Прикосновение к любви Коу Джонатан
— Об этом месте мне рассказал один мой друг, — сказал Робин. — Они запирают входную дверь и разрешают сидеть до трех-четырех утра. Полиция знает, но обычно закрывает глаза.
Тед был потрясен.
— Как часто ты здесь бываешь?
— Не знаю. Пару раз в неделю.
— Тебя так сильно тянет к выпивке?
— Дело не в выпивке. Пить я могу и дома. Дело в компании.
— В компании?! — Тед изумленно огляделся. — Ты только посмотри на этих людей. Одно старичье. У тебя нет с ними ничего общего. Да тут никто даже не разговаривает.
— Лучше так, чем быть одному.
— Но сегодня с тобой я.
Ответа на эту реплику не последовало, поэтому Тед решил, что угодил в точку. Он вдруг заметил, что пьет слишком быстро и почти прикончил вторую порцию джина с тоником, которую Робин ему навязал. Предлагая выпить, Тед имел в виду приятный вечерок за кружкой пива в шумной, молодежной компании. Теперь же он был пьян, ему было скучно и хотелось домой. Робин вертел в руках пустой стакан, прикрыв глаза и развалившись на стуле; голова его клонилась набок, словно демонстрируя воинствующую сосредоточенность.
— Мне кажется, — сказал Тед, — что ты принимаешь эту мелкую ссору слишком близко к сердцу.
— Ссору?
— Размолвку с Апарной. Я так понял, что ты из-за этого такой?
Робин поднял взгляд, глаза его ненадолго ожили.
— Не только.
Тем не менее Тед видел, что снова затронул больное место, и, отбросив первоначальную теорию по поводу Робина, спросил себя, не кроется ли в этой дружбе нечто большее, чем он думал поначалу. Решив, что нет никакого смысла говорить обиняками, он спросил в лоб:
— У тебя с ней роман?
Взгляд Робина был холодным и испытующим.
— С чего ты взял?
— Ну ты говорил, что вы близки.
— Близки, — сказал Робин, а затем добавил: — Были.
— И?
— Это не физическая близость. Полагаю, ты намекаешь именно на это.
— Понятно. Платоническая дружба, — сухо сказал Тед.
— Если утодно.
— Встреча разумов.
Робин замешкался, потом вдруг встал. На какое-то мгновение, испуганно и в то же время с облегчением, Тед решил, что Робин обиделся и хочет уйти, но тот поднялся лишь для того, чтобы вытащить из заднего кармана джинсов красный блокнот.
— Раз уж ты произнес эти слова, — сказал он, — то почему бы тебе не прочитать этот рассказ? Может, тогда ты лучше поймешь, о чем говоришь.
Робин швырнул блокнот на стол и отправился за очередной выпивкой. Помешкав, Тед пододвинул к себе блокнот и опасливо перелистал страницы, заполненные мелким, неряшливым почерком. В Кембридже ему доводилось читать произведения Робина, и они не особо впечатлили его, где-то дома даже завалялись машинописные копии. Во время последнего семестра, незадолго до того как Тед с Кэтрин объявили о помолвке, Робин подарил ей рассказ с довольно слащавым, по мнению Теда, посвящением. Тед смог осилить лишь половину того рассказа. Но этот, в блокноте, выглядел значительно короче, что ж, по крайней мере, можно сделать передышку в беседе, которая становилась все более натянутой.
Тед раскрыл тетрадь на первой странице и начал читать.
В Ковентри Рождество.
Разумеется, никто и не питал иллюзий, что оно окажется снежным; единственное, что способен предложить на Рождество этот город, — сырость и серость. Да и в любом случае, снежное Рождество означало бы замерзшие печные трубы и заледеневшие окна.
Оставалось еще четыре недели, или двадцать четыре дня, рождественской торговли, когда Ричард купил последнюю поздравительную открытку. Как вы понимаете, мы имеем дело с весьма организованным человеком. Последняя открытка предназначалась бывшей подружке, и выбрать ее оказалось сложнее всего. Когда ты с кем-то встречаешься, то все просто — покупаешь самую большую и самую дорогую открытку, рисуешь на ней несколько вычурных слов, внизу приписываешь «Целую», суешь ее в почтовый ящик — и все, работа на год вперед выполнена. Но как может простая открытка, даже самая элегантная, самая изящная, выразить всю сложность твоих чувств к женщине, которой ты, по сути дела, не видел уже три года — почти столько же, сколько длилась ваша помолвка (неофициальная)?
В конце концов Ричард выбрал снеговика, запускающего фейерверк в компании северного оленя довольно рассеянного вида.
Как же утомлял торговый центр в это время года. Не потому, что его переполняли люди (толпа успокаивала), и не потому, что Рождество, как ясно даже последнему кретину, превратилось в порочное коммерческое предприятие (и в этом отношении чем оно отличается от прочих всенародных праздников?). Нет, утомляла атмосфера принужденного веселья, которая так угнетала, которая словно окутывала коконом едва сдерживаемой паники и отчаяния. Люди не могут позволить себе выглядеть в Рождество несчастными. В любое другое время года — пожалуйста, но если человек несчастен в Рождество, то в глубине души он понимает, что несчастность его абсолютна. И признаки этой унылой истины читались на каждом втором лице.
Не люблю я эту манеру письма. Ты делаешь вид, будто передаешь мысли персонажей (с помощью некого дара ясновидения?), когда в действительности это твои собственные мысли, лишь слегка замаскированные. Невыразительный, примитивный прием, который влечет еще и бесчисленные грамматические корявости. Поэтому в будущем я попытаюсь ограничиться честным (честным!) изложением.
Итак, Ричард жил в квартире с двумя спальнями, на тринадцатом этаже башни, в самом поганом районе. Он делил квартиру с другом по имени Майлз. Они были достаточно близки, их связывали кое-какие общие черты — в числе прочего ленивость и снобизм. Оба учились в университете, расположенном неподалеку. («Неподалеку»! Иногда я задаюсь вопросом, почему я не брошу это дело и не займусь чем-нибудь полезным. Ну какова вероятность, спросим мы, что они окажутся студентами университета, расположенного за четыреста миль от их жилища?) В этом городе оба жили недавно, и оба не были уроженцами центральных графств. Ни один из них не состоял в близких отношениях с представительницами противоположного пола — ни сейчас, ни в обозримом прошлом.
В тот вечер, после того как Ричард отправил открытку бывшей невесте, одолеваемый столь сложными чувствами, полными столь тончайших нюансов неоднозначности и несовместимости, что вы бы умерли со скуки, если бы я попытался их описать, у них с Майлзом вышел спор. Они смотрели новости, и показали сюжет, посвященный Северной Ирландии. То ли одного солдата разорвало на куски или же с ним случилось что-то в этом духе, то ли двух мирных жителей хладнокровно убили рядом с их домом, то ли на глазах у какой-то женщины террористы до смерти забили ее детей-близняшек. Это, в общем-то, не имеет значения для нашей истории. Майлз и Ричард принялись перечислять за и против британского военного присутствия, причем тема эта была близка обоим. Однако вскоре спор вылился в язвительную перепалку, и они обнаружили, что у них имеются фундаментальные разногласия о причинах ирландского конфликта, при этом Майлз настаивал на его религиозной природе, а Ричард утверждал, что конфликт политический. Вскоре разговор перерос в ребяческое упрямство.
— Нет смысла спорить с тобой, — сказал Ричард. — Давай попьем чаю.
— Что значит «нет смысла»? — спросил Майлз, последовав за ним в кухню.
— Я хочу сказать, что всякий раз, когда мы заговариваем о религии, получается одно и то же. Всякий раз я наталкиваюсь на каменную стену твоего долбанутого католицизма.
— Ясно. Значит, считаешь меня фанатиком, да?
— Нет, конечно. Слушай, давай только без обид. Я не хочу ссориться. Просто твое поведение стало вдруг предсказуемым. Да и вообще все теперь предсказуемо. Наши споры вдруг перестали быть спорами, а просто каждый из нас играет определенную роль. Я знаю, что я могу и что не могу тебе сказать, и что бы ты ни сказал, я вынужден спрашивать себя: «Он действительно так думает или просто ему говорят, что ему так следует думать?»
Майлз подавленно отозвался от двери:
— Не знал, что ты принимаешь все это близко к сердцу.
— Дело не в тебе, Майлз. Дело в проклятых компромиссах, на которые нам приходится идти каждый день нашей жизни. Мы никогда не постигнем истину, потому что слишком заняты бесконечными уступками. И наступает такой момент, когда ты перестаешь говорить, что думаешь, а говоришь то, что другой хочет услышать. И к каждому контексту ты приспосабливаешь новую истину. С консерваторами ты не говоришь о социализме, а с социалистами не говоришь о консерватизме. Если ты хочешь поговорить о религии, то говоришь то одно, то другое, в зависимости от того, с кем дискутируешь — с буддистом, христианином или атеистом. Если ты спрашиваешь мнение ученого, то строго в научных рамках, если врача — то сугубо в медицинских, если спрашиваешь адвоката — то в юридических. Когда мы становимся социально активными, то сразу приносим честность, цельность и беспристрастность в жертву стремлению избежать конфронтации. — Он вздохнул и закончил: — Это ужасно угнетает.
— Ты говоришь, как один мой друг, — сказал Майлз.
— Правда?
— Да. У меня есть друг, который думает точно так же.
— Как его зовут?
— Карен. Разве я не упоминал при тебе это имя?
— Что-то такое припоминаю.
— Она постоянно жалуется, что ни с кем не может нормально поспорить. — Майлз на мгновение задумался. — Знаешь, вам обязательно надо встретиться.
Еще через несколько минут это предложение изучалось уже всерьез. Но Ричарду не улыбалось встречаться с подругой Майлза. Он утверждал, что разговор, который он имеет в виду, только в том случае будет по-настоящему беспристрастным, по-настоящему бескомпромиссным, если собеседники держат дистанцию. Он предложил обменяться письмами.
— Хорошо, — согласился Майлз. — Позвоню ей прямо сейчас.
Вскоре он принес весть, что Карен горячо поддержала эту идею.
— Она попросила тебя написать первым, — сказал он, — и она хочет знать, какая страна больший агрессор — Соединенные Штаты или Советский Союз. Она попросила ответить с учетом либерализации в горбачевской России и пояснить, считаешь ли ты этот факт показателем кризиса самоопределения в коммунистических странах вообще. Так сказать, для затравки.
В ту ночь Ричард не ложился до трех часов, он писал письмо. И чувствовал он себя необычайно свободным. Майлз ничего не рассказал ему о Карен; Ричард знал только, что она женского пола и приблизительно его возраста. Свободный от необходимости приспосабливаться к собеседнику, он мог выражать свои мысли честно и до конца, так, как велят ему разум и сердце. Он не знал даже фамилии, не знал, куда отправится письмо. Он просто написал на конверте: «Карен» — и предоставил Майлзу надписать адрес и отправить письмо.
Через три дня пришел ответ. Ричард подобрал письмо, лежавшее на коврике у двери, сел за кухонный стол и оглядел конверт. На нем стоял штамп Бирмингема. Марка — специальный рождественский выпуск. Его имя и адрес впечатаны. Конверт был дорогим.
Вскрыв письмо, он обнаружил десять листов, исписанных крупным, решительным, аккуратным почерком. В тексте было много зачеркиваний, а в одном месте даже замазана целая фраза. Письмо начиналось словами «Уважаемый Ричард», но заканчивалось «С наилучшими пожеланиями. С нетерпением жду ответа». (Свое письмо он закончил чисто формальным «с уважением».)
Изучив эти подробности, Ричард взялся за само письмо.
Ее анализ последних событий в странах Восточного блока был отмечен одновременно проницательностью и хорошей информированностью. Кроме того, письмо было буквально пропитано воинственным антиамериканизмом, который немного напугал Ричарда. Основной тезис рассуждений Карен сводился к тому, что цена, которую Горбачев может заплатить за либерализацию Советской России, — это ее американизация, и такой исход Карен считала безоговорочной победой общества потребления. Потребительство и агрессия — это, по ее мнению, две стороны одной медали.
По правде говоря, где-то к середине письма Ричард заскучал. Ему вдруг пришло в голову, что он наверняка имеет дело со студенткой, изучающей политологию, и хотя ему, как и всем остальным, нравились дискуссии на политические темы, студенты-политологи, насколько он мог судить по собственному опыту, были самыми невыносимыми людьми на земле. Но к концу письмо снова заинтересовало его — когда Карен начала рассуждать о влиянии средств массовой информации на отношения между супердержавами и вообще на общепринятые формы политических отношений. Ричард видел, как вывести эти рассуждения на более широкую тему о распаде традиционных видов передачи информации, особо выделив воздействие такого процесса на литературу. Ему больше не хотелось писать о политике, поскольку он подозревал, что в этой области она его превзойдет.
Следующее его письмо начиналось так:
Уважаемая Карен,
Большое спасибо за интересное и продуманное письмо. Вы не можете поверить, как я рад обрести такого корреспондента; бывают времена, которые, уверен, знакомы и Вам, когда ты просто не можешь быть откровенен даже (и особенно) с друзьями, и хотя интеллектуальную среду университета я нахожу вполне стимулирующей, мне кажется, что наши дискуссии в итоге принесут куда большую пользу. Кроме того, я считаю, что различия в складе ума непременно сделают наш спор плодотворным: я специализируюсь на английском языке и литературе, тогда как Вы (я сделал такой вывод — или Вы сочтете нужным меня поправить?), по всей вероятности, изучаете или политологию, или историю. Было бы слишком скучно, слишком неплодотворно, если бы мы практиковали одинаковые подходы к каждой теме, но я знаю, я чувствую, что такого не произойдет.
Ответ Карен пришел с обратной почтой, после чего переписка продолжалась без перерыва две следующие недели. В течение этого срока обсуждались — с различной степенью въедливости — следующие темы: политика (опять); упадок государства всеобщего благоденствия с упором на работу Национальной службы здравоохранения; половая дискриминация, ее происхождение и последствия; религия; астрология; мода; отношения между людьми. Соответственно, через две недели Ричард в той или иной степени был уверен в следующем: Карен — социалистка; носит очки, прописанные Национальной службой здравоохранения; блондинка; нерелигиозна; знак Зодиака — Рыбы; брюки предпочитает юбкам, как правило, джинсы; не пользуется косметикой; любимые цвета — красный и синий; у нее было два любовника, но уже более года она ни с кем не встречается.
Тут они столкнулись с непредвиденной проблемой. До Рождества оставалось всего десять дней, и хотя ни Карен, ни Ричард пока не собирались ехать к родителям (Карен, как выяснилось, на самом деле изучала историю искусств в Бирмингемском университете), приближение праздничного сезона тем не менее грозило нарушить их переписку. Из-за того что почта не справлялась с резко возросшим объемом почтовых отправлений, доставка писем растягивалась на три дня. Ричарду подобная отсрочка казалась невыносимой, и потому в постскриптуме к очередному письму он предложил — разумеется, исключительно в качестве временной меры — продолжить общение по телефону.
Через три дня Карен ему позвонила.
Конечно же, у нее оказался такой очаровательный голос. Если Ричард не ошибался, угадывался легкий шотландский акцент. Звук «р» ласкал ухо раскатистой протяжностью в таких словах, как «структурализм» и «Деррида» (ибо начали они с обсуждения теории литературы), приятная гортанная интонация оттеняла такие фразы, как «заговор режиссеров авторского кинематографа» и «камера как вуайерист» (ибо закончили они обсуждением эстетики кинематографа). Ричард спросил себя, не раздражает ли Карен его слишком уж явный окололондонский акцент.
— Ну, до свидания, — сказала она минут через сорок.
— Завтра в то же время? — спросил он.
— Хорошо. Было приятно с тобой поговорить.
— А мне с тобой.
— Значит, пока не едешь домой на Рождество? — спросила она после неловкой паузы.
— Нет, пока не еду.
— Много получил рождественских открыток?
— Немного. А ты?
— Тоже немного.
Ричард никогда не получал много рождественских открыток — точно меньше, чем посылал, а посылал он всегда не больше дюжины. Пока на его каминной полке лежала всего одна открытка — от соседей, небольшого, но шумного семейства, с которым они с Майлзом ни разу в жизни не общались. Он даже не знал, как их зовут, поскольку текст открытки просто гласил: «Счастливого Рождества всем в 48-й от всех в 49-й». В этом году, как и в прошлом, он немедленно ответил: «Счастливого Рождества всем в 49-й от всех в 48-й». Ричард знал, что другие его соседи тоже получают каждый год открытку, адресованную «всем в 47-й от всех в 49-й», и потому никак не мог решить, не следует ли ему тоже послать открытку всем в 47-й от всех в 48-й, тем более что они неизменно быстро возвращали комплимент, посылая открытку всем в 49-й от всех в 47-й. (Он так и не поговорил с небольшим шумным семейством, жившим по соседству. Несколько месяцев спустя, вернувшись домой ранним вечером, Ричард обнаружил, что соседская квартира кишит полицией и санитарами. В результате коллективного самоубийства муж застрелил жену, сына, дочь и, наконец, самого себя. Они оставили записку: «Прощай, жестокий мир, — от всех в 49-й». Этот случай попал в газетные заголовки, а на третьей странице вечернего выпуска поместили фотографию Ричарда.)
Честно говоря, безличный характер общения казался Ричарду удивительно трогательным и задушевным, особенно по сравнению с одной открыткой, что он получил на следующий день, — напыщенное послание от школьного друга, к нему прилагался многословный и непонятно зачем отксерокопированный отчет о минувшем годе. Ричард наскоро пробежал листок глазами, после чего вскрыл другой конверт, в котором лежала открытка от Карен.
Открытка была большая, с фрагментом картины Моне «Пруд с кувшинками».
«Дорогой друг, — говорилось в ней. — Не самый подходящий сюжет для Рождества, но я подумала, что тебе все равно может понравиться. Желаю очень счастливого Рождества. С любовью, Карен».
Ричард показал открытку Майлзу, который только что вышел к завтраку, и сказал:
— Забавно, мы вообще не говорили о живописи. Интересно, откуда она знает, что я без ума от Моне.
— Я ей сказал.
Ричарду понадобилось некоторое время, чтобы переварить эти слова.
— Ты сказал? Ты имеешь в виду, ты с ней виделся? Когда?
— Около недели назад я ей написал. Я много чего рассказал ей о тебе.
Ричард расстроенно отшвырнул тост.
— Господи, Майлз, ну зачем ты это сделал? Ты же все испортил, нарушил чистоту нашего… опыта. Весь смысл заключался в том, что мы ничего друг о друге не знаем.
— Так она сама меня попросила.
Ричард уставился на него:
— Что значит — она тебя попросила? Когда попросила?
— Она мне написала. Прислала письмо с кучей вопросов о тебе.
— Что она сделала?
Несколько минут Ричард размышлял над этим фактом в полной тишине, нарушаемой лишь чавканьем Майлза, пожиравшего хлопья с молоком.
— И?
— Что — и? — спросил Майлз, поднимая взгляд.
— Что ты обо мне рассказал? Что она знает?
— Я ей рассказал, чем ты занимаешься, что ты изучаешь. Я рассказал, откуда ты приехал. Я рассказал о твоих любимых писателях, композиторах, художниках и поп-группах. Я рассказал, какую ты носишь одежду, какую еду любишь, что любишь пить. Я описал твою личность. Я сказал, что ты немного напыщенный, немного самодовольный, жадноватый, немного высокомерный, но в общем и целом вполне нормальный парень.
— Понятно. Здорово. Значит, теперь нет ничего, чего бы она не знала обо мне. Благодарю покорно. — Тут Ричарда поразила еще одна мысль. — Ты ей рассказал, как я выгляжу?
— Нет.
— Ну, хорошо. Благодарю тебя за сдержанность.
— Я отправил ей фотографию. Знаешь, ту, где ты загораешь на Капри.
Ричард молча встал и ушел к себе в комнату. Позже, тем же утром, он слышал, как Майлз вышел из квартиры. Как только хлопнула входная дверь, он бросился в комнату Майлза и принялся терпеливо и дотошно искать письмо Карен. Оно оказалось запрятано в стопке старых конспектов в самом дальнем ящике. Отрывок, который жадно выхватили его глаза, гласил следующее:
Теперь ты должен мне рассказать все о своем загадочном друге. Я сумела почерпнуть из его писем отрывочные факты и сведения, но он не очень стремится раскрыться. Как он выглядит? Как он разговаривает? Он наверняка с юга. Он показался мне человеком, который высокого мнения о себе, но это высокомерие делает его очень милым.
Ты можешь спросить, какое отношение все это имеет к нашей якобы строго интеллектуальной переписке. Честно говоря, я сама не думала, что меня когда-нибудь заинтересуют подобные детали. «Какое это имеет значение, — думала я, — когда встречаются разумы?» Но затем, и это, наверное, было неизбежно, за мыслями, идеями, аргументами начала проглядывать личность, и очень привлекательная личность. Тогда я решила: к черту, дружба важнее, чем дурацкий научный эксперимент. Так что, пожалуйста, окажи мне любезность, Майлз. Будь Пандаром моей Крессиде; будь Пировичем моей Кларе.[3] Просто чтобы удовлетворить мое любопытство, только и всего.
Ричард отложил письмо, чувствуя себя так, будто его предали, он пребывал в диком волнении. Часы до очередного телефонного звонка тянулись с мучительной неспешностью.
В тот вечер они обсуждали политизацию изобразительного искусства в двадцатом веке — в духе тех европейских художников (особенно группы «Наби»[4]), которые увязли в полемическом театре. Разговор длился минут двадцать, когда Карен вдруг спросила, знает ли Ричард, что сейчас в бирмингемской галерее «Айкон» проходит выставка, на которой, как утверждается, представлены потрясающие и редкие экземпляры того, что она любит называть «политикой композиции».
— Да, — сказал он. — Я читал о выставке.
— Было бы неплохо сходить на нее вместе. Тогда у нас бы появилась конкретная тема для разговора.
— Что ж, у меня завтра свободный день.
— У меня тоже.
— Тогда давай завтра.
— Порознь, разумеется.
— Разумеется. Ты пойдешь утром, а я во второй половине дня.
— Утром я не могу.
— Я тоже не могу.
— Кроме того, — сказала Карен с едва заметным колебанием, — было бы разумнее поговорить о каких-нибудь конкретных картинах… понимаешь, находясь непосредственно перед ними.
У Ричарда перехватило дыхание.
— Совершенно справедливо, — согласился он.
Они встретились в два часа у книжного киоска. Обменялись парой скомканных фраз, слишком скомканных, чтобы приводить их здесь. При этом они внимательно разглядывали каждую подробность лица и тела собеседника. Выставку они осматривали в течение примерно получаса, их плечи находились в подрагивающей близости друг от друга, их глаза осваивали язык быстрых, смущенных взглядов, их головы то склонялись одна к другой, то отодвигались, в то время как они судорожно пытались заинтересовать себя дискуссией о картинах. В галерее было слишком жарко. Выйдя на улицу, они обнаружили, что идет легкий снежок, засыпает тротуары и машины, тает на рукаве пальто Карен, задерживается на секунду на кончиках ресниц Ричарда. Он взял ее руку, и они пошли сквозь редкую толпу послеполуденных покупателей, пока не поравнялись с дверью закусочной, разряженной блестками.
Они выбрали столик на двоих, и тут выяснилось, что они не знают что сказать, такое было впервые. Карен удалось нарушить молчание.
— Ну вот, — сказала она почти со смехом. — Наконец мы встретились.
Они потянулись навстречу друг к другу и взялись за руки. Снег усилился. Из громкоговорителей все громче звучала оркестровая аранжировка «Однажды в граде царя Давида».
В ночь накануне сочельника Ричард в своей квартире на тринадцатом этаже жилой башни засыпанного снегом Ковентри приготовил для Карен рождественский ужин. В это утро Майлз уехал к родителям, а на следующий день Карен собиралась отправиться в Глазго. Свою последнюю дискуссию они собирались посвятить идеологическому значению Рождества и, в частности, его вкладу в пагубное укрепление роли семьи как основной ячейки патриархального капиталистического общества, но так получилось, что эта тема в разговоре не всплыла. Вместо этого они обменялись подарками и поспорили о сравнительных достоинствах яблочного и клюквенного соусов в качестве приправы к индейке.
Помимо всего прочего, теперь их объединяла боль физического желания, нестерпимое влечение, невыносимое, подобное сладостной пытке. Они медленно раздели друг друга, неловко расстегивая молнии, копошась с пуговицами, мешкая перед неожиданной близостью плоти, которую никогда прежде не видели, никогда прежде не трогали, никогда прежде не целовали. Затем их тела затеяли долгий и замысловатый разговор, осторожно выдвигая различные предложения, конкретизируя их, исследуя, перебирая снова и снова, не гнушаясь приятных обходных путей, продвигаясь в соответствии с неумолимой логикой к внезапному разрешению всех противоречий.
Они лежали спокойно, с час или больше, вжавшись кожа в кожу.
— Тебе удобно, милая? — наконец спросил Ричард.
— Да, — ответила она. — Очень.
Он сходил за переносным телевизором и поставил его в изножье кровати.
— И сейчас удобно, милая?
— Да. — Карен не очень понравилось, что ее называют «милая», но она ничего не сказала. — А тебе удобно?
— Очень.
По телевизору показывали рождественское богослужение. Камера скользнула по ангельским лицам мальчиков из хора и остановилась на мерцающих электрических свечах рядом с витражным стеклом. Ричард с Карен молча смотрели.
— Ты счастлив? — спросила она посреди «Иисуса в яслях».
— Да. А ты?
Их глаза закрылись еще до конца богослужения.
— Это ничего не объясняет, — сказал Тед, едва подавляя пещерообразный зевок.
— Да? — отозвался Робин. — Разве это не объясняет, почему мы с Апарной никогда не спали друг с другом? Разве это не объясняет то, что тебе представляется любопытным случаем самодисциплины?
— Нет. — Тед осушил стакан и тут же понял, что давно потерял счет выпитому. — Если этот рассказ о чем-то говорит, то как раз о том, что тебе следует сделать.
— И каким образом?
— Ведь у него счастливый конец, так?
Робин поднял на него изумленный взгляд.
— Там сказано несколько обиняком, — продолжал Тед, — но я подумал, что финал… в общем, я подумал, что они влюбились друг в друга.
— Ну, если ты предпочитаешь цветистый слог, то да.
— Тогда весь смысл рассказа в том, — заговорил Тед после мучительной паузы, — что этот Робин…
— Его зовут Ричард.
— Ну да, точно, Ричард. Так вот, этот Ричард и эта Кэтрин…
— Карен.
— Ну да, точно. Карен. Эти два человека, наговорив друг другу кучу интеллектуального вздора, наконец образумились и… влюбились.
Робин глубоко вздохнул и с демонстративной терпеливостью сказал:
— Имелось в виду, Тед, что по пути они что-то потеряли.
И Тед ответил:
— Чего-то спать хочется.
Они допили и вышли в сумрачный и жаркий предрассветный сумрак Они долго шли до дома Робина узкими освещенными улочками, мимо черных зданий, подземными переходами и вытоптанными лужайками в районах муниципальной застройки. Каждый был занят собственными усталыми мыслями, и заговорили они только раз.
— Что там? — спросил Тед.
Робин остановился и посмотрел на яркую точку, где-то на последних этажах многоквартирной высотки на противоположной стороне кольцевой дороги.
— Апарна, — сказал он. — У нее горит свет.
Тед проследил за его взглядом.
— Ты можешь разобрать отсюда?
— Да. Я всегда смотрю, когда прохожу здесь ночью. У нее всегда горит свет.
— Чем она занимается так поздно?
Робин не ответил, и Тед, который не мог заставить себя заинтересоваться этим вопросом всерьез, настаивать не стал. Когда они наконец добрались до квартиры, он молча наблюдал, как Робин, отыскав фонарик, вытягивает из-под кровати выцветший спальный мешок и кладет его на диван.
— Годится?
Тед, постаравшись не содрогнуться, кивнул. Он попытался вызвать в памяти образ своей уютной двуспальной кровати — с одной стороны, откинувшись на подушки, сидит Кэтрин, хмурясь над последними вопросами сложного кроссворда, уголок одеяла приветливо отвернут, торшер лучится теплым розовым светом, регулятор электрического одеяла установлен в среднее положение. В соседней комнате спит Питер.
— У тебя есть будильник? — спросил он.
— Есть, а что?
Тед объяснил, что ему нужно посетить доктора Фаулера, и они завели будильник на девять часов.
— Я могу подбросить тебя до университета, — сказал Тед. — Наверное, у тебя есть там дела.
Робин, который успел раздеться и лечь в постель, ничего не ответил. Тед решил, что он заснул. Но Робин не спал. Он лежал, слушая, как Тед раздевается и складывает одежду, ворочается, силясь принять удобное положение, вздыхает, как его дыхание выравнивается. Он слушал, пока не установилась полная тишина, пока единственным звуком не стало редкое, сонное бормотание Теда, повторяющего: «Кейт, Кейт».
Будильник не смог их разбудить, и в университете они появились далеко за полдень. Тед отправился на встречу с доктором Фаулером, а Робин сел пить кофе в одной из многочисленных закусочных на территории университета, но через десять минут Тед вернулся — в дурном настроении. Его клиент уехал на выходные домой, оставив на двери записку, что вернется только во вторник Робин был не один. Рядом с ним сидел седой бородач с покатыми плечами; высокий (под два метра), он тем не менее не выглядел особо внушительным — из-за сильной сутулости, достаточно странной для человека его возраста (по словам Робина, ему было тридцать пять, хотя Тед решил бы, что он гораздо старше). Желтые зубы у него были изъедены коричневыми пятнами. Курил он не переставая.
— Это Хью, — небрежно представил Робин.
Они почти не обращали внимания на Теда, сидели себе бок о бок, погрузившись в чтение. Хью горбился над объемистым библиотечным томом, Робин листал газету. Казалось, это занятие его возбуждает.
— Ты видел? — обратился он к Хью. — Ты видел, что говорят эти маньяки?
Тед понадеялся, что они не заведут политическую дискуссию, и перевел дух, когда Хью не обратил на Робина никакого внимания; вместо этого, оторвав глаза от книги, он выхватил взглядом две фигуры в другом конце кафе.
— Вон Кристофер, — кивнул он, — и профессор Дэвис.
Робин резко обернулся, свернул газету и встал:
— Прошу прощения. Я хочу почитать в уединении.
Когда он поспешно скрылся, Тед повернулся к Хью и спросил, что все это означает.
— Профессор Дэвис заведует факультетом английского языка. Считается, что он научный руководитель Робина. Они избегают друг друга.
— Понятно, — ответил Тед, ничего не поняв. — Вы тоже пишете диссертацию?
— Нет, — сказал Хью. — Свою я закончил восемь лет назад. О Т. С. Элиоте.
— И чем вы с тех пор занимаетесь?
— Чем придется.
И он снова погрузился в чтение.
— Я старинный друг Робина, — сообщил Тед. — Мы не виделись несколько лет. Точнее, со времени окончания Кембриджа. Наверное, он обо мне рассказывал.
— Как, говорите, вас зовут? — спросил Хьюго, отрываясь от книги.
— Тед.
— Нет, по-моему, он не упоминал вашего имени.
Его ответ навел Теда на мысль, что Робин, похоже, постарался окутать свое прошлое таинственностью. Он подался вперед и вполголоса спросил:
— Скажите, вы могли бы назвать Робина своим близким другом?
— Да, довольно близким.
— Тогда объясните, что, по вашему мнению, с ним происходит?
— Происходит? Что вы имеете в виду?
— Как по-вашему, почему с ним это случилось?
— Случилось? Да о чем вы?
Тед понял, что с ним не желают говорить на эту тему. По счастью, четыре года торговли компьютерными программами научили его — как он полагал — улавливать психологическую подоплеку подобных ситуаций. Поэтому он спросил:
— Когда вы в последний раз видели Робина, если не считать сегодняшнего дня?