Письма к брату Тео Гог Винсент

С рассветом я был в Гайд-парке; листья там уже падали, на домах пышно алел дикий виноград, в воздухе стоял туман. В семь часов я был в Кенсингтоне и немножко передохнул в той церкви, где так часто бывал раньше по воскресеньям. В Лондоне я побывал у разных людей и заглянул в магазин господ Гупиль и К°; там я увидел рисунки, которые Итерсон привез с собой, и с наслаждением вновь взглянул на города и луга Голландии.

79. Айлворт

Тео, в прошлое воскресенье твой брат впервые проповедовал в доме Божьем, там, где начертано: «В месте сем я успокою вас». Я переписал свою проповедь и прилагаю к письму. Да будет она первенцем в длинном ряду других. Стоял светлый осенний день, и я совершил прекрасную прогулку до Ричмонда вдоль Темзы, в которой отражались огромные, обремененные желтой листвой каштаны и светло-голубое небо; между вершинами деревьев виднелась расположенная на холме часть Ричмонда: дома с их красными крышами, незанавешенными окнами и зелеными садами, возвышающийся над ними серый шпиль, а внизу большой серый мост с высокими тополями по обеим сторонам и крошечные черные фигурки идущих по нему людей.

Когда я стоял на кафедре, у меня было такое же ощущение, как у человека, который из темного подземного склепа вновь вышел на приветливый дневной свет. Я ослеплен мыслью, что отныне, куда бы я ни попал, я всюду буду проповедовать Евангелие; чтобы делать это хорошо, нужно носить Евангелие в сердце, словно Он сам вложил его туда. Ты достаточно хорошо знаешь жизнь, Тео, и понимаешь, как одинок бедный проповедник, противостоящий чуть ли не всему миру, но Бог – вот кто будит в нас сознание своей силы и веру в себя. «Я не один: отец не оставил меня».

  • Пусть времена прейдут, но Тот,
  • В кого я верую, – со мною,
  • Вовек утес не упадет,
  • На коем здание я строю.

Ах, мой мальчик, как я жду Рождества, как тоскую по всем вам! Мне опять кажется, будто за эти немногие месяцы я стал намного старше.

83. Эттен, 31 декабря 1876

Несколько дней тому назад у дяди Винсента побывал господин Браат[12] из Дордрехта; они говорили обо мне, и дядя спросил у господина Бр., не найдется ли у него для меня места, если оно мне потребуется. Господин Бр. считает, что может подыскать мне место, и сказал, чтобы я как-нибудь зашел к нему переговорить об этом. Поэтому вчера рано утром я отправился к нему: я полагал, что не должен пропускать такую возможность, не выяснив, что она собой представляет. Мы условились с ним, что после Нового года я поступлю к нему на неделю, а по истечении этого срока мы поговорим о дальнейшем.

По многим причинам мне крайне желательно снова вернуться в Голландию и быть поблизости от отца и матери, а также от тебя и всех остальных. Кроме того, получать я там, конечно, буду больше, чем у мистера Джонза. Я обязан подумать обо всем этом, прежде всего потому, что время идет, а с годами потребности человека возрастают. Что касается остального, то я об этом не задумываюсь. У нашего отца такой широкий, всеобъемлющий и многосторонний ум, что – я уверен в этом – при любых обстоятельствах в какой-то мере он разовьется и у меня. Словом, мое положение изменится лишь в том смысле, что я буду не обучать мальчиков, а служить в книжном магазине.

Как часто нам с тобой хотелось быть вместе, как страшно чувствовать себя оторванными друг от друга во время болезни или невзгод, – мы остро ощутили это, например, когда ты хворал, – и как тяжело сознавать, что из-за нехватки денег мы можем в нужную минуту не оказаться возле близкого человека!..

Дордрехт. Январь 1877 – апрель 1877

Начало 1877 г. Ван Гог работает продавцом в книжном магазине фирмы Блюссе и ван Браам у господина Браата в Дордрехте, но идея «служения богу и Евангелию» не оставляет его. Ван Гог решает поступить на богословский факультет Амстердамского университета.

85

В прошлое воскресенье утром я был в здешней французской церкви – выглядит она очень торжественно и внушительно: в ней есть какое-то очарование. Текст, избранный для проповеди, гласил: «Храни то, чем владеешь, дабы не отняли у тебя венец твой».

Кончалась проповедь так: «Если я забуду тебя, Иерусалим, – забудь меня, десница моя».

Выйдя из церкви, я в одиночестве совершил прекрасную прогулку по плотине, мимо мельниц; небо сверкало над пастбищами и отражалось в канавах.

В других странах тоже встречаются такие пейзажи. Например, во Франции, под Дьеппом, я видел обрывистые прибрежные скалы, поросшие зеленой травой; море и небо, гавань, старые лодки, словно сошедшие с холстов Добиньи, коричневые сети и паруса; убогие домишки, разбросанные меж ними ресторанчики с белыми шторами и зелеными еловыми ветками на окнах; телеги, запряженные белыми лошадьми, длинные синие повозки с красными кистями; возчики в синих блузах, бородатые рыбаки в промасленной одежде и француженки с бледными лицами, темными глубокими глазами, в черных юбках и белых чепцах. Или, например, лондонские улицы, освещенные фонарями и залитые дождем, в ту ночь, которую я провел на паперти старой церкви, когда летом шел в город из Рамсгейта. Да, в других странах тоже есть нечто подобное. Но когда в прошлое воскресенье я бродил один по плотине, мне думалось: «Как хороша наша голландская земля!» У меня было так хорошо на сердце, что я, казалось, чувствовал свое единение с Богом. Передо мной воскресли картины детства: мне вспомнилось, как в последние дни февраля мы часто ходили гулять с отцом в Рейсберген и слушали жаворонков, поющих над черными пашнями и молодыми зеленями в ярко-голубом небе между белыми облаками, а под ними мощенная камнем и обсаженная буками дорога. О Иерусалим, Иерусалим! Или лучше – о Зюндерт, о Зюндерт! Кто знает, быть может, этим летом мы опять будем вместе гулять у моря. Нам нужно лишь всегда оставаться добрыми друзьями, Тео, и верить в Бога, непоколебимо верить в того, кто может дать нам больше, чем мы просим и жаждем.

От души поздравляю тебя с сегодняшним днем[13]: сейчас уже половина второго, и, таким образом, настало восьмое февраля. Да сохранит бог для нас отца еще на долгие годы.

86. Дордрехт, 26 февраля 1877

Прилагаю фотографию – «Гугенотов», повесь ее у себя в комнате. Ты знаешь историю о том, как один молодой человек накануне Варфоломеевской ночи был предупрежден своей невестой, которая знала, что должно случиться, и как она хотела заставить его надеть на руку белую повязку – опознавательный знак католиков. На это он, однако, не согласился: вера и долг были ему дороже невесты…

Сегодня у меня было много работы – целая куча мелочей, но они входят в мои обязанности; если у человека отсутствует чувство долга, он не может сохранить хотя бы мало-мальскую верность своим замыслам; только сознание долга освящает все происходящее, связывает все воедино и рождает из множества мелочей нечто большее.

88. Дордрехт, 16 марта 1877

Как тяжела жизнь брабантских крестьян, Арсенов[14], например, и откуда у них берутся силы? А каково несчастным женщинам, что их опора в жизни? Не то же ли это самое, что изобразил художник в своем Light of the world{3}[15]?

He могу тебе передать, какую потребность я испытываю в Библии! Я ежедневно читаю ее, но мне так хотелось бы знать ее наизусть и видеть жизнь в свете стиха, гласящего: «Слово Твое – светильник ноге моей и свет стезе моей».

Я верю и уповаю, что жизнь моя еще изменится и моя тоска по Нему будет удовлетворена, но порой мне так одиноко и грустно, особенно когда я прохожу мимо церкви или дома священника.

89. Дордрехт, 22 марта 1877

Насколько мне помнится, в нашей семье, семье христианской в полном смысле этого слова, из поколения в поколение кто-то всегда был проповедником слова Божия.

Почему же голосу Господню не звучать и в нашем и следующих поколениях?

Почему один из членов нашей семьи не может почувствовать в себе призвание к такому служению, почему у него не может быть оснований посвятить себя ему, объявить о своих намерениях и поискать средства к достижению своей цели?

Я молюсь и всем сердцем мечтаю о том, чтобы дух моего отца и деда низошел и на меня, чтобы мне было дано стать христианином и тружеником во Христе, чтобы моя жизнь все больше и больше походила на жизнь тех, кого я упомянул выше: старое вино хорошо, и я не хочу иного, кроме того, которое здесь называю.

Тео, мальчик, брат мой любимый, мне так хочется этого, но как достичь цели? Поскорее бы только большая и напряженная работа, без которой не сделаться служителем Евангелия, осталась, наконец, позади!

94. Дордрехт, 30 апреля 1877

Надеюсь вскоре увидеться с тобой: я задумал провести несколько дней в Гааге, когда поеду в Амстердам. Только никому об этом не говори, потому что я хочу это сделать, главным образом, для того, чтобы побыть с тобой.

В следующую среду я еду в Эттен и пробуду там несколько дней, а затем за работу…

Между делом я на этих днях по карманному катехизису дяди Стриккера еще раз прошел всю историю Христа и выписал тексты; при этом мне вспоминалось так много картин Рембрандта и других! Верю и знаю, что не раскаюсь в выборе, который сделал, стремясь стать христианином и тружеником во Христе.

Да, все мое прошлое содействует этому: после знакомства с такими городами, как Лондон и Париж, и жизни в таких домах, как Рамсгейтская и Айлвортская школы, для человека становятся особенно притягательны многие места из книг Писания, например «Деяния апостолов».

Знакомство с жизнью и любовь к произведениям таких людей, как Жюль Бретон, Милле, Жак, Рембрандт, Босбоом и многие другие, также могут стать источником новых мыслей.

Как много сходства между делами и жизнью нашего отца и вот таких людей, но то, что делает отец, я ставлю еще выше.

Амстердам. Май 1877 – июль 1878

Вся семья приняла участие в новом начинании Винсента: родители оказывали материальную помощь, дядя Ян (Ян ван Гог, директор амстердамской морской верфи) предоставил жилище, дядя Стриккер (муж старшей сестры матери Винсента, священник) взял на себя наблюдение за занятиями. Подготовительные занятия должны были продолжаться два года. Но Винсент выдержал только один год. Жажда практической деятельности и разочарование в университетской теологии заставили его бросить учебу.

98. Амстердам, 30 мая 1877

В твоем письме была фраза, поразившая меня: «Я хотел бы уйти от всего, я сам причина всего и доставляю другим лишь неприятности, я один навлек эту беду на себя и других». Эти слова так поразили меня потому, что точно такое же чувство, точно то же самое, ни больше и ни меньше, испытываю в душе я. Когда я думаю о прошлом, когда я думаю о будущем – о почти непреодолимых трудностях, о большой и тяжелой работе, к которой у меня не лежит душа и от которой я, вернее, мое дурное «я» охотно бы уклонилось; когда я думаю о многих людях, чьи глаза наблюдают за мной, я предвижу, что если у меня ничего не выйдет, они поймут, в чем дело, и не станут осыпать меня мелочными упреками, но, будучи искушенны и опытны во всем, что хорошо, честно и справедливо, всем своим видом скажут: «Мы помогали тебе и были для тебя светочем; мы сделали для тебя все, что могли. В полную ли меру своих сил ты трудился? Где же плоды нашего труда и награда за него?» Видишь ли, когда я думаю обо всем этом и еще о многих вещах, слишком многих, чтобы я мог тебе их перечислить, – о трудностях и заботах, которые отнюдь не уменьшаются с возрастом, о страданиях, разочарованиях, о страхе перед неудачей и даже позором, – тогда и мне не чуждо это желание – уйти от всего!

И все же я иду вперед, но осторожно и в надежде, что мне удастся побороть все эти опасения, что я найду ответ на упреки, которые угрожают мне; иду с верой, что, несмотря на все стоящие передо мной препятствия, я все же достигну желанной цели и, если захочет Бог, оправдаюсь в глазах тех, кого люблю, и тех, кто придет после меня.

101. Амстердам, 12 июня 1877

У меня каждый день очень много дела, так что время идет быстро и дни кажутся слишком короткими, даже когда я их немного растягиваю: я испытываю огромную потребность двигаться вперед, хорошо и основательно изучить Писание и, кроме того, узнать массу вещей, например, то, что я переписал для тебя о Кромвеле: «Pas un jour sans une ligne»[16]. Если я буду каждый день упорно писать, читать, работать и учиться, я, несомненно, чего-то достигну…

Сегодня утром без четверти пять здесь началась ужасная гроза; чуть позже, под проливным дождем, в ворота верфи влился первый поток рабочих. Я встал и вышел во двор, захватив с собой несколько тетрадей. Я сел в беседке и стал их читать, одновременно наблюдая за верфью и доками. Тополя, бузина и другие кусты гнулись под неистовым ветром, дождь колотил по деревянным стапелям и палубам кораблей; шлюпки и пароходик шныряли взад и вперед, а вдали у деревни, на противоположной стороне залива Эй, виднелись коричневые быстро уходящие паруса, дома и деревья на Бейтенкант и пятна более ярких цветов – церкви. Снова и снова слышались раскаты грома и сверкали молнии, небо было как на картине Рейсдаля, низко над водой носились чайки.

Это было величественное зрелище и подлинное облегчение после вчерашней томительной жары…

Ну, мне пора опять за работу: сегодня у меня нет урока, но зато завтра утром – два часа подряд, а мне еще надо много приготовить. Историю Ветхого Завета я прошел до Самуила включительно, теперь сегодня вечером возьмусь за «Царства», а когда справлюсь с ними, это уже будет кое-что.

Когда я вот так пишу и пишу, я время от времени непроизвольно набрасываю небольшой рисунок, вроде того, что недавно послал тебе; сегодня утром, например, я сделал набросок – Илья в пустыне под грозовым небом; на переднем плане несколько терновых кустов; словом, ничего особенного, но иногда все это так живо предстает передо мною, и я верю, что в такие минуты мог бы говорить об этом с истинным воодушевлением. Дай бог, чтобы я когда-нибудь получил такую возможность!

104. Амстердам, 3 августа 1877

Итак, ты был у Мауве и хорошо провел время; рисовал ли ты, пока был у него? Я тоже один раз, за несколько дней до моей первой поездки в Лондон, был в мастерской у Вейсенбруха и до сих пор сохраняю отчетливое воспоминание и о том, что я видел из его этюдов и картин, и о нем самом. Когда снова будешь писать, расскажи мне о выставке, которая должна была открыться вчера. Как много сюжетов для картин могли бы найти художники здесь, на верфи!..

Я изо дня в день делаю все, что в моих силах, чтобы втянуться в работу, особенно латынь и греческий, и уже выполнил кучу переводов, состоящих из фраз, которые напоминают мне старые школьные времена, например: «Какого весьма выдающегося философа приговорили к смерти афиняне? Досточтимого мудреца Сократа. Наша жизнь походит на путешествие: мы подвергаемся очень многим и очень большим бедствиям и злоключениям. Характер Одиссея и виноградные лозы».

112. Амстердам, 30 октября 1877

Я целиком поглощен работой и думаю лишь об одном – как выдержать экзамены; обо всем я советуюсь с Мендесом и организую свои занятия соответственно тому, как делал он, потому что и сам охотно поступал бы так же. История восьмидесятилетней войны просто замечательна: тот, кто посвятил свою жизнь подобной борьбе, поступает хорошо. Действительно, жизнь есть борьба, мы должны держаться и драться, бодро и без уныния, ставить себе цель и рассчитывать, как мы будем двигаться к ней. Чем дальше идешь по жизни, тем более трудной она становится, и правильно говорится:

  • Неужто дорога все в гору идет?
  • Да, только в гору, друг мой.
  • И долго ль придется в пути нам пробыть?
  • С рассвета до тьмы ночной.

Но в борьбе со встающими перед нами трудностями возрастает внутренняя сила нашего сердца, которое совершенствуется в жизненной борьбе (on grandit dans la tempte)[17], если, конечно, мы стремимся сохранить наше сердце – источник всего, что бесхитростно, благостно, щедро, – таким, чтобы наша совесть была чиста и перед богом и перед людьми.

114. Амстердам, 25 ноября 1877

Изучать историю очень полезно, для меня она – источник больших радостей, и я считаю себя счастливым, что мне удалось кое-что узнать обо всех этих вещах. Сейчас я достал у дяди Кора «Историю Англии для детей» Диккенса. Не знаю, писал ли я уже тебе об этом. Книга эта – чистое золото; между прочим, я прочел в ней описание битвы при Гастингсе.

Думаю, что если внимательно прочесть несколько таких книг, как Мотли, Диккенс и «Крестовые походы» Грусона, то можно исподволь составить себе верное и простое представление об истории в целом.

117. Амстердам, 9 января 1878

К. М. спросил меня сегодня, нахожу ли я красивой «Фрину» Жерома, а я ответил, что мне гораздо больше нравится уродливая женщина Израэльса или Милле или старуха Эд. Фрера. Что, в сущности, значит такое красивое тело, как у этой Фрины? Физической красотой обладают и звери, может быть, даже в большей степени, чем люди, но души, живущей в людях, которых пишут Израэльс, Милле или Фрер, звери не имеют, а разве жизнь дана нам не затем, чтобы мы обладали богатой душой, даже если при этом страдает наша внешность?

К картине Жерома я, со своей стороны, питаю очень мало симпатии, потому что не вижу в ней ни малейшего признака одухотворенности: две руки, по виду которых можно сказать, что они немало потрудились, красивее для меня, чем те, которые мы видим на этом полотне.

Еще большая разница существует между такой красивой девушкой и такими людьми, как Паркер, или Фома Кемпийский, или героями произведений Мейссонье: любить такие разные вещи одновременно и питать к ним симпатию так же невозможно, как служить двум господам. И когда К. М. спросил меня, неужели я не испытываю никакого чувства к красивой женщине или девушке, я ответил, что испытывал бы больше чувства и предпочел бы иметь дело с женщиной уродливой, старой или нищей, словом, несчастной в любом отношении, но обретшей душу и разум в жизненных испытаниях и горестях.

121. Амстердам, 3 апреля 1878

Я снова размышлял о том, что мы обсуждали, и мне невольно вспомнились слова: «nous sommes aujourd’hui ce que nous tions hier»[18]. Они не означают, что нужно остановиться на месте и бояться развивать себя, напротив, делать это настоятельно необходимо. Однако, чтобы соблюсти вернсть этим словам, надо не отступать и, начав смотреть на вещи чистым и доверчивым взглядом, всегда сохранять его чистоту и доверчивость.

Те, кто сказал: «nous sommes aujourd’hui ce que nous tions hier», были «honntes hommes»[19], что становится ясным из конституции{4}, которую они сочинили, которая хороша для всех времен и о которой говорится, что она написана «avec le rayon d’en haut»[20] и «d’un doigt de feu»[21]. Конечно, хорошо быть «honnte homme» и стремиться стать еще более «honnte», но прав тот, кто убежден, что сверх этого нужно быть еще «homme intrieur et spirituel»[22].

Знай я наверняка и твердо, что принадлежу к числу таких людей, я всегда спокойно и неуклонно шел бы своим путем, не сомневаясь, что достигну цели. Был однажды человек, который в определенный день шел в церковь и спрашивал: «Может ли быть так, что мое рвение обмануло меня, что я вступил на неверный путь и что я его плохо начал? Ах, если бы я освободился от этой неизвестности и был бы твердо убежден, что в конце концов смогу победить и добиться успеха!» И вот однажды ему ответил голос: «А что бы ты сделал, если бы знал это твердо? Поступай так, словно ты это твердо знаешь, и не будешь посрамлен». И пошел человек своим путем, но уже не без веры, а с верой и вернулся к своей работе, больше не сомневаясь и не колеблясь.

Что же означает быть «homme intrieur et spirituel»? Нельзя ли развить в себе способность быть им при помощи знакомства с историей в целом и с определенными деятелями всех времен, в частности – от библейской истории до истории революции, от «Одиссеи» до книг Диккенса и Мишле? И не следует ли кое-что почерпнуть из творчества таких людей, как Рембрандт, или из «Сорной травы» Бретона, «Часов дня» Милле, «Предобеденной молитвы» де Гру или Бриона, из «Новобранца» де Гру (или Консьянса), из «Больших дубов» Дюпре или даже мельниц и песчаных равнин Мишеля?

Мы еще много говорили о том, что является нашим долгом и как можно достичь в жизни чего-нибудь хорошего, и пришли к выводу, что пока у нас должна быть одна цель – найти себе определенное занятие и профессию, которым мы могли бы целиком посвятить себя.

Я полагаю, что мы были единодушны и в другом пункте, а именно: во всяком деле самое главное – его цель, и победа, за которую платишь целой жизнью напряженного труда, дороже, чем та, которую одерживаешь походя.

Тот, кто живет честно, кто познает подлинные трудности и разочарования, но не сгибается, стоит больше, чем тот, кому везет и кто знает лишь сравнительно легкий успех.

Кто же тогда те, в ком мы наиболее явственно замечаем признаки высшей жизни? Это те, к кому относятся слова: «Труженики, ваша жизнь печальна, труженики, вы страдаете в жизни, труженики, вы блаженны», те, кто несет на себе печать «целой жизни борьбы, труда и неколебимого постоянства».

Стараться стать таким – благо. Итак, пойдем вперед нашим путем «indefessi favente Deo»[23]. Что касается меня, то я должен стать настоящим священником, который умеет дать верный и полезный совет в жизни; поэтому, быть может, хорошо, что я получил сравнительно долгое время на основательную подготовку и успею прочно укрепиться в вере, прежде чем буду призван проповедовать ее другим…

Если только мы постараемся жить честно и праведно, нам будет хорошо даже при неизбежных и глубоких горестях и разочарованиях; мы, вероятно, не избегнем тяжких заблуждений и дурных поступков, но, несомненно, лучше обладать горячим сердцем, даже если это стоит нам лишних ошибок, чем быть ограниченным и чрезмерно осторожным. Нужно любить – любить как можно больше, ибо в любви и заключается подлинная сила, и кто много любит, тот делает много и способен на многое, и что делается с любовью, то делается хорошо. Если тебя волнует то или иное произведение – например, «Ласточки», «Жаворонок», «Соловей», «Осенние надежды», «Я вижу здесь некую даму», «Я любил этот странный городок» Мишле, – то это потому, что оно написано от души, без прикрас и с кротостью сердечной.

Лучше говорить меньше, но выбирать такие слова, в которых много смысла, чем произносить длинные, но пустые речи, которые столь же бесполезны, сколь легко произносятся.

Человеку нужно лишь неизменно любить то, что достойно любви, а не расточать свое чувство на предметы незначительные, недостойные и ничтожные, и он будет становиться все сильнее и проницательнее.

Чем раньше осваиваешься с определенным кругом работы и определенной профессией, чем раньше обретаешь относительно самостоятельное мышление и образ действий и чем строже придерживаешься твердых правил, тем более твердый характер ты воспитываешь в себе; при всем том следует как можно больше стараться не впасть в ограниченность.

Кто поступает таким образом, тот мудр, потому что жизнь коротка и время бежит быстро; кто утверждается в чем-то одном и как следует овладевает одной профессией, тот получает представление и знания и о многих других вещах.

Во многих случаях очень полезно почаще бывать на людях и общаться с ними, а иногда мы просто обязаны и призваны это делать; но увереннее всего чувствует себя в мире, среди людей, тот, кто предпочитает тихо и одиноко заниматься своим делом и ограничивает себя узким кругом друзей.

Даже если у тебя нет забот, трудностей и препятствий, все равно не следует быть самоуверенным: нельзя относиться ко всему слишком легко. Даже вращаясь в самых образованных кругах, находясь в самой лучшей среде и условиях, мы должны сохранять в себе нечто самобытное, нечто от Робинзона Крузо или естественного человека, так как иначе у нас не будет опоры в самих себе; не давай остыть пылу души своей, а, напротив, поддерживай его. Кто избрал своим уделом бедность и любит ее, тот владеет безмерным сокровищем и никогда не станет глух к голосу совести; этот внутренний голос – лучший дар господа: кто слышит его и повинуется ему, тот, в конце концов, обретает в нем друга и никогда не бывает одинок.

Счастлив тот, кто верит в бога, потому что он, пусть не без усилий и горестей, в конце концов превозмогает все трудности жизни.

Самое лучшее – при всех обстоятельствах, на любом месте и во все времена сохранять мысль о боге и стараться побольше узнать о нем, а это можно сделать, читая Библию, равно как и разные другие источники. Хорошо верить, что все в мире чудесно, все лучше, чем можно себе представить, потому что в этой вере – правда; хорошо остаться порядочным, скромным и иметь доброе сердце, даже если приходится скрывать свою доброту, как это часто бывает необходимо; хорошо знать многое, что скрыто от мудрецов и мыслителей мира сего, но от природы понятно людям бедным и простым, женщинам и детям. Разве можно познать что-нибудь лучшее, нежели то, что бог от рождения вложил в каждую человеческую душу, которая живет и любит, надеется и верит, если только она злодейски не искалечена?

Человек испытывает потребность в немалом – в бесконечности и чуде и правильно поступает, когда не довольствуется меньшим и не чувствует себя в мире как дома, пока эта потребность не удовлетворена.

Это и есть кредо, которое выразили в своих произведениях все хорошие люди; все, кто думал глубже, искал чего-то более высокого, работал и любил больше, чем остальные; все, кто проник в самые глубины моря житейского. Проникать в глубины должны и мы, если хотим что-то поймать; а если иногда нам случается проработать всю ночь и ничего не поймать, то и тогда лучше не отступаться и еще раз закинуть сеть в утренние часы.

Будем же спокойно идти вперед, и пусть каждый на своем пути всегда стремится к свету: sursum corda[24], зная, что мы – такие же, как другие, что другие – такие же, как мы, и что человеку хорошо жить среди себе подобных, твердо веруя, нерушимо надеясь, все претерпевая и всегда стремясь избежать гибели.

И не надо принимать слишком близко к сердцу свои недостатки, ибо тот, у коо их нет, все же страдает одним – отсутствием недостатков; тот же, кто полагает, что достиг совершенной мудрости, хорошо сделает, если поглупеет снова. Nous sommes aujourd’hui ce que nous tions hier, a именно honntes hommes, но такие, которым предстоит закалиться в огне жизни, чтобы внутренне окрепнуть и утвердиться в том, что по милости божьей дано нам от рождения.

Эттен и Брюссель. Июль 1878 – ноябрь 1878

Желание быстрее получить возможность практически приложить свои силы приводит Винсента в основанную пастором де Йонге и руководимую учителем Бокмой миссионерскую школу в Лакене, около Брюсселя. Но после трехмесячного испытательного срока (15 августа – 15 ноября 1878 г.), во время которого Винсент, как вспоминали впоследствии его соученики, не выказал необходимого послушания, он был вынужден покинуть школу и отправился на собственный страх и риск проповедовать Евангелие в Боринаж – крупнейший центр добычи угля в Южной Бельгии.

123. Эттен, 22 июля 1878

Папа тебе уже, конечно, написал, что на прошлой неделе мы ездили в Брюссель вместе с преподобным д-ром Джонзом из Айлворта, который остался здесь еще на неделю.

Впечатление, с которым мы возвратились домой из этой поездки, было тем более благоприятным, что, как мы считаем, я смогу там со временем найти должность и поле деятельности; добиться этого там можно быстрее и дешевле, чем в Голландии; таким образом, мы решили не упускать из виду Бельгию и искать там до тех пор, пока что-нибудь не найдем.

Мы побывали во фламандском духовном училище с трехлетним курсом обучения, тогда как в Голландии, – это тебе известно, – учиться мне в самом лучшем случае пришлось бы еще шесть лет. Для получения места и звания проповедника там даже не требуется окончания училища. Требуется только умение читать народу душевные, понятные и доходчивые проповеди и поучения, предпочтительно не длинные и ученые, а краткие и яркие. Поэтому там обращают меньше внимания на широкое знакомство с древними языками и глубокие познания в богословии (хотя последние и являются хорошей рекомендацией), а больше принимают во внимание способность к практической работе и веру, идущую от сердца. До этого, однако, мы еще не дошли; во-первых, способность говорить с народом серьезно и с чувством, без натянутости и стесненности, приобретается не сразу, а лишь после долгой практики; во-вторых, то, что ты хочешь сказать, должно быть осмысленно, целеустремленно и одушевлено горячим желанием пробудить в слушателях стремление претворить в жизнь свою любовь и свои чаяния. Нужно быть проповедником для народа, чтобы иметь там успех. Ces messieurs[25] в Брюсселе потребовали, чтобы я приехал туда на три месяца и поближе познакомился с ними, но такое длительное пребывание там опять обойдется очень дорого, а этого мы по возможности должны избегать. Поэтому я пока что еще немного поработаю здесь, в Эттене, и подготовлюсь, а уж отсюда смогу время от времени посещать и пастора Питерсена в Мехельне, и пастора де Йонге в Брюсселе; таким образом я ближе познакомлюсь с ними, а они со мной. Сколько времени будет так продолжаться, зависит от того, что решат в Брюсселе.

126. Лакен, 15 ноября 1878

Прилагаю упомянутый набросок «На шахту».

Мне очень хочется попробовать делать беглые наброски то с одного, то с другого из бесчисленных предметов, которые встречаешь на своем пути, но поскольку это, возможно, отвлечет меня от моей настоящей работы, мне лучше и не начинать. Придя домой, я сразу же начал работать над проповедью о бесплодной смоковнице, Лук., XIII, 6–9.

Маленький рисунок «На шахту», действительно, не представляет собой ничего особенного, но я набросал его совершенно непроизвольно, потому что здесь видишь очень много людей, которые работают на шахтах, а это – совсем особая порода. Домишко стоит неподалеку от бечевника, это по существу маленький кабачок, пристроенный к надшахтным строениям; во время обеденного перерыва туда заходят рабочие, чтобы съесть свой хлеб и выпить стакан пива.

В свое время в Англии я пробовал найти себе место проповедника среди горнорабочих, на угольных шахтах, но тогда на мою просьбу не обратили внимания; мне сказали, что наименьший возраст для такой должности – двадцать пять лет. Ты хорошо знаешь, что одна из основных истин Евангелия и не только его, но Писания в целом – «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его». Через тьму к свету. Так кто же больше всего нуждается в этом свете, кто наиболее восприимчив к нему? Опыт показывает, что тех, кто работает во тьме, в черных недрах земли, как, например, углекопов, глубоко захватывают слова Евангелия и что они верят в них. Так вот, на юге Бельгии, в Эно, поблизости от Монса, до самой французской границы и далеко за нее, простирается местность под названием Боринаж, своеобразное население которой состоит из горняков, работающих на бесчисленных угольных шахтах. Вот что я, между прочим, прочел о них в одном маленьком географическом справочнике: «Боринажцы (жители Боринажа, местности к западу от Монса) занимаются исключительно добычей угля. Внушительное зрелище представляют собой эти уходящие на 300 м под землю шахты, куда изо дня в день спускается рабочее население, достойное нашего уважения и симпатии. Углекоп – это особый человеческий тип, характерный для Боринажа: дневной свет для него не существует – он наслаждается солнечными лучами только по воскресеньям. При свете лампы, струящей слабый, тусклый свет, трудится он в тесном забое, скрючившись, а то и лежа, чтобы вырвать из лона земли уголь, который, как всем известно, приносит нам такую большую пользу. На работе он непрерывно подвергается тысячам опасностей, но бельгийский шахтер обладает счастливым характером: он привык к такому образу жизни и, спускаясь в шахту, во тьме которой ему светит лишь прикрепленная к его шапке маленькая лампочка, он вверяет себя Богу, а Господь видит его труд и охраняет его самого, его жену и детей».

Боринаж расположен, таким образом, южнее Лессина, где находятся каменоломни. Мне очень хотелось бы поехать туда в качестве проповедника. Трехмесячный испытательный срок, который ставят условием господа де Йонге и пастор Питерсен, уже почти прошел. Св. Павел, прежде чем начать проповедовать, отправиться в апостольские скитания и по-настоящему трудиться среди язычников, провел три года в Аравии. Если бы я тоже имел возможность года три спокойно поработать в подобной местности, все время учась и наблюдая, я бы, конечно, вернулся и мог бы сказать нечто такое, что действительно ценно, что стоит послушать; говорю это со всей скромностью, но тем не менее уверенно.

Если бог захочет этого и сохранит мне жизнь, я приблизительно к тридцати годам смогу начать работу с надлежащей подготовкой и опытом: тогда я стану большим мастером своего дела и более созрею для него, чем сейчас.

Я повторяю тебе это еще раз, хотя мы об этом уже говорили. В Боринаже довольно много маленьких протестантских общин, равно как, разумеется, и школ. Ах, если бы мне дали там хоть какое-нибудь местечко, чтобы я мог работать так, как мы с тобой мечтали, и проповедовать Евангелие беднякам, то есть тем, кто в нем нуждается и для кого оно особенно близко, а все свободное в течение недели время посвящать учению!

Ты, конечно, бывал в Сен-Жиле? Я тоже однажды совершил поездку в эти края, на Старую заставу. Там, где берет начало дорога на Мон-Сен-Жан, есть еще один холм – Альсемберг. С него можно увидеть весь город, а справа от него находится сенжильское кладбище, все в кедрах и плюще.

Идя дальше, попадаешь в Форе. Местность эта очень живописна, на склонах холмов стоят старые дома, похожие на хижины среди дюн, которые так хорошо писал Босбоом. Там можно наблюдать всевозможные полевые работы: сев, копку картофеля, мойку репы, причем все это, даже сбор хвороста, живописно и во многом напоминает Монмартр.

Есть здесь старые поросшие плющом или диким виноградом дома и красивые трактиры; среди зданий, которые бросились мне в глаза, отмечу, в частности, дом одного горчичного фабриканта по фамилии Веркистен. Его владение – астоящая картина в духе Тейса Мариса. Там и сям виднеются небольшие каменоломни, к которым ведут осевшие дороги с глубокими колеями, бредут маленькие белые лошадки с красными помпонами на голове и возчики в синих блузах; хватает там и пастухов, пасущих овец, и женщин, одетых в черные платья и белые чепцы и напоминающих женщин де Гру.

Здесь есть места, – благодарение богу, они встречаются повсюду! – где чувствуешь себя как-то особенно дома, где испытываешь странное, давно знакомое ощущение, похожее на тоску по родине, ощущение, в котором есть нечто горькое и грустное, но которое укрепляет душу и – неизвестно, как и почему – пробуждает в нас новые силы и охоту к работе. В тот день я ушел еще дальше, за Форе, и свернул на боковую дорогу, ведущую к старой заросшей плющом церкви. Я обнаружил там множество лип, которые переплелись друг с другом еще больше и были, так сказать, еще более готическими, чем те, что мы видели в парке; а со стороны осевшей дороги, идущей к кладбищу, виднелись искривленные стволы и корни деревьев, не менее причудливые, чем те, что награвировал Альбрехт Дюрер в «Рыцаре, смерти и дьяволе».

Видел ли ты когда-нибудь картину Карло Дольчи «Гефсиманский сад» или, вернее, фотографию с нее? Я видел ее недавно – в ней есть что-то от Рембрандта. Ты, конечно, хорошо знаешь большую грубоватую гравюру с Рембрандта на ту же тему, пандан к «Чтению Библии» с двумя женщинами и колыбелью. Когда ты сказал мне, что видел картину папаши Коро на тот же сюжет, я снова ее припомнил. Я видел ее на выставке работ этого художника вскоре после его смерти, и она глубоко взволновала меня.

Как много в искусстве прекрасного! Кто помнит все, что видел, тот никогда не останется без пищи для размышлений, никогда не будет по-настоящему одинок.

Dieu, Тео![26] Мысленно жму тебе руку, от всего сердца желаю тебе всего хорошего и всяческих успехов в работе. Пусть тебе на жизненном пути встретится побольше такого, что остается в памяти и что делает нас богачами даже тогда, когда нам кажется, будто мы владеем немногим.

Если как-нибудь заглянешь к Мауве, передай ему привет от меня и верь, что я по-прежнему твой люб[ящий] брат Винсент.

Задержался с отправкой письма на несколько дней. 15 ноября прошло – таким образом, три месяца истекли. Я говорил с пастором де Йонге и с учителем Бокма. Они сказали, что нет никакой возможности позволить мне учиться на тех же условиях, которые они предоставляют коренным фламандцам. Я могу присутствовать на уроках, на худой конец – даже бесплатно, но это – единственная привилегия. Таким образом, чтобы остаться там надолго, мне потребуется гораздо больше денег, чем те, которыми я могу располагать – у меня ведь их совсем нет. Поэтому я, возможно, сразу же попробую осуществить свой план насчет Боринажа. Стоит мне вырваться, и я уже так легко не вернусь снова в большой город.

Боринаж. Ноябрь 1878 – октябрь 1880

Конец 1878 г. Винсент проводит в деревушке Патюраж, читая горнякам Библию и посещая больных. В январе 1879 г. он получает, наконец, место проповедника в Ваме. Винсент воочию видит чудовищную бедность горняков и нечеловеческие условия их труда, становится свидетелем несчастных случаев в шахтах, эпидемии и забастовки. Он убеждается, что проповедь Евангелия мало помогает людям, и переходит от слов к делам – раздает больным и раненым свои деньги, одежду и другое имущество, вплоть до кровати, скандалит с дирекцией шахт, заступаясь за рабочих. В июле 1879 г. недовольное церковное начальство освободило Винсента от должности проповедника. Наступают самые тяжелые дни в его жизни: Винсент остается в Боринаже без работы, без денег, без друзей и без крыши над головой. Он ссорится с семьей, обвиняющей его в иждивенчестве, и с братом, пытающимся примирить обе стороны. В октябре 1879 г., в период сильнейшего душевного кризиса, прерывается даже переписка с Тео. Только через девять месяцев, в июле 1880 г., он вновь сообщает Тео о себе. Странствия по Боринажу сделали его «другим человеком». У него зарождается и крепнет желание стать художником. Он много копирует и рисует с натуры, но большая часть работ этого времени пропала.

127. Пти Вам, 26 декабря 1878

Боринаж, Эно

Ты, без сомнения, понимаешь, что здесь, в Боринаже, нет никаких картин, что здесь, как правило, даже не знают, что такое картина; поэтому само собой разумеется, что со времени моего отъезда из Брюсселя я не видел ничего относящегося к области искусства. Тем не менее местность тут очень своеобразная и живописная; все тут, так сказать, говорит, все красочно и полно характера.

В последние, темные дни перед Рождеством выпал глубокий снег, и пейзаж стал напоминать средневековые картины Брейгеля Мужицкого и многих других художников, так убедительно умевших передать своеобразный эффект красного и зеленого, черного и белого. То, что видишь здесь, ежеминутно наводит на мысль о работах Тейса Мариса или, скажем, Альбрехта Дюрера. Тут встречаются лощины, заросшие колючим кустарником и старыми искривленными деревьями с причудливо изогнутыми корнями; эти лощины выглядят точь-в-точь как дорога на гравюре Дюрера «Рыцарь и смерть».

В эти дни было любопытно наблюдать, например, рабочих, возвращающихся из шахты по белому снегу в вечерних сумерках. Люди эти, когда они снова поднимаются из недр земли на дневной свет, до такой степени черны, что похожи на трубочистов. Домики у них по большей части крошечные – в сущности, здесь скорее подошло бы слово хижины, – и разбросаны они по лощинам, в лесу и на склонах холмов. Там и сям виднеются замшелые крыши, а по вечерам сквозь мелкий переплет окошечек приветливо сияет свет. Сады, поля и пашни, которые у нас в Брабанте окружены дубовым лесом или подлеском, а в Голландии – подстриженными ивами, обнесены здесь живыми изгородями, черными и колючими. Теперь, на снежном фоне, это производит впечатление шрифта на белой бумаге, выглядит как страница Евангелия.

Я уже несколько раз читал здесь проповеди – иногда в довольно большом, специально приспособленном для религиозных собраний помещении, иногда на беседах, которые тут принято устраивать по вечерам в жилищах рабочих; вернее было бы назвать эти беседы библейскими чтениями. Помимо всего прочего, я изложил притчу о горчичном семени, рассказал о бесплодной смоковнице и слепорожденном, а на Рождество, разумеется, – о яслях вифлеемских и «мире на земле».

Если бы с божьего соизволения я прочно осел здесь, я радовался бы этому от всего сердца.

Вокруг повсюду высятся огромные трубы и горы угля у входа в шахты. Ты видел большой рисунок Босбоома «Шофонтен»? Он хорошо передает характер здешнего пейзажа, только тут – сплошь угольные шахты, в то время как на севере Эно добывают камень, а в Шофонтене – руду.

129. Вам, апрель 1879

Недавно я совершил очень интересную экскурсию – целых шесть часов провел в шахте. И притом в одной из самых старых и опасных шахт этого округа. Называется она «Маркасс» и пользуется дурной славой, потому что там погибло много народу – кто при спуске, кто при подъеме, кто от удушья, кто при взрыве рудничного газа, кто при подъеме подпочвенных вод или при обвале старых штолен, и т. д. Место это – мрачное; на первый взгляд во всей округе есть что-то жуткое и мертвенное.

Здешние рабочие большей частью люди истощенные и бледные – их постоянно гложет лихорадка; лица у них изнуренные, измученные, обветренные и преждевременно состарившиеся; женщины, как правило, выглядят поблекшими и увядшими. Шахта окружена жалким поселком с несколькими мертвыми, до черноты закопченными деревьями и колючими живыми изгородями; повсюду кучи навоза и шлака, горы пустой породы и т. д. Марис создал бы из этого великолепную картину.

Как-нибудь позднее я попробую сделать набросок, чтобы дать тебе представление обо всем этом.

У меня был хороший проводник, приветливый и терпеливый; он проработал в шахте уже тридцать три года и старался все объяснить поподробнее и попонятнее. В этот раз мы спустились с ним вниз на глубину в семьсот метров и заглянули в самые сокровенные угоки этого подземного мира.

Забои (места, где работают углекопы), наиболее удаленные от ствола, называются здесь «des caches» – тайниками. Шахта имеет пять горизонтов; три верхние уже истощены и заброшены – работы там больше не ведутся, потому что весь уголь выбран. Если бы кто-нибудь попытался изобразить эти забои на холсте, это было бы чем-то новым, неслыханным или, вернее сказать, невиданным.

Представь себе забои – ряд камер в довольно узком и длинном штреке, укрепленном толстыми деревянными стойками. В каждой такой камере при слабом свете маленькой лампочки рубит уголь шахтер в грубом брезентовом костюме, грязный и черный, как трубочист.

В некоторых забоях он может стоять в рост,

Рис.0 Письма к брату Тео. Первое полное издание
в других лежит на земле
Рис.1 Письма к брату Тео. Первое полное издание
. Все это более или менее напоминает ячейки в улье, или темные мрачные коридоры подземной тюрьмы, или шеренгу небольших ткацких станков, или, еще вернее, ряд хлебных печей, какие мы видим у крестьян, или, наконец, ниши в склепе.

Сами штреки похожи на большие дымовые трубы в домах брабантских крестьян. В некоторых отовсюду просачивается вода, и свет шахтерских лампочек, отражаясь как в сталактитовой пещере, производит странный эффект. Часть углекопов работает в забоях, другие грузят добытый уголь в небольшие вагонетки, которые катятся по рельсам, как конка, – этим заняты преимущественно дети, как мальчики, так и девочки. Есть там, на глубине семисот метров под землей, и конюшня – штук семь старых кляч, которые таскают вагонетки и отвозят уголь на так называемый рудничный двор, откуда его поднимают на поверхность. Другие рабочие заняты восстановлением старых штолен, креплением или проходкой новых. Как моряк на суше тоскует по морю, несмотря на все угрожающие ему там опасности, так и шахтер предпочитает находиться не на земле, а под землей.

Поселки в этих краях выглядят заброшенными, безмолвными, вымершими, потому что жизнь протекает под землей, а не наверху; здесь можно провести целые годы, но пока ты не побывал внизу, в шахте, у тебя еще нет верного представления об истинном положении вещей.

Углекопы крайне необразованны и невежественны, в большинстве случаев просто неграмотны; но вместе с тем они сообразительны и ловки на своей тяжелой работе, отважны и откровенны по характеру; они малы ростом, но широкоплечи, глаза у них грустные и широко расставленные. Работают они поразительно много, и руки у них золотые. Они отличаются очень нервной, – я не хочу этим сказать – слабой, – организацией и очень восприимчивы. Им свойственны инстинктивное недоверие и застарелая, глубокая ненависть к каждому, кто пробует смотреть на них свысока.

С шахтерами надо быть шахтером и держаться по-шахтерски, не позволяя себе никакого чванства, зазнайства и заносчивости, иначе с ними не уживешься и доверия у них не завоюешь.

Рассказывал ли я тебе в свое время об одном углекопе, получившем тяжелые ожоги при взрыве газа? Слава богу, он поправляется, начал выходить и уже совершает для упражнения довольно длинные прогулки. Правда, руки у него еще слабы, и он не скоро сможет вновь работать ими, но все-таки он выжил. Однако с тех пор здесь были еще случаи тифа и злокачественной, по-местному «дурной», лихорадки: во время приступов ее люди видят жуткие, похожие на кошмары сны и бредят. Таким образом, здесь опять много слабых, прикованных к постели людей: нищие и бессильные, лежат они и чахнут. В одном доме лихорадка свалила всех, помощи им почти никто, вернее, совсем никто не оказывает, так что за больными вынуждены присматривать больные. «Здесь больные выхаживают больных, – сказала мне хозяйка. – Оно и не удивительно: бедняк бедняку друг».

Видел ли ты за последнее время что-нибудь хорошее? С нетерпением жду от тебя письма.

Много ли сделали за последнее время Израэльс, Марис и Мауве? Несколько дней тому назад здесь, в стойле, родился жеребенок, славное маленькое существо, которое вскоре уже твердо стояло на ногах.

Здешние рабочие держат много коз: в каждом доме видишь козлят, а также кроликов.

130. Вам, июнь 1879

Несколько дней назад у нас часов в 11 вечера была ужасная гроза. Неподалеку отсюда есть место, с которого внизу открывается почти весь Боринаж: трубы, отвалы породы, крошечные лачуги углекопов и муравейник маленьких, черных, целый день копошащихся фигурок; дальше – темные сосновые леса и белеющие на фоне их домики рабочих; совсем вдалеке – колоколенки и старая мельница. В большинстве случаев надо всем этим висит нечто вроде пелены тумана, а проплывающие мимо облака создают причудливый эффект света и тени, который напоминает картины Рембрандта, Мишеля или Рейсдаля.

Во время этой грозы, когда вспышки молнии на мгновение озаряли непроглядно черную ночь, эффект получался изумительный. Находящиеся в двух шагах отсюда строения шахты «Маркасс», которые одиноко возвышаются на пустынном поле, казались в эту ночь настоящим Ноевым ковчегом: его махина во тьме потопа, под проливным дождем, наверно, выглядела так же, как эта шахта.

Находясь под впечатлением грозы, я сегодня вечером, во время чтения Библии, сделал описание кораблекрушения.

Я усиленно читаю «Хижину дяди Тома». Как много еще рабства на свете! И в этой поразительной, чудесной книге этот насущный вопрос рассматривается с такой мудростью, любовью и пылкой заботой о подлинном благоденствии несчастных и угнетенных, что к роману невольно возвращаешься и каждый раз находишь в нем нечто новое.

Я не знаю лучшего определения для слова искусство, чем «L’art c’est l’homme ajout la nature»[27]. Природа – это реальность, истина, но в том значении, в том понимании, в том характере, которые раскрывает в ней художник и которые он дает – qu’il dgage[28], вылущивает, освещает.

Картина Мауве, Мариса или Израэльса говорит больше и яснее, чем сама природа. То же самое с книгами. В «Хижине дяди Тома», в частности, все вещи поданы художником в новом свете; таким образом, в этом романе, хотя он уже начинает стареть, ибо написан много лет назад, все вещи стали новыми. Книга так тонко продумана и прочувствована, так мастерски сделана! Она написана с такой любовью, серьезностью, правдивостью! Она так скромна, проста и в то же время так поистине возвышенна, благородна и утонченна!

131. Кем, 5 августа 1879

Я часто сижу иногда до поздней ночи и рисую, чтобы удержать воспоминания и подкрепить мысли, невольно возникающие у меня при взгляде на вещи.

132. 15 октября 1879

Ну, а теперь шутки в сторону. Я искренне убежден, что для наших отношений было бы лучше, если бы обе стороны были более откровенны. Если бы я всерьез убедился, что я ни на что не годен, что я неприятен или в тягость тебе или тем, кто остался дома, если бы я постоянно чувствовал себя лишним или навязчивым по отношению к тебе, так что для меня лучше было бы вообще не существовать, если бы я должен был думать о том, как убраться с вашего пути, если бы я считал, что это действительно так, а не иначе, – тогда меня охватила бы тоска и мне пришлось быбороться с отчаянием.

Мне тягостна эта мысль, но еще тяжелее было бы думать, что из-за меня происходит столько несогласий, раздоров и неприятностей и между нами и дома.

Будь это на самом деле так, я бы предпочел, чтобы мне не было суждено зажиться на этом свете. Но когда меня по временам слишком сильно и долго гнетет такая мысль, у меня одновременно с ней возникает и другая – а может быть, все это лишь долгий страшный сон; может быть, со временем мы научимся видеть и понимать лучше? Разве, в конце концов, это не правда? Почем знать, быть может, все пойдет не хуже, а лучше? Многим, без сомнения, надежда на перемену к лучшему показалась бы теперь глупой и суеверной. Да, зимой иногда бывает так холодно, что люди говорят: мороз слишком жесток, так что мне до того, вернется лето или нет; зло сильнее добра. Но с нашего соизволения или без оного, морозы рано или поздно прекращаются, в одно прекрасное утро ветер меняется и наступает оттепель. Сравнивая такое явление природы, как погода, с нашим расположением духа и нашими обстоятельствами, которые столь же непостоянны и переменчивы, как она, я поддерживаю в себе надежду, что все может измениться к лучшему.

133. Июль 1880

Берусь за перо не очень охотно, так как давно уже тебе не писал, и по многим причинам.

Ты стал для меня в известной мере чужим, равно как и я для тебя, причем, может быть, еще больше, чем ты думаешь; нам, вероятно, лучше не продолжать переписку. Возможно, я не написал бы тебе даже теперь, если бы не был обязан, вынужден написать, если бы ты, да, ты сам не вынудил меня к этому.

Я узнал в Эттене, что ты послал мне пятьдесят франков. Ну, что ж, я принял их – конечно, нехотя, конечно, с довольно горьким чувством, но я – в тупике, все у меня перепуталось, и другого выхода нет…

Я, как тебе, наверно, известно, возвратился в Боринаж. Отец уговаривал меня остаться где-нибудь по соседству с Эттеном, но я сказал «нет» и думаю, что поступил правильно. Невольно я стал для семьи личностью более или менее подозрительной, человеком, на которого нельзя положиться; так как же я могу после этого быть хоть в чем-то кому-нибудь полезен?

Поэтому я склонен полагать, что полезнее всего, что самый лучший выход и самое разумное для меня решение – уехать и держаться на приличном расстоянии, словно меня и не существует…

Я – человек одержимый, способный и обреченный на более или менее безрассудные поступки, в которых мне приходится потом более или менее горько раскаиваться. Мне часто случается говорить или действовать чересчур поспешно там, где следовало бы набраться терпения и выждать. Думаю, впрочем, что другие также не застрахованы от подобных оплошностей.

Но раз это так, что же делать? Следует ли мне считать себя человеком опасным и ни на что не способным? Не думаю. Надо просто попробовать любыми средствами извлечь из своих страстей пользу. Назову, например, одну из них – у меня почти непреодолимая тяга к книгам, и я испытываю постоянную потребность заниматься своим образованием, учиться, если хотите, подобно тому как я испытываю потребность в пище. Ты в состоянии это понять. Находясь в другом окружении, в окружении картин и произведений искусства, я, как ты хорошо знаешь, воспылал к ним неистовой, доходящей до исступления любовью. Не раскаиваюсь в этом и сейчас. Вдали от родины я тоскую по ней именно потому, что она – страна картин.

Как ты, может быть, помнишь, я хорошо знал (а возможно, знаю и сейчас), что такое Рембрандт, что такое Милле, Жюль Дюпре, Делакруа, Миллес или М. Марис. Пусть у меня теперь больше нет этого окружения, однако существует нечто, называемое душой, и, говорят, она никогда не умирает, вечно живет и вечно ищет, вечно, вечно и еще раз вечно. Так вот, я не стал чахнуть с тоски по родине, а сказал себе: «Родина, отечество – повсюду». Я не впал в отчаяние, а избрал своим уделом деятельную печаль, поскольку имел возможность действовать; иными словами, я предпочел печаль, которая надеется, стремится, ищет, печали мрачной, косной и безысходной. Я более или менее основательно изучил книги, которые были в моем распоряжении – например, Библию и «Французскую революцию» Мишле; затем, прошлой зимой, Шекспира, кое-что из В. Гюго и Диккенса, Бичер-Стоу; и совсем недавно – Эсхила и некоторых других менее классических авторов, мастеров великих, но «малых». Ты ведь хорошо знаешь, кого причисляют к таким вот «малым» мастерам. Фабрициуса и Вида!

Однако тот, кто поглощен всем этим, иногда неприятно действует на других, считается shocking[29] и, сам того не желая, в той или иной степени грешит против известных социальных форм, обычаев и условностей.

А право, жаль, что это иногда истолковывается в дурную сторону! Тебе, например, отлично известно, что я часто бываю одет небрежно; я признаю это и признаю, что это shocking. Но пойми, что виноваты в этом безденежье и нужда, а также глубокая подавленность; впрочем, небрежность костюма иногда очень полезна – она помогает уединиться, а это необходимо, если ты хочешь сколько-нибудь серьезно заняться тем, что тебя увлекает.

Крайне необходимо, например, учиться медицине. Вряд ли найдется человек, который не стремился бы хоть немножко познакомиться с ней или, на худой конец, хоть узнать, что она такое; а вот я еще совсем ничего о ней не знаю. Но все это поглощает тебя, занимает и дает тебе возможность мечтать, размышлять, думать. Вот уже скоро пять лет – точную цифру назвать не сумею, – как я живу без места и скитаюсь где попало. Ты скажешь: «Начиная с такого-то времени ты опустился, погас, ты ничего не сделал». Верно ли это? Да, правда, иногда я сам зарабатывал себе на хлеб, иногда мне его из милости давали друзья; верно, я жил, как мог, с грехом пополам, как придется; верно, я утратил доверие многих; верно, мои денежные дела очень плачевны, а будущее не менее мрачно; верно, я мог бы проявить себя с лучшей стороны; верно, именно для того, чтобы заработать на хлеб, я потерял много времени; верно, даже дела с учением находятся у меня в довольно печальном и безнадежном состоянии; верно, мне недостает больше, неизмеримо больше того, что я имею. Но разве все это значит, что я опустился, что я ничего не делаю?

Ты, может быть, спросишь: «А почему ты не пошел тем путем, которым тебя вели – путем университетского образования?» Отвечу одно – это стоит слишком дорого, и, кстати, такая будущность не лучше того настоящего, к которому я пришел, следуя своим собственным путем. Но на этом пути я должен двигаться вперед. Если я не буду ничего делать, не буду учиться, не буду искать, – я погиб и горе мне!

Вот как я смотрю на вещи. Вперед, вперед – это главное.

«Но какова же твоя конечная цель?» – спросишь ты. Цель эта определится со временем, вырисуется медленно, но верно: ведь набросок становится эскизом, а эскиз картиной лишь по мере того, как начинаешь работать более серьезно, углубляя и уточняя свою вначале смутную первоначальную мысль, неясную и мимолетную.

Знай, что со служителями Евангелия дело обстоит точно так же, как с художниками. И здесь есть своя устарелая академическая школа, и здесь она часто омерзительно деспотична; одним словом, и здесь царят безнадежность и уныние, и здесь есть люди, прикрывшиеся, как броней или панцирем, предрассудками и условностями, люди, которые, возглавляя дело, распоряжаются всеми местами и пускают в ход целую сеть интриг, чтобы поддержать своих ставленников и отстранить обыкновенного человека.

Их бог, подобно богу шекспировского пьяницы Фальстафа, это «изнанка церкви», «the inside of a church». Эти воистину евангелические субъекты по удивительному совпадению обстоятельств (вероятно, они и сами удивились бы ему, будь они способны на человеческие чувства) занимают по отношению к явлениям духовным ту же позицию, что и вышеназванный пьяница; поэтому нечего надеяться, что их слепота сменится когда-нибудь ясновидением.

Такое положение вещей имеет свою дурную сторону для того, кто не согласен со всем этим и от всей души, от всего сердца, со всем возмущением, на которое он способен, протестует против этого. Что до меня, то я уважаю лишь академиков, которые непохожи на таких; но академики, достойные уважения, встречаются гораздо реже, чем может показаться на первый взгляд. Одна из причин, почему я сейчас без места, почему я годами был без него, заключается просто-напросто в том, что у меня другие взгляды, нежели у этих господ, которые предоставляют места тем, кто думает так же, как они. Дело тут не просто в моей одежде, за которую меня так часто лицемерно упрекали; уверяю тебя, вопрос гораздо более серьезен.

Зачем я пишу тебе обо всем этом? Не затем, чтобы жаловаться или оправдываться в том, в чем я, вероятно, более или менее виноват, а просто для того, чтобы сказать тебе следующее. Когда прошлым летом во время твоего приезда мы с тобой гуляли у заброшенной шахты «Колдунья», ты напомнил мне, что было время, когда мы так же гуляли вдвоем у старого канала и рейсвейкской мельницы. «И тогда, – сказал ты, – мы на многое смотрели одинаково; но, – добавил ты, – с тех пор ты уже переменился, ты уже не тот».

Так вот, это не совсем так: изменилась лишь моя жизнь – тогда она была менее трудной и будущее не казалось мне таким мрачным; что же касается моей внутренней сущности, моей манеры видеть и мыслить, то они остались прежними; единственная перемена, если перемены действительно произошли, состоит в том, что теперь я размышляю, верю и люблю глубже, чем размышлял, верил и любил раньше.

Будет, однако, неверно, если ты на этом основании решишь, что теперь я, например, менее восторженно отношусь к Рембрандту, Милле, Делакруа или к кому бы то ни было. Как раз наоборот! Только, видишь ли, есть много вещей, в которые надо верить и которые надо любить: в Шекспире есть нечто от Рембрандта, в Мишле – от Корреджо, в Викторе Гюго – от Делакруа, а в Евангелии – нечто от Рембрандта или в Рембрандте от Евангелия, как тебе больше нравится – это одно и то же при условии, что имеющий уши не пытается исказить смысл того, что слышит, и делает поправку на масштаб сравнения, которое не имеет целью принизить заслуги сравниваемых лиц. В Бэньяне есть нечто от Мариса или Милле, а в Бичер-Стоу – от Ари Шеффера.

Итак, если уж ты можешь извинить человека, поглощенного картинами, согласись, что любовь к книгам так же священна, как любовь к Рембрандту; я даже думаю, что они дополняют друг друга.

Я очень люблю мужской портрет Фабрициуса, который мы однажды, также прогуливаясь вдвоем, долго рассматривали в Гарлемском музее. Так вот, я не меньше люблю и Ричарда Картона из книги Диккенса о Париже и Лондоне 1793 г.; я мог бы назвать тебе и другие удивительно захватывающие образы из других книг, в той или иной мере отличающихся поразительным сходством между собой. И я думаю, что Кент в «Короле Лире» Шекспира – не менее благородный и примечательный персонаж, чем любая фигура Томаса де Кейзера, хотя предполагается, что Кент и король Лир жили много раньше. Но не будем вдаваться в подробности. Господи, как прекрасен Шекспир! Кто еще так исполнен тайны, как он? Его слово и манера его письма не уступают кисти, дрожащей от лихорадочного волнения. Однако читать нужно учиться, как нужно учиться видеть и жить.

Итак, не думай, что я что-нибудь отвергаю – при всем моем неверии я в своем роде верующий; я остался прежним, хоть изменился, и меня терзает одно: на что я был бы годен, если бы не мог чему-нибудь служить и приносить какую-то пользу; как мог бы я тогда постигать явления и углублять свои знания о них? Мысль об этом мучит меня постоянно; к тому же я чувствую, что зажат в тисках нужды и лишен возможности принять участие в той или иной работе, поскольку многое самое необходимое для меня недостижимо. По этим причинам невольно поддаешься печали, чувствуешь пустоту там, где могли быть дружба, высокие и серьезные привязанности, испытываешь страшное отчаяние, которое сводит на нет всю твою нравственную силу. Тебе кажется, что судьба ставит неодолимую преграду твоему инстинктивному стремлению любить и тебя охватывает отвращение ко всему. И вот тогда говоришь себе: «Доколе же, господи!» Что поделаешь! То, что происходит внутри, поневоле прорывается наружу. Человек несет в душе своей яркое пламя, но никто не хочет погреться около него; прохожие замечают лишь дымок, уходящий через трубу, и проходят своей дорогой.

Так что же делать? Таить это пламя в душе, терпеливо и в то же время с таким нетерпением ожидать того часа, когда кто-нибудь придет и сядет около твоего огня? Но захочет ли пришелец остаться? Пусть тот, кто верит в бога, ожидает этого часа, который рано или поздно наступит… Пишу тебе, не перечитывая, все, что приходит на ум. Я был бы очень рад, если бы ты хоть в чем-то увидел во мне не только бездельника.

Видишь ли, бывают просто бездельники и бездельники, являющиеся противоположностью первым.

Бывают бездельники по лени и слабости характера, по низости натуры; если хочешь, можешь считать меня одним из них.

Есть и другие бездельники, бездельники поневоле, которые сгорают от жажды действовать, но ничего не делают, потому что лишены возможности действовать, потому что они как бы заключены в тюрьму, потому что у них нет того, без чего нельзя трудиться плодотворно, потому что их довело до этого роковое стечение обстоятельств; такие люди не всегда знают, на что они способны, но инстинктивно испытывают такое чувство: «И я кое на что годен, и я имею право на существование! Я знаю, что могу быть совсем другим человеком! Какую же пользу могу я принести, чему же могу я служить? Во мне есть нечто, но что?»

Это совсем другой род бездельников – если хочешь, можешь считать меня и таким.

Птица в клетке отлично понимает весной, что происходит нечто такое, для чего она нужна; она отлично чувствует, что надо что-то делать, но не может этого сделать и не представляет себе, что же именно надо делать. Сначала ей ничего не удается вспомнить, затем у нее рождаются какие-то смутные представления, она говорит себе: «Другие вьют гнезда, зачинают птенцов и высиживают яйца», и вот уже она бьется головой о прутья клетки. Но клетка не поддается, а птица сходит с ума от боли…

Что же все это такое – выдумки, фантазия? Едва ли. И тогда спрашиваешь себя: «Доколе же, господи? Неужели надолго, навсегда, навеки?»

А знаешь ли ты, что может разрушить тюрьму? Любая глубокая и серьезная привязанность. Дружба, братство, любовь – вот верховная сила, вот могущественные чары, отворяющие дверь темницы. Тот, кто этого лишен, мертв. Там же, где есть привязанность, возрождается жизнь.

134. Кем, 20 августа 1880

Я сделал набросок, изображающий шахтеров-откатчиков и откатчиц, когда они на рассвете идут в шахту по заснеженной тропинке вдоль живой изгороди: неясные тени, скользящие в полутьме. На заднем плане, на фоне неба, огромные контуры надшахтных строений и подъемника.

Посылаю тебе набросок, чтобы ты представлял себе все это, но я понимаю, как мне необходимо учиться рисовать фигуры у таких мастеров, как Милле, Бретон, Брион или Боутон и др. Что ты скажешь о наброске? Нравится ли тебе идея?

Если мне не изменяет память, одна из фотографий Бингема с работ Ж. Бретона изображает собирательниц колосьев. Темные силуэты на фоне неба и красного заката. Вот такие вещи мне нужно иметь перед глазами. По-моему, тебе будет приятно узнать, что я не бездельничаю, а делаю что-то стоящее; вот почему я и пишу тебе об этом; к тому же это, может быть, явится поводом к восстановлению нашей былой сердечности и взаимной привязанности, и мы вновь станем полезны друг другу. Мне очень бы хотелось выполнить упомянутый рисунок лучше, чем я это сделал. На моем рисунке в его теперешнем виде высота фигур примерно 10 см. Парный к нему рисунок изображает шахтеров, расходящихся после работы, но выполнен он менее удачно; сделать его было очень трудно: тут пришлось столкнуться с эффектом темных силуэтов, окруженных светом на фоне полосатого закатного неба.

Вышли мне обратно со следующей почтой «Полевые работы», если, конечно, не возражаешь. Я написал несколько слов господину Терстеху и осведомился, нельзя ли мне получить на время «Упражнения углем» Барга – этюды обнаженной модели, с которыми ты знаком.

Не знаю, согласится ли он, я хочу сказать – пришлет он мне их или нет, но не замолвишь ли ты за меня словечко в случае отказа? Эти «Упражнения углем» были бы мне исключительно полезны. Быть может, он будет настолько любезен и вышлет мне если уж не весь курс целиком, то хотя бы несколько листов.

135. Кем, 7 сентября 1880

Я тебе уже говорил, что сделал наброски с десяти листов «Полевых работ» Милле (примерно в тех же размерах, что и лист «Курса рисунка» Барга), а один из них уже совсем закончил.

Я сделал бы и больше, если бы не принялся сначала за «Упражнения углем» Барга, которые так любезно одолжил мне господин Терстех, сейчас я уже закончил шестьдесят листов из них.

Кроме того, я нарисовал «Вечернюю молитву» по офорту, который ты прислал.

Я бы очень хотел иметь возможность показать тебе все это и выслушать твое мнение; то же относится и к нескольким другим рисункам, например к большому рисунку сепией с «Хлебной печи в Ландах» Т. Руссо. Я два раза сделал с нее маленькие акварели, прежде чем рисунок мне удался.

Как я уже писал, мне очень хочется сделать еще «Куст» Рейсдаля – ты ведь знаешь, что оба эти пейзажа – в одном стиле и настроении. Я долго делал наброски, не слишком продвигаясь вперед, но за последнее время дело, как мне кажется, пошло успешно; надеюсь, оно пойдет еще лучше и главным образом потому, что вы с господином Терстехом помогли мне хорошими образцами: думаю, что для начала гораздо полезнее копировать какие-нибудь хорошие вещи, чем работать без такой основы. И все-таки я не удержался и сделал в довольно большом размере тот рисунок, который изображает шахтеров, идущих на работу, и набросок которого я послал тебе; я только немного изменил расположение фигур.

Очень надеюсь, что, скопировав две остальные серии Барга, я уже смогу более или менее сносно нарисовать какого-нибудь шахтера или откатчицу, если мне удастся найти достаточно характерную модель, а таких здесь хватает.

Литографию Босбоома «В хлеву» я нахожу прекрасной. Ты хорошо понял мою мысль, раз добавил к своей коллекции «Малярию» Гебера.

Если книга с офортами по Мишелю еще у тебя, одолжи мне при случае и ее, хотя это не к спеху – сейчас у меня хватает работы; но мне очень нужно снова увидеть эти пейзажи, потому что теперь я смотрю на вещи другими глазами, чем во времена, когда еще не рисовал.

136. Кем, 24 сентября 1880

То, что ты пишешь насчет Барбизона, – очень верно, и я скажу несколько слов, которые докажут тебе, что у меня та же точка зрения. Я не бывал в Барбизоне, но это неважно – зато прошлой зимой я посетил Курьер. Я предпринял путешествие пешком, главным образом в Па-де-Кале – не к самому проливу, а по департаменту или провинции того же названия. Я пустился в дорогу, надеясь, если будет возможно, найти там какую-нибудь работу – я бы согласился на любую. В общем предпринял это путешествие совершенно невольно: я и сам не мог бы сказать – зачем. Но я сказал себе: «Ты должен посмотреть Курьер». В кармане у меня было только десять франков, а так как для начала я сел в поезд, то вскоре исчерпал свои ресурсы, и всю неделю, что я провел в дороге, мне приходилось туго.

И все-таки я видел Курьер и мастерскую Жюля Бретона, хоть и не зашел в нее. Внешний вид этой мастерской меня немного разочаровал: это совершенно новое кирпичное здание, по-методистски правильное, негостеприимное, холодное и неприятное. Склонен думать и даже уверен, что, побывай я внутри мастерской, я не придал бы значения ее внешнему виду, но что поделаешь – мне не удалось заглянуть в нее.

Я не решился назвать себя, чтобы получить туда доступ. Я искал в Курьере следы Жюля Бретона или каких-нибудь других художников, но обнаружил лишь его портрет у одного фотографа и еще, в темном углу старой церкви, копию с «Положения во гроб» Тициана, которая в сумраке показалась мне очень красивой и мастерской по тону. Подлинная ли это работа Бретона? Не знаю – подписи я не нашел.

Следов ныне здравствующих художников – никаких; там есть только кафе под названием «Кафе искусств», тоже новенькое, кирпичное, неуютное, холодное и неприятное. Это кафе украшено чем-то вроде фресок или стенной росписи, изображающей эпизоды из жизни достославного рыцаря Дон Кихота. Фрески, между нами говоря, оказались довольно слабым утешением: они весьма посредственны. Чьей они работы – не знаю.

И все же я видел ландшафт Курьера – стога, коричневая пашня или мергельная земля почти кофейного цвета с беловатыми пятнами там, где выступает мергель, что для нас, привыкших к черноватой почве, более или менее необычно.

Французское небо показалось мне значительно нежнее и прозрачнее, чем закопченное и туманное небо Боринажа. Кроме того, я видел фермы и сараи, еще сохранившие – хвала и благодарение господу! – свои замшелые соломенные крыши; видел я также стаи ворон, ставшие знаменитыми после картин Добиньи и Милле. Впрочем, раньше всего следовало бы упомянуть характерные и живописные фигуры различных рабочих – землекопов, дровосеков, батраков на телегах и силуэт женщины в белом чепце. Даже там, в Курьере, есть угольные разработки, иначе говоря, шахта. Я видел, как в вечерних сумерках поднималась на поверхность дневная смена, но там не было работниц в мужских костюмах, как в Боринаже, – одни лишь шахтеры с усталыми и несчастными лицами, черные от угольной пыли, в изорванной рабочей одежде, один даже в старой солдатской шинели.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Песни Мальдорора, написанные в 1869 г. графом де Лотреамоном (настоящее имя – Изидор Дюкасс) – велик...
В своих мемуарах Гейнц Гудериан, стоявший у истоков создания танковых войск и принадлежавший к элите...
Сборник рассказов разных лет в различных жанрах — от исповедальной и автобиографической прозы до аль...
…А вы знаете, бывает: накатит мысль и требует что-то новенькое. Не лирику, а иронию, вперемежку с юм...
Свадьба светской красавицы и знаменитого плейбоя должна была стать главным событием Лондона 1932 год...
Начальный, самый яркий период легендарного ленинградского бит-квартета «Секрет» проходил на фоне без...