его почти на месте.
Тютюнников издали разглядел на палубе трактор. Он являлся ему в снах, вырисовывался в памяти из проштудированных книг. Прежде чем выразить восторг, Василий Сергеевич нетерпеливо потирал руки, еще с полминуты пялил широко открытые глаза на колеса, надстройку над ними. Он силился окончательно опознать могучее существо, рожденное на заводе.
– Гаврииилин! Смотриии! Да это же оон – трактор!
Председатель принялся озорно приплясывать на песке. Обнял, поцеловал подвернувшуюся Августину. Взъерошил волосы Захару. Потеребил за нос какого-то мальчонка. Тот не успел вовремя подшмыгнуть висюльку. Хозяин колхоза, испачкав пальцы, не обратил на этот пустяк внимания. Ребятишки во всю прыть понеслись по берегу навстречу катеру.
У трактора стоял бочком человек в военной форме. Председатель успел разглядеть на барже бочки, громоздкие ящики. В военном не мог признать никого из знакомых. Что-то было похоже на Чеботарева, ушедшего на войну вместе с сыном Гошкой. «Нет, не он, – отверг предположение Василий Сергеевич, – должно быть, сопровождающий технику. Трактор ведь – не игрушка».
Пока причаливали баржу, Захар зорко разглядывал человека в зеленоватой выгоревшей обмундировке. Он по-прежнему стоял у трактора в профиль, боясь на шаг отлучиться от диковинной машины, покинуть кем-то вверенный важный пост. Прищуренным взглядом этот часовой высматривал кого-то в толпе. Было видно, как глубоко дышат на плечах покоробленные погоны.
Крупными, торопливыми шагами подошел к борту. Ветер шевельнул пустой правый рукав, заправленный под ремень гимнастерки.
