Нелегальный рассказ о любви (Сборник) Сахновский Игорь
До н. э. Всё было затеяно по-честному: если Адам сотворен из Первоначальной Глины, то какой, спрашивается, материал расходовать на его бесценную подругу? Разумеется, тот же – первоначальный. Такую ОН и создал, расстарался. Настолько нестерпимую для мужских глаз, что солнечной короной любоваться легче.
Тайна не в том, насколько Лилит была хороша собой, а в той дымчатой субстанции, которую, подержав, словно облачко, между нёбом и языком, ОН осторожно вдунул в её тело. (Поздние романтические поэты эту астрохимию наименуют «воплощённой женственностью».)
Когда запотевший образ остыл на утреннем ветру и мировая оптика вернулась в жёсткий фокус, стало ясно, что Лилит вообще неспособна принадлежать. Ни Адаму, ни кому-либо другому.
Как же она всё-таки выглядела? Новейшие иллюстраторы инкриминируют Лилит некую порочную святость и роковую отрешённость. Огромные кровавые губы на смертельно белом лице. Острые лиловые сосцы, узкий мальчиковый торс и тяжёлый низ. То ли измученный жаждой вампир, то ли призрак из женского монастыря.
Между тем на редчайших наскальных рисунках ледниковой поры Лилит более животна, чем даже сами животные – львы, бизоны и дикие лошади. Всё, что она там выражает с великолепным бесстрастием, сводится к одной-единственной цели и смыслу – это пол.
Н.э. Знакомство случилось в странном обувном отделе, где недоставало ни подножных зеркал, ни даже места присесть для примерки. Сперва она отвергла придуманный им способ взаимопомощи, а потом слишком решительно разулась до капрона. Смешно сказать, но этого хватило.
Вот так они и начали – с перехваченного дыхания и выбора позы главенства: кому над кем «стоять» и за что держаться свободной рукой. На тот момент её амплуа называлось обольщением самой высокой пробы: это когда обольщают без усилий, одним только видом и фактом существования, – до обморока, до полной отмены окружающей жизни. Во всём остальном она казалась фантастически малоопытной.
Между тем незадолго до она полувсерьёз пригрозила ему, что он тронется умом, если узнает её любимую позу.
Он твёрдо пообещал не тронуться. Оказалось, так: «она» лежит на полу – «он» стоит над ней.
Уже за пределами вымысла эта неизбежная мизансцена позволяла описать себя только на языке сокрушительных сердцебиений, оголённых ямочек и нежных расправленных складок, ненормативных возрастаний и влажного запрокинутого зиянья, ледяных мурашек и атласной жары. Стоянием «над» диктовалось самочувствие молчаливо торчащего божества, нависшего среди чаек и альбатросов над благоуханным распахнутым островом. Купленные позавчера босоножки сиротели на кафельном побережье.
До н. э. Считается, что первую свою дочь, не пригодившуюся Адаму, недовольный Создатель просто развеял по миру, как золотую крупу. Согласно другой, более правдоподобной версии, Лилит самовольно сбежала от Бога и ненужного мужа. Самое примечательное в этом бегстве то, что мир, куда она устремилась, был ещё совершенно безлюдным. Но она и взаправду ни в ком не нуждалась. Разъярённые ангелы кинулись в погоню и где-то на Красном море беглянку догнали. Догнали, чтобы уже отпустить навсегда – на все четыре беспризорные стороны. Но сначала они вырвали из неё клятву: никогда, никогда, даже во сне и в бреду, с её языка не сорвутся звуки трёх сокровенных имён. (Мы-то знаем теперь, что это за имена.) Четвёртым – запретным для всех – стало имя самой Лилит.
Н.э. Дурную относительность «верха» и «низа» они оба просто забыли, когда важнее всяких ролей «над» и «под» стало совпасть и проникнуть. Когда каждая впадина и тесная пустота желают быть заполненными до самой глубины, а каждый раскалённый выступ – исчезнуть, уместившись без остатка. Когда взбираются, как по стволу, и, уже разнимая зажим, после жёсткой ударной раскачки взмывают, плавятся, тают, текут. Когда ластятся, лижутся и выдаивают. Сливаются в один запах и смываются одной тугой струёй. Она сказала оглушительным шёпотом: «Слушай, как это всё потрясающе в природе устроено…»
Лилит недостойна ничего. Всего достойна любопытная, мудрая, сладкая, пустоголовая Ева. Её дочери – почти весь женский род. О дочерях Лилит дано знать лишь некоторым отважным безумцам. Но как бы ни был счастлив-несчастлив Адам, накормленный, обласканный, убаюканный Евой, в непроходимой чащобе своих бредовых ночей он всё же глухо тоскует по той – окаянной, чьё имя он даже не смеет назвать.
Прыжок с полуметровой высоты
Этот разговор я случайно подслушал в аэропорту, в кафе.
Зрелая девушка лет двадцати семи учила жить незрелую сорокалетнюю:
– …Вот ты можешь спрыгнуть с полуметровой высоты?
– Могу, конечно. А ты?
– Никогда в жизни. Он для чего рядом стоит? Пусть снимет!
Когда я уже дотягивал свой кофе, они коснулись ещё более возвышенной темы.
– …А иногда нужно смотреть сквозь него. Тогда взгляд вообще очень выразительный становится! Сама замечала. Вчера один мужчина в отеле даже не мог отвести от меня глаз, а я просто глядела сквозь него и наблюдала, наблюдала… Взгляд очень задумчивый получился.
Так называемые «женские штучки» невозможно загодя просчитать, поиметь в виду и систематизировать, как шифры, мины-ловушки и сильные наркотические средства. Зато на них легче лёгкого проколоться, подзалететь и подсесть. В редких случаях, имея талант контрразведчика, их можно подсмотреть.
Однажды мне оказали страшное доверие – разрешили порыться в дамской сумочке. Это была самая прелестная и непостижимая женщина из тех, кого я знал. Она умела сводить с ума одним движением расчёски. Иногда хотелось потерять свободу и репутацию только ради того, чтобы она разулась в твоём присутствии.
Вот она и разрешила – точнее говоря, попросила, сама будучи в скоропостижном отъезде, порыться у неё в сумочке, чтобы сверхсрочно отыскать там какую-то «фиолетовую бумажечку с оторванным краем». Я приступил к операции, ощущая себя маньяком-вуайеристом, тайным агентом, взломщиком и кардиохирургом в одном лице.
Итак, что я обнаружил.
Маленькую золотистую рыбку из оникса. Флакон туалетной воды «Chris 1947». Склянку эфирного лимонного масла. Девочковую заколку для волос в виде божьей коровки.
Записную книжку из коричневой замши с растительным узором, которую я не стал читать, но хорошенечко встряхнул. Встряхивание выявило: один не съеденный автобусный билет со «счастливым» номером, две мелкие бумажки с пометками «Не забыть!!» (красным фломастером) и рецепт солянки…
Далее. Тёмно-черешневую, почти чёрную помаду «Clinique». Контурный карандаш для губ. Платок носовой розовый с бледно-лиловыми цветочками, обшитый кружевом по краям. Загранпаспорт со спрятанной под обложку фотографией мужчины (точно не мужа). Прошлогодний авиабилет в Прагу.
Товарный чек с надписью: «Фугенфюллер 2 мешка».
Японские очки от солнца «Shimano». Зажигалку «Feudor». Мужское обручальное кольцо.
Таблетки «Триквилар». Крем для рук с пчелиным молочком. Чего-то там с «крылышками». 10 долларов США одной купюрой. Фантик от конфеты «Mozart».
Из холодного оружия: швейцарский перочинный ножик «Victorinox», пилочку для ногтей, шуруп-«сороковку».
Из посуды: пластмассовую ложечку для мороженого из Венеции (помню, что ели вместе, но я свою там же и выбросил).
Искомая фиолетовая бумажка лежала почему-то в пудренице. О том, что на ней было написано, я лучше умолчу. Агенты и маньяки – тоже люди.
Что я узнал о ней? Практически всё. Практически ничего.
Снисходительно усмехнуться над «женскими штучками» – нормальный тупой шовинизм. Безоружно подставиться под этот «штучный» арсенал, «понять, но полюбить» – нормальная мужская доблесть.
Смотри. Она сейчас, в эту минуту решается на поступок. На безоглядный, безумный, бесстыдный, головокружительный прыжок с полуметровой высоты. А ты там для чего стоишь?
Империя соблазна
Не утешайте её – ей слова ни к чему.
Её могут спасти только Gucci, Dior и Vicini. В крайнем случае, на краю безутешной заснеженной ночи – крем-бальзам Азазелло. Но и то ненадолго! Потому что есть ещё крупные, как слеза, диаманты и слегка увядающий жемчуг. Золотые, сапфирные баночки, тени и блески. Есть безумная тяга украшать и умащивать всякую, даже самую скрытую, часть организма. Наконец, есть глубокий, как прорва, соблазн быть настигнутой и соблазнённой.
Ей ведь мало быть просто красивой – ей нужно одеть своё тело в приманки, ловушки, в кружевные брюссельские сети.
Если несправедливая жизнь не дает ей владеть или тратить, то возможен глухой депрессняк и трагически мрачный отказ от пирожных…
Звонит мне Женя на мобильный откуда-то с Гринвичского меридиана и спрашивает: «Ты зачем наезжаешь на Фрейда? Он, типа, основоположник, отец и всё такое…»
А у меня уже на телефоне батарея садится.
«Ну да, – говорю, – основоположник тоски и скуки в интимной жизни. Скучнее Фрейда только немецкие порнофильмы. Тебе нравятся? Та же голимая техника, и ни грамма соблазна. Это ведь надо было очень постараться, чтобы самые вкусные вещи променять на травмы и убогие комплексы! Пусть, – говорю, – не суётся кондовым слесарным инструментом в деликатный часовой механизм!»
Женя говорит: «Ладно, про вкусные вещи спорить не буду. Но дедушка Фрейд тебе сейчас ответил бы, что…»
Тут мой телефон голодно вякнул и отключился – так я и не услышал ответ дедушки Фрейда.
Ну, в общем, есть ещё что обсудить по международной мобильной связи.
Если уж выбирать самую героическую персону всех времён и народов, то придётся назвать уникального мужчину с чуть подгорелой фамилией – Григория Сковороду. Он однажды сказал себе: «Весь этот мир – империя соблазнов. Чем больше мне хочется, тем меньше у меня свободы». Даже те, кто никогда ничего не слышал о Сковороде, слышали фразу, написанную на его надгробье: «Мир ловил меня, но не поймал».
Его доблесть даже не в том, что он точно просёк эту фишку, а в том, что именно так и сумел прожить: не поймался, не купился и не подгорел. Не привлекался, не состоял. То есть вообще ни разу не обольстился – и это круто.
Но если мне скажут: выше некуда, то я рискну ответить: есть куда.
Потому что ещё круче – это по уши соблазниться, но остаться свободным. Позволить себе сойти с ума, не теряя головы.
А в этот момент ты сидишь в своём просторном пасмурном офисе возле города Портсмута, вскидываешь на меня прозрачные нерусские глаза и спрашиваешь (с нежной подоплёкой):
– Darling, а зачем же мне с ума сходить?
А вот зачем.
Сегодняшний деловой человек, на всю голову контуженный своим успешным бизнесом, абсолютно искренне считает: «Я делаю – значит, я живу». Он уверен, как слон: тот, кто не производит (не оказывает услуги, не продаёт, не совершает сделки), тот фактически мёртв.
На самом же деле мёртв тот, кто уже не хочет ни обольщаться, ни обольщать.
Поскольку самая реальная жизнь – это сумасшедший соблазн.
И самый удачный бизнес – соблазн высочайшей пробы.
А без этого – сплошное спасение утопающих, то есть самих себя.
«Её спасет помада. Его спасёт работа. Меня спасать не надо. Мне что-то неохота». Примерно в таком духе.
Вещество свободы
Роман должен начинаться словами: «Денег не было ни на что. Даже на сигареты». И чтобы на 12-й странице главный герой дважды или трижды заваривал в чашке один и тот же чайный пакетик. И чтобы на 28-й странице он вываливал из сумки на кухонный пол 700 000 наличных долларов. А на 54-й – дарил южноафриканские изумруды одной ослепительно лживой блондинке на одном закрытом курорте во Французской Полинезии.
И чтобы его ни грамма не напрягали ни этот нищенский, спитой чай, ни эти безумные доллары, которые он просто мысленно «заказывает» в пространстве, – хоть на 190-й странице, хоть на 211-й, хоть прямо сейчас. Тем более что это реальный, симпатичный мне человек.
Давайте начистоту. Популярнейший в мире портрет – никакая не «Мона Лиза» Леонардо и не рафаэлевская Мадонна. А породистое, терпеливо-усталое лицо Бенджамина Франклина в центре купюры, осенённой стодолларовым номиналом.
Иногда страшно подумать, какое количество людей, какие неоглядные человеческие легионы отправляются по утрам выполнять свою муторную работу, идут на высший риск или на низость – только ради того, чтобы встретиться потом глазами с Франклином, хмуро или искательно заглянуть ему в лицо. Подразумевается: Франклин всё поймет и стерпит. Франклин не пахнет.
Если кому-то хочется думать, что стиль и вкус им надиктовали импрессионисты, Бергман и Феллини, Дольче и Габбана, Хельмут Ньютон и «Vogue», – пусть думают!
Но убойнее всякого «Vogue» в нас пуляют из крупного калибра (прямой наводкой – в нежную подкорку) и «строят» нас по полной программе некие засекреченные художники, от слова «худо». Те, что отвечают за наивно-масонские виньетки американского доллара, театрально-индустриальную гигантоманию рубля, елизаветинскую миловидность фунтов стерлингов и резвую инфантильность евро-фантиков.
В сущности, деньги – вещество свободы. Мы меняем на них одну-единственную, свободно конвертируемую жизнь, жертвуя свободой. Чтобы опять же прикупить себе свободы. Весь вопрос: по какому курсу?
Я спросил двух своих старинных приятелей: «Чем бы ты занимался, если бы имел ЛЮБОЕ количество денег?»
Один из них (крупный чиновник в ранге замминистра) заявил сразу:
– Я бы уехал в Вену и устроился работать гидом.
Второй (виртуозный компьютерщик) тоже не колебался:
– Займусь web-дизайном.
– Подожди, – говорю. – Ты, наверно, не понял. Ты имел бы ЛЮБОЕ количество денег, сколько захочешь. Быть гидом – потная, хлопотная работа… А у тебя-то с дизайном и так всё прекрасно.
Но всё они поняли правильно. И оба настояли на своих ответах.
И лишний раз доказали, что мне повезло на друзей.
Теперь я открою тайну, которую открывать нельзя. То есть приоткрою.
Деньги можно «заказывать». Этому способу меня обучила одна очень странная женщина два года назад.
Мы курили в парке на лавочке – и она рассказала. Я нескромно поинтересовался: она сама-то пробовала? И как у неё самой с деньгами? Нет, говорит, это дело такое, рискованное… Это всё равно что судьбу и свободу себе заговаривать. Поэтому сама не пробовала и вам не советую.
А я, гад такой, чуть позже взял и попробовал. Два раза, просто так. И оба раза получилось, но сильно иначе. То есть больше, чем «заказывал».
А про свободу она могла бы и не говорить.
Потому что свобода – это такая огромная вещь, что она практически нигде, нигде не умещается. Только в груди.
Охота и неохота
Сейчас, по-моему, только ленивый не обещает индивидуального подхода и не ищет эксклюзивных красот… Скоро тетеньки, торгующие на блошином рынке, справедливо заявят об эксклюзивности носков ручной вязки. И на них, вероятно, тут же начнется охота.
У каждого свой драгоценный эксклюзив. Один региональный олигарх (владелец сорока заводов, газет, пароходов, способный купить половину Кремля) часа полтора в моём присутствии хвастался тесной сорокаградусной дружбой со столичным актёром среднего пошиба. А этот же актёр в недавнем газетном интервью хвастался, что он целых десять минут сам лично разговаривал с Лоуренсом Оливье. Тем временем моя соседка Клавдия без ложной скромности утверждает, что она лучше всех умеет готовить одноименный салат.
Лет пять назад у меня случился невыносимо светский разговор с одним таинственным коллекционером. «А живопись вас не интересует?» – спрашивает он. «Интересует». – «И кого конкретно из художников хотели бы иметь?» А я как раз тогда по магазинам искал приличный альбом Дюрера. «Ну, допустим, от Дюрера не откажусь». Он листает записную книжку: «Так, Дюрер… Знаете, с картинами сейчас напряженно. А вот один-два рисунка я вам могу устроить». Я чуть сигаретой не поперхнулся. Я-то имел в виду альбомы, а он – подлинники XV века. «Нет, – говорю, – спасибо, рисунков не надо».
Казанова местного разлива практикует абсолютно одинаковый подход к самым разным незнакомым девицам. У него на все случаи заготовлены две универсальные фразы.
Первую (вполне идиотскую) он произносит так нежно, словно просит взаймы: «Девушка, я хочу раскрыть вам свой глубокий внутренний мир!» Как ни странно, это действует. Большинству барышень его слова кажутся прикольными или даже милыми. Некоторые просто ржут басом, но легко идут на контакт. Особо чувствительные думают, что им повстречался последний романтик.
Вторую фразу (чуть позже) он озвучивает тихим голосом, глядя ей прямо в накрашенные губы: «Спасибо тебе за то, что ты есть!..»
Количество попаданий устрашающее. Он потом сам не знает, как от этих дурочек отвязаться.
Незабываемое впечатление: однажды по просьбе лондонских коллег я добросовестно перелистал популярнейший дамский (девичий) журнал – целую подшивку. И слегка обалдел. Оказалось, натуральное пособие для начинающих охотниц. Исходный посыл такой: мужчины в целом пока очень малоразвитые существа. Но их приходится упорно завлекать и охмурять, поскольку мужчины нужны для: 1) секса и 2) «устройства личной жизни». Попутно поясняется: «Регулярный секс – упражнение, весьма полезное для здоровья». И рекомендуется: «Чтобы подогреть его чувства, послушай вместе с ним музыку, которую он любит… Будь внимательна к музыкальным увлечениям партнера. Изучай их и используй (!) в ваших отношениях».
Здесь меня восхитили спортивность и воля к победе. Главное условие успеха – регулярность упражнений, для чего и существует тренажер типа «мужчина». Надо только умело пользоваться этим спортивным снарядом, вовремя нажимая нужные кнопки и рычаги.
Параметры правильного мужчины сформулированы четко и бескомпромиссно: он «моет посуду и обожает презервативы»! Как я понимаю, здесь ключевое слово – «обожает». Он, видимо, и «полезные упражнения» выполняет только ради обожаемых презервативов…
Все же рискну заметить: только самовлюбленный чурбан не увидит, что его превращают в охотничий трофей или тренажер. Ни один нормальный мужчина не подпишется на такие роли. Или охотниц устраивают самовлюбленные чурбаны?
Неохота питаться подножным кормом. Турецкие гамбиты, коды да Винчи, мураками и прочие коэльо – сегодняшний «фаст фуд» притворяется элитным деликатесом для продвинутых гурманов.
Категорически неохота быть «нашим», «идущим вместе» и «орущим хором». И уж точно неохота доказывать свою неповторимую оригинальность, что само по себе и банально, и смешновато.
«Неохота» – стратегический момент, который в принципе нельзя игнорировать. Через «неохота» скрытная душа проговаривается о самых главных вещах. Полное пренебрежение собственным «неохота», растянутое на годы, чревато канцерогенной депрессией и потерей вкуса к жизни.
Маленький служащий патентного бюро, которому было дико неохота перебирать чужие бумажки, стал Альбертом Эйнштейном. Старлетка Норма Джин, которой неохота было оставаться пухлой шатенкой и позировать для «голых» фотокарточек, превратила себя в Мэрилин Монро.
Пусть перезвонят
Если вдуматься, сравнительно недавно мы лишились элементарной, насущной роскоши под названием «тет-а-тет». При любом, даже самом интимном раскладе нас теперь уже не двое, а четверо – два человека плюс два мобильных телефона, которым в любую секунду позволено вмешаться.
Ладно, оставим интимное за кадром, где оно и должно пребывать. Буквально на каждом шагу – в аэропортах, торговых центрах, кафе, среди уличных прохожих – я встречаю безнадежно телефонизированных людей с таким выражением лица, будто они терпят бедствие на дрейфующей льдине либо держат на связи погибающую планету. Это не значит, что они беспрерывно разговаривают, проматывая трафик своей единственной жизни. Гораздо чаще мобилизованные граждане с тревогой и надеждой заглядывают в телефонные дисплеи на бегу, а уже заглянув, случается, накрепко застревают, засматриваются отрешенно и благоговейно – прямо как на портативную икону.
Не хочется вспоминать стыдноватые времена, когда обладание сотовым служило признаком крутизны и, заходя, допустим, в ресторан, персонаж особого сорта первым делом выкладывал на стол увесистый мобильник – чтобы все видели. Я знавал одного бизнесмена, который накануне серьезных переговоров даже просил жену позвонить ему завтра во столько-то и сказать: «Ку-ку». Или: «Пи-пи». А он возьмет трубку в присутствии партнера и так небрежно, походя ответит что-нибудь о ценах на платину. Не важно о чем, главное – в трубку. Казалось бы, чистое ретро. Но не далее как позавчера одна прекрасная дама, поклонница итальянской кухни, на моих глазах уронила нарядный телефон в чашку с капучино – брызги получились отменные. Весь обед она не выпускала из рук свою отраду, свой «компас земной», уделяла ему больше внимания, чем ризотто и карпаччо вместе взятым, не говоря уже о собеседниках. И вдруг такой урон…
Мне могут сказать, что я тут принял снобистскую позу и гляжу на занятых людей глазами беспечного инопланетянина. Если честно, автор этих строк принадлежит к разряду форменных придурков, которые вечно забывают свой мобильный то в пустой квартире, то в гардеробе, то в дальних карманах, ухитряются не расслышать дивную сорокаголосную полифонию в уличном шуме, а потом с недоумением читают сообщение о семи-восьми пропущенных вызовах. И вот с этой безголовой позиции я все же рискую заявить: ребята, мы конкретно подсели – это зависимость. Возможно, даже побег от себя.
Конечно, я не ставлю под сомнение важность коммуникаций или «роскошь человеческого общения». Она сама себя ставит под сомнение. Но, по моим наблюдениям, колоссальное количество людей, тратя половину своего жизненного времени на самые обычные, бытовые шаги (пошла, купила, поехал, увидел, выпил, уснул), вторую половину расходуют на «обсказывание», на подробнейшее проговаривание первой половины. С распространением доступной мобильной связи объем «проговариваний» вырос несусветно: «Даша, это я… Ну, короче, мы уже сели… Да, уже в аэропорту. Мы, понимаешь, тут в самолете сидим, ждем, когда трап подадут… Как долетел? Нормально. Погода хорошая. Только что сели. Сидим пока в самолете… Очень хорошо долетели. Трап уже скоро подадут… Нет, без опоздания. Вовремя прилетели… Я говорю, без опоздания. Завтра увидимся… Сергею скажи, я нормально долетел… Погода хорошая. Давай, до завтра, увидимся!» Что это было? Всё что угодно, только не сообщение – для сообщения хватило бы и четырех слов. Так говорит не занятой человек, а человек, сам себе создающий занятость. Подобные разговорчики не надо специально подслушивать, их ведут все кому не лень – публично, во всеуслышание и с удовольствием. Тарифы позволяют. Средство связи не хочет быть просто средством – оно готово стать самоцелью.
Когда в Париже только-только появились телефоны, художник Эдгар Дега стал выяснять у одного из гордых первых обладателей – как эта штука работает? Тот охотно рассказывает: «Вертишь ручку, и на другом конце провода раздается звонок. Человек подбегает, снимает трубку, и мы сразу начинаем разговаривать!» Дега спрашивает: «А если наоборот? Тот человек тоже может вертеть ручку?» – «Еще бы!» – «И у вас тоже звенит звонок, и вы сразу бежите к телефону?» – «Разумеется, бегу…» – «Как лакей!»
Теперь нам не надо бегать по звонку, мы носим это чудо с собой на шнурке, выгуливаем, словно господскую собачку. Хотя у меня бывают сильные сомнения: кто кого носит и выгуливает?
Несколько лет назад я из любопытства заглядывал в интернет-чаты. Там в основном резвилась молодёжь, словно бы контуженная счастливой возможностью поговорить с целым миром, но иногда вдруг панически осознающая, что говорить-то, собственно, нечего… С телефонами примерно такая же история, зато они гораздо мобильнее – ты всегда на связи, всегда на поводке.
Если наше время пафосно именует себя «веком информации», то это отнюдь не подразумевает ослепительного роста информативности, качества и новизны сообщений. Точно так же, как растущее пьянство вовсе не означает поголовного пристрастия к марочным винам многолетней выдержки. Век информации – это лишь ее количество и скорость перегонки. Полноценные, насыщенные вина, как и во времена Дега, неторопливо созревают в своих таинственных подвалах, в тишине и прохладе. Их нельзя поторопить и ускорить, иначе получится «мулька».
Дописав этот текст, я пошел в прихожую, достал из кармана куртки телефон и обнаружил один пропущенный анонимный звонок. И что мне теперь? Пойти повеситься? Надо будет – перезвонят.
Тело как эротический текст
Это не изыскание на клубничную тему, а случайная встреча «неприличных» цитат из мировых шедевров, из редких, малодоступных фолиантов и сугубо частных соображений.
Что делает мужчина, прежде чем влюбиться? Он любуется.
Собственно, этому посвящены все извивы моды, вся fashion-индустрия – любованию. Просчитанному соблазну и флёру. Тем притягательнее риск заглянуть за корсаж культурных традиций. Чтобы понять: даже не КАК во все века прельщали, а ЧЕМ?
Для начала – одно из самых шокирующих описаний женской привлекательности: «Марвин заметил, что она красива. Миниатюрная, ему едва по грудь, но сложена безукоризненно. Брюшко подобно точеному цилиндру, гордая головка наклонена к телу под углом пять градусов (от такого наклона щемило на сердце). Черты лица совершенны, начиная от милых шишечек на лбу и кончая квадратной челюстью. Два яйцеклада скромно прикрывает белый атласный шарф покроя «принцесс», обнажая лишь соблазнительную полоску зелёной кожи. Ножки в оранжевых обмотках, подчеркивающих гибкие сегменты суставов. У Марвина пересохло в горле и зачастил пульс. Он поймал себя на том, что не сводит глаз с белого атласа, скрывающего и оттеняющего высокие яйцеклады <…>, разглядывает сладострастное чудо – длинную членистую ногу.
– Вы будете вспоминать обо мне хоть изредка? – прошептала она…» Всё. Считай, сердце на фиг разбито.
Это «Обмен разумов» Шекли. Разумеется, фантастика. Портрет инопланетной дивы.
Реальность же фантастичнее любой выдумки.
Позавчера на Олимпе обольщения фигуряли античные богини и грации. Приличный господин со вкусом, ослеплённый балетной голизной Матильды Кшесинской, 100 лет назад выкрикивал из бархатной ложи высшую по тем временам похвалу: «Богиня!.. Венера Милосская!!» И вздрагивал, бурно дыша, и пялился в запотелый монокль. А бедный Глеб Успенский, увидя в Париже мраморный подлинник без рук, натурально зарыдал.
Давайте откровенно: для нас теперь эта Венера приблизительно так же эротична, как монументальная героиня труда с полотна живописца Дейнеки «На стройке новых цехов».
Если за последние тысячелетия homo sapiens практически не изменился (та же физиология, те же чувства и потребности), то почему так неузнаваемо трансформируется сам объект его желаний? Не просто иные вкусы – совсем другие сексуальные стимулы. Что с нами случилось?
Случилось, например, Средневековье.
По тесным вонючим улочкам-лоханям (до самых последних, новых веков в Европе помои выливали прямо из окон) хмурый мастер бродил в поисках модели-горожанки, которая позволит себя раздеть и обоготворить, превратить в Еву и мадонну. Он точно знал, КОГО ему надо. Отыскав, он не просто ею любовался. Он сходил с ума от нежности и желания – на картинах это слишком заметно.
Как же она выглядела? Бледное, бесцветное личико; узкобёдрая, хилая, со слабой грудью и вздутым, оттянутым книзу рахитичным животом. Этот физиологический тип позднее просто обожали Ян Ван Эйк, Альбрехт Дюрер, Иероним Босх, Лукас Кранах… Искусствоведы не врут: живот был символом плодородия, так сказать, вечной беременности. Но тогдашний эталон красоты произрастал на фоне резко выраженного рахита. Как сказал бы врач-диетолог: острый дефицит витаминов и солнца. Плюс (то есть минус) поредение волос, отодвигание волосяной границы на лбу, которое даже стало модным: более двух столетий европейские кокетки подбривали себе волосы надо лбом.
Ренессанс, бесстыдный и пафосный, с оглядкой на свою воспитательницу Античность, как ни странно, успел среди попоек и оргий сочинить собственную точную формулу телесной красоты. Её суть – половая непохожесть. Самой красивой считается особа, в чьём облике меньше всего мужских черт. И наоборот. Отсюда – непомерное показное выпячивание «первичных» и «вторичных» половых признаков. Если кавалеры в своих костюмах довольствовались особым кроем гульфика (самых выразительных, даже карикатурных форм и размеров), то дамы прямо из кожи лезли в целях демонстрации необъятных пухлостей. «История нравов» (1912 г.) напоминает, как популярна была в то время уловка, называемая «retrousser» – «подбирание», а фактически задирание платья по любому надуманному поводу. Под платьем же – обязательно белизна и обязательно пышность.
Но в самом центре той женско-мужской вселенной был, конечно, бюст. Насчёт бюста они там все буквально помешались! Груди непременно «белы, как снег», «широки и пышны», «подобны молоку» или «двум сахарным головам». Рафинированным изыском считалось изображение мадонны topless. Декольтировались предельно – и дома, и на улицах, и в церкви. Напоказ выставлялись напомаженные ареолы, а в случайном наклоне дама, подпертая корсетом, упорно выпадала наружу. Если нет снежной пышности и нечему выпадать – считай, не дама!
И вот на этом пухлом, сдобном фоне меня так и подмывает процитировать один из самых «нескромных» рассказов одного Нобелевского лауреата: «Живот с маленьким глубоким пупком был впалый <…> Она наклонилась, чтобы поднять спадающие чулки, – маленькие груди с озябшими, сморщившимися коричневыми сосками повисли тощими грушками, прелестными в своей бедности. И он заставил её испытать то крайнее бесстыдство…» Я думаю (даже не сомневаюсь), что какой-нибудь женолюбивый флорентийский кавалер XV века воспринял бы это описание примерно так же, как мы воспринимаем «милые шишечки», «полоску зелёной кожи» и «членистую ногу» упомянутой выше инопланетной дивы.
Вот уж точно – «обмен разумов».
Галантный век галантно похерил всякий телесный избыток. Крупная цветущая плоть стала считаться безобразием в «мужицком» духе. Быть сильным неэстетично. Теперь «истинно прекрасна» только пикантность. Пикантны: узкая кисть, миниатюрная ножка, склонность к паданью в обморок, слабость, томность. Едва ли не главное достоинство внешности – «интересная бледность» лица. «Дамский лексикон» 1715 года учит, что мушки («пластыри из чёрной тафты») надо налеплять себе «на лицо или на грудь, чтобы сделать кожу более белой и привлекательной». Но какие там, к дьяволу, мушки? Барокко и рококо расходуют тонны белил и пудры для тел и париков. Мужчина одет женоподобно, чтобы оттенить раздетость дамы. Её руки – «лебединые крылья» и «плющ любовной тоски». Желаемый размер груди: «можно покрыть одной рукой». Изуверски жёсткий корсет и при этом, извините, полное отсутствие панталон (трусы ещё не изобрели).
Тот же «Дамский лексикон» щебечет со знанием дела: «Если испанка хочет выразить ухаживающему за ней кавалеру особую благосклонность, то она показывает ему свою ножку, которую вообще ревниво оберегает <…>, а ножка испанки – мала, узка и очень нежна».
Маркиз де Брадомин (испанский Казанова) вспоминает свою бесценную возлюбленную: «Бедная Конча!.. Такая измождённая, такая бледная, она в наслаждении была вынослива, как богиня…» Ручонки у бедной, само собой, «тонкие, бескровные, точно фарфоровые». Короче говоря, «тебя обнять и плакать над тобой»…
Но уже на закате абсолютизма возобновляется интерес к «телу, которого много». Во всяком случае, сильному полу настоятельно рекомендуют крепчать: «Подобно тому как мужчины чувствуют величайшее отвращение к толстой женской шее, так ненавидят женщины тонкие икры. Икры мужчин – истинный барометр их нежности на практике, барометр их физической силы <…> Поверьте, женщины – лучшие знатоки икр; взоры их обращаются вниз…» («Опыт философии моды», 1799). В этих жеманных «знатоках икр» предугадывается курьёзный и жалкий финал гламурной истории.
Пролистнём XIX век, весь в бальных надеждах, с довольно формальными декольте, в капустном ворохе подвязок, одёжек и застёжек (страшная тайна: панталоны уже были, но без внутреннего шва).
Затем – жутковатое, «хуже керосина», начало ХХ века, вытравлявшего натуральность, как тиф и педикулёз. Последовательное уничтожение телесности. Марши товарищей и гражданок. Клара Цеткин и Роза Люксембург. Уже слышна комиссарская поступь вечно оскорблённых феминисток…
А спустя пару страниц, в 1955-м, выйдет в свет сенсационный преступный роман о мужчине, которого автор заботливо снабдит женой «с царственными сосцами и тяжелыми лядвиями», чтобы она «путем жалких, жарких, наивно-похотливых ласок» подготовляла его к выполнению «еженочной обязанности». А этот, понимаете, выродок, манкируя обязанностью и лядвиями, влюбится по гроб жизни в двенадцатилетнюю Долорес Гейз – «просто Ло, ростом пять футов (без двух вершков и в одном носке)». И, задуманный изначально как бульварное чтиво, роман станет одной из лучших книг в мире о несчастливой, невзаимной любви.
И мне теперь остаётся добавить, что эта нимфетка в белых несвежих носочках нанесёт «гламурной» культуре последний, такой сокрушительный удар, от которого та вряд ли когда-нибудь оправится.
Поскольку моя дурацкая добросовестность не позволяет оставить столь трепетную и зыбкую тему без твёрдых оснований, я тут взялся полистать классические учёные труды. Кто же мог предвидеть такой облом?!
Первым совершенно логично на ум пришёл доктор Фрейд (он же Фройд). А, надо сказать, моё уважение и доверие к доктору Фрейду таково, что, если выбирать между ним и, допустим, доктором Айболитом, я без колебаний выберу второго.
Но я по-честному заново открыл «Введение в психоанализ», и доктор Фрейд сразу увлёк меня в свои глубины: «Видевший сон извлекает определённую, знакомую ему даму из-под кровати. Это означает: он отдаёт этой даме предпочтение». «Надо же», – сказал я. И больше ничего не сказал.
А вот ещё важный сон: «Он встречает свою сестру в сопровождении двух подруг, которые сами сестры. Он подаёт руку обеим, а сестёр нет…» Лично я, наивный, на такой сон не обратил бы никакого внимания. Но доктор Фрейд начеку и знает своё дело: «Сёстры – это груди, он с удовольствием бы их потрогал…»
Когда же он взялся объяснять, что все девочки и тётки сильно страдают от «страха кастрации», а затем предложил углубиться в «сложный ландшафт гениталий», я наконец захлопнул эту хренотень и снова стал обшаривать книжные окрестности.
Случайно встреченный Чезаре Ломброзо счёл нужным жёстко предупредить: «Максимальная асимметрия черепа и косоглазие встречаются у воровок, отравительниц и убийц; женщинам-убийцам большею частью свойственны лица монгольские и с мужскими очертаниями. Большая часть женщин, осужденных за убийство и отравление, имеют вдавления черепа, редкие зубы и приплюснутые, бесформенные носы». Спасибо, учтём.
Другой доктор, Генрих Плосс, радует трёхтомным бестселлером «Женщина» (1898–1900), настолько дотошным и натуралистичным, что его можно ставить на полку рядом с «Жизнью животных» Брэма и «Нравами насекомых» Фабра. (Кстати, уже лет двадцать назад этот раритет догонял по цене скромный автомобиль.)
Д-р Плосс справедливо напомнил, что «история любования» имеет национально-этнический и медицинский аспекты. Его экскурсы, иногда непредвиденно смешные, наводят на подозрение, что речь вообще идёт о существах из разных галактик.
«Молодые женщины чукчей производят довольно приятное впечатление, если только удаётся побороть чувство отвращения, возбуждаемое грязью и запахом рыбьего жира».
«Одна 15–16-летняя папуасская девушка, представленная Берлинскому Антропологическому Обществу, имела красивые руки и ноги» (!!!).
«Абиссинянки <…> часто с сильно выраженной жировой клетчаткой; приятные манеры делают их желательными приобретениями для гаремов арабов».
«Полька гораздо грациознее русской женщины, и изящество её служит доказательством, что у неё больше вкуса… Она более нежного сложения, тёмные глаза выражают много живости, но в них нет выражения той чувственности, которую мы наблюдаем в глазах русской женщины».
Причём всякий народ старается свою внешность кардинально улучшить. Очень, например, актуальна борьба за лишний вес: «В королевстве Карагва, Уньоро и в других африканских государствах ожирение считается атрибутом красоты всякой женщины, особенно королевских жён». Их с юности откармливают мучными блюдами и свернувшимся молоком. Известно, что во времена Магомета его любимая жена Айша являла собой «образец чрезвычайного ожирения». В Южной Нубии невесту за сорок дней до свадьбы сажают на специальный режим: по утрам втирают в тело жир и заставляют съесть с килограмм каши. То же – в обед и вечером, а ночью – огромная чаша жирного козьего молока. Счастливица обязана достичь параметров бегемота и вызывать зависть у своих худощавых сестёр. Известна добрая санскритская песня: «О, моя возлюбленная, ещё до сих пор я не разрешил сомнения, есть ли промежуток между твоими грудями и бёдрами!»
В Китае до последних времён не было ничего эротичнее, чем девичьи ступни, искалеченные до неузнаваемости посредством бинтования, – «золотые водяные лилии». Этими сокровищами длиной в 4 дюйма (10,1 см) китаянки гордились и стеснялись оголять их даже перед мужьями, даже в темноте.
Тому, кто обзовёт дикостью эти азиатские и африканские обычаи, не вредно вспомнить вполне европейскую традицию: китовый ус деформировал не только рёбра, но и внутренние органы. В 1859-м одна 23-летняя модница скончалась прямо на балу: из-за чрезмерно затянутого корсета три ребра вонзились ей в печень. Пресловутые 90–60–90 – это, как говорится, «больно жирно». Мода XIX века предписывала размер талии до 55 сантиметров.
От оценок воздержимся.
«– Знаете, я боюсь, – заговорил я, – что если так будет продолжаться, то я возьму да и поцелую вас.
– Ах, какой ужас!..»
Это он уже налюбовался до дрожи, до пожара во всём организме – и теперь рискует приблизиться.
«И вот когда мои губы начали приближаться к щекам <…>, то глаза на ином расстоянии увидели другие щёки; разглядев шею вблизи и как бы через лупу, они обнаружили ее крупнозернистость…» (Оптика, прямо скажем, убойная.) «Пока я к ней наконец не прикоснулся, я по крайней мере видел её, от неё исходило легкое благоухание. Но <…> внезапно мои глаза перестали видеть, мой нос, вдавившийся в щеку, уже не различал запаха, и <…> я понял по этим невыносимым для меня признакам, что наконец я целую щеку Альбертины».
И тут начинаются дела пострашнее, в ходе которых выясняется, что предыдущие уловки – прекрасная фигня. Всего лишь «первая сигнальная система». Потому что наши тела в тысячу раз умнее нас, и они сами находят и узнают друг друга по запахам, по каким-то своим тайным признакам и феромонам. Им ещё предстоит решаться на сумасшедшее, головокружительное сближение, на доступ к перламутровой изнанке и (простите за биологизм) на совпадение слизистых. Для них, для тел, это высшая степень доверия. А если твоя нежная влажность, твоя изнанка доступна кому попало, то это уже нормальное, типовое блядство либо такая степень голодухи, такая убогая, нищенская пустота, о которой и говорить нечего.
Поскольку самая правильная и счастливая «форма существования белковых тел» – жить, умирая от нежности и желания.