Великое вырождение. Как разрушаются институты и гибнут государства Фергюсон Ниал

Что такое верховенство права? Том Бингем, лорд – главный судья, выделил следующие семь критериев оценки правовых систем{83}:

1) Закон должен быть доступным, понятным, ясным и предсказуемым;

2) Споры о правах и обязанностях, как правило, должны разрешаться исходя из положений закона;

3) Перед законом все равны, кроме тех случаев, когда дифференциация оправдана объективными факторами [например недееспособностью по причине психического заболевания];

4) Государственные служащие всех уровней обязаны осуществлять свои полномочия добросовестно и беспристрастно, в целях, для которых им вручены таковые полномочия, и только в этих целях;

5) Законодательство должно обеспечивать надлежащую защиту основных прав человека;

6) Должны быть предоставлены средства разрешения (без непомерно высоких судебных расходов либо неоправданных задержек) споров (вытекающих из добросовестных гражданских правоотношений), которые стороны не в состоянии разрешить самостоятельно;

7) Суд… должен быть беспристрастным.

В пункте № 5 Бингем перечислил права (не менее 14 пунктов), которые призвано защищать верховенство права: право на жизнь, право на защиту от пыток, право на защиту от обращения в рабство и подневольного труда, право на свободу и безопасность, право на справедливый суд, право на защиту от внесудебной расправы, право на уважение частной и семейной жизни, свободу мысли, совести и религии, свободу выражения, свободу собраний и ассоциаций, право на брак и семью, право на защиту от дискриминации, право на образование, право частной собственности. (Он мог бы продолжить этот список. Некоторые государства признают право на жилище, на здоровье, на образование и на благоприятную окружающую среду. Почему бы не закрепить еще право на сносное вино?) Верховенство права на английский лад, как его понимает Бингем, есть продукт исторического развития. Великая хартия вольностей (1215) закрепила принцип равенства англичан перед законом, а также запретила королю увеличивать налоги без согласия Совета королевства (позднее – парламента). В средневековье стала практиковаться выдача судебного приказа хабеас корпус, призванного исключить незаконный арест. Тогда же около полутысячи городов фактически получили право самоуправления и (после 1295 года) были представлены в парламенте. Между временем правления Генриха III и Якова II, в период затяжной войны между короной и парламентом, желание королей продавать государственные земли для финансирования войн постепенно слабело. Кульминацией явилась (гл. 1) “Славная революция”, утвердившая независимость законодательной власти. В XVII веке отменили пытки, хотя рабство существовало в Англии еще сто лет – до решения по делу Сомерсета (1772). Все это время суды общего права противостояли вмешательству в свою юрисдикцию институтов, находящихся под контролем короля. Впрочем, лишь “Акт об устроении” (1701) обеспечил независимость судей, утвердив принцип их несменяемости.

Преподавая в Оксфорде, я понял, что истинный смысл английской истории заключается в воплощении (впервые на планете) трех великих принципов. Первый гласит: дом англичанина – это его крепость. Судья лорд Кемден, вынося решение по делу “Энтик против Каррингтона”, встал на сторону журналиста-радикала Джона Энтика, в жилище которого ворвались представители власти. “Основной целью вступления людей в общество является стремление мирно и безопасно пользоваться своей собственностью, – напомнил Кемден слова Джона Локка. – Согласно английским законам, всякое посягательство на частную собственность, каким бы ничтожным оно ни было, преступно”. Второй принцип таков: делай все, что тебе заблагорассудится, но не причиняй никому вреда. “Право думать, говорить и делать то, что нам заблагорассудится, и обогащаться в той мере, в которой это не вредит обществу либо другому человеку, – вот великие права, которые дает свобода”, – писал в начале 20-х годов XVIII века “Катон” (псевдоним Джона Тренчарда и Томаса Гордона). Наконец, вот третий принцип: не суй нос не в свое дело. “В Англии не в ходу манера навязывать другим образ жизни, который вам кажется подходящим для них более, нежели представляется им самим”, – объяснял Джон Стюарт Милль французскому либералу Алексису де Токвилю{84}. Указанные три столпа верховенства права на английский лад, писал в 1885 году Альберт В. Дайси, – это продукт вынесения решений судами общего права, в значительной степени основанного на прецеденте. Здесь нет “декларации принципов”, а есть лишь взаимодействие судебного опыта и законодательных нововведений парламента.

Теперь я понимаю, что это достаточно наивный взгляд на историю английского права. Рональд Дворкин, один из крупнейших правоведов-теоретиков нашего времени, объяснял в книге “Империя права”, что фундамент общего права составляют некоторые принципы, пусть и не сформулированные столь же отчетливо, как в Конституции США.

Мы требуем, чтобы государство в своей деятельности руководствовалось согласованной, гармоничной системой принципов, даже если его граждане расходятся в понимании принципов справедливости и беспристрастности… Судьи… разрешают трудные дела, отыскивая в некоей гармоничной системе принципов, касающихся человеческих прав и обязанностей, наилучшее толкование наличной политической структуры и правовой доктрины{85}.

В основе действия права лежат принципиальность судей и “законодательство… вытекающее из приверженности сообщества некоей базовой политической морали”{86}. Разрешение вопросов права (или “принципа”) предоставлено судьям, политических вопросов – органам исполнительной и законодательной власти. Судья ведет поистине титаническую работу, отыскивая наилучшее соответствие нормы, которую он в итоге формулирует и применяет для разрешения конкретного дела, общему своду правил, правовой политике и достаточным основаниям. Поэтому английское общее право в отсутствие писаной конституции, по словам Дворкина, основывается “не только на конкретных нормах, принятых в соответствии со сложившейся социальной практикой, но и на принципах, обеспечивающих наилучшее моральное оправдание этих норм”{87}.

В этом смысле, вероятно, верховенство права (как и демократия) хорошо само по себе. Но оно хорошо еще и тем, что имеет благоприятные материальные последствия. Мало кому приходит в голову возражать против тезиса: верховенство права (особенно когда оно ограничивает “видимую руку” государства) способствует экономическому развитию. По мнению Дугласа С. Норта, “неспособность обществ обеспечить действенное и недорогое исполнение договорных обязательств выступает главным источником и исторического застоя, и нынешней отсталости”{88}. Обеспечение исполнения обязательств третьей стороной необходимо для преодоления нежелания агентов негосударственного сектора участвовать в поэтапных экономических операциях (особенно если этапы разнесены географически и во времени). Исполнение обязательств по договору могут обеспечивать такие агенты негосударственного сектора, как биржи, кредитные учреждения и арбитры. Однако, как правило, “обеспечение исполнения обязательств третьей стороной означает… становление государства как способной к принуждению силы, могущей регулировать имущественные права и обеспечивать возможность принудительного исполнения договоров”{89}.

Проблема в том, что государство может злоупотреблять своими полномочиями, а значит, его нужно сдерживать. Авнер Грейф из Стэнфорда полагает, что если государственные институты, ответственные за обеспечение исполнения обязательств, раскрывают данные о местоположении и размере собственности частного лица, то правительство или его представители могут испытать искушение присвоить собственность полностью или частично{90}. Если государства не связаны правом, надежнее оказываются негосударственные институты, обеспечивающие исполнение обязательств, например, действовавшее в XI веке в бассейне Средиземного моря сообщество магрибских купцов, построенное на основе общей религии (иудаизма) и родственных связей, или почти вездесущая шотландская диаспора в XVIII веке, или южноазиатские торговцы в Восточной Африке. Подобные сети действуют сейчас во многих регионах (вспомним о китайских деловых сообществах вне Китая). Недостаток, который роднит их со средневековыми гильдиями, – это стремление огородиться от чужих, образовывать монополии, препятствующие конкуренции и снижающие экономическую эффективность. Вот почему негосударственное обеспечение исполнения обязательств по мере развития и усложнения экономики, как правило, уступает место государственному. Однако этот процесс зависит от удерживания государства от вмешательства в сферу частной собственности. Это главная функция верховенства права применительно к экономике. Имущественные права первичнее прав человека.

Право, экономика и история

Тезис Андрея Шлейфера и его соавторов, гласящий, что система общего права англоязычных стран лучше всего справляется с обеспечением исполнения обязательств и сдерживания государства, оказал сильное влияние на юридическую и экономическую литературу. С ней не сравнится ни римско-французская система гражданского права, ни германская, ни скандинавская (не говоря уже о незападных). Почему общее право было и остается полезнее для экономики? В статье 1997 года Ла Порта, Лопес-де-Силанес, Шлейфер и Вишни указывали, что общее право лучше защищает инвесторов и кредиторов. Убеждаясь в этом, люди охотнее инвестируют в чужой бизнес и дают взаймы. Высокий уровень финансового посредничества, как правило, коррелирует с быстрым темпом экономического развития{91}.

Указанные выше (и другие) ученые показали, что в странах, воспринявших общее право,

1. Инвестиции защищены лучше, а компаниям обеспечен лучший доступ к акционерному капиталу, нежели в странах континентального права (об этом можно судить, например, по более развитым фондовым рынкам, большему количеству действующих юридических лиц и более широкому первоначальному размещению акций на рынке){92};

2. Сторонние инвестиции надежнее защищены по сравнению с внутренними (в государствах, воспринявших французское гражданское право – наоборот){93};

3. Новым компаниям проще выйти на рынок (исходя из объема процедур, времени и затрат, необходимых на открытие бизнеса{94}[12]);

4. Суды подходят к разрешению дел менее формалистически и, следовательно, разбирают их эффективнее (судя, например, по периоду времени, необходимому для выселения арендатора-неплательщика и взысканию долга после того, как чек оказался необеспеченным){95};

5. Государство в меньшей степени вмешивается в функционирование рынков труда, что ведет к более высокой, чем в странах континентального права, доле работающих, а также более низкому уровню безработицы{96};

6. Действуют более жесткие правила об обязательном раскрытии информации, которые также поощряют инвесторов{97};

7. Имеются более эффективные меры на случай выявленной неплатежеспособности, например гипотетического банкротства гостиницы{98}.

Ла Порта, Лопес-де-Силанес, Шлейфер и Вишни отмечают:

Правовая защита инвестиций – такой же надежный показатель финансового развития… как и государственная собственность на банки, нормы, устанавливающие пороговые условия, регулирование рынков труда, характер воинской обязанности, государственная собственность на СМИ… Во всех этих сферах система континентального права характеризуется более интенсивным вмешательством государства, чем система общего права… [Это, в свою очередь,] сопряжено с негативным влиянием на рынок, например, с большим распространением коррупции, большей по масштабу теневой экономикой, более высоким уровнем безработицы… Общее право связано с меньшим формализмом судебного процесса… и большей независимостью судей… Общее право соответствует такому типу общественного контроля, который поощряет рынок, в то время как континентальное право стремится заменить рынок выгодным для государства распределением… Континентальное право служит “проведению политики”, а общее – “разрешению споров”{99}.

Это возвращает нас к тезису, что “в системе общего права гибкость выработки судебных решений” выше, поскольку “суды общего права могут следовать более широким стандартам, чем ограниченный набор правовых норм”{100}.

Как часто бывает в науках об обществе, институциональная теория правовых систем подразумевает определенный взгляд на историю. Почему французское право проиграло английскому? Потому что средневековые французские монархи защищали свои прерогативы решительнее, чем английские. И потому, что во Франции гражданский мир был более редким состоянием, чем в Англии. И потому, что Франция уязвимее для внешнего врага. И потому, что Французская революция, не доверяя судьям, стремилась превратить их в автоматы, слепо применяющие нормы, сформулированные законодателем. Это привело к тому, что судам не позволялось пересматривать акты органов исполнительной власти. Галльская идея свободы оказалась ближе к абсолюту теоретически и менее полезна практически. Французы предпочли равенство свободе (как заметил Алексис де Токвиль, сравнивавший США и Францию в 30–40-х годах XIX века).

Этот путь привел к сильному централизованному государству и слабому гражданскому обществу. Когда французы перенесли эту модель в свои азиатские и африканские колонии, это привело к еще худшим последствиям.

Институциональная теория правовых систем также оказала важное влияние на незападные правовые системы. Выше мы рассмотрели довод Тимура Курана о негативном влиянии мусульманского права на экономическое развитие Османской империи. Нечто подобное произошло в Китае. Хэ Вэйфан указывает, что императорское правительство “не сделало ни шага по пути к разделению властей”, а “окружной судья выполнял полный спектр обязанностей, [в том числе] три важнейшие функции: правотворчество… применение правовых норм… и разрешение споров”. Конфуцианцы и даосы осуждали правоведов и порицали конкуренцию. Янь Фу, переводчик Монтескье на китайский язык, ясно различал дух китайских и западных законов: “Во время путешествия в Европу [в конце 70-х годов XIX века] я посетил судебное заседание… и был обескуражен. Однажды я сказал г-ну Го Сунтао [послу Цинской империи в Великобритании], что важнейшей из множества причин, делающих Англию и другие европейские страны богатыми и сильными, является неизбежность того, что правосудие свершится. Г-н Го согласился со мной”{101}.

Попытки перенести элементы британской правовой системы в Китай закончились ничем. Хотя империя стремилась обеспечить подданных всеми доступными общественными благами – оборона, избавление от голода, обеспечение коммерческой инфраструктуры (каналы и прочее), распространение сельскохозяйственных знаний, – высокоцентрализованный бюрократический аппарат гибкостью (по сравнению с обществом) не отличался. Права собственности были сравнительно надежно защищены, поскольку низкие (по западным меркам) налоговые ставки менялись редко. При этом не было свода законов о торговле. Чиновники занимались изучением философии и литературы, а не права и искали “компромиссы, а не разбирали споры”, предоставив обеспечение исполнения обязательств негосударственным сетевым объединениям. В конце эпохи Цин государство с запозданием взялось за регулирование коммерции, однако повело себя контрпродуктивно: обложило купцов непосильными налогами и делегировало монопольные права гильдиям. Это привело к разрастанию коррупции и экономическому спаду{102}.

Викторианцы и право

У теории правовых систем есть критики, и это неудивительно. Трудно игнорировать тот факт, что в Новое время Франция почти всегда представляла собой экономически развитую страну с успешным финансовым сектором, – и это в отсутствие благотворного влияния общего права{103}. То же самое можно сказать о Германии и Бразилии{104}. Кроме того, англосаксонское право выглядит бледнее по сравнению с континентальным, когда зависимыми переменными выступают показатели общественного благосостояния (например детская смертность и неравенство){105}. Для меня же уязвимое место теории становится очевидным, если оценить состояние английского общего права в период, когда оно, кажется, должно было принести наибольшую пользу: во времена Промышленной революции, когда англичане и их кельтские соседи радикально изменили ход мировой экономической истории.

Вот как описывал английский суд современник[13]:

День выдался под стать членам адвокатуры при Верховном Канцлерском суде, – в такой-то вот день и подобает им здесь блуждать, как в тумане, и они в числе примерно двадцати человек сегодня блуждают здесь, разбираясь в одном из десяти тысяч пунктов некоей донельзя затянувшейся тяжбы, подставляя ножку друг другу на скользких прецедентах, по колено увязая в технических затруднениях, колотясь головами в защитных париках из козьей шерсти и конского волоса о стены пустословия и по-актерски серьезно делая вид, будто вершат правосудие. День выдался под стать всем причастным к тяжбе поверенным, из коих двое-трое унаследовали ее от своих отцов, зашибивших на ней деньгу, – в такой-то вот день и подобает им здесь сидеть, в длинном, устланном коврами “колодце” (хоть и бессмысленно искать Истину на его дне); да они и сидят здесь все в ряд между покрытым красным сукном столом регистратора и адвокатами в шелковых мантиях, навалив перед собой кипы исков, встречных исков, отводов, возражений ответчиков, постановлений, свидетельских показаний, судебных решений, референтских справок и референтских докладов, словом, – целую гору чепухи, что обошлась очень дорого. Ведь это Канцлерский суд, и в любом графстве найдутся дома, разрушенные, и поля, заброшенные по его вине, в любом сумасшедшем доме найдется замученный человек, которого он свел с ума, а на любом кладбище – покойник, которого он свел в могилу; ведь это он разорил истца, который теперь ходит в стоптанных сапогах, в поношенном платье, занимая и клянча у всех и каждого; это он позволяет могуществу денег бессовестно попирать право; это он так истощает состояния, терпение, мужество, надежду, так подавляет умы и разбивает сердца, что нет среди судейских честного человека, который не стремится предостеречь, больше того, – который часто не предостерегает людей: “Лучше стерпеть любую обиду, чем подать жалобу в этот суд!”{106}

Можно возразить, что Чарльз Диккенс, написавший роман “Холодный дом”, несправедлив к юристам. Однако писатель начал карьеру с сочинения судебных очерков, а его отца посадили в тюрьму за долги. Поэтому, как утверждают биографы Диккенса, он хорошо знал, о чем говорил{107}.

Специалисты по истории правовой системы XIX века в основном подтверждают правоту Диккенса. Они указывают, во-первых, на немногочисленность судей. В 1854 году в Англии и Уэльсе в судах общей юрисдикции насчитывалось всего 15 судей. Они были поровну распределены между тремя отделениями и рассматривали дела единолично – в Лондоне или на месте (обычно в крупных городах) – в рамках всего двух месячных сессий в год. Из тех же самых людей составлялись коллегии (три-четыре судьи) для рассмотрения апелляций, а также расширенные коллегии (обычно из семи членов) – для рассмотрения апелляций на решения коллегий из трех или четырех судей. Лишь апелляции на решения коллегий из семи судей рассматривал другой институт – Палата лордов. Конечно, роль нижестоящих судов по мере оживления экономической жизни росла. Но это оживление не сказалось на работе вышестоящих судов{108}.

Во-вторых, до 1855 года законодательство строго регламентировало учреждение компаний с ограниченной ответственностью. То было наследие эпохи, когда учредители монополий наподобие Компании Южных морей шли на все, чтобы увеличить стоимость собственных паев. В 80-х годах XIX века на Лондонской фондовой бирже торговали акциями всего 60 британских компаний. Вот и весь вклад общего права в развитие финансов.

В-третьих, современные исследователи установили, что на развитие железных дорог (важнейшего сектора экономики времен Промышленной революции) английское общее право и юристы “оказали глубокое и главным образом негативное влияние”. Солиситоры толкали клиентов к спекуляции железнодорожными акциями, судей публично обвиняли в фаворитизме, а юристы, готовившие для парламента проекты частных биллей, фактически торговали разрешениями на прокладку железнодорожных линий{109}.

Какой из этого следует вывод? Опровергает ли исторический опыт тот тезис, что общее право предпочтительнее прочих? Не совсем. Несмотря на очевидные изъяны системы эпохи Промышленной революции, есть доказательства того, что она смогла не только приспособиться к требованиям времени, но и оказаться полезной.

Это блестяще подтверждает, например, решение Суда казначейства по делу “Хэдли против Баксендейла” (1854) – прецедент, хорошо известный правоведам по обе стороны Атлантики. Глостерские мельники Джозеф и Иона Хэдли требовали у Джозефа Баксендейла, управляющего лондонской транспортной фирмы “Пикфорд и компания”, полного возмещения убытков, причиненных несвоевременной доставкой изготовленного вручную мельничного вала взамен сломавшегося, а также выплаты упущенной выгоды. Отнюдь не совпадение, что “Пикфорд и компания” здравствует и доныне, а мукомольного дела Хэдли уже не существует. Хотя судья вынес решение в пользу Хэдли, апелляционный суд в Лондоне отменил это постановление. По словам Ричарда Познера, американского судьи и ученого-правоведа, итог процесса “Хэдли против Баксендейла” закрепил принцип: “В том случае, если об опасности возникновения убытков известно лишь одной из сторон договора, противная сторона не несет ответственности за возникновение таких убытков”{110}.

Позднее говорили, что выездной судья сэр Роджер Кромптон, рассмотревший дело в первой инстанции, “никогда не признавал, что общее право, постоянно развиваясь, приспосабливается к постоянно изменяющимся обстоятельствам социального развития”{111}. Апелляционный суд определенно придерживался иной точки зрения. Его члены, бароны Олдерсон, Парк и Мартин (по словам нашего современника), “изменили материальные нормы об ущербе, причиненном нарушением условий договора”. Олдерсон отметил, что в момент заключения договора истцы известили ответчиков лишь о том, что они мельники и их вал сломался, и не шло речи ни о каких “особых обстоятельствах”, например об остановке мельницы из-за несвоевременной доставки нового вала и причинения этим убытков. Более того, “очевидно [Олдерсону], что в великом множестве случаев, когда мельники передают сломанные валы третьим лицам при посредстве перевозчика”, мельницы во время транспортировки не должны простаивать… поскольку мельникам необходимо иметь и запасные валы{112}. Следовательно, при оценке ущерба не следует принимать в расчет упущенную выгоду.

Грубо говоря, суд поддержал крупный, а не малый бизнес, но это не важно. Рассуждения барона Олдерсона прекрасно иллюстрируют эволюцию общего права. Этот процесс изящно описал лорд Гофф в решении по делу “Клейнворт Бенсон против городского совета Линкольна” (1999):

Судья, выносящий решение по делу, исходит из собственного понимания права. К такому пониманию судья приходит, учитывая применимые статуты, если таковые имеются, и прецеденты, содержащиеся в сборниках судебных решений… В ходе рассмотрения дела судья иногда может, в очевидных интересах правосудия, усовершенствовать общее право, хотя, как правило, он делает это “лишь интерстициально”… Это значит, что он не только должен действовать в рамках доктрины прецедента, но и что такое нововведение следует рассматривать как усовершенствование (обычно очень незначительное) известного принципа, которое может стать гармоничной частью общего права. В рамках процесса, который [Фредерик Уильям] Мейтленд сравнивал с нервущейся сетью, а я сравниваю с мозаикой, общее право непрерывно дорабатывается… а доктрина прецедента, “цемент правового принципа”, обеспечивает общему праву необходимую стабильность{113}.

Мне кажется ценным этот взгляд на общее право как на систему подлинно эволюционную[14]. Именно это, а не некое функциональное различие в отношении к инвесторам или кредиторам, дало английскому общему праву и родственным системам преимущество применительно к экономике.

Верховенство права и его враги

Так было раньше. А что происходит сейчас? Как обстоит дело с верховенством права в странах Запада, особенно англоязычных, сегодня? Я укажу четыре угрожающих ему обстоятельства.

Во-первых, следует задать вопрос: насколько сильно стремление к национальной безопасности повредило нашим правам и свободам? На самом деле этот процесс начался с принятием в Великобритании закона “О защите королевства” (1914). Начавшиеся после 11 сентября 2001 года споры о бессрочном задержании лиц, подозреваемых в терроризме, отнюдь не новы. Сейчас, как и прежде, приходится выбирать между хабеас корпус и сотнями трупов.

Вторая угроза очевидна: это вторжение в правовую систему Великобритании европейского права и, в частности, далеко идущие последствия инкорпорации в английское законодательство положений Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод (1950). Ползучее “офранцуживание” общего права стало своего рода местью Наполеона.

Третья угроза – растущая сложность и запутанность статутного права. Проблему по обе стороны Атлантики усугубляет навязчивое стремление политического класса к всеобъемлющему законодательному регулированию. Я согласен с Филипом К. Говардом в том, что нам нужна “генеральная уборка” устаревшего законодательства и последовательное упоминание в новых актах о “сроках годности” закона{114}. Следует также убедить законодателей в том, что их роль вовсе не в том, чтобы разработать для экономики “руководство по эксплуатации”, которое не упускает буквально ничего, вплоть до пренебрежимо малого риска нашему здоровью и безопасности{115}.

Четвертая угроза (особенно заметная в США) – растущие издержки права (cost of law). Я не имею в виду те 94,5 млрд долларов, которые американское федеральное правительство ежегодно тратит на законотворчество, толкование законов и обеспечение правопорядка{116}. Я не имею в виду и стремительно растущую цену лоббизма. Сами “взносы” примерно 13 тыс. лоббистам от бизнесменов, стремящихся защитить себя или навредить конкурентам, не так уж высоки: 3,3 млрд долларов{117}. По-настоящему тревожат последствия их деятельности: примерно в 1,75 трлн долларов в год (по оценкам Управления по делам малого бизнеса США) бизнесу дополнительно обходится нормативно-правовое соответствие{118}. Прибавим 865 млрд долларов издержек, проистекающих из американской системы деликтных обязательств. Она предоставляет сторонам процесса гораздо более широкие, нежели в Англии, возможности путем подачи гражданского иска требовать (если не идет речь о нарушении условий договора) возмещения вреда, причиненного умышленно, по неосторожности или в случаях, когда законом предусмотрена объективная ответственность. Согласно докладу Тихоокеанского института (Pacific Research Institute) “…И правосудие для удачливых”, объем деликтных обязательств “эквивалентен 8-процентному налогу на потребление или 13-процентному налогу на заработную плату”{119}. Прямые издержки от ежедневной подачи 7,8 тыс. новых исков превышают 2,2 % ВВП США (2003), то есть они вдвое выше, чем в любой из экономически развитых стран (кроме Италии){120}. Можно, конечно, спорить о цифрах, и заинтересованные стороны подвергают их сомнению{121}. Но мой собственный опыт показывает, что открытие бизнеса в Новой Англии требует значительно более активного участия юристов и обходится гораздо дороже, чем в старой.

Дэвид Кеннеди и Джозеф Стиглиц в книге об американских уроках для Китая указывают на три очевидных препятствия для установления верховенства права в самих США:

1. Действующее “законодательство, позволяющее финансовым организациям заниматься хищническим кредитованием, вкупе с новыми законами о банкротстве породили новый класс частично «законтрактованных сервентов». Эти люди до конца жизни вынуждены отдавать банкам не менее 25 % заработка”.

2. Законодательство о защите интеллектуальной собственности излишне строгое. Так, “«владелец» патента на ген, который с большой долей вероятности указывает на заболевание раком груди, вправе настаивать на крупных отчислениях при каждом тесте. Складывающаяся стоимость такого теста делает его недоступным для большинства людей, не имеющих медицинской страховки”.

3. “Согласно действующему законодательству об обороте токсичных отходов… судебные издержки составляют более четверти суммы, затрачиваемой на мероприятия по очистке”{122}.

По мнению Стиглица, это показывает неадекватность узкого подхода к праву, который лишь закрепляет права собственности, а все остальное препоручает заботам рынка. Мне же кажется, что указанные примеры нужно рассматривать в более широком контексте – принимая во внимание сверхсложное либо негибкое законодательство, а также растущее злоупотребление правом на подачу иска.

Эксперты в вопросах экономической конкурентоспособности (например Майкл Портер из Гарвардской школы бизнеса) определяют верховенство права как умение государства принимать действенные законы; как защиту собственности, в том числе интеллектуальной, и отсутствие коррупции; как действенность правовой системы, невысокие судебные издержки, а также быстрое рассмотрение и разрешение гражданских дел; легкость открытия бизнеса; действенное и предсказуемое законодательство{123}. Удивительно, но США едва соответствуют этим критериям. В 2011 году Портер и его коллеги расспросили выпускников Гарвардской школы бизнеса об их отношении к ведению дел за границей. США привлекли бизнесменов лишь в 16 % случаев. Респонденты, отвечая на вопрос, почему они предпочли зарубежные страны, перечислили критерии, по которым Америка, по их мнению, проигрывает. Среди десяти главных причин прозвучали следующие:

1) неэффективность политической системы;

2) запутанность налогового законодательства;

3) избыточное нормативно-правовое регулирование;

4) неэффективность правовой системы;

5) негибкость процедур найма и увольнения работников{124}.

Подтверждение того, что США теряет институциональную привлекательность, можно отыскать и в ежегодном рейтинге конкурентоспособности государств Всемирного экономического форума, а также в опросе руководителей компаний, на котором первый рейтинг отчасти построен. Авторы рейтинга конкурентоспособности учитывают пятнадцать аспектов верховенства права – от защиты частной собственности до борьбы с коррупцией и организованной преступностью. Удивительный, но едва ли широко известный факт: по всем пятнадцати позициям США демонстрируют показатели худшие, чем Гонконг. Тайвань обошел США по девяти позициям, и даже КНР – по двум. США входят в двадцатку лучших всего по одному параметру, а в остальном репутация Америки удивительно невысока{125}. Так, в рейтинге фонда “Наследие” США занимают 21-е место в отношении свободы от коррупции. Показатели Гонконга и Сингапура куда выше{126}.

Конечно, подобные рейтинги во многом зависят от данных опросов, а те страдают субъективностью. Однако к сходным выводам можно прийти, ознакомившись с работами, построенными исходя из более объективных критериев – например данных Международной финансовой корпорации (подразделение Всемирного банка) об условиях ведения бизнеса. Что касается простоты уплаты налогов, то США занимают 72-е место в мире, легкости получения разрешений на строительство – 17-е; регистрации прав на недвижимость – 16-е; восстановление платежеспособности – 15-е; открытия своего дела – 13-е место{127}. В 2011 году проект “Правосудие в мире” в рейтинге “Верховенство права” поместил США на 21 (из 66) место в категории “Доступность гражданского судопроизводства”, на 20-е – “Действенность уголовного судопроизводства”, на 19-е – “Соблюдение фундаментальных прав”, 17-е – “Свобода от коррупции”, 16-е – “Ограничение государственного вмешательства”, 15-е – “Правоприменение”, 13-е – “Общественный порядок и безопасность”, 12-е – “Открытость органов власти”{128}.

Оценка качества государственного управления в США (1996–2010 гг.)

Рис. 3.1

Источник: www.govindicators.org.

Но, возможно, красноречивее всего показатели доклада Всемирного банка “Государственное управление в мире”: с 1996 года в США отмечается ухудшение работы государственных органов в четырех отношениях: подотчетность и действенность, качество нормативно-правового регулирования и борьба с коррупцией (рис. 3.1){129}. США заметно отстают от Германии и Гонконга. Это само по себе удивительно. Еще удивительнее то, что американцы этого почти не замечают. Маленькое утешение: институты Великобритании сопоставимого ухудшения качества не испытывают.

Правовая реформа в мире

Если в США принцип верховенства права (в широком смысле) попирается, то где же оно в почете? Выше я упоминал Гонконг. Заметные улучшения там в институциональной сфере – не единичный случай. Развивающиеся страны стремятся привлечь иностранные и внутренние инвестиции и достичь увеличения темпов развития путем реформирования правовой системы и системы административных органов. Всемирный банк делает важную работу: следит за ходом таких реформ. Недавно я заглянул в его сокровищницу – базу данных “Показатели мирового развития”, – чтобы узнать, какие из африканских стран делают успехи в отношении:

1) качества государственного управления;

2) регулирования экономической деятельности;

3) защиты прав собственности и управления на основе точных, однозначных норм;

4) управления в государственном секторе и развития институтов;

5) прозрачности работы государственных органов, их подотчетности, а также борьбы с коррупцией в государственном секторе.

Буркина-Фасо, Гана, Малави и Руанда (исходя из четырех и более критериев) оказались в верхней двадцатке развивающихся стран.

Кроме того, я просмотрел доклады “Ведение бизнеса” Международной финансовой корпорации с 2006 года, чтобы узнать, какие из развивающихся стран добились уменьшения срока, требуемого для: 1) открытия своего дела, 2) получения разрешения на строительство, 3) регистрации прав на недвижимость, 4) уплаты налогов, 5) импорта, 6) принудительного исполнения договорных обязательств{130}. Победителями среди африканских государств вышли (по нисходящей): Нигерия, Гамбия, Маврикий, Ботсвана, Бурунди. На верном пути находятся также Хорватия, Малайзия, Иран, Азербайджан и Перу (рис. 3.2)[15].

Пол Кольер и другие эксперты по экономическому развитию выделяют четыре стадии достижения в бедной стране верховенства права. Первый неизбежный шаг – снизить уровень насилия. Второй – защитить права собственности. Третий – ограничить государственную деятельность институциональными рамками. Четвертый – предотвратить коррупцию в государственном секторе{131}. Любопытно, что это напоминает упрощенное изложение английской истории после гражданской войны, включая “Славную революцию”, и до реформ гражданской службы Норткота – Тревельяна (XIX век).

Правда, КНР достигла впечатляющих успехов даже без пристойных правовых институтов. Последователи нового институционализма упорно пытаются объяснить это мнимое исключение из отстаиваемого ими правила. Не в том ли здесь дело, что компартия признала, что экономические успехи – единственная основа ее легитимности? Или в Китае де-факто соблюдаются имущественные права? Или конкуренция между провинциями привела к “оберегающему рынок федерализму”? Или договоры в Китае имеют социальную, а не правовую природу – то есть принудительное исполнение условий договора достигается при помощи неформальных инструментов, посредством “связей” (гуаньси)?{132} Какой бы ни была причина, многие ученые (особенно Дарон Аджемоглу и Джеймс Робинсон) утверждают, что если Китай не будет сейчас двигаться в направлении верховенства права, он натолкнется на низкий институциональный потолок, который помешает развитию{133}. Эту точку зрения разделяет Чэнь Гуанчэн и многие другие китайские активисты, выступающие за правовую реформу. И они правы.

Легкость ведения бизнеса в различных странах в 2006–2012 гг. (количество дней для выполнения шести процедур)

Рис. 3.2

Источник: International Finance Corporation Doing Business reports

По данным исследователей, доля исполнения судебных решений по гражданским и арбитражным делам в Китае в середине 90-х годов составляла в среднем 60 % в низовых судах, 50 % – в судах средней ступени и 40 % – в провинциальных судах. (То есть около половины решений исполнено лишь на бумаге.) Решения судов по делам, очевидно связанным с крупными невыплаченными долгами – с участием банков и государственных предприятий, – даже по официальным данным исполнялись лишь в 12 % случаев {134}.

Антикоррупционная кампания Бо Силая в Чунцине показала, насколько Китай еще далек от верховенства права. Хэ Вэйфан указывал, что чунцинские судьи выступали агентами Бо. Они принимали в качестве допустимых доказательств признания вины, сделанные под давлением, и уклонялись от назначения перекрестного допроса. Много лет Хэ агитировал за независимость судей, за подотчетность Всекитайского собрания народных представителей (особенно в сфере налогообложения), за свободу печати и превращение компартии в “должным образом зарегистрированный” субъект права, а также за наполнение конкретным содержанием прав человека, упомянутых в ст. 35 Конституции КНР (в том числе свободы ассоциации, свободы собраний и манифестаций, свободы вероисповедания). Хэ также призывал к приватизации государственных предприятий, поскольку “частная собственность есть фундамент континентального права”. Хэ, как и Чэнь Гуанчэн, считает, что верховенство права – это единственный для Китая способ выбраться из исторической западни, колебаний между порядком и “смутой” (дунлуань){135}. Нам на Западе, где юристы чаще всего преследуют собственные интересы, странно видеть юристов, стремящихся к подобным радикальным переменам. Сейчас, однако, юристы (в 2007 году в Китае их насчитывалось лишь 150 тыс.) оказывают огромное влияние на быстро развивающуюся публичную сферу. Социологические опросы показывают, что они “желают политической реформы… и глубоко недовольны политическим статус-кво”. Это указывает не только на вмешательство государства, которому юристам часто приходится противостоять, но и на ненадежное экономическое положение. Высказывания вроде следующего, принадлежащего юристу из провинции Хэнань, напоминает о временах, когда юристы шли в авангарде перемен в англоязычном мире (и в южноазиатских антиколониальных движениях): “Верховенство права основано на демократии; права основаны на верховенстве права; защиты прав не было бы без прав, а юристы обязаны их защищать”{136}.

Падение Бо Силая в 2012 году свидетельствует о том, что кое-кто в компартии прислушался к этим доводам. Чжан Яньшэн (генеральный секретарь научного совета при Государственном комитете по развитию и реформам), выступая в июне того же года в городе Шэньчжэнь, заявил: “Мы должны двигаться к реформе на основе норм и права… Если такая реформа не начнется, Китай ждет большая беда, ждут серьезные неприятности”{137}. Неизвестно, окажется ли успешнее предыдущих нынешний эксперимент по пересадке на китайскую почву сугубо западного представления о верховенстве права. Не зря Хэ Вэйфан предостерег китайцев от слепого копирования английской или американской правовых систем. “Один персонаж [Моток] в пьесе Шекспира «Сон в летнюю ночь» превратился в осла. Второй [Клин], увидев его, воскликнул: «Господь с тобой! Тебя преобразили»[16], – пишет Хэ. – Это очень напоминает перенос западной системы в Китай”. Общее право, пересаженное в китайскую почву, может оказаться в том же положении, что и бедный Моток: с ослиной головой, но не осел{138}.

Верховенство законников

Правовой ландшафт, как и улей политики, а также охотничьи угодья рыночной экономики, является неотъемлемой частью институциональной среды, в которой мы обитаем. Подобно природному ландшафту, он естественный продукт длительного процесса (своего рода юридическая геология). Впрочем, на местность можно взглянуть и глазами Капабилити Брауна[17], то есть улучшить ее. Или, напротив, испортить (иногда безнадежно) необдуманным утопическим планированием. Восточный сад можно разбить в Англии, а английский – на Востоке. Но существуют естественные пределы заимствования.

Цветущую местность могут погубить и естественные факторы. Мансур Олсон утверждал, что все политические системы со временем становятся жертвами склероза, главным образом из-за рентоориентированного поведения влиятельных групп{139}. Вероятно, именно это мы наблюдаем сейчас в США. Некогда американцы могли похвастаться тем, что их система является эталонной. Для всего мира США были воплощением верховенства права. Теперь мы наблюдаем нечто иное: “верховенство законников”. Отнюдь не случайно среди конгрессменов столько юристов. Хотя их доля в Сенате уменьшилась по сравнению с началом 70-х годов, когда она составляла 51 %, сейчас она тоже немаленькая – 37 %. В Палате представителей юристы тоже уже не занимают 43 % мест, как в начале 60-х годов, однако и 24 % – их нынешняя доля – значительно выше показателя английской Палаты общин (14 %){140}.

Олсон указывал: чтобы покончить с удушающим наследием непотизма и коррупции и упрочить верховенство права (в понимании Бингема и Дворкина), может потребоваться внешнее потрясение (например поражение в войне). Нужно молиться, чтобы США смогли избежать болезненной терапии. Но как реформировать систему, если она сгнила изнутри?

В главе 4 я покажу, что запрос на реформу (и там, где говорят по-английски, и там, где говорят по-китайски) должен исходить не из сферы общественных институтов, а от ассоциаций гражданского общества: от нас, граждан.

Глава 4

Общество гражданское и негражданское

Как вычистить пляж

Лет десять назад я купил дом в Южном Уэльсе. Своим неприветливым побережьем, вечно мокрыми площадками для гольфа, следами былого промышленного расцвета и едва различимыми сквозь дождик зелеными холмами эта местность напоминала мне родной Эршир – только чуть теплее, ближе к аэропорту Хитроу и у местной команды по регби больше шансов одолеть сборную Англии.

Я купил дом главным образом потому, что хотел поселиться у моря. Но дело приняло неожиданный оборот: берег оказался безнадежно изгажен. Тысячи пластиковых бутылок покрывали песок и камни. На кустах шиповника трепетали целлофановые пакеты. Банки из-под пива и газировки ржавели в дюнах. Пакеты от чипсов носились по волнам, подобно медузам.

Откуда мусор? Отчасти это, конечно, заслуга местной молодежи. Но в гораздо большей степени виновато море. Я принялся (с растущим ужасом) читать о сбросе отходов в Мировой океан. Он (из-за того, что находится вне юрисдикции любого правительства) теперь напоминает свалку.

Пластик – в отличие от мусора, который попадал в воду в прошлом, – совсем не разлагается, почти не тонет и отдан на волю течений и ветров. К моему несчастью, течения и ветры Бристольского залива доставляют непропорционально большую долю североатлантического хлама прямиком на мой задний двор.

Озадаченный этим обстоятельством, я решил узнать у местных жителей, кто отвечает за уборку побережья. “Этим должен заниматься совет – он там, вниз по улице, – объяснил сосед. – Но он ничего не делает, видите?” Демонстрируя первые симптомы обсессивно-компульсивного расстройства я, отправляясь на прогулку, стал брать с собой мешок для мусора. Но исправить положение в одиночку я не мог.

Тогда я призвал на помощь волонтеров: приходите и помогите привести это место в порядок, а за ланч заплачу я. В первый раз явилось человек восемь-девять, и далеко не всех привела в восторг боль в спине и испачканные руки. Во второй раз дело пошло успешнее. Даже солнце выглянуло: такое здесь тоже случается.

Перелом произошел, когда за дело взялось местное отделение “Лайонс”. Прежде я не слышал об этом клубе. Он основан в Америке, как и “Ротари”. Оба клуба организовали около века назад бизнесмены из Чикаго, оба клуба – светские сетевые организации, члены которых посвящают время добрым делам. “Лайонс” поставил дело на такой уровень, до которого мне было очень далеко. Побережье преобразилось. Пластиковые бутылки упаковывались и вывозились. С шиповника исчезли полиэтиленовые “вымпелы”. Мерой нашего успеха стало заметное увеличение числа гуляющих – из местных жителей и приезжих.

Приключение в Уэльсе продемонстрировало мне могущество института добровольной ассоциации. Сообща, спонтанно, безо всякого участия государства, без оглядки на выгоду, без принуждения и насилия мы вернули унылому захолустью былую красоту. Теперь всякий раз, когда я иду поплавать, я задаюсь вопросом: сколько еще задач можно решить столь же просто и блестяще?

Выше я попытался взломать несколько плотно закрытых ящиков с ярлыками “Демократия”, “Капитализм”, “Верховенство права”. В заключительной главе я возьмусь за четвертый ящик – “Гражданское общество”. Может ли подлинно свободная страна процветать без активного гражданского общества, к которому мы так привыкли? Хочу подчеркнуть, что противоположностью гражданского общества выступает общество негражданское, в котором даже проблема антиобщественного поведения становится государственной проблемой. И я сомневаюсь, что новые социальные сети (я говорю об интернете) в каком бы то ни было отношении заменят прежние, настоящие сети – из тех, которые помогли мне вычистить пляж.

Возрастание и убыль социального капитала

Алексис де Токвиль в книге “Демократия в Америке” пишет[18]:

Америка сумела извлечь из права создавать объединения максимальную пользу. Там это право и сами объединения были использованы как мощное и действенное средство при достижении самых разных целей. Независимо от постоянных объединений, возникших в соответствии с законом и называемых коммунами, городами, округами, имеется множество других, которые своим рождением и развитием обязаны только воле индивидуумов. С первого дня своего рождения житель Соединенных Штатов Америки уясняет, что в борьбе со злом и в преодолении жизненных трудностей нужно полагаться на себя; к властям он относится недоверчиво и с беспокойством, прибегая к их помощи только в том случае, когда совсем нельзя без них обойтись… В Соединенных Штатах объединяются в целях сохранения общественной безопасности, для ведения торговли и развития промышленности, там есть объединения, стоящие на страже морали, а также религиозные. Всего может достичь воля человека, в свободном выражении себя приводящая в действие коллективную силу людей{141}.

Де Токвиль усмотрел в американских политических объединениях необходимый противовес тирании большинства, характерной для современной демократии. Однако в восторг его привели неполитические ассоциации[19]:

Американцы самых различных возрастов, положений и склонностей беспрестанно объединяются в разные союзы. Это не только объединения коммерческого или производственного характера, в которых они все без исключения участвуют, но и тысяча других разновидностей: религиозно-нравственные общества, объединения серьезные и пустяковые, общедоступные и замкнутые, многолюдные и насчитывающие всего несколько человек. Американцы объединяются в комитеты для того, чтобы организовывать празднества, основывать школы, строить гостиницы, столовые, церковные здания, распространять книги, посылать миссионеров на другой край света. Таким образом они возводят больницы, тюрьмы, школы. Идет ли, наконец, речь о том, чтобы проливать свет на истину, или о том, чтобы воспитывать чувства, опираясь на великие примеры, они объединяются в ассоциации{142}.

А вот известный (и справедливо) отрывок, в котором де Токвиль указывает на разительный контраст между тем, как американские граждане объединились в рамках кампании против алкоголизма, и подходом к решению социальных проблем на его (Токвиля) родине[20]:

Можно представить себе, что если бы эти сто тысяч людей [члены Американского общества трезвости] жили во Франции, то каждый из них самостоятельно обратился бы к правительству с просьбой, чтобы оно взяло под свой контроль все кабаки на территории королевства{143}.

Де Токвиль нисколько не преувеличил страсть Америки XIX века к добровольным ассоциациям. Историк Марвин Оласки приводит следующий пример. Объединение, связанное с 112 протестантскими церквями Манхэттена и Бронкса, на рубеже XIX–XX веков распоряжалось: 48 фабричными школами, 45 библиотеками и читальнями, 44 швейными школами, 40 детскими садами, 29 сберкассами и кредитными обществами, 21 конторой по трудоустройству, 20 спортзалами и бассейнами, 8 диспансерами, 7 круглосуточными яслями, 4 домами с меблированными комнатами. И это еще не принимая в расчет деятельность столь же многочисленных католических, иудейских и светских объединений{144}.

В континентальной Европе, как справедливо заметил де Токвиль, никогда не было ничего подобного. Эдвард Бэнфилд в книге “Моральные основания отсталого общества” противопоставил “аморальную семейственность” южноитальянского городка, названного им “Монтеграно”, бурной ассоциативной жизни Сент-Джорджа, штат Юта. Похожий ландшафт, похожий климат, разные институты. В “Монтеграно” имеется лишь одна ассоциация: карточный клуб, в котором состоят 25 зажиточных горожан. Имеется, кроме того, сиротский приют, который содержат монахини из старинного монастыря, однако горожане не делают ничего, чтобы помочь приюту или отремонтировать обветшавшую обитель{145}. Увы, как и опасался де Токвиль, градус ассоциативной жизни в США заметно снизился.

Роберт Патнэм в своем бестселлере “Кегли в одиночку” привел длинный список показателей “социального капитала”, указав на его стремительную убыль в 60–70-х годах и в конце 90-х годов:

1) Посещаемость собраний для решения городских и школьных дел: уменьшилась на 35 %;

2) Отправление должности в каком-либо клубе или организации: уменьшилось на 42 %;

3) Участие в распорядительном органе какой-либо местной организации: уменьшилось на 39 %;

4) Количество членов школьных комитетов: уменьшилось на 61 %;

5) Средний показатель участия в 32 национальных объединениях (chapter-based associations): уменьшился почти на 50 %;

6) Количество членов мужских лиг боулинга: уменьшилось на 73 %{146}.

Теда Скочпол в работе “Затухающая демократия” (2003) напоминала, что в США пришли в упадок организации вроде “Элкс”, “Мус”, “Ротари”, да и мои друзья “Лайонс”, то есть все, кто столько сделал для объединения американцев с разным уровнем дохода и из разных классов{147}. Сходным образом (пусть с совершенно иных идеологических позиций) Чарльз Мюррей в превосходной книге “Порознь” (2012) объясняет, что упадок религиозной и светской ассоциативной жизни в сообществах рабочего класса – одна из главных причин снижения социальной мобильности и роста неравенства в современных США{148}.

Если настолько глубок упадок американского гражданского общества, на что уж надеяться европейцам? Англия казалась исключением из закона убыли социального капитала. Как и в США, XIX столетие явилось в Великобритании золотым веком ассоциативной жизни, “эпохой [по словам Джорджа М. Тревельяна] тред-юнионов, кооперативов и обществ взаимопомощи, лиг, советов, комиссий, комитетов для всех мыслимых затей в области культуры и филантропии”. Тревельян шутил, что “неохваченными не остались и бессловесные животные”{149}. Ежегодный валовой доход автономных некоммерческих организаций в 1911 году превысил государственные расходы, предусмотренные законодательством о бедных{150}. Абсолютное число бедолаг, которым помогали в 1871–1945 годах благотворительные организации, оставалось на удивление постоянным{151}. Учреждение централизованной системы социального страхования и здравоохранения (шаг, рекомендованный Уильямом Г. Бевериджем) радикально изменило положение многих британских обществ взаимопомощи. Они либо превратились в органы государственной опеки, либо пришли в упадок{152}. В других сферах ассоциативная жизнь Британии оставалась кипучей. В 50-х годах XX века социологов все еще впечатляла живучесть этой сети добровольных обществ. По данным Питера Джеффри Холла, они во многом функционировали даже в 80-х годах. Отток наблюдался лишь в традиционных женских организациях, в некоторых молодежных объединениях и обслуживающих организациях вроде Красного Креста{153}.

При внимательном рассмотрении живучесть уже не кажется бесспорной. Доклады Регистратора обществ взаимопомощи (1875–2001) позволяют оценить в долгосрочной перспективе деятельность обществ взаимопомощи (например рабочих клубов), кооперативных товариществ и строительных обществ (касс взаимопомощи и обществ ипотечного кредита). Пик активности таких объединений пришелся на 1914 год (36010), а максимальное число их участников – на 1908 год (33,8 млн человек). Заметим, что население Великобритании в то время составляло чуть более 44 млн человек.

В 2001 году насчитывалось немногим более 12 тыс. обществ. Данные 2001 года о членстве доступны лишь для 9 тыс. кооперативных товариществ: они объединяли 10,5 млн человек (при населении страны 59,7 млн){154}. В 1899 году в Независимом ордене тайной братии Манчестерского устава, зонтичной организации для обществ взаимопомощи, состояло 713 тыс. человек, сейчас – 230 тыс.{155}. Более того, сравнительный анализ материалов “Всемирного исследования ценностей” показывает, что в мировом рейтинге волонтерского движения Великобритания опустилась с 9-го на 12-е место: доля граждан, принадлежащих к одной или нескольким добровольным ассоциациям, уменьшилась с 52 (в 1981 году) до 43 % (в 1991 году){156}. Недавний опрос выявил дальнейшее падение (рис. 4.1), так что сейчас “играет в кегли поодиночке” даже больше британцев, чем американцев.

Легкость ведения бизнеса в различных странах в 2006–2012 гг. (количество дней для выполнения шести процедур)

Рис. 4.1. Членство в общественных объединениях в Великобритании и США (2005–2006  гг.)

World Values Survey Association World Value Survey 19812008. См.: http://www.wvsevsdb.com/wvs/WVSIntegratedEVSWVSvariables.jsp? Idioma=I.

Убыль английского “социального капитала” хорошо заметна. Меньше стало не только членов политических партий и профсоюзов. В старых благотворительных организациях наблюдается заметный отток членов. Членство в организациях любого типа в 2007 году по сравнению с 1997 годом также уменьшилось.

По данным Национального совета по делам общественных объединений, “почти половина времени, отданной волонтерской деятельности, приходится всего на 8 % населения”{157}. В отношении сбора пожертвований на благотворительные нужды наблюдается сходная тенденция. Хотя средний размер пожертвования увеличился, доля жертвующих домохозяйств с 1978 года уменьшилась. Более трети объема пожертвований сейчас приходится на людей в возрасте 65 лет и старше (около 30 лет назад приходилось менее четверти объема). (В тот же период доля пожилых людей в структуре населения выросла с 14 до 17 %{158}.) Опросы рисуют поистине безотрадную картину{159}. Так, в 2009–2010 годах в Англии:

1) Лишь каждый десятый так или иначе участвовал в решении вопросов местного значения или в оказании таких услуг (например, исполнял обязанности члена школьного совета либо мирового судьи);

2) Лишь четверть населения так или иначе занималась формальной волонтерской деятельностью не реже раза в месяц (большинство граждан организовывало или помогало организовать какое-либо мероприятие, обычно спортивное, или участвовало в сборе необходимых для такого мероприятия средств);

3) Доля тех, кто принимал участие в неформальной волонтерской деятельности не реже раза в месяц (например, помогал пожилым соседям), упала с 35 до 29 % (не реже раза в год – с 62 до 54 %);

4) С 2005 года объем пожертвований неуклонно снижается.

Что происходит? По мнению Патнэма, главным образом новые технологии (сначала телевидение, а после интернет) прикончили традиционную ассоциативную жизнь в Америке. Я считаю иначе. “Фейсбук” и иже с ним построили сети обширные, однако слабые. “Фейсбук” с его 900 млн активных пользователей (в 2008 году их насчитывалось вдевятеро меньше) – хороший способ обмениваться сходными мнениями о чем угодно. Возможно, как указывают Джаред Коэн и Эрик Шмидт, последствия такого обмена окажутся революционными. Действительно ли “Гугл” или “Фейсбук” сыграли решающую роль в “арабской весне”, вопрос спорный{160}: ведь ливийцы не просто “расфрендили” Каддафи. Но сильно сомневаюсь, что сетевые сообщества смогут заменить традиционные формы ассоциации.

Смог бы я вычистить пляж, тормоша “френдов” или зарегистрировав в “Фейсбуке” новую группу? Вряд ли. Исследование 2007 года показало, что большинство пользователей видит в “Фейсбуке” способ поддерживать связи со старыми друзьями – нередко с теми, кто теперь живет далеко. Исследователи выяснили, что люди в два с половиной раза чаще пользуются “Фейсбуком” с этой целью, а не чтобы завязать новые знакомства (а именно это мне и пришлось сделать, чтобы вычистить пляж){161}.

Но гражданское общество выхолостила отнюдь не техника.

Причину разглядел еще де Токвиль. В наиболее сильном, вероятно, отрывке из “Демократии в Америке” он описал общество будущего, лишившееся ассоциативной жизни[21]:

Я вижу неисчислимые толпы равных и похожих друг на друга людей, которые тратят свою жизнь в неустанных поисках маленьких и пошлых радостей, заполняющих их души. Каждый из них, взятый в отдельности, безразличен к судьбе всех прочих: его дети и наиболее близкие из друзей и составляют для него весь род людской. Что же касается других сограждан, то он находится рядом с ними, но не видит их; он задевает их, но не ощущает; он существует лишь сам по себе и только для себя… Над всеми этими толпами возвышается гигантская охранительная власть, обеспечивающая всех удовольствиями и следящая за судьбой каждого в толпе. Власть эта абсолютна, дотошна, справедлива, предусмотрительна и ласкова. Ее можно было бы сравнить с родительским влиянием, если бы ее задачей, подобно родительской, была подготовка человека к взрослой жизни. Между тем власть эта, напротив, стремится к тому, чтобы сохранить людей в их младенческом состоянии… После того как все граждане поочередно пройдут через крепкие объятия правителя и он вылепит из них то, что ему необходимо, он простирает свои могучие длани на общество в целом. Он покрывает его сетью мелких, витиеватых, единообразных законов, которые мешают наиболее оригинальным умам и крепким душам вознестись над толпой. Он не сокрушает волю людей, но размягчает ее, сгибает и направляет; он редко побуждает к действию, но постоянно сопротивляется тому, чтобы кто-то действовал по своей инициативе; он ничего не разрушает, но препятствует рождению нового; он не тиранит, но мешает, подавляет, нервирует, гасит, оглупляет и превращает в конце концов весь народ в стадо пугливых и трудолюбивых животных, пастырем которых выступает правительство{162}.

Де Токвиль был, конечно, прав. Не техника, а государство с его соблазнительной перспективой “защиты от колыбели до могилы” – вот кто настоящий враг гражданского общества. Уже де Токвиль заметил (и осудил) первые попытки американского правительства возложить на себя обязанности некоторых из крупнейших ассоциаций. Окажется ли государство когда-нибудь в состоянии справиться с бесчисленным множеством мелких задач, которые американские граждане решают самостоятельно, с помощью ассоциаций? Де Токвиль указывал[22]:

Чем больше власть станет подменять собой ассоциации, тем больше частные лица, забывая о возможности объединенных действий, будут испытывать потребность в помощи со стороны этой власти… Нравственность и умственное развитие демократического народа подверглись бы не меньшей опасности, чем его торговля и промышленность, в случае, если бы правительство полностью заместило собой союзы и ассоциации. Лишь в процессе общения людей человеческие чувства и идеи обновляются, сердца становятся благороднее, а интеллект получает развитие{163}.

Да будет так.

Приватизация школ

Чтобы оценить правоту мудрого француза, припомните: в скольких клубах вы состоите? Я, например, состою в трех клубах в Лондоне, в одном – в Оксфорде, в одном – в Нью-Йорке и в одном – в Кембридже (штат Массачусетс). Увы, я не слишком активен, однако плачу взносы и несколько раз в год пользуюсь клубными спортивными сооружениями, ресторанами и гостиницами. Я регулярно делаю пожертвования (увы, невеликие) двум благотворительным организациям. Я посещаю спортзал. Я делаю пожертвования футбольному клубу. Я, вероятно, самый активный выпускник образовательных учреждений, где я учился: частной школы “Академия Глазго” и оксфордского колледжа Св. Магдалины. Кроме того, я уделяю время школам, которые посещают мои дети, и университету, в котором я преподаю. Позвольте объяснить, почему меня заботит судьба этих независимых[23] образовательных учреждений.

Мнение, которым я намерен поделиться с вами, очень непопулярно. Однажды на завтраке, организованном газетой “Гардиан”, я поверг собравшихся в ужас, когда сообщил: мне кажется, что лучшими общественными институтами на Британских островах являются сейчас частные школы. (Разумеется, те, кто охнул громче всех, сами учились в частных школах.) Если я и одобрю единую образовательную политику, то лишь такую, которая ведет к заметному увеличению количества частных учебных заведений и одновременно поощряет ваучерные программы, выдачу дотаций на обучение и стипендий – чтобы как можно больше детей из нуждающихся семей смогли учиться в таких заведениях. Конечно, левые, не задумываясь, отвергнут мое предложение как “элитаристское”. Даже некоторые консерваторы, например Джордж Уолден, видят корень неравенства в частных школах: учреждениях столь вредоносных, что их нужно запретить. Позвольте мне объяснить, почему все эти люди неправы.

Около ста лет распространение модели государственного образования, вне всякого сомнения, шло на пользу. По мнению Питера Линдерта, школы составляли исключение, подтверждающее правило де Токвиля: американские штаты после 1852 года ввели местные налоги для финансирования всеобщего, по-настоящему обязательного школьного образования. За некоторыми исключениями, распространение в мире избирательного права моментально привело к заимствованию таких систем. С экономической точки зрения, система всеобщего образования дала высокую отдачу: производительность труда работников, умеющих читать, писать и считать, гораздо выше{164}. Однако следует указать на ограниченность государственной монополии на образование, особенно в обществах, давно достигших массовой грамотности. Монополисты на рынке образовательных услуг испытывают те же трудности, что и любые монополисты: снижение качества из-за отсутствия конкуренции и засилья немногих “производителей”.

Какими бы ни были наши идеологические пристрастия, придется признать, что частные образовательные учреждения играют главную роль в установлении и поддержке образовательных стандартов по всему миру. Я не агитирую за частные школы и против государственных: нам нужны и те, и другие, поскольку “биоразнообразие” предпочтительнее монополии. Разумное соревнование государственных и частных заведений пойдет на пользу всем. Вот почему американские университеты, которым приходится действовать в условиях ожесточенной глобальной конкуренции, – лучшие в мире. (Согласно Шанхайскому рейтингу, 22 из 30 лучших университетов мира сосредоточены в США.) При этом американские средние школы (функционирующие в условиях монополии), как правило, плохи – судя по результатам, показанным в 2009 году в рамках Международной программы оценки образовательных достижений учащихся в возрасте до 15 лет. Стал бы Гарвард нынешним Гарвардом, если бы его национализировало федеральное правительство или штат Массачусетс? Думаю, вы и сами знаете ответ.

В Великобритании все наоборот. Университеты фактически приравнены к государственным учреждениям, несмотря на повышение в Англии и Уэльсе платы за обучение (она, впрочем, ниже причитающейся лучшим вузам). В то же время независимый сектор среднего образования живет и здравствует.

К чему это ведет? В отличие от элиты, у которой есть ресурсы и (или) честь, большинство университетов Великобритании сейчас в упадке: лишь 7 из них попали в свежий рейтинг лучших 50 вузов мира по версии “Таймс хайер эдьюкейшн”. При этом у нас едва ли не лучшее на планете среднее образование.

Сторонникам традиционной модели государственного образования следует усвоить вот что: ратуя за “бесплатные” публичные школы (как правило, посредственные), вы помогаете становлению системы действительно хороших частных школ (никто ведь не хочет выкладывать ежегодно 10–30 тыс. фунтов стерлингов за образование, которое лишь чуть лучше бесплатного){165}.

Занятно, что нынешними политическими мерами, принятыми для повышения качества государственного образования, Англия обязана шотландцу. Майкл Гоув подхватил идею питомца Феттс-колледжа по имени Тони Блэр: превратить прозябающие школы в самоуправляющиеся “академии”. В 2010–2012 годах количество “академий” увеличилось всего с двухсот примерно до половины всех средних учебных заведений. Пример “Мосбурнской академии” (в лондонском Хакни) и “Академии Дюранта” (головная школа – в Стокуэлле, южный Лондон) показывает, чего можно добиться даже в небогатых районах при избавлении от удушающего контроля местных властей{166}. Еще плодотворнее идея “свободных школ”, учреждаемых родителями, учителями и так далее. (Именно так Тоби Янг наконец показал, как завоевывать друзей и оказывать влияние на людей.){167} Учтите, что упомянутые школы не действуют как закрытые. Их, как и прежде, финансирует государство. Просто расширение их автономии стремительно привело к повышению стандартов и дисциплины, и учебы.

Левые порицают эти нововведения. (Многие депутаты-лейбористы с радостью отреклись бы от идеи “академии”.) И все же такова общемировая тенденция. Дальновидные государства отказываются от изжившей себя монополии и возвращают полномочия в сфере образования гражданскому обществу.

Многие считают, будто страны Скандинавии до сих пор держат курс на государство всеобщего благосостояния. Это не так. Лишь в Финляндии сохраняется жесткая государственная монополия на образовательные услуги, и ее успех – исключение, которое подтверждает правило. Швеция и Дания, напротив, первыми провели радикальную образовательную реформу. В Швеции благодаря смелой схеме децентрализации и ваучерного финансирования открылся ряд независимых школ. Датские “свободные школы” автономны. Они получают государственные гранты, исходя из количества учеников, и при этом вправе брать плату за обучение и добывать средства иными путями, если докажут, что это положительно сказывается на эффективности. (Аналогичные реформы привели к тому, что около двух третей голландских учеников посещает негосударственные школы.){168}

Сейчас в США более 2 тыс. чартерных школ (примерно то же, что “академии” в Англии – финансируемые государством, однако сохраняющие самоуправление) подарили шанс около 2 млн семей из беднейших городских районов. Организации наподобие “Саксесс экедеми” сталкиваются с поношением и запугиванием со стороны американских учительских объединений как раз потому, что более высокие стандарты чартерных школ угрожают нерадивым учителям и их подопечным. В прошлом году в нью-йоркских государственных школах лишь 62 % учеников третьего, четвертого и пятого классов смогли сдать экзамены по математике. Новейший аналогичный показатель в гарлемской “Саксесс экедеми” составил 99 %. (А по естествознанию – 100 %{169}.) И это не потому, что чартерные школы принимают на учебу лучших или имеют дело с самыми неравнодушными родителями. Гарлемская школа “Саксесс экедеми”, например, выбирает учеников по жребию. Дети учатся лучше оттого, что школа и подотчетна, и самоуправляема.

Необходимо, однако, сделать следующий шаг (даже Майклу Гоуву): увеличить количество школ поистине независимых (то есть самостоятельно себя финансирующих) и свободных (то есть самостоятельно набирающих учеников). Заметим, что шесть из десяти руководителей “академий” заявили в ходе опроса в марте 2012 года, что отраслевой коллективный договор не позволяет им платить лучшим учителям большее жалованье или увеличить продолжительность учебного дня, чтобы дополнительно заниматься с отстающими детьми{170}. С подобными трудностями частные учебные заведения сталкиваются повсеместно. В шведских компаниях вроде Kunskapsskolan (“Школа знаний”) учатся десятки тысяч детей. Бразильские сети частных школ наподобие Objetivo, COC и Pitgoras привлекают буквально сотни тысяч учеников. Но самый поразительный пример дает нам Индия. Джеймс Тули показал: лучшее образование, на которое можно рассчитывать маленьким обитателям трущоб в городах вроде Хайдарабада – это частные учебные заведения, поэтически названные “Королевская средняя школа”, средняя школа “Соловушка” (Little Nightingale) и католическая школа “Райские цветы” (Firdaus Flowers){171}. Тули и его коллеги обнаружили похожие школы и в Африке. Их появление стало неизбежным ответом на ужасные государственные школы с абсурдно больим количеством учеников и сонными учителями, которые иногда просто не приходят на занятия.

Проблема Великобритании не в том, что у нас слишком много частных школ. Напротив, их мало. И если они лишатся статуса приобретателей благотворительной помощи, их станет еще меньше. Лишь около 7 % английских тинейджеров (примерно столько же в США) учатся в частных школах. Одна из причин, в силу которых азиатские тинейджеры превосходят английских и американских в стандартизированных тестах, такова: в Макао, Гонконге, Южной Корее, на Тайване и в Японии более четверти учеников посещает частные школы. Средняя оценка по математике, показанная там в рамках PISA, на 10 % выше, чем в Великобритании и США. Разрыв между ними и нами столь же велик, как и между нами и Турцией. (На частные школы в Турции приходится менее 4 % учеников.)

Частное образование приносит пользу не только элите. Мартин Уэст и Людгер Весманн в 2010 году выяснили, что “увеличение приема в частные школы на 10 % улучшает показатели страны по математике… почти наполовину. Увеличение приема в частные школы на 10 % также сокращает общие расходы на ученика примерно на 5 % в среднем по странам Организации экономического сотрудничества и развития”{172}. Иными словами, расширение негосударственного образования означает повышение качества образования для всех. Прекрасный пример – то, как Веллингтонский колледж сейчас помогает финансируемой государством “академии”. Или как частные школы вроде “Регби” и “Академии Глазго” расширяют стипендиальные программы с целью увеличения доли учеников, за чье обучение платят сами эти школы.

Образовательная революция XX века привела к тому, что начальное образование стало доступным для большей части населения демократических стран. Цель образовательной революции XXI века состоит в том, чтобы качественное образование стало доступным все большей доле детей. И если вам это не по нраву, вы и есть истинный элитарист, желающий, чтобы дети бедняков оставались в дрянных школах.

Большее общество

Я взялся рассказывать об образовании, чтобы проиллюстрировать другой, более важный тезис: в последние полвека государство слишком далеко вторглось в сферу ответственности гражданского общества. Конечно, кое в чем – там, где частный сектор не преуспел (например в сфере начального образования) – такое вмешательство пошло на пользу. Но за это пришлось платить.

Подобно де Токвилю, я считаю, что спонтанная гражданская активность на местном уровне предпочтительнее централизованного государственного вмешательства – не только из-за того, что она результативнее, но, что гораздо важнее, из-за того, какое действие она оказывает на нас, граждан. Быть настоящим гражданином значит не только голосовать, зарабатывать деньги и воздерживаться от правонарушений. Благодаря включенности в общности более высокого порядка, нежели семья, мы усваиваем, как вырабатывать и соблюдать правила поведения: короче говоря, как нам устраивать собственную жизнь. Учить своих детей. Заботиться о нуждающихся. Бороться с преступностью. Содержать улицы в чистоте.

С тех пор, как в политический лексикон вошло словосочетание “большое общество”, им злоупотребляют. В июне 2012 года архиепископ Кентерберийский назвал его “вдохновенной чепухой, придуманной для того, чтобы замаскировать… отказ государства от своих обязанностей перед наиболее беззащитными”{173}. Даже глава Шотландского совета по делам общественных объединений Мартин Сим (человек, которому следовало бы верить в благотворное влияние тактики “помоги себе сам”) отозвался о “большом обществе” как о “вредоносном ярлыке… уловке тори, прикрытии для урезания бюджета”{174}. Вы, конечно, догадались, что мне самому больше, чем упомянутым джентльменам, нравится мысль, что наше общество (и не только оно) выиграет от расширения частной инициативы и уменьшения зависимости от государства. Если на этом сейчас настаивают консерваторы – так тому и быть. Когда-то это было сутью либерализма.

Выше я указывал на глубокий кризис институтов (экономических, политических и культурных), которым обязана успехом наша цивилизация. Я вижу в кризисе государственного долга (серьезнейшей проблеме западной политики) признак предательства по отношению к будущим поколениям: нарушение общественного договора, о котором писал Эдмунд Берк. Мне кажется, желание в будущем избежать финансового кризиса при помощи сложного регулирования указывает на глубокое непонимание сути рыночной экономики (порок, которым отнюдь не страдал Уолтер Бэджет). С моей точки зрения, столь важное и для демократии, и для капитализма верховенство права грозит выродиться в “верховенство законников” (на эту опасность указывал Диккенс). Наконец, я думаю, что наше гражданское общество, некогда живое и активное, теперь в состоянии распада – не столько из-за развития техники, сколько из-за притязаний государства. Об этом европейцев и американцев давно предостерегал де Токвиль.

Мы, люди, живем в сложной институциональной матрице. У нас есть государство. Есть рынок. Есть право. И еще гражданское общество. Когда-то (мне очень хочется указать на эпоху шотландского Просвещения) эта матрица удивительно хорошо работала и каждый комплекс институтов дополнял и укреплял остальные. Именно это, мне кажется, и обусловило успехи Запада в XVIII, XIX и XX веках. Сейчас эти институты требуют починки. Нам предстоит отладить их, обратить вспять Великое вырождение и вернуться к фундаментальным принципам воистину свободного общества, о которых я рассказал с некоторой помощью великих мыслителей прошлого. В общем, пришло время вычистить пляж.

Заключение

Как объяснить неравенство?

Почему одни страны гораздо богаче, чем другие? Почему уровень реальной заработной платы (то есть зарплаты с учетом стоимости жизни) в одних странах выше, чем в других? Перед Первой мировой войной реальная зарплата в Лондоне была более чем в 7 раз выше, чем в Кантоне. Двумя веками ранее уровень был примерно одинаковым (хотя имелись различия в структуре потребления){175}. При этом в 1700–1900 годах наблюдалась глобализация мировой экономики. Началось невиданное прежде движение капитала, товаров и рабочей силы. Сейчас, на новом этапе глобализации, также заметны различия. Зарплата в китайской промышленности уже не в 20 раз меньше, чем в США, как было в 2005 году: предполагается, что в 2012–2015 годах она вырастет с 1/10 до 1/5 американского показателя. А если принимать в расчет паритет покупательной способности, то разрыв окажется еще меньшим. Количество бигмаков, которые сотрудник “Макдоналдс” может купить на заработанное им за час, в США лишь четырехкратно превышает китайский уровень{176}. И все-таки пока это заметный разрыв.

Хотя единодушно считается, что указанные различия связаны с неравной совокупной производительностью факторов производства, согласия касательно причин такого неравенства нет. Теории, подчеркивающие роль географических и климатических условий, массовых заболеваний и природных ресурсов, в XXI веке звучат куда менее убедительно, чем звучали в XVIII-м.

Научно-технический прогресс и интеграция рынков “отменили” расстояния, климат и микробов, а обеспеченность полезными ископаемыми обернулась почти проклятием. Расистские рассуждения о разнице в умственном развитии или врожденном трудолюбии уже никто всерьез не принимает. Говорили о различии коэффициента интеллекта представителей генетически родственных популяций (например жителей Западной и Восточной Германии до 1991 года или ирландцев, живущих в Ирландии, и американцев ирландского происхождения около 1970 года). Можно также отметить гораздо более быстрый рост среднего коэффициента интеллекта, чем могут объяснить биологи{177}. Довольно долго социологов занимала роль религии, культуры, “национального характера”, однако экономическая история показывает, что переход от бедности к богатству, как правило, происходит слишком неожиданно и в слишком разных культурных условиях, чтобы с этих позиций можно было о нем рассуждать.

Как бы то ни было, экономическое неравенство внутри стран довольно велико – порой оно не меньше, чем между разными странами. В 2007 году средний доход американца, принадлежащего к “верхнему” 1 % населения, в 30 раз превышал средний доход остальных 99 %. Этот показатель в последние годы очень изменился (но, в отличие от межстранового, внутристрановое неравенство выросло, а не снизилось). В 1978 году представители высшего перцентиля были лишь вдесятеро богаче остальных американцев. В современных США неравенство по многим показателям такое же, каким оно было в конце 20-х годов XX века{178}. В последние 35 лет выгодами экономического роста пользовалась в основном суперэлита. В период между Великой депрессией 30-х годов и Великой инфляцией 70-х годов ситуация была иной: в 1933–1973 годах среднедушевой доход 99 % американцев (до уплаты налогов) увеличился в 4,5 раза. А в 1973–2010 годах он снизился{179}.

Что все-таки происходит? Узкоэкономические объяснения, отдающие приоритет финансовым факторам (делевередж), международной интеграции (глобализация), информационным технологиям (офшоризация и аутсорсинг) и бюджетно-налоговой политике (“стимулирование” против “экономии”), не являются удовлетворительными. Нам придется углубиться в историю институтов, чтобы уяснить сложную динамику, присущую современному миру. Недостаток демократии (гл. 1), регуляторная уязвимость (гл. 2), “верховенство законников” (гл. 3) и негражданское общество (гл. 4) – вот гораздо лучшие объяснения того, почему на Западе сейчас менее интенсивный, чем прежде, экономический рост и большее неравенство. То есть – почему Запад в состоянии застоя.

Урбанизация и будущее

А теперь я поделюсь своим прогнозом. Чтобы ответить на вопрос, чем Западу угрожает институциональное вырождение, я воспользуюсь классификацией, предложенной бывшим министром обороны США Дональдом Рамсфельдом. Он выделил “знакомых знакомцев”, “знакомых незнакомцев” и “незнакомых незнакомцев”, “незнакомых знакомцев”. Эти сценарии сравнительно хорошо известны историкам. Все остальные люди их игнорируют.

Начнем со “знакомых знакомцев”. В отличие от законов физики и химии, в обозримом будущем едва ли сильно изменятся следующие обстоятельства: нормальное (bell-curve) распределение умственных способностей в популяции; присущие нам когнитивные искажения; биологические основы человеческого поведения. Мы можем также не сомневаться, что население планеты продолжит расти (и достигнет 9 млрд человек), причем почти исключительно за счет стран Африки и Южной Азии, а в остальных регионах доля пожилых людей в структуре населения увеличится. Сырья (например цветных металлов и редкоземельных элементов) останется сколько угодно. Тем не менее темп глобального распространения технологических новшеств скорее всего останется высоким, поэтому отток сельского населения в города усилится. В XXI веке на первый план выйдут “мегагорода” (конурбации с населением более 10 млн человек) в развивающихся странах. Сейчас уже имеется 20 “мегагородов”: шесть из них в Китае (крупнейший – Шанхай), три в Индии (крупнейший – Мумбаи), плюс Мехико, Сан-Паулу, Дака, Карачи, Буэнос-Айрес, Манила, Рио-де-Жанейро, Москва, Каир, Стамбул и Лагос. Согласно прогнозам Института Маккинси, они (вместе с 420 другими незападными городами) в 2012–2025 годах смогут вырабатывать почти половину всего объема экономического роста{180}.

Это заманчивая во многих отношениях перспектива. Физик Джеффри Уэст показал, что урбанизация положительно сказывается и на эффекте масштаба (в инфраструктуре), и на отдаче от масштаба (в человеческом потенциале): “Город… есть источник улучшения жизни. Это центр создания материальных благ, творчества, инноваций, изобретательства. Это восхитительное место. Город – это магнит, притягивающий людей”. Уэст и его коллеги из Института Санта-Фе выявили две любопытные статистические закономерности.

Во-первых, “всякий показатель, характеризующий инфраструктуру… от общей длины улиц и дорог, а также линий электропередач, до длины газовых магистралей… масштабируется аналогично количеству автозаправочных станций”. Чем крупнее город, тем меньше автозаправок требуется из расчета на душу населения. Эффект масштаба довольно постоянен: коэффициент равен примерно 0,85 (то есть если население города увеличивается на 100 %, то автозаправок требуется больше всего на 85 %). Во-вторых, и это удивительно,

социоэкономические показатели вроде уровня заработной платы, количества образовательных учреждений, заявленных патентов и так далее повышаются… суперлинейно. Коэффициент, показывающий эффект масштаба… больше единицы, и это свидетельствует… об увеличении отдачи от масштаба… Отсюда следует: чем крупнее город, тем выше здесь заработная плата, больше образовательных учреждений, тем чаще здесь проводятся культурные мероприятия, тем больше оформляется патентов, тем восприимчивее среда к инновациям… Универсальный коэффициент равен примерно 1,15… То есть если население города последовательно удваивается – с 50 до 100 тыс., или с 1 до 2 млн или с 5 до 10 млн то наблюдается примерно 15-процентное увеличение производительности, количества патентов, исследовательских учреждений, уровня средней зарплаты… и 15-процентная экономия протяженности улично-дорожной сети и объема общей инфраструктуры{181}.

В крупных городах даже пешеходы расторопнее. Здесь непропорционально шире возможности трудоустройства. Наилучшим образом все это объясняет внешний эффект. Разумеется, у роста есть и негативные стороны, причем сопоставимого масштаба: преступность, болезни и загрязнение окружающей среды. Но если, как считают на Западе, мы сможем достаточно быстро внедрять новые технологии, наши “мегагорода” смогут избежать коллапса – или хотя бы отсрочить его[24].

Уэст показал, почему процесс урбанизации (которая, по сути, есть стержень цивилизации) более чем экспоненциальный. Хотя ученые собирали данные по всему миру, понятно, что урбанизация означает разное для Нью-Йорка и Лондона, Мумбаи и Лагоса. Авария энергосистемы на севере Индии в июле 2012 года, которая лишила света 640 млн человек, напомнила, что “мегагорода” – это очень хрупкие сетевые образования. А история Нью-Йорка знает периоды (особенно конец 80-х годов, на которые пришелся пик насильственной преступности), когда отрицательные внешние эффекты почти перевешивали положительные.

Я подчеркиваю: эффекты урбанизации обусловлены институциональными рамками, в которых функционируют города. Там, где действенное представительное правление, динамичная рыночная экономика, верховенство права и независимое от государства гражданское общество, выгоды от высокой плотности населения превышают издержки. А там, где эти условия не соблюдаются, мы видим обратное. Иными словами, в надежных институциональных рамках урбанистические системы “антихрупкие” (по выражению Нассима Талеба): они приобретают не только устойчивость к потрясениям, но даже выигрывают от них (как Лондон во время “блица” 1940–1941 годов). А там, где институты ненадежны, урбанистические системы отличаются хрупкостью и могут обрушиться даже от сравнительно слабого толчка (как Рим, атакованный вестготами в 410 году).

Те, у кого заряжен револьвер – и те, кто копает

В спагетти-вестерне “Хороший, плохой, злой” есть сцена, отражающая нынешнее положение в мировой экономике. Персонажи Клинта Иствуда и Илая Уоллака нашли кладбище времен Гражданской войны, где спрятано золото. Иствуд смотрит на револьвер, потом на Уоллака, и произносит бессмертное: “На свете есть, друг мой, люди двух сортов – те, у кого заряжен револьвер, и те, кто копает”.

После мирового экономического кризиса государства разделились на две группы. У стран, которые располагают значительными активами, в том числе суверенными фондами (в настоящее время – объемом более 4 трлн долларов) и запасами твердой валюты (одни только развивающиеся страны аккумулировали 5,5 трлн долларов), в руках “заряженные револьверы”. А странам с огромным государственным долгом (сегодня он в совокупности достигает 40 трлн долларов) приходится “копать”. При таком положении вещей выгодно иметь богатые недра. Однако полезные ископаемые распределены несправедливо. По моим подсчетам, рыночная стоимость доказанных мировых запасов полезных ископаемых составляет около 359 трлн долларов, причем более 60 % объема полезных ископаемых принадлежит десяти странам: России, США, Австралии, Саудовской Аравии, Китаю, Гвинее (там богатые залежи бокситовой руды), Ирану, Венесуэле, ЮАР и Казахстану{182}.

Так мы попадаем в компанию “знакомых незнакомцев”. Мы не знаем, насколько увеличится предложение природных ископаемых (особенно в результате разведки в неосвоенных районах Африки) и научно-технических достижений (например усовершенствования метода гидравлического разрыва пласта). Мы не знаем и того, как финансовый кризис скажется на цене сырья и, следовательно, на желании осваивать новые источники топлива и сырья. Наконец, совершенно неизвестно, какое влияние окажет политика на сектор, более уязвимый для экспроприации и произвольного налогообложения, чем другие (в силу иммобильности активов). Известно, что неограниченное сжигание ископаемого топлива с большой вероятностью ведет к изменению климата, однако какими именно будут последствия, неизвестно. Мы не знаем также, когда они окажутся достаточно серьезными, чтобы вызвать осмысленную политическую реакцию. До тех пор Запад будет фантазировать о “зеленой” энергии, а остальной мир – сжигать уголь так быстро, как успевают его добывать, вместо того чтобы принять меры, которые действительно уменьшат выброс углекислого газа в атмосферу: строить атомные электростанции и электростанции, потребляющие обогащенный уголь, переводить транспорт с бензина на газ, увеличивать средний показатель эффективности использования электроэнергии{183}. Все эти “знакомые незнакомцы” объясняют крайнюю волатильность рынка сырья с 2002 года.

Кроме того, к “знакомым незнакомцам” относятся землетрясения и порождаемые ими цунами (мы можем узнать, где они произойдут, но не в состоянии предугадать ни их цикличность, ни силу), а также пандемии, обусловленные столь же случайными мутациями вирусов наподобие гриппа. Можно сказать лишь, что в будущем землетрясения, цунами и болезни погубят гораздо больше людей, чем прежде, из-за растущей концентрации представителей нашего биологического вида в городах Азиатско-Тихоокеанского региона (они лежат, как правило, в тектонически небезопасных зонах). Если вспомнить также о проблеме распространения ядерного оружия, то, думаю, я вряд ли ошибусь, если назову современный мир местом куда более опасным, чем он был во времена холодной войны. Тогда главную опасность для человечества составлял поддающийся оценке риск наихудшего исхода простой игры для двух участников. Теперь риск мало поддается оценке. Таково следствие превращения биполярного мира в сетевой.

Поведение “незнакомых незнакомцев” предугадать невозможно. А как насчет “незнакомых знакомцев” – уроков истории, старательно игнорируемых большинством? В конце 2011 года руководителей около тысячи компаний, действующих в мировом масштабе, попросили назвать опасности, которые в следующие 30 лет будут угрожать росту быстроразвивающихся рынков. На первые четыре места бизнесмены поставили “пузыри” на рынке активов, политическую коррупцию, неравенство доходов и неспособность правительств обуздать инфляцию{184}. С точки зрения историка, в наше время незападным странам грозят скорее революции и войны: именно их в описанных ситуациях следует ждать. В основе революций лежит ряд факторов: резкий рост цен на продовольствие, молодое население, расширение влияния среднего класса, подрывная идеология, коррумпированность старого режима, слабый международный порядок. Все эти условия на Ближнем Востоке налицо. Разворачивается и исламистская революция, на Западе почему-то именуемая “арабской весной”. Опасаться здесь стоит войны, почти неизбежно следующей за революцией такого масштаба. Статистика вооруженных конфликтов противоречит оптимизму Стивена Пинкера, который видит в истории постепенный уход человечества от насилия{185}. Мы знаем, где стоит ждать войны (как знаем, где может произойти землетрясение), однако не можем предугадать, когда она вспыхнет и насколько масштабной окажется.

Против технооптимизма

Революция и война – явления не новые. В XVIII веке взращенная Просвещением подрывная идеология породила две угрозы объявшей планету англоязычной империи. Подавляя революцию по обе стороны Атлантики, Великобритания (в основном из-за войн с революционной Францией) накопила очень большой государственный долг. К концу наполеоновской эпохи он достиг 250 % ВВП.

Последующая “разгрузка” экономики (в результате долг уменьшился до 25 % ВВП) стала, вероятно, самой успешной в истории. Причем инфляция не сыграла здесь никакой роли. Английское правительство в мирное время добивалось профицита бюджета благодаря фискальной дисциплине и темпам экономического роста, превышающим процентную ставку. “Прекрасный делевередж”[25] имел и темную сторону. Особенно выделяются середина 20-х годов и вторая половина 40-х годов XIX века: тогда политика строгой экономии привела к социальной напряженности и не смогла избавить Ирландию от массового голода. И все же процесс сокращения заемных средств совпал с главной фазой Промышленной революции – железнодорожным бумом – и территориальной экспансией Британской империи почти до исторического максимума. Урок таков: страна, пользующаяся плодами научно-технического прогресса и ведущая выгодную геополитическую экспансию, в состоянии развиваться и под бременем долгов{186}.

Способны ли нынешние США на такое? Сомневаюсь. Во-первых, все указывает на то, что при наличии крупного государственного долга очень трудно добиться дальнейшего роста. Кармен и Винсент Рейнхарт, а также Кен Рогофф изучили 26 случаев накопления “долгового излишка” – когда государственный долг развитых стран в течение минимум 5 лет составлял 90 % их ВВП. Выяснилось, что “долговой излишек” связан со снижением роста (на 1,2 процентного пункта ВВП) на протяжении долгих периодов (в среднем по 23 года) и вызывает снижение показателей производства почти на четверть{187}. Любопытно, что повышение фактической процентной ставки не обязательно отрицательно влияет на развитие. Важнее всего здесь нелинейное соотношение объема долга и показателей роста. Из-за того, что долговое бремя сказывается на показателях роста лишь тогда, когда долг превышает 90 % ВВП, привычка к дефициту укореняется прежде, чем стать пагубной. Эти данные должны озадачить тех кейнсианцев, которые предлагают государственному сектору, уже имеющему долги, расширять заимствования в ответ на снижение совокупного спроса, обусловленного сокращением доли заемных средств в негосударственном секторе. Вызывает сомнения и то, что низкие процентные ставки по государственным обязательствам США сигнализируют рынку, что правительство может и должно взять в долг еще{188}.

Не стоит ждать и того, что США выведет из ступора некий технологический прорыв, сопоставимый с развитием сети железных дорог. Жестокая реальность такова. Сейчас, в 2012 году, кажется маловероятным, что в 2013–2038 годах мы станем свидетелями перемен в науке и технике более радикальных, нежели в 1987–2012 годах. Во-первых, на модернизации уникальным образом сказались окончание холодной войны и азиатское “экономическое чудо”: тогда наблюдалось внушительное сокращение трудозатрат и, следовательно, стоимости технических средств (и не забудем кандидатов наук, уехавших из СССР, чтобы наконец заняться чем-нибудь стоящим). Информационная революция, начавшаяся в 80-х годах, положительно сказалась на производительности в США (впрочем, не стоит преувеличивать ее значение), однако теперь мы испытываем на себе действие закона убывающей доходности (симптомы – дефляция вкупе с частичной безработицей, вызванной в том числе автоматизацией неквалифицированного труда). Таким же образом предполагаемые успехи медицины после секвенирования генома человека положительно скажутся на средней продолжительности жизни. Однако если нейронауки не достигнут сопоставимого прогресса (и мы научимся продлевать лишь физическое, но не психическое здоровье), экономические последствия окажутся негативными: просто увеличится число несамостоятельных пожилых людей.

Мои сомнения в “боге из машины” питает простое историческое наблюдение. Достижения науки и техники последних 25 лет не слишком впечатляют, если сравнить их с 1961–1986 годами (на тот период, кроме прочего, пришлась высадка человека на Луне). А достижения 1935–1960 годов еще замечательнее (например расщепление атомного ядра). По словам Питера Тиля (возможно, он единственный скептик в радиусе 100 км от Пало-Альто), “мы ждали летающих машин, а взамен получили 140 символов [максимальная длина сообщения в «Твиттере»]”. Скорость путешествий со времен “Конкорда” снизилась. “Зеленая” энергия нам не по средствам. И у нас недостает честолюбия объявить войну болезни Альцгеймера, хотя почти треть американцев в возрасте 85 лет страдает от слабоумия{189}. Более того, “технооптимистам” придется объяснить, почему стремительный научно-технический прогресс прежде сопровождался масштабными конфликтами вооруженных идеологий. (Назовите страну с самой передовой наукой в 1932 году, если учитывать число нобелевских лауреатов в естественнонаучных областях? Правильно, это Германия.) Очевидно, что само по себе увеличение объема информации и ускорение доступа к ней ни хорошо, ни дурно. Знание – не всегда свет. Внешние эффекты не всегда положительны. В 30-х годах XX века наблюдался впечатляющий научно-технический прогресс. Однако он не покончил с Великой депрессией, а привел к грандиозной войне.

Усталость Соединенных Штатов от подавления восстаний и метод гидроразрыва, облегчивший доступ к ископаемому топливу (теперь с зависимостью от ближневосточной нефти может быть покончено к 2035 году), стремительно завершают сорокалетний период американской гегемонии на Ближнем Востоке. Никто не знает, кто или что заполнит вакуум. Ядерный Иран? Неоосманская Турция? Арабы-радикалы во главе с “Братьями-мусульманами”? Кто бы ни стал “царем горы”, он едва ли добьется своего без кровопролития. Попросите любого, кто связан с разведдеятельностью, перечислить главные угрозы нашей безопасности. Скорее всего этот человек назовет (кроме прочего) биологическое оружие в руках террористов, кибервойны и распространение ядерного оружия. Современные технологии вооружают радикально настроенных (или просто психически больных) индивидов и их группы. Неисторики быстро заметят приход очередного “незнакомого знакомца”: пик насилия наблюдается не тогда, когда приходят империи, а когда они уходят. Насилие может вспыхнуть и в самой метрополии. Согласно прогнозу “историометра” Питера Турчина, “следующий пик нестабильности [то есть насилия] в США придется примерно на 2020 год”{190}.

Это не вы его создали

Страны останавливаются в развитии, когда, по словам Адама Смита, их “законы и учреждения” вырождаются и течение экономических и политических процессов начинает определять рентоориентированная элита. Выше я попытался показать, что именно это и происходит в наши дни в ведущих странах Запада. Государственный долг стал способом для старшего поколения жить за счет молодежи и еще не родившихся сограждан. Законодательное регулирование стало настолько неработоспособным, что увеличивает хрупкость системы. Юристы, которые в динамичном обществе могут быть революционерами, в застойном становятся паразитами. А гражданское общество превращается в ничейную территорию, лежащую между интересами корпораций и вездесущим государством (big government). Это я и называю Великим вырождением.

Незадолго до того, как я закончил книгу, президент США объявил:

Если вы добились успеха, вам помогал в этом кто-то другой. Вам встретился однажды прекрасный учитель. Кто-то помог построить невероятную американскую систему, которая… дала вам возможность преуспеть. Кто-то вкладывал деньги в строительство дорог и мостов. У вас есть бизнес? Это не вы его создали, а кто-то другой. Интернет появился не сам собой – он стал плодом исследований, которые проводились по заказу государства, и теперь всякая компания может зарабатывать на интернете… Есть вещи, такие как тушение пожара, которые мы не делаем в одиночку… Поэтому признаемся себе, что со времен основания этой страны… кое-что у нас лучше получается делать сообща. Именно так мы профинансировали закон [1944 г.] “О приоритетном праве ветеранов”. Так породили средний класс. Так построили мост “Золотые ворота” и Гуверовскую плотину. Так создали интернет. Так отправили человека на Луну{191}.

Вот он, голос государства в состоянии застоя: верховный мандарин обращается к своим подданным в далеких провинциях. Здесь неверна не посылка о взаимозависимости частного сектора и остальной экономики. Меня беспокоит вот что: неужели государство создает малые предприятия или способно “породить средний класс”?! Еще подозрительнее то, что президент не упомянул ни о каком грядущем проекте, сопоставимом с указанными (пример “Манхэттенского проекта” еще удачнее названных, но, кажется, он не слишком политкорректен).

Довольно неприятно видеть, как Коммунистическая партия Китая рекламирует государственный капитализм. Но еще тяжелее слышать, как о нем говорит президент Соединенных Штатов. Это заставляет меня, среди прочих, тосковать по радостному, вселяющему уверенность утру 1989 года, когда казалось, что Запад одержал победу, а Великое возрождение не за горами.

Благодарности

Тексты, вошедшие в эту книгу, первоначально были озвучены мной в 2012 году на BBC Radio 4 в рамках проекта “Ритовские лекции”. Поэтому начну со слов признательности Гвинет Уильямс, пригласившей меня выступить с лекциями, Хью Левинсону, их отредактировавшему, а также продюсеру Джейн Бересфорд и ведущей Сью Лоули. Предыдущие лекторы установили планку “Ритовских лекций” настолько высоко, что взять ее – одна из труднейших задач, которые можно вообразить. Сотрудники Би-би-си сделали эту задачу не столь пугающей и гораздо более увлекательной, чем я ожидал.

Я также признателен помогавшей мне в этом проекте Ли-Энн Соу, лондонскому и нью-йоркскому редакторам Саймону Уиндеру и Энн Годофф, а также моему литературному агенту Эндрю Уайли.

Страницы: «« 123 »»

Читать бесплатно другие книги:

Пуэрто-Рико.Остров, на котором невозможно работать – а можно сойти с ума, спиться или влюбиться. Или...
В сборник вошли повести «Опадание листьев», «Единый гвоздь» и «Бармаглот». «Опадание листьев» — это ...
Этим божественным женщинам поклоняются миллионы мужчин. Их прекрасные черты пленяют, вдохновляют, за...
В книге рассказано обо всех ста домах основной части Невского проспекта от его начала до площади Вос...
Рехамл — книга о переходе в разные состояния. Рехамл — книга о переходе в разные миры. Рехамл — книг...
«М.И.Н.У.Я.» — первый сборник стихов Романа Кулиева, в котором заключены итоги первых душевных разоч...