Московские сказки (сборник) Кабаков Александр

Можно, правда, послать ее, жизнь эту, с ее жлобскими наставлениями.

Только ведь, если ты ее пошлешь, ей насрать, а вот если она тебя пошлет — наплачешься.

Вот и думай.

А возле ларьков между тем народу прибыло. Там уже, кроме знакомых нам товарищей, отдыхают и другие граждане, которых мы чисто визуально определяем как москвичей и гостей столицы.

Есть, например, среди них люди с черными волосами и смуглыми лицами, в купленных поблизости недорогих спортивных брюках и кожаных жилетках, говорящие между собой на древнем языке, похожем на сухой кашель. В их говоре слышится что-то знакомое много странствовавшему Илье Кузнецову, точнее, даже не слышится, а видится, будто от шуршания этой речи меняется окружающий пейзаж, песчаные холмы подступают, шевелясь под ровным и сильным ветром, злое белое солнце жжет глаза, и, колеблясь, тянется по горизонту зубчатая ленточка каравана… Смуглых людей все называют чурками, чурбанами или даже талибами, но без злобы, поскольку реально считают их безвредными таджиками и не боятся. Таджики — а это они и есть — остались в здешних краях от одной большой и уже давно безуспешно закончившейся стройки элитного жилья. Строительная компания обанкротилась, то есть накрылась крышкой, даже не вывезя привлеченную рабочую силу, и с тех пор по окрестностям бродят эти самые таджики в жилетках, молдаване в рваных пиджаках и фетровых советских шляпах, аккуратные украинцы в приличной одежде и даже армяне с золотыми перстнями на толстых пальцах. Время от времени они подходят к первым попавшимся мужчинам с вопросом «хозяин, бригада не нужна?», но большую часть времени проводят, стоя возле пластмассовой доски ларька с шаурмой в одной руке и водой «севен ап» в другой, тихо и непрерывно беседуя между собой.

Еще здесь крутится отвязная молодежь в бейсболках, широких рубахах и еще более широких штанах с мотнёю у самых колен. Многие из них держат под мышками доски с колесами, предназначенные для катания по лестницам, бордюрам, спинкам скамеек и другим привлекательным местам, почти все качают головами в так неслышной музыке, проникающей в их мозги из электрических ушных затычек, громко говорят друг другу слова «по приколу!» и «отстой!», пьют не «Очаковское» из пластика, а седьмую «Балтику» или еще что подороже — в общем, тоже отдыхают. Налетают они стаей и ненадолго, стаей же и исчезают, и уже грохочут колеса их досок где-то вдали, в неизвестном будущем, в новой и непостижимой действительности, где нет нам с вами ни места, ни времени.

А возле ларьков остается постоянный ограниченный контингент, среди которого выделяется, вон она, пара тоже молодых и современных, но совсем другого рода — оба в грязных кожаных куртках с косыми застежками-молниями, в еще более грязных коротко подвернутых джинсах и совсем уж невообразимо грязных военных ботинках со шнурками. Голова девушки покрыта клочьями зеленых и розовых волос, а среди потеков на лице можно рассмотреть только совершенно заплывшие в синяках глаза и разбитые в засохшую кровь губы. У юноши прическа состоит из бритого спереди узкого черепа и жидкой косицы на затылке, фингал же под глазом, как и полагается мужчине, один куда больше, чем все вместе взятые девичьи. Пара безнадежно сшибает у прохожих мелкое подаяние. Оба тяжело пьяны, точнее, отравлены какой-то алкогольной дрянью и стоят на ногах неуверенно, будто на скользком. Это местные панки, очень похожие на местных же бездомных собак.

Впрочем, имеются здесь и еще более экзотические представители приларечной фауны. Хотя бы взять вот этого, в голубом женском пальто и распавшихся кроссовках, разносчика чесотки и острого океанского запаха — обычный, даже типичный бомжила. Только негр. Седая курчавая борода растет из черных, изрытых шрамами щек, седые курчавые волосы генеральской папахой стоят над головой. Не узнает его наш друг Илья Кузнецов, подводит старика память. Да и кто бы узнал в этом страшном чучеле жесткого, как боевая оружейная пружина, молодого афроамериканца с крашеными в желтый по моде цвет короткими кудрями, мусульманина по моде же, который несколько лет назад на нью-йоркской улице обругал пожилого еврея злыми антисемитскими словами? Но это было, было! Только повернулась жизнь по-новому, непоправимое вращение Земли изменило судьбу, и вот уж едет гордый гражданин Соединенных Штатов в дикую, но многообещающую Раша на легкие заработки. Здесь он немедленно обращается из афроамериканца в обычного московского негра, несколько времени служит в известном ресторане «Быкофф», нанявшем, как теперь многие делают, черножопого швейцаром, потом по дури теряет этот дефицитный заработок, обращается в нормального бомжа и вот адресуется сейчас к некогда униженному им Илье Павловичу с лишенной малейшего акцента такой просьбой: «Добей на пузырь, командир!»

Ах, что же это случилось с миром! С ума сойти… А с другой стороны — да ничего особенного не случилось. Ну, в том же Нью-Йорке или Париже каком-нибудь удивил бы вас нищий бродяга-негр? Нисколько. Так чем же Москва-то наша хуже? Ничем. Вот, собственно, и все, и нечего охать.

И старуху такую, какая здесь всегда находится на своем месте, у самого краешка пластмассовой доски, употребляя в небольших, но частых дозах исключительно водку наиболее популярной народной марки, тоже можно увидеть в любой мировой столице. И там такие старухи сильно пьют, разве что не водку, а собственные национальные яды. И там удивляют наблюдателя необъяснимо чистой для бездомных существ одеждой, а также истлевающей ввиду полного физического износа, но несомненной красотой лица и невесть как сохранившимися в полувековом алкоголизме отличными манерами. И там они говорят по-французски, только их франсэ урожденный, а здешняя Анна Семеновна Балконская (в девичестве Свиньина, по ларечному же прозвищу Мадам) овладела языком, на котором в пьяном полусне читает сама себе стихи благодаря домашнему воспитанию и советской спецшколе в Спасо-Песковском переулке, знаете эту школу, не с’па? И там числятся они мертвыми или «безвестно отсутствующими» — о, сколько горькой поэзии в этом судебном определении! Вот и Анечка Балконская прожила неплохую жизнь, всем была — девочкой из хорошей семьи, юной женою-содержанкой (а потом богатой вдовой) старого партийно-художественного начальника, страстной любовницей знаменитого московского бабника, тоже давно покойного, разочарованной матерью талантливого балбеса… Но пришло время, явились люди с новыми, светлыми и чистыми глазами, задурили бедной бабке голову, все забрали, квартиру шикарную на себя переписали, а ее похоронили. Именно так: похоронили, и даже с кремацией на всякий случай, вопреки ее последней христианской воле. Так что она здесь мертвая стоит, что, если честно, нисколько нас не удивляет. Стоит — ну и пусть стоит для оживления пейзажа и его полноты. У нас, как, наверное, вы заметили, против мертвых нет никакого предубеждения и ни малейшей дискриминации. Мало ли их, мертвых-то, вокруг…

В общем, выше мы нарисовали, как могли подробно, прелестную и полную света картину народной жизни, с ее тихими долгими трагедиями и бурными краткими радостями, с безумными, но удивительно здравомыслящими героями, с незыблемыми, хотя и ничтожными ценностями, картину, источающую целебную тоску и умиротворяющее отчаяние. Глядя на нее, заскучал, наверное, наш не слишком любезный — не стоит обольщаться — читатель (или зритель?), и уж готов он отложить в сторону это сочинение, раздраженно смяв страницу при захлопывании… Стойте! Погодите. Сейчас.

Уже приближается негромкий, но сильный гул, будто здесь, над вечным сейсмическим покоем, готовится внешнее землетрясение,

уже почему-то и птицы снялись с ближайших дерев, полетели черными стаями на фоне апельсинового солнца, радуя режиссера-постановщика почти хичкоковской, хотя и в цвете, красотой,

уже и в воздухе разнесся озоновый грозовой запах, словно в школьном кабинете физики, где рассыпает искры крутящаяся машина и поминают покойного беднягу Римана, павшего жертвой безответной любви к электричеству,

уже и народ что-то почувствовал, ощутил в эфире, напрягся, подтянулся, как подтягиваются перед утренним построением и проверкой подворотничков запуганные учебкой салаги…

Первым подвалил джип, сплошь, вместе со стеклами, черный и похожий на полированный гранит, самовольно уехавший с бандитской могилы. Тихо приоткрылась толстая тяжелая дверь, возник человек в черном широком костюме и черных узких очках — это вам уже не дедушка Хичкок, тут Тарантино отдыхает. Что-то неслышно говоря в невидимый микрофон, поправляя спиральный провод за ухом, приглаживая вместительную левую пройму пиджака, ведя наблюдение в выделенном секторе, двинулся черный человек к ларькам, а из двери уже выдавился и второй точно такой же, и третий возник за ним, и четвертый, и каждый контролировал свой выделенный сектор, и пиджаки на всех слегка съезжали на левую выпуклую сторону, и если бы собравшиеся у шаурмы простые люди имели достаточно плотную культурную подкладку, были склонны к рефлексии вообще и к дежа вю в частности, то они обязательно почувствовали бы себя (как почувствовал автор) внутри до последней светотени знакомого кинокадра. Но народ здесь стоял, как уже было сказано, простой и житейски приземленный, так что подумали они все бесхитростно: «Братки приехали».

Меж тем прибывшие заняли предусмотренную инструкцией оборону, и, пока первый из них совершал ровными шагами короткий путь до ближайшего — то есть облюбованного нами — ларька, подъехало охраняемое лицо. Лица, разумеется, никакого не было видно, лишь продолговатая, округлая, гладкая, тяжелозадая черная машина остановилась позади и чуть левее джипа. Машина эта тоже походила на самобеглое, только лежа, богатое надгробие. И наконец, пришвартовался, резко сбросив скорость, еще один автобусных размеров джип, но не траурный, а веселеньких серебристо-синих милицейских цветов с соответствующей надписью на борту, с трехцветным государственным огнем и частыми саженцами антенн на крыше. Из милицейского джипа тоже никто не вышел, просто он встал позади сопровождаемого транспортного средства и еще немного левее, создав, таким образом, своим ментовским авторитетом безопасную от мелкой проезжей лоховни зону.

За описанные несколько секунд почти все участники мизансцены перестали есть шаурму и пить что бы то ни было, причем многие остались с зафиксированными в момент жевания слегка открытыми и полными пищи ртами, другие же — например, таджики — сделали судорожный глоток, чтобы встретить судьбу в возможной готовности и едой не рисковать. Одна Анна Семеновна не обратила на явление элиты народу ровно никакого внимания, поскольку была занята употреблением очередного полтинничка крепкой, воображая себя при этом красавицей младою, одиноко сидящей в буфете творческого дома (как сиживала в свое время, сиживала…), и бормоча по привычке французские стихи — что-то из Les Fleurs du Mal.

Так прошло еще мгновение, на излете которого первый человек в черном достиг наконец окна с шаурмой. Тут же немая сцена кончилась, возобновился общий негромкий гомон, жевавшие продолжили процесс, пившие пропустили жидкости по пищеводам — в общем, все сделали вид, что дальнейшее их не интересует.

— Сколько брать? — спросил черный человек через невидимый микрофон у невидимого своего повелителя и, глядя перед собой без всякого выражения, выслушал краткий ответ. — Давай две, — обратился он после этого к раздатчику шаурмы, сохраняя все то же спокойное внимание в светлых серьезных глазах и во всем гладком твердом лице.

В этом месте нашего рассказа отдадим, пока не поздно, должное представителю мелкого бизнеса, которого нам очень хочется назвать шаурмахером, да так мы его и назовем, пренебрегши вашими вероятными протестами… итак, шаурмахер: он вовсе не проявил ни изумления, ни испуга, которые были бы, согласитесь, естественной реакцией на появление такого покупателя-посредника. Напротив — продавец восточного фаст-фуда с полнейшей выдержкой принялся состругивать мясо с огромного опрокинутого мясного конуса и набивать стружками два лавашных кулька, пихать туда же резаный лук, поливать соусом, готовые изделия заворачивать в тонкую бумагу — словом, проявил высокий, свойственный многим представителям нашего растущего мелкого бизнеса профессионализм.

Тем временем покупатель, как водится среди покупателей, полез в карман, вынул бумажник и протянул в окно деньги за товар. Деньги эти представляли собой хрусткую плотную бумагу, новенькую и гладкую, зеленого цвета, с изображениями достопримечательностей города Ярославля и четырьмя цифрами: 1000.

Ах, знать бы, как все сложится дальше! Ну, разменял бы парень эту штуку еще с утра, и расплатился бы скромными сотнями, и все обошлось бы… Увы, никто не провидит будущего. Одна только безошибочная наша страна его определяет, предначертывая своим подданным и обитателям, одна она решает, как нам жить — на воле разъезжать в хороших автомобилях или, наоборот, находиться в следственном изоляторе, знакомясь с томами своего дела, будто дела наши могут быть известны нам. В ее руке мы, в твердой, но безошибочно справедливой руке, и не скрыться от нее за темными стеклами, не надейтесь, господа! Не выйдет.

Вот так.

А возле шаурмы начало происходить, собственно, основное действие нашего рассказа.

Сдачи у продавца, естественно, не нашлось, извини, брат, нету сдачи.

У второго охранника были доллары, бумажками по сто, но с такими купюрами, уж совершенно очевидно, возле гадючника и вовсе нечего делать. Только получить в торец здесь можно с такими купюрами и, придя в сознание, обнаружить, что находишься в ближайшей ментовке, в обезьяннике, пристегнутым наручниками к решетке, денег при тебе нет совершенно никаких, а составляют на тебя, наоборот, протокол за сопротивление работникам милиции при исполнении ими тяжелых их служебных обязанностей. Ну, мастеру секьюрити и специалисту сугубо восточных единоборств такой исход, разумеется, не грозил, но все равно зря он здесь баксами тряс.

Третий из компании бегом смотался к длинной машине хозяина за указаниями. После недолгого монолога, произнесенного им в невидимый микрофон, а по виду — в воздух, правое заднее стекло, сверкнув черным бриллиантом, поехало вниз, из сумрачной пустоты внутреннего машинного пространства бледная небольшая рука выставила крупноформатный плоский бумажник, и третий, осторожно неся этот карманный банк, так же бегом двинулся по шаурму. Однако и он потерпел полное фетяско, как говаривал в те еще времена один работник партийной печати: вынутые им из хозяйского бумажника и предложенные шаурмейстеру (вот и еще одно слово, и тоже ведь неплохое, а?!) пластиковые прямоугольники один за другим были отвергнуты. Не принимающимися к оплате в паршивом ларьке оказались «Американский экспресс», «Карта мастера», «Еврокарта» и все остальные платежные средства любых возможных оттенков — не то что золотого, но и благороднейшего платинового. Ну, пойми, брат, где я их катать буду, в рот, извини, себе я их вставлю и катать буду?

В общем, сделка — покупка недорогой, но доброкачественной еды — явно срывалась. А у того, кто ее затеял, сделки никогда прежде не срывались. И поэтому он решил сам вступить в игру на таком ответственном ее этапе. Что делать, если ничего никому нельзя поручить?

Главного героя этой нашей истории (да и, будем до конца откровенны, вообще героя этого нашего времени) звали и зовут по сей день Петром Павловичем. Его биографию пересказывать в подробностях мы не станем, поскольку благодаря средствам безгранично массовой информации она и так всем известна: комсомол, кооператив, бескорыстный вклад в окончательную победу демократии, свойственная этой демократии неблагодарность вплоть до уголовного преследования, победа справедливости и, наконец, «Вестинвест», гордое имя «олигарх», список ста… Словом, Петр Павлович, этим все сказано. И вы про этого человека знаете не меньше, чем мы, а больше только прокуратура знает, ей положено, нам же и этого хватит.

В тот роковой вечер Петр Павлович ехал с небольшой деловой встречи, состоявшейся в закрытом клубе «Вестинвеста», известном в народе под названием «Петропавловка» — в честь владельца и башни со шпилем, украшающей клубное здание. Народное это прозвище могло, конечно, суеверного человека подтолкнуть к нежелательным ассоциациям, но сам только посмеивался: мол, если я и так в крепости сижу, куда ж меня дальше сажать? Шутки в этой среде вообще, должен я вам сказать, ходят мрачные…

Так вот: ехал Петр Павлович после легкого ужина с рыбой и правильным итальянским белым, как вдруг ему ужасно захотелось есть. Он, сглотнув голодную слюну, представил себе сначала бутерброд с варено-копченой колбасой «Одесская» и полстакана водки «Пшеничная» времен ранней стройотрядовской юности, но этой галлюцинацией его вообще-то вполне управляемое воображение не ограничилось, а принялось беспорядочно воспроизводить другие столь же привлекательные натюрморты. Появились из детства микояновские котлеты, продававшиеся по двенадцать копеек в кулинарии на Горького, и кипучий напиток «Буратино»; возникли из буйного перестроечного прошлого свежезаваренные пельмени, часть из которых, прохудившись, разделилась в тарелке на серый обнаженный фарш и столь же серые тряпочки пустого теста, а при пельменях образовался и ловко разведенный пополам спирт «Рояль»; мелькнул миражом цивилизации первый биг-мак, съеденный под еще непривычный и гипнотически привлекательный виски; проскользнула по периферии сознания фиш-н-чипс первой нищенской лондонской поездки, оказавшаяся жареной треской с картошкой, и от липкого глотка гиннеса дернулся вверх-вниз кадык… Словом, организм Петра Павловича, изощренный за последнее десятилетие дорогой едой, потребовал простой человеческой пищи, которая теперь называется некрасивыми на русский слух словами «фаст-фуд».

Далее и произошло все, что произошло. Команда была передана в головную машину, охрана просчитала нештатную ситуацию и, как только визуальная разведка обнаружила подходящий объект, приступила к выполнению приказа. Однако тут выявилось препятствие непредвиденного характера, и, так как решение о применении силовых действий принято не было, операция непозволительным образом затормозилась — впрочем, это уже описано.

Петр Павлович сидел в машине и смотрел на окружающую действительность сквозь глухо тонированное стекло.

Такой взгляд, следует заметить, всегда окрашен некоторым пессимизмом: погода кажется еще более пасмурной, чем есть на самом деле, человеческие лица представляются еще более бледными, чем они существуют в реальной жизни, пейзаж видится еще более тоскливым, чем тот, что присущ здешним местам… Возможно, именно из-за тонированных стекол и не приживается либеральная, мать бы ее, идея на нашей вообще-то плодородной почве, очень может быть, что именно из-за них носители этой идеи так страшно далеки от народа и VIP-круг их так узок, что называют они свою родину «этой страной»…

В общем, тяжело сделалось на душе у Петра Павловича, дурные предощущения сдавили грудь под легким, вроде бы по мерке сшитым пиджаком, пустота поползла из подреберья к сердцу, пустота страха. Нахлынет такая пустота, доберется до груди, прервет вдох — и нет человека.

Но когда темное стекло сдвинулось вниз, открыв ненадолго истинное, окрашенное вечернею зарею положение вещей, немного полегчало бедняге, золото, лазурь и дымка предзакатного времени примирили его с постоянным местом жительства. А отказ ларечника принять пластиковые карточки лучших мировых систем даже вызвал гордость: в каком-нибудь Тунисе или на Бали каком-нибудь подателю платиновой «Визы» все даром отдали бы в надежде на будущую благосклонность, а наш гордый и широкий человек не смирился, и не сузишь его — на болте он видал любое богатство, и все равны пред отсутствием сдачи.

Петр Павлович, не дожидаясь помощи холуев, отжал тяжелую, бронированную по высшему классу защиты дверь и ступил на родную землю. Давно уж не ходил он таким непосредственным образом, чувствуя, как вливается природная сила сквозь подошвы сшитых миланским умельцем ботинок и носочный шелк, давно не стоял так уверенно на своих ногах. И, воодушевленный долгожданной близостью к истокам, он быстрой, даже несколько суетливой, хотя и нетвердой походкой постоянного пассажира заднего автомобильного сиденья приблизился к шаурме.

Народ безмолвствовал — в том смысле, что все продолжали пить и есть, совершенно забив на вновь прибывшего господина.

— Вот, — сказал олигарх, вытаскивая из кармана монету и с легким стуком кладя ее на не совсем чистый прилавок, — неразменный. Две шаурмы и пива банку, холодное есть? Сдачи не надо.

Только и всего.

В смысле — ничего себе.

И что же вы думаете, небо упало на землю? Или хотя бы люди пали на лица свои перед чудом? Или хотя бы пукнул кто-нибудь от удивления? Или хозяин торговой точки схватил монету — и деру?

Да ни в коем случае. Плохо вы знаете отечество и народ свой, если предполагаете, что здесь чудес не видали. Видали, видали, и даже можем сказать, на чем именно вместе со всякими чудотворцами видали! Собственно, уже сказали… Не удивишь нас ничем и не покоришь, и никогда не будут здесь действовать проклятые ваши законы экономического принуждения, и во веки веков мы будем ложить на ваши деньги, и ложить, и ложить, и ложить, и пусть стелется под копыта золотого тельца навеки напуганная бычьей силой Европа, старая истеричная дура, не зря ей уж давно предсказан звездец, и пусть молится на линялую зелень толстый американец, пусть утверждает, что в Бога он верит, нас не обманешь, знаем мы, во что он верит и куда палец засунул, блин! А мы будем ласково баюкать нашу маленькую, нашу беззащитную, нашу агукающую и пускающую слюнные пузыри духовность, растить нашу тощенькую, головой склоняющуюся до самого тыну соборность, торить наш проселочный, ширококолейный, непроезжий без трактора третий путь.

И тьфу на вас.

Короче.

Шаурмист вполне спокойно и не торопясь подковырнул выпуклым и толстым ногтем монету, оторвал ее от липкой поверхности и поднес для рассмотрения близко к своему давно бритому и оттого имеющему выраженный синий цвет лицу. Поднеся, он убедился, что рассматривать совершенно нечего: монета была обыкновеннейшим советским пятаком образца 1961 года, грязным и никчемным на вид. С одной ее стороны, обычно называвшейся решкой, хотя никакой решетки там давным-давно не бывало, фабрика Гознак выдавила крупную цифру «5», мелкое слово «копеек» и какие-то ничтожные веточки для красоты, с другой гордо круглился герб величайшей державы, оплота мира и социализма, слегка вспухал, словно от комариного укуса, земной шар, вились ленты, шумели спелые колосья, грозили врагам, цепляясь друг за друга, серп с молотом и пятиконечная солдатская звездочка, а по ребру шли мелкой стершейся шестеренкой, как положено, насечки. Словом, пятак.

— По курсу возьму, — сказал продавец негромко и положил монету туда, откуда взял, в центр пивного пятна на прилавке.

— Так ведь неразменный же, — возразил покупатель, подковыривая в свою очередь пятак скромным маникюром и поднося к своему безукоризненно чистому еще после утренней работы визажиста лицу. Тут же пятак заиграл совершенно другими красками: пошел тусклым квотированным блеском редких металлов, подернулся радужной мазутной пленкой, загорелся бледным газовым огоньком, и нефтяная качалка, похожая на игрушечного заводного петушка, стала поклевывать земной шарик в центре герба, и цифра «5» плавно изогнулась заветным знаком «$» — в общем, действительно, капитал.

— По неразменному курсу и возьму, — твердо отвечал начальник шаурмы, начиная, как положено к концу сказки, преображаться: синий мундир закона внезапно окутал его поверх белой исподней рубахи мелкого бизнеса, генеральские погоны (но пока с майорской звездой) легли на мгновенно пошедшие круглым жиром плечи. — Так что придется все, украденное у народа, вернуть, так называемый господин Петр Павлович!

— А вот тебе хер, взяточник и коррупционер, — парировал тоже впавший, как и следовало ожидать, в сказочную стилистику грубых прибауток капиталист. — Сейчас сойдемся мы с тобою один на один в чистом правовом поле, померяемся там силами, чиновничище поганое! Давай шаурму, пока жив! Я еду-еду, не свищу, а как наеду…

Ну, и началось.

Представитель мелкого бизнеса, необъяснимым образом сделавшийся представителем государственных интересов, занес над головою олигарха дубину народного гнева в виде мясного конуса потенциальной шаурмы.

Служба олигархической безопасности немедленно открыла огонь на поражение и действительно поразила всех тем, что совершенно не умеет стрелять, в результате чего был легко ранен лишь один прохожий, впоследствии скрывшийся из института Склифосовского в состоянии средней тяжести.

Работник частного охранного предприятия Профосов Н.П. отоварил ближайшего коллегу из чуждой структуры по загривку приспособлением, в протоколах называемым «РП», то есть резиновой палкой, не сданной после смены. От этого удара невидимый микрофон сделался видимым и улетел в далекую даль вместе с витым заушным шнуром и ушной переговорной вставкой, а сам охранный служащий клюнул вперед носом, как упомянутая нефтяная качалка, начисто тем самым своротив и нос свой об ларек со злосчастной шаурмой, и одновременно оный ларек.

Из милицейского джипа выпрыгнула полурота бойцов в дырчатых шерстяных шапках до плеч и пятнистых латах. Воины порядка залегли вокруг места действия и принялись поливать действующих лиц химическим поражающим веществом, однако без особенного эффекта. Только Анна Семеновна Балконская вдруг прослезилась, вспомнив, видно, что-то свое, да сами менты принялись неудержимо чихать, страдая, вероятно, сезонной аллергией.

Тогда состоявший на учете в психоневрологическом диспансере гражданин Капец Игорь Алексеевич вдруг вернулся своими неудержимыми мыслями в какую-то из горячих, некогда отмеченных его активным присутствием точек, отнял несколько гранат у растерявшегося и заливавшегося соплями спецназа, обвязался ими и с отчаянной советской песней «Еще не вся черемуха тебе в окошко брошена» пошел на штурм валявшегося на боку малого торгового предприятия.

Тем временем бывший продавец шаурмы, ныне работник надзорных органов, попытался надеть наручники на Илюшу Кузнецова, не распознав в нем гражданина государства Израиль, но принявши его в силу очевидной национальности за еще одного олигарха. В свою очередь Илья Павлович Кузнецов долго думать не стал, а мгновенно тормознул первого же бомбилу, через полчаса оказался в Шереметьеве и вылетел ближайшим рейсом неизвестно куда, но надеясь, что с возвратом — он уже твердо решил ни при каких обстоятельствах не покидать навсегда свою историческую родину Россию. Так, пересидеть где-нибудь, пока они тут все опять поделят и угомонятся…

Шаурмайор мгновенно осознал свою ошибку — как не перепутать, если отчества совпадают! — и метнулся было к Петру Павловичу. Но физически крепкий предприниматель встретил его хорошо отработанным с индивидуальным тренером (тренер преподавал богатейшим людям редкую систему единоборства, известную среди специалистов под названием «рабоче-крестьянское махалово») ударом промеж глаз, так что борец с крупным капиталом полностью потерял правосознание, отключился от связи с исполнительной властью и стал беспомощен.

Воспользовавшись этим, Петр Павлович кинулся спасать свою собственность, но пятак закатился черт его знает куда.

И пока богач ползал по асфальту в поисках неразменного личного состояния, его повязали подъехавшие из местного РОВД молодцы полковника Нерушимова.

В данном сочинении этот персонаж до сих пор не фигурировал, но вообще нашему испытанному читателю он известен. У полковника есть красавица жена Людмила, неплохой дом в ближнем Подмосковье и квартира в тоталитарной высотке на Котельниках, что, безусловно, должно вызывать уважение: вот ведь все говорят, что органы наши живут на нищенские зарплаты, а потому вынуждены брать деньги и с честных граждан, и с криминальных структур, полковник же Нерушимов полностью опровергает эти домыслы — и живет неплохо, и честен настолько, что это даже не обсуждается. Во всяком случае, в его нижнебрюхановском РОВД не обсуждается никогда… А в последнее время Нерушимов стал также известен более широкой общественности — благодаря своей непримиримой гражданской и даже вооруженной позиции по борьбе с последствиями хищнической приватизации.

Так что с Петром Павловичем нерушимовские ребята особенно не церемонились, примерил все же он наручники.

А таджики, конечно, разбежались.

Молодежи на досках и след простыл, только вдали раздавались беспечный грохот роликов и популярные матерные песни. Пара панков отчаянно билась под лозунгами национал-анархизма, но была повержена собственным алкогольным опьянением и заснула, обнявшись, в пыльных ближних кустах.

Лицо афроамериканской национальности без определенного места жительства с холодной усмешкой предъявило милиции паспорт гражданина США, охарактеризовало всех довольно справедливо мазафакерами и продолжило попрошайничать у соседнего ларька.

Анна Семеновна ушла, как всегда ближе к вечеру, в мир иной.

Колю Профосова менты — как своего — отпустили, только пару раз по почкам усовестили, чтобы знал, на кого тянуть.

Капец продолжил свой путь на норд-вест, и никто его не задерживал, чего взять с больного, тем более, что, говорят, к нему и сам товарищ Нерушимов хорошо относится как к ветерану.

Ну, и прибывшие автотранспортом разъехались все.

Только Петр Павлович уже который месяц содержится в двусмысленном состоянии предварительного заключения, и судьба его неясна. Во время задержания при нем был обнаружен контрольный пакет в газетной бумаге, содержимое этого пакета теперь исследуют эксперты. Некоторые из них считают, что в пакете лежат просто давно не имеющие хождения монеты советского образца, другие склоняются к тому, что найдены настоящие неразменные пятаки, а потому их владельцу следует предъявить обвинение в волшебстве, чернокнижии, умышленном сглазе, уклонении от уплаты налогов с означенных пятаков и попытке отмывания суммы в 5 (пять) копеек путем погружения ее в пролитое неизвестными пиво с целью дальнейшей покупки спецшаурмы. В связи с этим продавцу шаурмы секретным указом присвоено очередное воинское звание шаурманфюрера (шаурмаршала). Суд все откладывается, пока Петр Павлович читает том за томом полное академическое издание своего уголовного дела…

И что будет — никто не знает.

Ах, деньги, будь они прокляты!

Деньги.

Деньги.

Деньги.

Неужели мы-то с вами так никогда и не разбогатеем? Обидно. Кругом-то ведь буквально все, боже мой! А мы? Ё-моё…

Деньги. Да.

Чего только про них не говорят — и счастье, мол, не в них, и здоровье за них не купишь… Чушь все это. Пойдем от противного, как говорят ученые, даже от очень противного: предположим, что денег у вас нет. Ну, и как? Денег нет, за свет не плачено, а счастье есть? Или, допустим, вы заболели, не дай бог, конечно. Ну, хорошо болеть без денег? Сестре за укол, лекарства стоят немерено, с работы звонить перестали — больных теперь хоть и жалеют, но не любят…

Деньги. Деньги. Деньги.

ДВА НА ТРИ

А когда вновь наступила ночь, в очереди устроили перекличку.

Луна взошла над городом, сон спустился к праведным и грешным, к мужчинам и женщинам, к старым и молодым, все затихло под прекрасноликой луною, и даже собаки умолкли в посланной Всемогущим ночи.

Лишь у магазина №9 «Ковры и ковровые изделия» нижнебрюхановского райторга перекликались несчастные ловцы дефицита, которых в те древние времена немало было в удивительном городе Москве, да продлится его благоденствие вовеки.

Давно это было, еще Всеведущий и Всемилостивый и не думал орошать нашу святую землю живой влагой рыночной экономики, а экономика плановая — велик Великий и таинственны тайны Его! — еще терзала мирных жителей неурожаями носков, бритвенных лезвий, постельного белья, бюстгальтеров, толстых журналов, мебельных стенок румынского производства, кассетных магнитофонов «Весна» и других вещей, необходимых смертным. Среди которых не забудем назвать ковры и ковровые изделия.

И вот собрались люди с вечера возле магазина №9, чтобы утром, когда откроется чудесный этот магазин, быть первыми, словно коммунисты на расстрел, и купить себе ковров и ковровых изделий столько, сколько даст Непостижимый, да будет милосердие Его, в одни руки. Но проходила ночь за ночью, и прошли тысяча и одна ночь, а ковров все не было, и уж готовы были возроптать люди против Центрального и Ленинского…

Короче, хватит конопатить муму. Потому что так, через шахерезаду, можно долго тянуть резину, а дело-то простое: в 1975 году ковров было не достать, ни шерстяных производства Ленинаканского ордена Знак Почета коврового комбината, ни гэдээровских из натурального лавсана. Поэтому писались в очередь с ночи на всякий случай, а утром на грязные двери маленькой и всегда пустой торговой точки продавец приклеивал вечную надпись «Сегодня дешевых ковров не будет», и население спокойно расходилось по домам, чтобы, удачно позавтракав сосиской в целлофане, ехать на производство. А в продаже оставались исключительно недоступные в связи с заоблачными ценами чисто импортные ковры устаревшей ручной работы — голубые из догматического, будь он неладен, Китая и мелкоразноцветные из Ирана, вроде бы страдающего под игом проамериканского шахского режима. Однако за такие деньги пусть эту красоту себе на стенку шах и повесит, ковер почти как «Жигули» стоит, с ума сойти.

Теперь, когда любая дрянь, даже такая, которая вообще никому не нужна, продается везде и в каких угодно количествах, когда не то что ковров хоть чем попало ешь, но и ковровых покрытий, ковролинов и всяких паласов на любой строительной ярмарке до этой матери и больше, — теперь уж нам не понять былых страстей. Как могли нормальные человеческие существа проводить ночи своей единственной и столь краткой жизни на темной и продуваемой холодным ветром улице, перед паршивым помещением с зарешеченными от преступных посягательств пыльными окнами? Неужто так нужны им были тканные на железных машинах толстые пылесобирающие тряпки по триста рублей штука? Или, на худой конец, красные с черно-желтой каймой дорожки по восемьдесят рублей погонный метр, которые лежали обычно в конторских коридорах, укрытые грязными лентами сурового полотна, будучи же положенными в домашних условиях, навевали почему-то мысли о смерти и похоронах…

Значит, были нужны. Человека хрен поймешь, потребности его обширны и причудливы. А что Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза и его Ленинское Политбюро во главе с разными старыми мудаками значение этих потребностей недооценивали и потому в конце концов накрылись сами знаете чем, уже давно стало общим местом в публицистических рассуждениях на темы новейшей истории нашей страны и всего мира в целом. Вот так, товарищи. Вот так.

Ночь и тьма, и дует ветер в ночной тьме, и все мы — словно дуновение ветра, пришли и ушли. Сетовать ли человеку на участь свою, переменчивую, краткую и бесследную? Но разве не тем хороша жизнь, что уходит мгновенно, исчезает навсегда? Ночь эта сгинет в мерцанье рассветном, ветер утихнет, и только душа будет полна этой ночью и ветром, что пролетает, утихнуть спеша…

Ну, ладно.

Между прочим, в очереди той и многие наши хорошие знакомые отмечались.

Например, пожалуйста: Иванов. Жил когда-то в Москве такой парень, большой умелец по лирической части — передрал, проще говоря, всю столицу и многие пригороды. Числился при этом на какой-то непыльной работе, но в основном постоянно ошивался по всяким кухням в компании лиц сомнительного морально-политического облика. Маскировал свою чисто половую неразборчивость под тягу к культуре — словом, быстрыми шагами приближался к той роковой черте, переступив которую вскоре откровенно встал на антиобщественный путь, огреб три года, вышел условно через полтора, да тут же нелепо и погиб в гостях у последней своей пассии, супруги, между прочим, большого человека: током убило, надо же! Все бывало, и карающая рука неутомимого Комитета нашей Государственной общей Безопасности иногда дотягивалась до кого следует даже в виде искрящего и пахнущего свежестью электрического разряда, это известно. Или, допустим, случайного грузовика. Или кирпича с неба. Как верно говорится в народе, тяжело пожатье каменной его десницы… Впрочем, это все произошло гораздо раньше. А сейчас Иванов, уже явившись посмертно, в качестве призрака, как это часто случается с грешниками, настигнутыми насильственной смертью, пишется за коврами. При этом он почти вслух и огульно критикует за их отсутствие существующий общественный и государственный строй, распространяя про него заведомо ложные измышления по статье — то есть скатываясь в самую примитивную и махровую антисоветчину. А чего ему бояться, покойнику? Ему и ковер нужен только для того, чтобы повесить на стену снимавшейся им при жизни (после же смерти посещаемой ночами) однокомнатной квартиры в Бабушкине и тем самым препятствовать трудящимся соседям в слышимости ими передачи «Глядя из Лондона» про так называемую оккупацию братской Чехословакии, которую передачу, товарищи, он ловит приемником «Спидола», уже купленным в другой очереди. Советским приемником, между прочим!

Или вот: Илья Павлович Кузнецов, по национальности еврей. Спрашивается, чего ему не сидится на социалистической родине, что ему на так называемую историческую приспичило? Уж, кажется, второй год в отказе, а все не угомонится никак. Взял себе в голову раздуваемый известными кругами западных доброжелателей (в кавычках) антисемитизм и вот давай настаивать на свободе передвижений и других сто лет не нужных истинному патриоту пресловутых правах человека. Тоже за ковром стоит, а зачем ему ковер, а? Не иначе как собирается взять эту доставшуюся — благодаря разумной политике цен, проводимой партией и правительством, — по дешевке материальную ценность с собой в мир корысти и индивидуализма, а там загнать за ихнюю твердую валюту. Потому что рубли-то не увезешь, доллары же (с ударением на «а», конечно) можно перед отъездом купить только в строго ограниченном количестве. Некоторые, говорят, получали разрешение, приобретали эту валюту да и оставляли всю в недоступном на протяжении предыдущей жизни магазине «Березка» — дотерпеть не могли… Но Илья Кузнецов не такой человек. Он серьезный отказник и готовится к встрече со свободой как следует, стоя ночью в очереди за выгодным советским ковром. И, скажем, заглядывая вперед, он достигнет желанных берегов — правда, без всякого ковра, но достигнет. И намучается там от души. И, весь мир обойдя подверженными варикозу вен ногами, повернет назад… Однако сейчас речь не об этом. Сейчас прохладой веет ночь, прибоем шумит очередь, сказкой мерещится ковер, и Кузнецов жаждет ковра.

Кто там еще стоит? Да хотя бы женщина Теребилко Татьяна, сама с Феодосии, а до Москвы приехала именно ж по дефицит — может, утром ковра возьмет какого-нибудь или еще что… Татьяна ничем не примечательна, кроме того, что является матерью дочки Оли, впоследствии ставшей знаменитой девушкой Олесей, носящей в наше время фамилию по бывшему мужу Грунт. Девушка Олеся в короткий срок после установления новой общественной формации покорила красотою и умом решительно всю Москву, так что и вы, конечно, ее знаете. Кто ж ее не знает, если о ней даже в журнале телепрограмм пишут как о светской девушке! Однако это все случилось в существенно более поздние времена, из-за которых в нашем рассказе возникает путаница с глагольными формами, пока же будущая мать знаменитости Татьяна Теребилко мается в ночной очереди.

Еще кто? Хорошо, возьмем этого, вам прежде не представленного, а нам очень даже близко знакомого гражданина: Хвощ Леонард Сурьянович, инакомыслящий. Все понятно? То-то же. И сделайте, пожалуйста, вид, что смотрите в другую сторону, вам такие знакомые совершенно ни к чему, вам еще до перестройки дожить надо, до первого съезда народных депутатов, тогда вы ему и аплодировать будете. А? Что вы спрашиваете? Зачем такой честный человек в ковровой очереди ночью стоит, вместо того чтобы своим благородным делом заниматься, то есть подрывать передовой общественный строй? Что ж, скажем, как оно есть на самом деле, — ему действительно ковер нужен. Потому что постоянно мерзнут ноги, застуженные в Потьме, а живет у знакомых художников в подвальной мастерской, там сырость, и без ковра плохо. Получил немного денег от подрывных издателей и сочувствующей мировой общественности да и приехал купить себе чуть-чуть комфорта, жить-то надо.

Вокруг же этих, которых мы успели назвать, кого еще только нет!.. Однако всех не перечислишь. Тем более, что дело уже подошло к рассвету, потом и утро настало, появилась вышеописанная табличка на дверях, так что пора расходиться.

Тут-то началась, собственно, наша история, ради которой затевалась вся эта повесть.

— Мы так всю жизнь простоим, — пробормотал, прежде чем наладиться к метро и вроде бы ни к кому не обращаясь, покойный Иванов, — а ковры все по распределителям… Просто свинство какое-то!

На провокационные слова мертвеца те, кто их расслышал, реагировали по-разному.

Ведущий паразитический образ жизни гражданин Хвощ Л.С. отошел от греха подальше, поскольку хорошо по собственному опыту знал, чем кончаются такие разговоры с незнакомыми людьми.

Гость столицы женщина Татьяна Теребилко, напротив, придвинулась к говорившему и немедленно задала практический вопрос — мол, а где ж те распределители есть и какая там очередь, живая или по списку.

Илья Павлович Кузнецов, диссидент по пятому пункту, только улыбнулся со свойственным его народу чувством юмора, нехватка ковров в свободной продаже ему представлялась не самой большой проблемой, так как разрешения все еще не было, и он вполне мог остаться здесь с ковром навсегда, и зачем ему тогда, спрашивается, ковер…

А оказавшаяся поблизости неизвестная женщина из Средней Азии, которая до этого времени вообще не принимала никакого участия в происходившем и потому нами не была упомянута, вдруг включилась в беседу.

Она, эта женщина, была одета так, как одевались все женщины из среднеазиатских республик, приезжавшие в столицу СССР за покупками и посмотреть на московские чудеса: в домашние тапочки на босу темную ногу, в шаровары и платье из блестящего атласа (имевшего специальное название, которое мы не помним, ну и бог с ним), а поверх платья в старый мужской бостоновый пиджак без пуговиц. Пиджак этот в туалете узбекской, например, или таджикской женщины играл особое значение и имел особую роль (кажется, наоборот? ну, не важно): в Москве и других лишенных крепких нравственных устоев местах его надевали для тепла и для прикалывания медали «Мать-героиня», дома же носили на голове, так что свешивавшийся рукав закрывал лицо, выполняя назначение паранджи, но в то же время не подводя мужа под партийный выговор за насаждение реакционных нравов в семье — ну, пиджак и пиджак, мало ли что женщина на голове носит. И еще, возможно, стоит сообщить одну тайную подробность про наряд таких дам. Подробность состоит в том, что только нижняя, видная из-под платья часть шаровар шилась из пестрого атласа (как же он назывался?! ну, не помню, и все), а выше использовался материал типа рогожи или мешковины, удобный с гигиенической точки зрения, но очень жесткий, так что самые чувствительные части кожи подвергались серьезным испытаниям. В общем, Восток.

Однако ж мы по обыкновению отвлеклись на лишнее живописание деталей, а действие между тем продолжает развиваться.

Звали женщину, естественно, Зухрой.

Или, возможно, Зульфией.

— Такое дело, — сказала Зухра, — скидываться надо, да. Скинемся — деньги будут. Деньги будут — персидский купим. Персидский купим — улетим. Улетим, как на самолете ту сто четырнадцать, мне домой быстро надо, дети есть, муж есть, кормить надо. Скинемся — деньги будут. Деньги будут — персидский купим. Персидский купим — улетим, кому куда нужно, туда и улетим, да.

Нет, все же ее Зульфией звали.

Да, в конце концов, и не важно, как именно ее звали, а важно то, что, послушав восточную женщину буквально каких-нибудь пять минут, даже меньше, все эти разные и в целом разумные люди почему-то поверили ей и поступили именно в соответствии с ее предложением.

И каждый, как опять же говорит народ, думал о своем.

Почему люди вообще верят в сказки? Кто знает… Может, потому, что людям так Творец положил, а может, и сами они так себя устроили от тоски и страха. Разве и ты, наш читатель, да продлит Господь твои дни, не веришь в чудесную сказку, в которую когда-нибудь обязательно превратится жизнь? Разве клады, джинны и золотые рыбки, удачные вложения небольших денег в перспективную недвижимость и получение наследства от пока неведомых родственников по канадской линии вовсе не волнуют тебя? Так удивительно ли, что несколько человек, терзаемых желаниями и надеждами, поверили восточной сказочнице? Ей ведь и султаны верили, а уж султанам-то чего не хватало…

Призовем же милосердие Всемогущего.

Короче говоря, они объединили свои деньги и купили жутко дорогой иранский ковер два на три метра.

Равнодушный, но ловкий продавец свернул покупку в тяжеленный рулон, и мужчины понесли его в соседний двор, уже пустой после утреннего массового исхода на работу. Идущие с ковром были похожи на большую гусеницу, передвигавшуюся с удивительной для гусеницы скоростью, что заставляло почти бежать следом двух женщин.

Там, во дворе, позади серого кирпичного безоконного дома, в каких обычно живут трансформаторы, они расстелили ковер на сыроватом потрескавшемся асфальте, и все взошли на пестрый ворсистый борт.

Тут же раздался тихий ропот, перешел в рев, ковер начал выруливать на взлет, рев превратился в визг, передний край слегка задрался, замелькали по сторонам дворовые пыльные кусты, незаметно оказались внизу и стремительно уменьшавшаяся песочница, и крыша того дома, где остался проклятый магазин, и коробочки пятиэтажек…

— Наш ковер выполняет рейс по маршруту Москва-Ташкент, — начала объявлять Зульфия или Зухра, — полет проходит на высоте девять тысяч метров. Продолжительность полета…

Однако не договорила, потому что сказка есть сказка, и любой из нас присочиняет к ней свой счастливый конец.

— Внимание, всем оставаться на своих местах, — неожиданно для самого себя вдруг завопил Илья Павлович Кузнецов, и трубный глас его, перекрывая свист ветра и ковровых турбин, прогремел с небес, отчего многим оставшимся на земле показалось, что приближается невозможная по сезону гроза. — Всем стоять! Я требую немедленного изменения маршрута! Летим в аэропорт Бен-Гурион! Если мои требования не будут выполнены, я…

Он не стал продолжать фразу, потому что полностью ее не придумал, а перешел на язык понятных жестов: достал из кармана большие ножницы, завалявшиеся там после увязывания бельевой веревкой очередной порции багажа, наклонился и пощелкал лезвиями в устрашающей близости от поверхности ковра.

Все застыли, напоминая не то исполнителей немой сцены бессмертного «Ревизора», не то персонажей широко известного по репродукциям в «Огоньке» живописного полотна, мужественно опиравшихся друг на друга перед казнью. Лишь воздух пролетал навстречу небесным странникам с неприятным звуком, да время от времени лица их скрывались в рваной, влажной и душной вате встречных облаков… Между тем ковер, трепеща и слегка хлопая боковыми краями, совершал очевидный маневр — он поворачивал с юго-востока на юг.

Первым опомнился и взял себя в руки Леонард Сурьянович Хвощ, много чего испытавший в жизни.

— Успокойтесь… э-э, — тут он запнулся, поскольку не знал, как обращаться к угонщику, слово «товарищ» ему было противно по идеологическим причинам, а называть обычного отказника «милостивым государем» или даже просто «господином» представлялось нелепым стилистически, — успокойтесь, мой друг, никто не будет препятствовать вашему выбору постоянного места жительства. Однако у меня есть встречное предложение: почему бы нам всем не полететь в Хельсинки? Это столица цивилизованной страны, практически центр мирового движения в защиту прав человека. Оттуда вы сможете без всяких проблем…

Но и на небе не достиг диссидент полной свободы слова: Иванов перебил его, в то время как ковер уже дернулся и начал круто разворачиваться на северо-запад, при этом он ощутимо накренился, так что всем пришлось крепко ухватиться друг за друга, а женщины присели на корточки и тихонько застонали.

— Финны выдают! — закричал знающий загробную жизнь не понаслышке Иванов, стараясь быть услышанным сквозь полетный шум. — Выдают, сволочи, чухонцы! Боятся нас! В Стокгольм надо лететь или прямо в Англию, там не достанут! В Швеции вообще свобода…

Ковер дернулся и, подняв закрылки, перешел в нижний эшелон, одновременно доворачивая на запад.

— Достанут вас зонтиком и в Швеции, — возразил Леонард Сурьянович и устало махнул рукой. — Укол, и готово… В Хельсинки надо лететь, господа, под защиту европейских конвенций, международных амнистий и, скажу прямо, зарубежных спецслужб. Да у нас и горючего до Швеции не хватит…

Немедленно, словно подтверждая слова опытного человека, ковер дернулся, чихнул, провалился в воздушную яму и с большим трудом выровнялся. Пассажиры умолкли, с ужасом пережидая капризы техники и молясь.

— А что насчет промтоваров, — в шуршавшей воздушными потоками тишине раздался полный спокойствия голос дамы Теребилко, — в той Хельсинке лучше или же в Швеции? Вот, допустим, болоньевое пальто купить где можно? И сколько, например, стоят хорошие дамские сапоги в том же Бене Гурионе, про который вы говорили, мужчина? Лицо мне ваше знакомое, может, вы в Феодосии отдыхали?

Дать ответы на эти дурацкие вопросы никто не успел, потому что еще не умолкла неудержимая охотница за дефицитом, как слева по курсу вспух и лопнул в уже потемневшем — день прошел незаметно — небе огненный шар.

На этом мы временно оставим наших героев и спустимся на землю.

Много на земле храбрых воинов, но не было и нет храбрее, чем маршал Печко Иван Устинович, дважды Герой всего Советского Союза, да продлятся дни их обоих!

И вот сидит маршал Печко в своем бункере главного командования противовоздушной всепогодной высотной обороны всея СССР, стран Варшавского договора, развивающихся государств, идущих по социалистическому пути, народов Азии и Африки, борющихся с империализмом и неоколониализмом, и прочая, и прочая, и прочая. Страшен и прекрасен дважды герой в боевой и трудовой славе его. Золотом сияют погоны и ордена, алеют лампасы и шея, вечно зеленеет фуражка почетного пограничника, белы как снег парадные мундирные одежды, черны, как море, свежеокрашенные в парикмахерской Генштаба поседевшие в маневрах волосы. И нет никого под луною выше его по должности и званию, кроме Всевышнего и Главнокомандующего. В общем, как говорится, вечная слава героям, хотя со временем, конечно, вечная память.

И вот прибежали в бункер адъютанты, второпях докладывают о попытке нарушения госграницы путем движения летательного аппарата типа «ковер» предположительно иранского происхождения в направлении юго-восточных и северо-западных рубежей нашей родины, с пятерью… в смысле с пятерями… то есть с пятерьмя… в общем, 5 (пять) гражданских лиц на борту, товарищ маршал. Есть мнение специалистов, что могут быть произведены ковровые бомбардировки, товарищ маршал. О личностях пассажиров, которые являются также и экипажем, есть противоречивые данные, товарищ маршал. Не исключено, товарищ маршал, что враждебно настроенные личности, товарищ маршал. Близкие к сионистским, товарищ маршал, диссидентским, товарищ маршал, и морально разложившимся, товарищ маршал, кругам, а также мещанка-приобретательница Теребилко Т. и неизвестная женщина Зульфия (другое имя Зухра) из города Самарканд УзССР, товарищ маршал Иван Устинович!

Короче, так и доложили. В общих чертах.

Горе и несчастья, искушения и соблазны стерегут человека на пути его. Только праведникам дано пройти назначенное и достигнуть блаженства. Дорога мудрого — исполнение заветов Творца, удел храброго — твердость в деяниях. Прочие же все погибнут, и Царь Тьмы будет смеяться над участью неверных.

А что касается Печко Ивана Устиновича, то он не знал сомнений.

Родился будущий маршал и дважды герой в селе Нижнее Брюханово (в те времена оно числилось Подмосковьем, впоследствии же стало подверженным элитной застройке районом города и в этом качестве всем нам известно), в семье колхозника-бедняка. В шестнадцать лет ушел Иван на фронт, однако, учитывая внезапно обострившееся накануне отправки плоскостопие ног, командование направило его не в действующую армию, а рядовым гужевых войск в трофейную команду. В рядах этой команды дошел Ваня до Берлина, где, прямо в логове зверя, проявил находчивость и смекалку, столь свойственные русскому солдату вообще.

Дело было на окраине фашистской столицы. Трофейная команда, где служил ездовой Печко, на плечах наступающего 1-го Украинского (по другим сведениям — 2-го Белорусского) фронта ворвалась в помещение гитлеровской ювелирной лавки «Шмидт унд зоне». В лавке отряд не встретил серьезного сопротивления, поскольку старый Шмидт уже лежал на пороге с дыркой во лбу, оставленной передовыми частями армии-освободительницы, а его зоне, то есть сыновья, Генрих и Вальтер, как раз в это время, но в совершенно другом месте, удачно сдавались капралу американской пехоты Сэмюелу Дж. Зульцбергеру. Капрал сидел на капоте полугрузового автомобиля «додж» рядом с креплением пулемета, пил, болтая ногами, консервированный помидорный сок из жестянки и, улыбаясь — отчего сияние его недавно проверенных полковым дантистом зубов сливалось с сиянием его круглого сливово-шоколадного лица — во весь рот, смотрел, как перепуганные наци складывают в аккуратную пирамиду свои мэшинганы. Сэм собирался дождаться окончания этой обязательной процедуры, сфотографироваться на фоне пленных и захваченного оружия, а затем дать крепким ботинком этим обосравшимся мальчишкам по их паршивым задницам и отправить по домам. Никакого приказа относительно сдавшихся у него не было, а возиться с ними ради собственного удовольствия он не собирался — на взятых с боями территориях его всегда больше интересовали девчонки, чем мальчишки. Впредь мы капрала Зульцбергера вспоминать никогда не будем, так что это все о нем.

А команда, где служил будущий маршал, приступила к выполнению своей боевой задачи, то есть начала осматривать помещение в поисках трофейного имущества. Осмотр, увы, ничего не дал: имущества никакого не было, поскольку золотые часы, колечки и тонкие цепочки с медальонами в виде сердечек, открывающихся для хранения маленьких фотографий и любимых волос, уже находились в карманах галифе и вещмешках-сидорах неудержимо наступающего 2-го Белорусского (или 1-го Украинского) фронта. Однополчане бойца Печко собрались было оставить стратегически несущественный объект, однако Иван в последнюю минуту задержался, обратив внимание на рассыпанные по всему полу мелкие стекляшки, на которых оскальзывались подошвами сапог его боевые друзья. Он наклонился, чтобы присмотреться, и тут счастливая солдатская звезда взошла над ним, точнее, сверкнула ему прямо в глаз голубым стекляшечным огнем. Многие другие, во всех отношениях вполне исправные воины, не придали бы значения такой ерунде, а плюнули бы на фашистское стекло да и пошли бы к победе дальше. А Ваня не плюнул, напротив, принялся собирать стекляшки, которые тем временем пускали ему то в левый, то в правый глаз синие лучи, и ссыпать в пустой — Печко никогда не курил и впоследствии — кисет, подаренный незнакомой труженицей тыла по переписке…

Одним словом, за эту свою сообразительность рядовой Иван Печко был представлен к награде и вскоре получил ее — медаль «За взятие Берлина», без уточнения, что именно в Берлине он взял. И конец войны он встретил уже командиром взвода в звании старшины, совершенно на какое-то время позабыв о десятке-другом стекляшек, не поместившихся в кисет да так и завалявшихся в нагрудных карманах линялой от солдатского пота гимнастерки.

Много чего было потом в жизни заслуженного фронтовика. Училище, рота, академия, полк, еще одна академия, дивизия, округ, другой округ… И везде офицер Печко И.У. проявлял себя идейно выдержанным, политически зрелым, морально устойчивым, настойчиво овладевавшим знаниями, постоянно повышавшим свой культурный уровень, инициативным, исполнительным, скромным, выдержанным, отзывчивым и чутким. Обо всем не расскажешь, опишем только, как он получил еще две из своих неисчислимых наград — первую и вторую геройские Золотые Звезды.

История первой началась во время известной агрессии американского империализма против Кореи. Тогда, напомним, воины Народно-Освободительной Армии Китая добровольно сражались с марионеточными войсками Ли Сын Мана и их заокеанскими покровителями, а будущий (ныне покойный) вождь трудящихся всего мира и особенно Северной Кореи Ким Ир Сен имел чин обычного советского капитана. И вот как-то сидели майор Печко, служивший тогда в Дальневосточном военном округе, с капитаном Кимом, служившим там же, по ночному дежурному времени в штабе, выпивали понемногу чистый, доставшийся от летчиков, спирт, закусывали доброй курятиной, подаренной благодарным местным населением, беседовали. Ну, и пожаловался между двумя кружками капитан майору на недомогание: вот, смотри, Иван, видишь, как шею справа раздуло? Голову не могу держать прямо, словно страдаю детской болезнью левизны, как учил нас великий Ленин, и воротничок кителя уже не сходится. Посмотрел майор — действительно, беда у корейского товарища. А Ким продолжал: живет здесь в одной деревне наш старый корейский колдун, его, конечно, как установим социализм, надо будет отвезти в Корею и расстрелять. Но пока он может вылечить меня от моего левого уклонизма, только говорит, для этого нужен очень дорогой камень, похожий на голубое стекло, называется у вас по-русски «бририант» (поскольку в корейском языке звук «эл» плохо произносится, мы так и пишем), а где же я возьму этот камень?.. В общем, почему уж майор Печко решил помочь корейскому товарищу — то ли из пролетарской солидарности, то ли просто по личной дружбе, то ли такой он проницательный был, что угадал судьбу обычного Кима, каких в тех краях водилось и водится неисчислимое количество, — неизвестно. Только дал Печко Киму бририант, и старый колдун чиркнул Кима по шее острой бририантовой гранью, и выпустил из больной шеи все лишнее, и выпрямилась шея у Кима… После чего прошло несколько лет, как вдруг полковнику Печко присвоили звание Героя Советского Союза с вручением медали Золотая Звезда и ордена Ленина «за выполнение особых заданий командования в период 1952—1953 годов». Иван Устинович долго ломал голову над тем, за какие именно особые задания получил высокую награду, и не мог ни до чего додуматься, но однажды в гарнизонной парикмахерской стал листать журнал «Народная Корея» — и замер. На фотографии в журнале он увидел довольно толстого корейца в сером костюме. Кореец стоял перед большой непонятного назначения машиной и указывал на нее рукой. Под фотографией было пояснение: «Вождь трудящихся всего мира, любимый вождь корейского народа товарищ Ким Ир Сен в соответствии с идеями чучхе руководит производством трикотажа». Полковник Печко вгляделся в фотографию еще внимательней, увидел опухоль, хмыкнул, пробормотал тихо: «Опять выросла, правильно он колдуна расстрелял» — и уж больше не думал о том, за какой подвиг получил звание Героя.

А насчет второго геройства, то с ним все было гораздо проще. Служил генерал-майор Печко тогда в знаменитой и незабвенной ГСВГ, то есть в Группе советских войск в Германии, в городе Вюнсдорфе. Ну, все как положено: ездил с инспекциями по частям и подразделениям, отчего каждое утро мучился изжогой, покупал в военторге недорого фарфоровую посуду коробками, ждал неизбежного перевода — с повышением, конечно, — в Забайкалье, потому что надо и честь знать, уступать место тем, кому очередь пришла… Словом, жил, как и следует военачальнику, герою и победителю. Так бы и жил, но однажды сделался он из инспектировавшего инспектируемым — прибыл с проверкой по его линии «товарищ с Гоголевского бульвара», как говорили в войсках, то есть из Генерального штаба Советской Армии. Товарищ был коренаст, прическу носил седым ежиком, нос имел крепкой круглой бульбой, так что в любом областном драмтеатре ему немедленно дали бы роль городничего Сквозник-Дмухановского в уже упоминавшейся нами пьесе Н.В. Гоголя «Ревизор». Однако ж он не трясся от страха в ожидании проверяющего из столицы, а сам именно таким проверяющим и был, в подтверждение чему носил на шитых золотом погонах двубортного генеральского мундира целых три больших звезды, положенных по званию генерал-полковнику. Соответственные и сцены по его приезде в город Вюнсдорф последовали — с долгими товарищескими ужинами, с изъявлениями любви со стороны местного чиновного люда в звании от подполковника и выше, с чистосердечными подарками даже… Отличие же действительности от художественного вымысла состояло в том, что никакой путаницы не случилось: кем был ревизор, за того его и принимали. Ну-с, генерал-майор Печко тоже, естественно, участвовал в мероприятиях по встрече, а на одном из этих мероприятий, в специальной комнате офицерской столовой, оказался непосредственно рядом с гостем. Между привозным коньяком «КВВК», что расшифровывалось как «коньяк выдержанный высшего качества», а в войсках как «Клим Ворошилов выпил керосина», и местной закуской типа вареной до состояния горячего холодца нежнейшей свинины командиры разговорились о текущем международном военно-политическом положении. Тут-то Иван Устинович и проявил себя действительно идейно выдержанным и политически зрелым, как указывалось во всех его характеристиках. Приезжий генерал-полковник, выслушав мнение местного генерал-майора, искоса глянул, автоматически, без всякой практической нужды, по старой солдатской привычке тиранул свою бульбу золотым шитьем мундирного обшлага и хмыкнул.

— Стеной, говоришь? — переспросил он и снова хмыкнул.

— Так точно, товарищ генерал-полковник, — твердо ответил Иван Устинович, — именно стеной. Чтобы пресечь, как говорится, раз и навсегда и противостоять.

— Дорогое дело, — задумчиво, как бы самому себе, сказал товарищ генерал-полковник, — одного кирпича пойдет хер его знает сколько. А у государства, мать бы, сам понимаешь, мать бы, каждая копейка, мать бы, на счету в условиях навязанной нам гонки, мать бы, вооружений. А?

— Так точно, товарищ генерал-полковник, — решительно возразил Печко, — никаких кирпичей не надо, чистый бетон и арматура, немцы сами все и сделают, у них колоссальный опыт восстановления города накоплен. Возрожденный, как говорится, Берлин стал еще краше.

— Бетон, говоришь? — опять переспросил собеседник и опять хмыкнул, в третий раз.

— Так точно, товарищ генерал-полковник, — в третий раз ответил и наш герой. — А относительно средств… Вот. Боец один нашел в оставшихся от фашизма развалинах и готов передать в защиту мира…

С этими словами он сунул руку в карман брюк, как раз в промежуток между лампасами, и вынул оттуда обычный спичечный коробок. Генштабовские руки коробок приоткрыли, раздвинув, генштабовский глаз глянул внутрь, голубое сияние на миг выскользнуло из коробка, но тут же было вновь скрыто, так что никто из выпивающих офицеров и внимания не обратил…

На этом все и было, собственно, закончено. Стену построили то ли по докладу, то ли из общих соображений, а генерал (уже генерал-лейтенант, кстати) Печко вскоре был награжден второй Золотой Звездой с вручением всего, что полагалось за выполнение, конечно, опять же «особых заданий командования», за что же еще. И Печкина карьера пошла круто набирать высоту, как ракета класса «земля-воздух», командовать которыми он и был впоследствии назначен, к удивлению некоторых менее выдержанных товарищей. Политически незрело возмущались товарищи тем, что завхоз — вообще-то генерал Печко действительно служил по линии управления тыла — назначен на такую боевую должность. То есть встречались и тогда в армии, надо признать, отдельные даже крупные командиры, неправильно понимавшие кадровую политику и ставившие во главу угла чисто профессиональные качества, а не морально-политический облик в целом…

Однако вернемся в бункер. Там несущие боевое дежурство подчиненные маршала Печко уже говорят одновременно по всем железным спецтелефонам с бронированными трубками, там уже звучат, смешиваясь, серьезные, но неразборчивые команды, там полным ходом идет подготовка к боевой, товарищи офицеры, работе. И сам маршал сидит посреди всего этого бардака, каковым всегда являются военные действия хоть в чистом поле, хоть в океане, хоть на небе, хоть в подземном бетонно-стальном бункере главного командования противовоздушной обороны. Сидит маршал, хмурит брови глаз, собирает морщины лба, напрягает скулы щек, сжимает губы рта, крутит диск красного телефона с гербом — пытается связаться известно с кем для получения последних указаний по дальнейшим действиям в условиях нештатной ситуации, слушаюсь, товарищ первый секретарь, так точно, товарищ первый секретарь, понял, товарищ первый секретарь!

Но не к кому обратиться бедному маршалу.

Потому что занят, мать бы, телефон, мать бы, правительственной связи, мать бы ее, товарищи! Занято и занято, бип-бип-бип, как тот спутник, честное слово! Сколько ж можно говорить по телефону?

А это не вам судить, товарищ Печко. Не вам обсуждать использование правительственной спецсвязи первыми лицами партии и государства. И не касается вас то, что в данный момент по занятому телефону пересказывается анекдот про армянское радио, про то, можно ли построить социализм в отдельно взятой Армении. И не следует вам говорить, что анекдоты про радио, мол, пусть бы по радио и рассказывали, дошутитесь, товарищ Печко. Вы лучше, маршал, принимайте решение, как требуется по вашей должности, доверенной вам Центральным Комитетом и лично Верховным главнокомандующим. Ну?!

— Уничтожить нарушителя государственной границы! — приказал, не дозвонившись, маршал Печко Иван Устинович на свой страх и риск.

И ровно через год скончался от обширного инфаркта в Центральном имени Бурденко госпитале.

Велик Великий и каждому уготовил награду по делам его, то звездами с небес осыпал, а то последнее достояние отнял — и вновь повторим мы: «Велик Великий и всемогущ!»

Рвутся в небе огненные шары, вот уж прожжен ковер в трех местах, словно огромный курильщик стряхнул на него искры от своей страшной сигареты.

— Поразить одной ракетой! — приказал маршал Печко, и действительно, уже буквально пятая ракета попала в ковер, прошла, не взорвавшись, через него насквозь, так что от дорогой вещи остались только дырка и кайма, на которой кое-как удерживались известные нам слабые люди.

— В связи с техническими неисправностями наш ковер совершит вынужденную посадку, — объявила Зульфия. — Просьба не курить и застегнуть…

Однако она не договорила, поскольку потерявший из-за дырки подъемную силу ковер спикировал к чертовой матери в лес, стряхнув с себя в разные стороны пассажиров.

Представьте себе эту картину: драный, дырявый, словно матерчатый бублик, ковер, тихо планирующий в темно-синем, исколотом звездами небе, и огненные букеты, расцветающие один за другим, словно жуткий фейерверк, и каждый такой огонь на мгновение делает невидимыми и звезды, и само небо — только светло-желтый пожар вспыхивает в вышине… И люди летят с небес.

Но никто не пострадал.

Иванов, например, упал на ель и плавно сполз по ее веткам, весь облепившись иголками, но, вопреки народной мудрости, почти не ободравшись. Бесплотный, понятное дело. Да ему и при жизни везло до самого ее мгновенного конца — женщины его любили, беды если и сваливались, то в каком-нибудь терпимом варианте, все необходимое доставалось без особого напряжения сил. Такой он был человек, легкий и приятный, такая ему и судьба досталась, что на этом свете, что на том. Сполз по дереву тенью, пососал оцарапанный палец и поплыл над тропинкой по направлению к большой дороге, на шум проезжавших грузовиков. И это все о нем.

А Илюша Кузнецов угодил, понятное дело, на свое еврейское счастье, в болото. Вылез весь в грязи, отвратительно пахнувший гнилой водой — кошмар! Но тоже без физических повреждений. Встряхнулся по-собачьи, поправил непоправимо косо сидевшие очки и побрел на тусклый свет ближней железнодорожной станции, держа за уголок важный документ из ОВИРа, случайно оказавшийся в кармане, и суша его на ходу. Так пришел он на станцию, сел в проходивший грузопассажирский, вернулся в Москву, а с утра уже стоял в очереди таких же отщепенцев, чтобы получить от работников Ленинской библиотеки штамп на те из принадлежавших ему книг, которые изданы до 1947 года и которые он хотел вывезти за рубежи СССР. Ему было известно, что штамп будет таким: «Музейной ценности не представляет, вывозу не подлежит» — но попробовать все равно стоило, да? Или вы считаете, что нет? В общем, уехал в конце концов наш неудачливый угонщик ковров, уехал, выпустили в семьдесят втором году через Италию. Ну, и что толку? Изъездил весь мир, а все равно вернулся и живет сейчас в Москве без регистрации, что же касается израильского гражданства, то кому оно помогло, скажите, кому? Так вот он и странствует, болтается, как хризантема в аквариуме. Будто Вечный Жид какой-то, извините за выражение. И это все о нем.

Теперь несколько слов о Леонарде Сурьяновиче Хвоще, инакомыслящем. Куда именно он упал, мы достоверно не знаем, во всяком случае, пока падал, не было никаких сомнений, что попадет на территорию Советского Союза, а как приземлился, возникли версии. По некоторым данным, он оказался в братской Польше, принял там другую фамилию и под ней участвовал в известных событиях как активист «Солидарности» — на многих фотографиях он виден позади Валенсы с усами еще более пышными, чем у самого Лешека. Из других источников известно, что уже утром он появился в мюнхенской студии радио «Свобода» и выступил с сообщением о том, что советские власти распорядились сбивать самолеты с мирными пассажирами в случае, если возникает угроза угона их за границу. Эта версия представляется более правдоподобной: во-первых, сохранились соответствующие записи в архивах «Свободы» и несколько заметок в подшивках европейских и американских газет того времени, во-вторых, некоторое время спустя мы сами, собственными глазами видели Леонарда в Мюнхене. Он шел, явно направляясь на печально известную радиостанцию, через Энглишгартен, скрипел каблуками удобных ботинок по гравию пешеходной дорожки, был одет в баварский зеленый пиджак с бархатными лацканами и без воротника, выглядел прекрасно. Мы раскланялись и пошли каждый своею дорогой — он все дальше по наклонной плоскости клеветы на страну, которая вырастила его и дала образование, а мы в сторону пешеходной торговой улицы, в надежде купить перед возвращением на родину недорогой, но приличный костюм, из тех, которые лучше всего покупать именно в Германии… Впрочем, возможно, все это чепуха, а Леонард Хвощ никогда не покидал отечества, дождался перестройки, стал депутатом и даже телеведущим — во всяком случае, в этих качествах он памятен многим. В конце концов, не важно, куда он упал и куда потом поднялся, он Леонард Сурьянович Хвощ, человек знаменитый. И это все о нем.

Теребилко Татьяна села на круп посреди поля. Удар был несильный, но вызвал у нее приступ мучительной икоты — не то от страха, не то от сотрясения внутренних органов. Это не помешало ей вернуться попутными машинами в Москву и купить-таки ковер, какой хотела с самого начала. На этом ковре, между прочим, выросла девушка Олеся Теребилко-Грунт, с него, возможно, и началась ее тяга к прекрасному, так что в нашем рассказе все, буквально все имеет важный смысл. Татьяна же Теребилко, между прочим, теперь собирается переехать к дочке, в российскую столицу, а домик в Феодосии продать и получить за него хорошие деньги, потому что в Крыму все, особенно земля, дорожает на глазах, и кое-где уже цены дошли до восьми тысяч за сотку, так что можно получить столько, что в Москве прикупить отдельную от дочи квартиру, но на той же площадке. А сама Татьяна, кстати, выглядит… ну, на сорок пять, не больше. И это все о ней.

Ну, и Зульфия (Зухра). О ней особенно нечего рассказывать, все и так ясно. Она вернулась пешком в Самарканд, вымыла усталые ноги в холодном арыке, покормила детей и мужа лепешками и дыней, а когда пришла ночь, рассказала эту сказку своему повелителю, который днем, конечно, работал заврайоно. И это все о ней.

Боже, как я люблю их всех, родных моих!

И прощелыгу, звездострадателя, пустозвона, призрака Иванова, прости его, Господи, и упокой, наконец, душу его,

и вечного зануду Кузнецова Илюшку, он как начнет ныть и жаловаться на судьбу, так сразу хочется записаться в антисемиты,

и хитрожопого Леонарда, правозащитника-то правозащитника, но прохиндея, если честно, каких мало,

и толстую Таньку Теребилко, она и вправду еще вполне ничего,

и бедную, костлявую и темнолицую Зухру (Зульфию), да продлятся ее праведные Дни,

и даже маршала Печко Ивана Устиновича, Царствие ему, коммунисту, Небесное, не злой был в принципе человек, хоть и вор.

Кому что суждено, то и будет. Это — счастье.

Мир же вам, живым и мертвым.

Спасибо. Прощайте пока.

ИЗ ЖИЗНИ МЕРТВЫХ

Военный пенсионер Эдуард Вилорович Добролюбов никак не мог жаловаться на судьбу. Да он на нее и не жаловался, но лишь потому, что смолоду был материалистом до мозга крепких костей и никакой судьбы не признавал вовсе, а только верил в исторические закономерности и неизбежный социальный прогресс. На фоне названного прогресса реставрация капитализма в России представлялась майору внутренних войск в отставке Добролюбову Э.В. результатом целенаправленной подлой деятельности мирового врага народов, каковым является, конечно, американский империализм, осложненный, скажем прямо, международным сионизмом как разновидностью фашизма, что признала и ООН.

Свою автобиографию при необходимом случае Эдуард Вилорович излагал следующим образом:

«Я, Добролюбов Э.В., родился в семье беднейшего крестьянина Добролюбова Вилора, носившего старое имя Николай Мефодьевич. В легендарные годы первых пятилеток мой отец, решительно встав на сторону победившего народа, принял современное имя Вилор в честь первых букв Владимира Ильича Ленина и Октябрьской Революции. Впоследствии он выполнял поручения партии вплоть до секретаря райисполкома, однако скрытый троцкизм и в дальнейшем разоблаченные вредители, устроив в стране необоснованные репрессии вопреки указаниям Центрального Комитета и лично товарища Сталина Иосифа Виссарионовича, довели до того, что мой отец скончался в 1937 году, за что и был реабилитирован в 1958 году в рамках волюнтаризма и очернения прошлого. За это время я, сирота, получил от государства среднее и среднее военное образование, после чего служил на должностях командного состава в системе МГБ (в дальнейшем МВД) в городе Йошкар-Ола по линии исправительных учреждений, и оттуда меня отправили в отставку в звании майора. Женат, жена Лаура Ивановна Добролюбова является пенсионеркой по возрасту. От этого брака имею сына, Добролюбова Ивана Эдуардовича, 1969 г.р., работающего в области строительства…»

Тут, надо заметить, старый солдат Добролюбов кривил душой. То есть не то чтобы он врал, обманывать органы (а Эдуард Вилорович был твердо уверен, что всякая автобиография идет в органы) никогда не решился б, но не договаривал и смягчал. Прослуживши большую часть своей жизни в должности коменданта отдельного лагпункта, он не мог, конечно, принять и, как уже было сказано, не принял известных перемен конца века, демократов так называемых терпеть не мог, ругал их, понятное дело, дерьмократами и ворами. Каково же ему было бы признать, что сын его Ваня заделался капиталистом, буржуем, и прямо написать его название «предприниматель»! А ведь если по-честному, так и следовало написать.

Потому что Иван Эдуардович тысяча девятьсот шестьдесят девятого года рождения никем иным, кроме как предпринимателем, то есть буржуем-капиталистом, дерьмократом и новым, как говорят в народе, русским считаться никак не мог. И вроде бы воспитан был комсомолом, и происхождение имел вполне уважаемое из военнослужащих, а не выдержал испытания непростым временем, встал на путь личного обогащения чистоганом за счет грабежа народа. Некоторое время знаменит был в Москве как владелец фирмы — известной наверняка и вам — «Бабилон», строившей элитный дом невообразимой высоты, помните? Но потом фирма эта накрылась, как бывает со многими фирмами, жилье недостроенное и заброшенное пошло прахом, а Иван тихонько выбрался из-под руин большого бизнеса и занялся мирным делом: возит на Кипр бригады. Они там моют окна в многоэтажных гостиницах и ремонтируют вконец изувеченные нашим туристом номера — ручки привинчивают, краны ставят, а поскольку берут недорого, то бизнес процветает. Молодой Добролюбов оставил за собой возведенный в славные времена на хорошем подмосковном шоссе коттедж дворцового типа и живет там в свое удовольствие всей семьей. Родители нянчат внуков Николая и Мефодия, жена Оксана, домохозяйка, фитнесом увлекается до полного изнеможения, а сам Иван отпустил для прикола бороду по краю щек, как у великого однофамильца и революционного публициста, да и радуется.

Эдуарду же Вилоровичу такая жизнь не в радость, хотя, как уже было сказано, на судьбу ему жаловаться грех. Ну, чего не хватает почти еще здоровому и способному получать нормальные удовольствия от жизни мужику? Проснется, выйдет утром на крыльцо — красота! Легкий, как детское дыхание, туман поднимается над лощинами и зелеными долами великой и прекрасной Николиной Горы, большой ухоженный участок по черт его знает сколько за сотку лежит у ног, и под ногами не что-нибудь, а натуральный искусственный мрамор, и за спиною дом стоит красного кирпича в желтой штукатурке… В подвале финская банька фурычит, разогревается, на лужайке мангал каменный имеется в полной готовности, хоть сейчас шашлыки заводи, из кухни свежим завтраком тянет. Чада и домочадцы шумят — внуки курлыкают, невестка мышцы под музыку разминает, сын первым пивком булькает, жена, хоть и седая, но вполне еще телесная красавица, ворчит по-доброму — живи не хочу, товарищ Добролюбов. А надоест любоваться вечными ценностями русской средней полосы и русского же среднего класса — садись в самолет подходящей компании и дуй всей фамилией хоть в Европу, хоть на Бали какое-нибудь, сын с радостью финансирует. Раскланивайся с подмосковными соседями среди голубых снегов Куршавеля, плещись в синей воде бассейна на арендованной вилле в Антибе, парься в мокрой духоте тропиков… Разве плохо? И при этом, заметьте, пенсия майорская идет.

Но недоволен старик, страдает.

Отчего страдает человек? Почему просыпается ночью в тяжелой ломоте, будто вывихнул грудь, отлежал сердце? Спать хочется, а уж не заснешь, в поту весь, а познабливает. И дышать трудно. Супруга раскинулась посреди широкой импортной койки, сопит ровно, с легким свистом, иногда заведет ненадолго тонкий храп, да и опять угомонится в беззвучном удовольствии — а мужчина мается, ворочается на краю. Просто беда… Чем, спрашивается, провинился перед Господом? Вот на Троицу даже в церкви был, ставил на всякий случай свечки, крестился — тем более, теперь это можно. Много размышлял и несколько лет назад, несмотря на материализм, пришел к выводу, что Бог есть, частично признал ошибки прошлого, когда в соответствии с марксистско-ленинской подготовкой думал, что нет. Материализм материализмом, а Бог Богом… Ну, есть Бог, а легче от этого не стало. Так иногда грустно сделается бессонной ночью, что даже заплачешь. Лежит пожилой мужик и всхлипывает, как пацан, сопли тянет, углом простыни глаза трет. А Лауре, заразе, хоть бы что, дрыхнет, еще и шептуна запустит — правильно говорят, что у баб душа из ваты. Ничего ей не нужно, только внуков обкармливать да невестке в спину шипеть. Ты же тем временем мучаешься.

Некоторые считают, что в таких мучениях как раз проявляется человеческая природа, тяга к идеалу, данная нам свыше. Но на это мы так скажем: идите вы в жопу с вашим идеалом! На хера нужен ваш идеал, если от него только бессонница и удушье? Куда лучше бывало в годы службы — вернешься из зоны, примешь стакан под котлету с гречкой да и повалишься поперек одеяла, как убитый, безо всякого идеала, иногда даже сапоги вместе с галифе Лаурка стягивала… Эх-хе-хе, рад бы теперь снова в такую примитивную бездуховность, как говорит дура-невестка, да годы не те. Вот и лежишь, глядишь в потолок, а потолка-то в темноте не видно, только черная пустота.

В тяжкие ночные часы лишь одна мысль может отвлечь деда Эдуарда от унылого и бессильного погружения в депрессию, которой нередко сопровождается мужская старость (чего Эдуард Вилорович не знает, да и само слово «депрессия» ему не близко знакомо). Вернее, не мысль, а идея, точнее, замысел. В связи с чем возник этот замысел в голове отставного майора, можно только догадываться. Скорее всего, как у марксизма, было у добролюбовского мечтания три источника и три составных части.

Первый источник — угрызения совести оттого, что жил он буржуйской жизнью, будучи по убеждениям твердым коммунистом. И жил, надо признать, хотя и с ночными терзаниями, хотя и с угрызениями названными, но не без удовольствия. Ну, не может человек не испытывать удовольствия в теплом бассейне при температуре окружающего воздуха плюс двадцать два, в окружении антибских цветов, и дерев, накануне полдника с рыбой тюрбо и всем прочим! То есть человек может, человек все может, и плакать, когда его гладят шелковой рукою, и смеяться, когда плеткой охаживают, но организм-то знает наверняка, что хорошо, а что плохо. И организм радуется, отчего человек еще больше расстраивается.

Второй источник — сказки Пушкина в старом детгизовском издании с прекрасными картинками. Эдуард Вилорович вообще читать любил, но, ввиду общего несогласия с нынешней действительностью, читал для собственного удовлетворения не много: биографию полководца Жукова, газету «Советская Россия» и толстый журнал бесплатных объявлений о недвижимости, всегда откуда-то появлявшийся на столике в прихожей. А сказки Пушкина, сохранившиеся чудом еще со времен раннего детства сына Ивана, читал вслух внукам-погодкам, сначала старшему Николаю, потом младшему Мефодию, вплоть до их последовательного поступления в гимназию. К тому же времени, как обоих стал забирать по утрам старомодный, словно паровоз, желтый американский автобус с надписью «Первая классическая гимназия им. Фонвизина», дедушка уже выучил все наизусть — и про чертовщину, творившуюся вокруг Руслана с Людмилою, и про жестокости Балды по отношению к несчастному попу, и про разврат, которым занимались при дворе царя Салтана… Сочинения эти, следует заметить, произвели на него огромное впечатление. Так бывает опасна корь, перенесенная в зрелом возрасте.

Третий источник — старые советские песни и мельком подслушанное в храме учение о бессмертии души. Тут все ясно: утверждение «Ленин всегда живой» на простого, но не лишенного воображения человека обязательно оказывает сильное действие, а случайно разобранные в общем пении на Пасху и с наивным кощунством понятые слова «смертию смерть поправ» непременно врезаются в память, словно выбитые в камне.

Что же касается составных частей, то они суть

1) природная деятельность натуры Э.В. Добролюбова,

2) соблазнительная ситуация, сложившаяся на центральной площади страны,

и 3) присущее всякому русскому человеку стремление решить личные, общенародные и мировые проблемы разом.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Трилогия «Властелин Колец» бесспорно возглавляет список «культовых» книг ХХ века. Ее автор, Дж. Р.Р....
«Шли последние кадры телефильма «Приключения Электроника». Серебряный мальчик и собака медленно напр...
«Дом проснулся на рассвете. В легком утреннем тумане он был похож на спящее чудовище. Высоко над зем...
«Маленький европейский аэропорт Теймер славился своей аккуратностью.Через несколько минут после поса...
«Ранним майским утром к гостинице «Дубки» подкатил светло-серый автомобиль. Распахнулась дверца, из ...
«Вероятно, самым трудным в практике нашей рыбачьей патрульной службы был тот случай, когда нам с Чар...