Венчание с бесприданницей Туманова Анастасия
Договорить он не смог, потому что рыжая Танька, щурясь сквозь языки пламени, наконец-то разглядела повязку на его плече и немедля принялась охать, всхлипывать и расспрашивать. Антипу пришлось заново рассказать всю историю, и причитания Таньки утроились. Она даже не замечала, как Устинья разматывает тряпки на её ноге и страдальчески морщится, оглядывая длинную, вспухшую, покрытую бляшками гноя и засохшей крови царапину.
– Ну что там, Устя? – вполголоса спросил Антип.
– Кажись, только хужей делается, – так же тихо ответила Устинья. – Вот ведь горе, Антип, не растёт тут мышья травка-то. Я нынче весь лес на карачках обползала – не нашла… А у нас-то дома под каждым забором, как лопухи! Ума не приложу, что теперь делать.
А Танька ничего не слышала:
– О-о-о, да и за какие ж грехи опять напасть на нас приключилася?! Ой, говорила ведь я – дайте лучше я в деревню схожу, ногу свою драную-раздутую там покажу, Христа ради попрошу-у… Ой, да чтоб у того кромешника, кто нас обокрал, шкура наизнанку вывернулась да дождь солёный на неё прошёл! Ой, Антип Прокопьич, да что за нечистый вас на худое дело-то понёс? И когда ж над вами Ефим верховодить-то перестанет?! Ведь вы старшой брат-то!
Антип ничего на это не сказал, угрюмо глядя в огонь, но Ефим сразу же вскинулся:
– Язык прикуси, шишига, не то…
– Помолчи, – устало сказала Устинья. Она даже не повернулась к парню, но Ефим осёкся на полуслове, резко отвернулся. На щеке его дёрнулся желвак. Антип встревоженно посмотрел на него; покосившись на Устинью, покачал головой. Та неслышно вздохнула, нахмурилась. К счастью, в это время Танька взахлёб разревелась. Обнимая и уговаривая рыдающую подружку, Устинья то и дело взглядывала через её плечо на Ефима. Но тот сидел по ту сторону костра, повернувшись спиной к остальным, молчал, и лица его Устя не видела.
– Ладно, Татьяна, не вой попусту, – наконец посоветовала она. – Что сделано, то сделано, не воротить. Антип Прокопьич, что ж нам теперь поделать-то?
– По-хорошему, так уходить отселева скорей надо, – хмуро сказал Антип. – Барин тот не дурак, разом сообразит, что, кроме как в лесу, нам схорониться негде. Нам-то этот лес чужой, незнашный, а местные, поди, кажную тропку здесь ведают. Деньги-то большие, не пятак медный… С утра, чего доброго, барин людей соберёт да искать пойдёт.
– Как уходить-то, Антип? – сквозь зубы спросила Устя. – Ты взглянь! – резким движением подбородка она показала на распоротую от подошвы до колена ногу подружки. – Далеко ль Танька с этаким упрыгает? И ты её теперь на себе волочить не сможешь!
– Ефимка сможет, – хрипло сказал Антип. Из-за раны у него начал подниматься жар, глаза болезненно заблестели в свете огня. Устинья, заметив это, украдкой вздохнула и принялась перевязывать оторванной от подола рубахи холстиной ногу подружки. Танька вздрагивала и всхлипывала, шёпотом поминая Богородицу. Когда перевязка закончилась, она посмотрела на подругу и тихонько сказала:
– Устька, вам бы без меня дальше идти… Дело-то делать надо. Оставили б меня здесь, я уж как-нибудь перекручусь, а сами…
– Как оставить-то тебя, дура?! – потеряв самообладание, выкрикнула Устинья, и из кустов, испуганно вереща, метнулась прочь разбуженная птица. – Здесь, в лесу чужом, оставить, чтоб тебя волки сожрали?! Или сама с голоду подохла?! Мы уж все грибы на полверсты вокруг собрали, где новых найдёшь? С ногой-то разодранной?!
– Я с ней останусь, Устя, коли так, – негромко подал голос Антип. – Права Татьяна, поспешать надо. И так уж неделю почти даром просидели. А вы с Ефимкой забирайте бумаги да ступайте далее. Вы здоровые, ноги целые, деньга теперь какая-никакая есть… доберётесь вскорости.
– Не брошу я тебя тут, – не оборачиваясь, подал голос Ефим. – И даже слова не заводи.
– А тебя никто и не спрошает, – добродушно, но твёрдо сказал Антип. – Встанете завтра с Устей Даниловной и с богом тронетесь. А по-доброму, так прямо сейчас уходить вам надо. Пока барин охоту на нас не поднял.
Рыжая Танька, охнув, всплеснула руками. Её заплаканные глаза округлились.
– Охти… Антип Прокопьич… А с нами-то… С нами-то что будет, коль сыщут нас здесь?
– Стало быть, судьба такая, Татьяна Якимовна, – помолчав, отозвался Антип. – Не свезло ни тебе, ни мне. А дело делать надо. Не для себя одних стараемся, сама знаешь. Всё обчество за нами стоит.
Спокойный, ровный голос парня не произвёл на Таньку никакого впечатления: она схватилась за голову и заскулила с новой силой:
– Господи… Богородица пречистая… Да за что же… Устька, Ефим, да как же… Ой, да я пойду, пойду… Ползком на пузе поползу, ежель надо будет…
– Уходите сейчас, Устя, – словно не слыша причитаний Таньки, повторил Антип. – Дожидать уж нечего. Берите бумаги да ступайте.
– Не могу, Антип, никак! – поразмыслив немного, с досадой сказала Устинья. – Коли я нужной травы не найду – помрёт Танька у тебя на руках-то! Сам видишь, какая худая рана-то у ней сделалась! Ногу вон вдвое раздуло! У нас в Болотееве я бы в два дня её залечила, а тут… Нет, нужно мне с утра ещё малость по лесу походить. Авось сыщется мышья травка-то! Иль тёрник хотя бы… Коль найду, что нужно, – оставлю тебе да научу, как прикладывать. Тогда и тронемся с божьей помощью.
Антип только сокрушённо покачал головой. Устинья подняла и подала ему прутик с грибами.
– Поснедай вот… Другого-то нет ничего. И спать ложитесь, во сне голод не мутит.
– Тебе лучше знать, – без улыбки сказал Антип. И обеспокоенно спросил: – Ты-то на ночь глядя куда подхватилась?
– До бочага спущусь, травку погляжу.
– Впотьмах-то? – удивился Антип. – Тебя там ещё в воду утянет…
Но Устинья только отмахнулась и, подоткнув подол сарафана, чтоб не мочить его о траву, скрылась между чёрными ветвями.
– Кто её утянет, игошу эту? – хмуро сказал Ефим, только сейчас поворачиваясь к костру. Рыжий отсвет лизнул его сумрачное лицо с опущенными глазами. – Она ж в лесу-то как дома… И в темноте видит ровно днём.
– Взаправду видит? – с интересом спросил брат. – Сама тебе говорила?
– Скажет она… – буркнул Ефим. Встал и шагнул между двумя елями – туда, где только что скрылась Устинья. Костёр, словно прощаясь, выстрелил ему вслед снопом искр.
Устя не ушла далеко. Неделю назад, ища пристанища в незнакомом лесу, они обнаружили небольшую круглую бочажину с заросшими осокой берегами. Из озерца вытекал, бормоча, небольшой ручей. Тёмная, холодная вода вполне годилась для питья. Сейчас на берегу было темным-темно. Никакой травы, разумеется, не было видно, да Устинья и не думала её искать. Спустившись к воде, она неловко села на землю, обхватила руками колени и застыла. И не шевельнулась, когда рядом послышались торопливые шаги и послышался встревоженный голос:
– Устька! Здесь ты?
– Здесь, – не сразу отозвалась Устя, украдкой вытирая мокрое от слёз лицо. – Здесь. Иди ближе.
– Ревёшь, что ль? – осторожно спросил Ефим, подходя и садясь рядом.
– Вовсе не думала.
Парень взглянул недоверчиво, но промолчал. Некоторое время они сидели молча. В бочаге что-то чуть слышно плеснуло, блеснула короткая рябь. Ефим невольно отодвинулся. Устинья не пошевелилась.
– Кикиморы, что ль, плещутся? – как можно равнодушнее проворчал парень.
Устя мотнула головой:
– Поздно уж им, на дно ушли. Не бойся.
– Откуда знаешь?
– Бабушка сказывала…
– Ты взаправду в лесу ничего не боишься?
– А чего в лесу бояться? – пожала плечами Устя. – Лесные не вредят… Это хужей человека ничего на свете нет. Глянь, туча ушла, месяц встаёт!
В паутине ветвей действительно появился острый рог месяца. На тёмную воду упал клин бледного света. Лунная полоса скользнула по лицу Устиньи, и Ефим сразу увидел мокрые дорожки на её щеках.
– Ну, вот те… а ещё брешет, что не ревёт. Устька, ну что ж ты?.. – Недоговорив, он с досадой махнул рукой, умолк.
Устинья сердито, уже не скрываясь, высморкалась. Хрипло сказала:
– Антип верно сказал. Завтра вдвоём нам с тобой идти придётся.
– Не брошу я его тут, – упрямо буркнул Ефим. – Чтоб его в каторгу забрали, а я…
– Так всех нас заберут, – устало возразила Устя. – Никто не вывернется. Нешто сам не разумеешь?
– Вас-то за что? – мрачно спросил Ефим.
Устинья не ответила, глядя на то, как поднявшийся месяц укладывается серебристым пятном на воде озерца. Ефим, сидя рядом, молча, исподлобья поглядывал на неё, но Устинья не оборачивалась. И, вздрогнув, отпрянула, когда парень взорвался:
– Ну, что молчишь?! Что ты молчишь-то, ведьмища проклятая?! Сидит, молчит, на месяц таращится… Что ты из меня душу-то тянешь?! Давай уж говори! Подружка-то твоя небось уж поголосить-то успела! «Ой, и пошто ж вас, Ефим Прокопьич, бес попутал, пошто ж худое дело сделали, пошто большие деньги взяли?!» А как по-другому-то было, скажи мне?! Полдня возле дороги высидели – хоть бы пёс пробежал! Как повымерли все! Говорю Антипу: пошли к деревне ближе – так нет, упёрся, леший! Оно и правильно, конечно, там народ набежать мог… И вдруг тарантас господский катит! Нешто пропустить было?! Ведь четвёртый день на одних поганках твоих да на траве! Живот ведь крутит, Устька, спасу нет!
– А деньги у барина зачем взял? – спокойно, без упрёка спросила Устинья.
– Так не было там ничего другого-то! – заорал Ефим на весь берег. – Не было, дура! Ни харчей, ни меди! Одни бумажки по закладным! Коль умна через край – сама б пошла да добыла! Твоё-то дело малое было – по лесу за травой ползать! Давай налаживай из себя суд небесный, а я погляжу!
– Я тебе не судья, уймись, – спокойно, почти безразлично отозвалась Устя. – Вы с Антипом и впрямь непривычные – голодовать-то. Это мы с Танькой на лебеде с крапивой всё лето… Чисто козы. А у вашего тятьки в дому завсегда хлебно было. Нешто ты виноват? С голодухи-то люди и не такое творят.
Ефим зло покосился на неё, подумав: издевается. Но худое лицо Устиньи не выражало ни гнева, ни насмешки, и парень, отвернувшись, шумно вздохнул. Некоторое время они сидели не разговаривая. Устинья вытирала слёзы, которые, как назло, не желали униматься. Ефим, не пытаясь её утешать, смотрел себе под ноги.
– Устька, будет выть, – наконец глухо выговорил он. – Сил нет глядеть… Чем выть, кричи лучше хоть на меня. Можешь и кулаком в харю приложить – слова не скажу…
– Толку-то?.. – отмахнулась она. – Легче ж не будет.
– А мне будет.
– Ну тебя, право… Теперь уж бей не бей – не поправишь. – Глубоко вздохнув, Устя повернула наконец к парню мокрое от слёз лицо, криво усмехнулась: – Ты не думай, я не затем реву, чтоб тебя, чёрта, усовестить… Просто уж мочи нет. И такая жуть берёт, господи… Ефим! Что будет-то с нами, а? Что?! А ну как вовсе не дойдём? И… и не узнает наш барин ничего? И попусту погибель всем нам будет… Господи! Кой только чёрт этого варнака на нашу дорогу принёс?! Ведь всё ладно без него могло быть…
Ефим молча обнял её, и девушка неловко ткнулась встрёпанной головой в его плечо. Её плечи беспомощно задрожали. Месяц скрылся за набежавшей тучкой, и серебристые блики на воде погасли.
Месяц назад, вечером, все они – четверо беглых крестьян – расположились на ночлег на обочине широкого тракта, ведущего к Смоленску. Это была оживлённая дорога, по которой катились телеги и возы, ползли вереницы пешего народа, пролетали почтовые кареты и ямщицкие тройки. Днём беглецы шли по этой дороге, смешавшись с пёстрой, оборванной, беспаспортной толпой нищих и богомольцев, а вечером, в сумерках, останавливались на ночлег в поле.
Было по-осеннему сыро, поле застлал туман, и ветви, сложенные для костра, долго не хотели разгораться. Устинья, сбегав в рощу неподалёку, принесла в подоле ворох уже пожелтелого щавеля и пожалела, что нет котелка.
– Кабы был, я бы штей хоть каких наварила, а так…
– Хлеб-соль, православные! – послышался вдруг спокойный голос из тумана. Это было так неожиданно, что из рук Устиньи посыпался щавель, Ефим вскочил, а Антип схватился за лежащую рядом суковатую палку.
– Эка шуму наделал! – усмехнулся незваный гость, входя в круг света. Это был мужик лет тридцати, невысокий, поджарый и словно высушенный насквозь степным солнцем, в заплатанном, подвязанном верёвкой армяке и неожиданно хороших смазных сапогах. За плечами его висела холщовая котомка. Чёрные, сощуренные глаза мужика живо блестели. Рябоватое добродушное лицо было чудовищно грязным.
– Да не пужайтесь, крещёные, худого не сделаю.
– А чего нам пужаться, мил-человек? – пришёл в себя Ефим. – Ты один, а нас четверо. Кто таков будешь?
– Человек божий, калика перехожий. – Ярко сверкнули белые зубы. – Я тут слыхал, баба твоя убивалась, что котелка нету. Так у меня имеется. Мой котёл, ваш навар. Годится эдак?
Братья Силины переглянулись. Никакие знакомства по пути в Москву им нужны не были. Устинья, держа за руку испуганную Таньку, молча, внимательно смотрела на незнакомца.
– Хорошо слышишь, мил-человек, – сдержанно ответил Антип. – А только шёл бы ты мимо подобру-поздорову. Коли хлеба хочешь – поделимся, а постой у нас свой.
«Человек божий» негромко рассмеялся.
– А молодец ты, паря! Всё верно говоришь, чужих сторожиться надобно. Особливо ежели дела лихие крутишь…
– Какие такие дела лихие, что говоришь-то! – гневно привстал Антип. – А ну ступай прочь, дядя, не то…
– Что «не то»?
– Не то мы уйдём, – неожиданно спокойно отозвался Ефим. – Эй, девки! Собирайте пожитки, дале пойдём!
– Да постой ты! – Нежданный гость перестал улыбаться. – Зачем с хорошего места уходить? Я вас ни о чём не спрошу, вы из меня тоже душу не потянете… так чего ж вместе не переночевать? У меня третий день в пузе ничего не болтается, скоро кишки к хребту прилипнут. А у вас котелка нет. Отчего всем добро не сделать? Наутро в разны стороны разбегимся и не свидимся боле.
Парни снова переглянулись. Антип нахмурился. Ему, хоть режь, не нравился этот явившийся из тумана пришлец с насмешливой искрой в чёрных цыганистых глазах. Он был явно не местным, не Смоленской губернии и не ближней к ней Калужской. В его неспешной чёткой речи отчётливо слышалось круглое «оканье». «Шут его знает, кто таков… Вдруг разбойником каким окажется? А хоть бы и так… Мы-то с Ефимкой всяко его сильнее! Коль чего – скрутим да свяжем, и всего трудов!»
– Как звать тебя, тоже не спрошать? – слегка успокоившись, усмехнулся Антип.
– Ярькой зовите, – отозвался гость, присаживаясь у огня и развязывая свою котомку. Внутри оказался закопчённый котелок с продавленным боком, нож, пара новых лаптей, связка бечевы, трут и кресало, кусок сухого ржаного хлеба, несколько картошек и соль, увязанная в тряпицу.
– Охти, и сольца имеется! Ну, сейчас вовсе добрых штей сварим! – возрадовалась Танька, не обращая внимания на тычки в бок от подружки. – Да ты, дяденька Ярька, поближе к огню садись! Экой на тебе армяк сырой, просушись! Под дождь попал, что ль? Позволишь ли ножичек твой взять, щавель покрошить?
– На здоровье, красавица, – усмехаясь, разрешил Ярька и, расстелив свой армяк на траве, растянулся сверху. Настороженных взглядов парней он, казалось, не замечал и дремал, прикрыв глаза, до тех пор, пока Устинья не сняла с огня котелок с пустыми щами. Ели ложками, наспех вырезанными Антипом из липовых чурок во время одного из привалов. У Ярьки ложка оказалась своя, черпал из котелка он в очередь, быстро насытился, похвалил пустую похлёбку, в которой только и доброго было то, что с картошкой да солёная, и быстро уснул. Вслед за ним легли и остальные, втихомолку уговорившись спать вполглаза, потому – человек чужой и мало ли чего можно от него ждать.
Наутро Ярька сказал:
– Ну что, крещёные, за хлеб-соль благодарствую, пора бы в путь трогаться, – он посмотрел на солнце в лохматых тучках, на затуманенное поле, поскрёб спину под рубахой и предложил: – А то давайте вместе до Москвы. Вам, коли беглые, сторожиться надо, а я калач тёртый-валяный, пособить могу.
Силины и девушки изумлённо молчали. Ефим открыл было рот, но старший брат жестом остановил его и спросил сам:
– А ты, дядя Ярька, с чего взял, что мы беглые? Мы от обчества посланы, ходоками до барина…
– Другому кому рассказывай, паря, – добродушно отозвался Ярька, не отрывая глаз от крошечного ястреба, парящего в небе. – А я этаких посланцев без одного тыщу видал. Какое такое обчество вас с безмужними девками послало? И девки вовсе обдёрганные… У Устиньи вон и рожа битая, едва зажило. Да и собрать вас мир-то подобрее мог. А у вас ни котелка, ни рогожки, ложки – и то наспех рубленые.
Крыть было нечем: Антип молчал. Вместо него подал голос Ефим:
– А тебе, дядя Ярька, мы на что сдались? Ты, видать, человек бывалый, что тебе с нас проку?
– Один – не господин, – усмехнувшись, заметил Ярька. – До Москвы идти долго, а людей лихих на большаках всегда вдосталь было. Вы – парни здоровые, с вами поспокойней будет. Да и вам со мной хлопот не станет. Спрошать мне вас не о чем, только дорога общей будет.
Парни молчали. Рябая, грязная Ярькина физиономия была совершенно безмятежной, глаза равнодушно смотрели в небо. Было очевидно, что он не изменится в лице, какой бы ответ ни услышал. Тем не менее Антип осторожно сказал:
– Ты, коль не в обиду будет, обожди малость. Нам посоветоваться надо.
– Понятное дело, надо. – Ястреб по-прежнему занимал всё Ярькино внимание. – Говорите, а я отойду.
Через четверть часа Антип нашёл Ярьку в зарослях пожухшей полыни и объявил, что они согласны принять его в попутчики.
– Ну и слава богу, – не обрадовавшись и не удивившись, ответил тот и не спеша отправился увязывать котомку.
Антип проводил его внимательным взглядом. Он не стал говорить о том, что Устинья, которой крайне не понравился их случайный знакомый, упорствовала до последнего:
– Воля ваша, Антип Прокопьич, только глупость вы удумали! По всему видать – разбойник, каких мало! У доброго-то человека нешто будет рожа так измазана? И умыться не утрудился вечор! На что он вам сдался? Теперь ни единой ночи спокойно не поспим! Лежи да жди, покуда он тебя зарежет…
– Да брось, Устька! – возражал Ефим, которому Ярька почему-то пришёлся по душе. – И что с того, что морда грязная? С чего ей чистой быть? Бродяга небось, а не барин… Ты сама рассуди: как нам идти-то без знающего человека? Убежали ведь в чём были, взаправду ни ложки, ни плошки… Хорошо, тятька денег успел сунуть! А ведь даже не знаешь, в какое село с теми деньгами зайти можно, чтоб не скрутили… Вон Ярька нас в один миг раскусил, что беглые! Стало быть, и другие тако ж могут!
Устинья, закусив губу, молчала. Было очевидно, что Ефим прав. Их желание добраться во что бы то ни стало до Москвы, к барину Никите Владимирычу Закатову, могло не сбыться по тысяче причин, первая из которых была их неопытность. Устя с Танькой никогда в жизни не покидали пределов родного села. Самым дальним путешествием Ефима были поездки с отцом на ярмарку в уездный город, а Антип однажды даже был в Смоленске у старшего брата и считал это невесть каким дальним светом. Опытный на дорогах человек в самом деле был им необходим, и спорить дальше Устинья не стала. Она лишь предупредила сквозь зубы:
– Антип, Ефим, вы только, ради Христа, осторожней с этим… У меня всё нутро переворачивается, когда на него гляжу!
Парни серьёзно пообещали быть каждый миг начеку.
Казалось, впрочем, что беспокоились они зря. Ярька вопросов случайным попутчикам не задавал, о себе тоже ничего не рассказывал, неутомимо отмахивал версту за верстой по дороге, не жалуясь ни на дождь, ни на усталость. Дорогу эту он, по-видимому, знал хорошо, сам заходил в деревни покупать картошку, репу и хлеб для всей компании на деньги, которые ему давал Антип. Однажды Ярька, вглядевшись в крошечное пятнышко пыли на горизонте, спокойным голосом предложил попутчикам отойти с дороги и «перележать чуток» в зарослях травы на обочине. Те послушались – и через несколько минут с испугом глядели из сухого бурьяна на грохочущую мимо тройку урядника. В дороге Ярька обычно молчал. Вечерами, сидя рядом с попутчиками у костра, слушал их разговоры о деревенской жизни, о страде, о податях и рекрутских наборах, похмыкивал, но не вмешивался. Так прошло около недели пути.
…В одну из ночей Ефим никак не мог задремать. Из близкого оврага тянуло сыростью, небо заволокло низкими седыми облаками, сквозь которые по одной, словно нехотя, проглядывали холодные звёзды. Взошёл тонкий, почти прозрачный месяц, и пустое поле подёрнулось его мертвенным светом. Совсем рядом прошуршала полёвка; Ефим даже ощутил на щеке мимолётное прикосновение её влажного носика. Мышь уселась было неподалёку, теребя сухую соломинку – но вдруг беззвучно метнулась в траву. Со стороны углей послышалось слабое копошение. Ефим, не поворачиваясь, скосил глаза. Бесформенная тень качнулась к нему. Раздался чуть слышный шёпот:
– Паря, отойдём… Всё едино не спишь.
– Зачем, дядя Ярька?.. – недоверчиво спросил Ефим.
– За делом! Побалакать надобно… Нет, ежели боишься, так спи…
– Чего бояться-то? – проворчал парень, вставая и украдкой поглядывая на лежащего рядом брата. Но Антип храпел вовсю. Девки, измучившись за день, тоже спали мёртвым сном. Ефим передёрнул плечами и, стараясь ступать неслышно, пошёл за скрывшимся в тумане Ярькой.
Тот не ушёл далеко. Сидел на берегу ручья, поглядывал на смутно поблёскивающую в лунном свете воду. Ефим сел рядом:
– О чём балакать хотел?
Некоторое время Ярька молчал, и Ефим, напряжённо вглядываясь в темноте в его лицо, мог бы поклясться, что их случайный попутчик улыбается.
– Ты мне, паря, вот что скажи… – наконец заговорил он. – На кой чёрт вас в Москву-то несёт? Беглых, да беспашпортных, да с девками на хребте?
– Тебе-то что? – без особой вежливости процедил Ефим. – Ты, я вижу, такой же беспашпортный будешь… только что без девки. А на Москву тоже пробираешься. У тебя свои дела, у нас – свои… Об чём балакать-то?
– Будет Москва – будет и пашпорт… – медленно сказал Ярька, почёсывая грязную голову. – Это надо только верных людей знать. Очертя голову, как вы, в петлю не полезу.
– Думаешь, гиблое наше дело? – помолчав, спросил Ефим.
– Гиблое, – не задумываясь, ответил Ярька. Месяц сбоку освещал его грязное курносое лицо, которое без привычной ухмылки казалось проще и моложе. – Я тебя спрошать не буду, чего вы там у себя в деревне наворотили… Только дело, видать, лихое случилось. Пришибли, что ль, кого?
Ефим молчал. Ярька искоса взглянул на него, скупо усмехнулся краем губ.
– Я, паря, советов чужих не люблю и сам не даю. И к становому не побегу про вас докладываться – к чему мне? Но ведь, воля ваша, дребедень вы задумали – через две губернии в Москву тащиться. Словят вас на дороге да к барину назад возвернут, а там уж – пропадай шкура пропадом…
– Не возвернут, – процедил Ефим. – Барин наш как раз на Москве засел. До него и идём.
– Вон как, – без удивления сказал Ярька. – Что ж у вас там за несправедливие случилось?
– Управляющая всю кровь выпила, – неохотно пояснил Ефим. – У нас на две деревни да село всего полторы сотни душ осталось – а было четыреста без малого! Да беглых ещё сколько, да в некрута без череды с десяток Упыриха эта сдала! Три года свадеб не игралось, не давала, ведьма: мол, неча гулять, работайте! Мы ж и работали – света не видали! Только хоть вусмерть на барщине расшибись – а всё едино хозяйству разор! Потому какой же это работник, ежели его от голода валяет? Коли барин-то нас послушает да приехать решит, враз всё ладом пойдёт! Тятька наш – староста, его всяк уважает… Он и барина научит, как хозяйство-то наладить без мучительства лишнего! И жисть у людей враз легче станет!
Говорил Ефим медленно, обдумывая каждое слово и мучительно колеблясь: нужно ли сообщать всё это чужому человеку. Ярька, впрочем, слушал молча, внимательно и, казалось, с сочувствием.
– Кабы, паря, с вашего походу ещё хуже не стало, – заметил он, когда Ефим умолк, соображая, не наговорил ли чего лишнего. – Когда это на белом свете было, чтобы баре о своих холопах думали? Деньги небось ему Упыриха ваша слала? Ну, так с чего ж ему недовольным-то оказаться? Небось ещё и рад был, что у него этакая сноровистая баба при хозяйстве состоит. А теперь что? Вы с братом ту Упыриху, часом, не придушили?
Ефим молчал, изо всех сил стараясь скрыть смятение. От слов Ярьки словно взорвалась успокоившаяся, улёгшаяся было память. Перед глазами снова встал серый предутренний свет на стене барского дома, тёмная кровь, хлестнувшая на пол, хриплый вскрик, глухой стук выпавшего из его собственных рук топора… Не забыть теперь до смертного часа, не выкинуть из головы… А по-другому было нельзя, и Ефим знал наверняка: случись вернуться тому страшному рассвету – и он снова всё сделал бы так же.
Парень незаметно перевёл дыхание. Скосил глаза на Ярьку и заметил, что тот, глядя в сторону, продолжает благодушно рассуждать:
– По-доброму-то, вам не к барину на Москву, а в Сибирь аль на Дон надобно. Хотя, конечно, с девками-то оно не больно сподручно… ну так и бросили б девок-то! Им по бабьему делу много не назначат…
– Чего не назначат?
– Батожья, – мирно пояснил Ярька. – И им, и вам, ежели в дурь упрётесь. А опосля в ту же Сибирь пойдёте, только в цепках кандальных. Коли, конечно, после кнута живыми останетесь. Тут уж от палача зависит. Бывает, что человека, кажись, и живого отвязывают, – а он через два дня в лазарете богу душу отдаёт. В кнуте не то страшно, что шкуру рвёт, а то, что нутро отшибает. Хотя вы-то с братом, кажись, здоровые, сдюжите. Да кроме того, ежели у тятьки деньга имеется, – пущай он палачу-то заплатит. Умеющий палач с одного удара из человека дух вышибает – и тот уж ничего не чует. Да и удар удару розь. Ежель по-умному бить, так нутро цело останется. Но это уж больших денег стоит. Найдётся у тятьки-то вашего?..
– Так барин-то что ж?.. – растерянно спросил Ефим.
– А что «барин»? Ты ведь его и в жизни своей не видал, поди? – хмыкнул Ярька. В его голосе не было издёвки, он говорил с тем же лёгким сочувствием, и именно это пугало больше всего. – Барин в Москве сидит… До вас ему дела не было и нету. Коли б было – давно б сам приехал глянуть, что у него в именье творится. Вот вы говорите – расскажете ему про мытарства свои, он приедет, всё наладит… Может, оно и так, всяко бывает… бог со скуки иногда и чудеса творит. Только вам-то, парень, всё едино под суд идти. И тебе, и Антипке, и девкам вашим. Коли вы всамделе смертоубийство сотворили, то и барин вам заступой не будет.
– Что ж… Стало быть, пропадать, – процедил сквозь зубы Ефим. Он старался сказать это равнодушно, но по спине нехорошими мурашками пробежал озноб.
– А на что? – искренне удивился Ярька. – В твои-то годы – пропадать? Вы с братом – парни здоровые, силу вашу видал я. Вас на Волге как царей примут!
– Кто примет-то? – с недоумением взглянул на него Ефим. – В работу там, что ль, народ нанимают? Так беспашпортных-то, поди, купцы-то не возьмут, а ежели…
Закончить он не успел, увидев, что Ярька смеётся – беззвучно и взахлёб.
– Это ты, паря, верно заметил, купцы – не возьмут! – сквозь смех едва выговорил он. – Да только на Волге купцов самих берут… за мошну берут и трясут, а они, сердешные, земно кланяются, что живота не лишили!
– Это кто ж… так озорует-то?
– Известно кто… Ватажники! – Ярька перестал смеяться так же внезапно, как и начал, в упор взглянул на оторопевшего парня чёрными цыганистыми глазами. – А что ты вытаращился? Не слыхал, что ли, в лесу своём о таком-то?
Наступила тишина. В ручье чуть слышно что-то плеснуло, и, словно дождавшись этого, зарылся в тучи месяц. Белёсое покрывало, лежащее на поле, растаяло, скрыв и ручей, и дорогу. Теперь Ефим мог видеть лишь смутно блестевшие белки глаз сидящего напротив.
– Так ты из тех, что ли… дядя Ярька? Из ватажных?
– Ох, спрашиваешь много, паря, – Ярька покосился на тучу, зевнул, потянулся. Поднимаясь на ноги, не спеша сказал: – Я тебе, Ефимка, всурьёз говорю: не суй ты башку в петлю! Будь ты тюхой каким, я б и рот не открыл уговаривать тебя. А у меня чуй звериный, я своего завсегда унюхаю! Нечего тебе на каторге казённые цепи протирать, когда молодой да могутный. Таких на Волге завсегда ждали. Бросай всё, да идём со мной!
– Это как – бросать-то? – мрачно спросил Ефим. – Брата я брошу? Девок? Нет, дядя Ярька. Это ты человек вольный, а мы… Спасибо тебе, только я эдак не могу. Вместе мы дело задумали – стало быть, и отвечать всем. А дальше уж как бог рассудит.
– Ну, была бы честь предложена, – усмехнулся Ярька. – А коли всё-таки вздумаешь – так добирайся до Жигулей. А там сыщи атамана Берёзу – знающие люди покажут. Говори, что от Ярёмы Рваного явился.
– Ты, что ли, Рваный-то будешь? – осторожно поинтересовался Ефим.
– Спрашиваешь много… – донеслось из тумана, Ярька уходил. Ефим некоторое время сидел один возле ручья, вертя в губах былинку и поглядывая на месяц, кочующий из облака в облако. Затем поднялся, дошёл до погасших углей, лёг рядом с братом и заснул – словно провалился.
Его разбудил истошный вой. Голосили так пронзительно и громко, что, казалось, в тяжёлую со сна голову с размаху вбили калёный гвоздь. Ефим вскочил, огляделся. Тут же оборвался, как отрубленный топором, и крик. Протерев кулаком глаза, парень увидел, что Устинья, растрёпанная и злая, держит в охапке бьющуюся Таньку и яростно зажимает ей рот.
– Да замолчи ты… Умолкни, дура! С дороги услышат не то!
– Да что стряслось? – хрипло спросил Ефим. – Антипка-то где?
Из низких туч сочился блёклый рассвет. Всё поле было покрыто плотным туманом, в котором не видать было даже дороги в трёх шагах. Откуда-то слабо доносился колокольный звон. «Заутреня… – машинально подумал Ефим. – Спас же медовый… Аль ореховый уже?»
Из тумана вывалился запыхавшийся, встрёпанный Антип.
– Нету нигде! – выпалил он. – Кругом не видать, туман!
– Да ты сядь, Антип Прокопьич, – устало посоветовала Устя. – Чего уж теперь-то… Он, варнак, поди, ещё ночью утёк.
– Да кто утёк? – почему-то шёпотом спросил Ефим, уже понимая, что случилось что-то страшное. – Ярька? Куда его понесло, лешего?
И тут он увидел малахай брата – вывернутый наизнанку, перекрученный, небрежно брошенный у давно погасших углей. И сразу словно ледяной водой окатило сердце, и Ефим сел на сырую траву там, где стоял. Одними губами спросил:
– Деньги?..
– Все, как есть! – с убитым видом подтвердил Антип, яростно встряхивая в руках ни в чём не повинный малахай. – До последнего гроша, кромешник, выгреб! И как подобрался, анафема? Как я-то не услыхал ничего?! Ведь в полу зашито было, не враз подкопаешься…
Танька больше не кричала и молча, беззвучно заливалась слезами, схватившись за голову. Устинья сидела рядом с ней, глядя в землю и стиснув зубы так, что на худых скулах дёргались желваки.
– А бумаги-то? – словно со стороны услышал Ефим собственный голос. – Бумаги-то отца Никодима целые?
– Навроде целы. – Антип бережно, как ребёнка, развернул тряпичный свёрток, и Ефим увидел, что огромные, кряжистые руки брата дрожат. – Не… их не взял, слава богу, аспид. Побрезговал. И то – на что они ему? Тьфу, и как только спроворил, ирод!.. И поди найди его теперь, в тумане этаком! И как я не почуял-то?!
Ефим, однако, почувствовал некоторое облегчение. «Летопись села Болотеева», вручённая им перед уходом сельским священником, была во сто раз дороже украденных денег. В записках отца Никодима год за годом описывалась жизнь болотеевских крестьян – страшная, тяжкая, беспросветная: смерти детей, болезни, голод, убивающая работа, издевательства управляющей. Главной заботой беглецов было доставить эту драгоценную рукопись в Москву, к барину.
– Ты не убивайся, братка, – медленно выговорил Ефим, глядя на потёртый свёрточек. – Самое главное, бумаги-то – на месте… А этот Ярька и самого чёрта ободрал бы как липку. Кромешник он. Ватажник с Волги.
Все дружно, с изумлением уставились на Ефима. Тот в двух словах рассказал о ночном разговоре на берегу ручья – умолчав, однако, о том, что Ярёма Рваный звал его с собой. Но Устинья всё равно почуяла неладное.
– Пошто ж он тебе открылся-то, Ефим? – подозрительно спросила она, глядя в упор на парня серыми, неласковыми глазами. – До того неделю молчал, ни о чём говорить не хотел… Чем ты ему, анчихристу, глянулся?
Ефим только пожал плечами, избегая её взгляда.
– Стало быть, варнак, каторжник… – пробормотал Антип. – Вон что…
– Считай, что даром отделались, – буркнул Ефим. – Мог бы просто всех порешить для надёжи – и делу конец. А он, гляньте, – ещё и котелок свой нам оставил. Вон на палке болтается… По-божески, стало быть, обошёлся!
Устинья проследила за его взглядом – и вдруг расхохоталась. И смех этот, хриплый, низкий, похожий не то на рычание, не то на всхлипы, напугал Ефима до мороза на спине. Он метнулся к девушке, схватил её за плечи, несколько раз с силой, не жалея, встряхнул:
– Хватит, Устька! Уймись! Тебя не хватало только… Живы – и слава богу! Полдороги уже позади, дойдём как-нибудь!
– И то верно, – прогудел Антип, бережно заматывая в тряпку рукопись отца Никодима. Однако, не закончив, выпустил из рук потёртый лоскут и взглянул на девок: – Давайте-ка лучше место запоминайте, где барин наш обитает: Москва, Столешников переулок, дом Иверзнева. Чего вылупились? Повторяйте, покуда как «Отче наш» не затвердите! Мало ли что… Вдруг все не доберёмся иль бумаги потеряем… Всяко быть-то может, сами видите!
Через полчаса с неба заморосило. Под холодными каплями путешественники собрали свой небогатый скарб и тронулись по ещё затянутой туманом дороге.
С того дня всё и пошло наперекосяк. Денег больше не было, купить хлеба потому не на что, а остатки его быстро подъели. Просить Христа ради под окнами было почти бесполезно: вдоль дороги тянулись нищие деревни, обитатели которых сами шатались с голодухи. Танька и Устинья, привыкшие по целым дням ходить голодными, страдали меньше. Но парни, у отца которых всегда было что подать на стол, мучились страшно. Антип не жаловался, но разговаривать перестал совсем. Ефим, напротив, словно выплёскивая в брани неутолённый голод, крыл последними словами барина, Упыриху, «кромешника» Ярьку, всё воинство небесное и добирался уже до самого Господа Бога, когда его сердитым бурчанием одёргивал старший брат. Немного легче стало, когда Устинья предложила отдохнуть хоть несколько дней в лесу, где она чувствовала себя как дома. За час она набрала полный подол грибов, и вечером, черпая из Ярькиного котелка немудрёную похлёбку, путешественники почувствовали себя почти сытыми.
– Грибов-то тут пруд пруди! – радовалась Устинья, нанизывая на прутики оставшиеся боровики и подберёзовики. – С голоду теперь наверняка не помрём! Посушим, с собой возьмём, надолго хватит! А завтра я ещё схожу поищу!
– Кабы ещё хлебца… – вздохнул Ефим.
– В Москве поедим! – отрезала Устинья.
«В остроге», – чуть было не добавил парень. Но, покосившись на осунувшееся лицо девушки, промолчал.
Может быть, всё и сладилось бы так, как говорила Устя. Но неудачи, вцепившись в них, никак не желали отставать. На другой день девушки ушли за грибами уже вдвоём, предупредив, что раньше вечера их и ждать незачем: «Побольше наберём, чтоб на сушенье, в дорогу хватило». Но они вернулись уже через час: почерневшая от натуги и злости Устинья волокла на спине ревущую благим матом подружку. Танькина нога была распорота от ступни до колена. Кровь сочилась сквозь небрежно накрученную тряпку, падая в траву крупными каплями.
– В яму медвежью, кикимора, провалилась! – поведала, отдуваясь, Устинья. – И как ведь только угораздило! Я и уследить не успела, а уж слышу – верещит на весь лес! А отколь верещит – и не вижу! Яма-то глубокая оказалась, полтора аршина наверняка будет! А на дне – кол острый! Ещё слава богу, что она не сама на этот кол насела, а только ногой проехалась! Я надорвалась вся, эту дурищу выволакиваючи! Посмотришь – в чём только душа держится, а на горб возьмёшь – так и дух вон!
Танька рыдала в голос, глядя на взбухшую от крови повязку.
– Ой, лишенько… Ой, смерть моя пришла… Ой, обезножею теперь, как есть обезножею… Ой, как дальше-то идти буду, ведь отсохнет нога-то… Ой, судьба моя пропащая-я-я-я…
– Да не отсохнет у тебя ничего, дура, уймись! – вскричала, потеряв самообладание, Устинья. – Дай гляну, завяжу по-хорошему! К вечеру травки нужной сыщу, и через два дня снова поскачешь, как кобыла саврасая! Замолчи только, ради Христа, сил нет вытьё твоё слушать!
Танька, всхлипывая, умолкла. Устя, сердито сопя, пробежалась вокруг полянки, принесла какие-то красноватые стебли, растёрла их в ладонях, приложила к кровоточащей ране и накрепко примотала обрывками своей рубахи.
– Вот! Так! И лежи! А я пойду грибы дособеру, а заодно мышью травку гляну! Моё слово – через неделю на обеих ногах пойдёшь!
Однако поиски ничего не дали: прочесав половину леса, падая от усталости, Устинья вернулась вечером к поляне с пустыми руками. Нужная травка не росла здесь ни при болоте, ни в овраге, ни в заросшей папоротниками низине.
– Как же быть теперь-то, Устя Даниловна? – спокойно спросил Антип, но по глубоко прорезавшей лоб морщине видно было, чего стоит парню это спокойствие. Ефим и вовсе ничего не говорил: сидел рядом со всхлипывающей Танькой и с отвращением поглядывал на её замотанную ногу.
– Что поделать, Антип Прокопьич, обождать придётся, – отрывисто проговорила Устинья. – Даст бог, обойдётся и так. Завтра пойду ещё поищу.
Однако не обошлось. Нужная травка не нашлась, несмотря на все усилия Устиньи. Её тайные страхи, о которых она побоялась сказать, сбылись: подружкина нога распухла и загноилась. К вечеру Таньку уже кидало в жар. Она плакала, просила то пить, то хлебца, пусть даже из коры с лебедой, то домой, в Болотеево, и пусть хоть секут насмерть, хоть на воротах вешают… Устинья подносила к обмётанным губам подруги берестяной ковшик с водой, тревожно смотрела на парней. Те отвечали ей такими же взволнованными взглядами. Было очевидно: в ближайшее время продолжить путь не удастся. К счастью, у них был котелок, и Устя уже чуть ли не добрым словом вспоминала разбойника Ярьку, оставившего им такую ценную вещь. В прокопчённой посудине теперь готовились и грибная похлёбка пополам с травой, и отвары от лихорадки, и травяная мазь для лечения. Парни на скорую руку сметали из веток и лапника шалаш, перед которым постоянно дымили угли. Костёр, впрочем, не спасал: сырой, пронизывающий холод преследовал путешественников и днём и ночью. Они уходили из родного Болотеева тёплым августом, уходили в чём были, и только у Антипа был суконный малахай, подаренный отцом Никодимом. Теперь под этим малахаем по ночам вдвоём дрожали Устинья и Танька. Парни мёрзли в рубахах. Раньше этого холода можно было не замечать из-за бодрой ходьбы по дороге и из-за чугунного, мёртвого сна по ночам. Теперь же идти было некуда, занять себя нечем, разговаривать не хотелось, и в голову против воли лезли тяжёлые безнадёжные мысли.
А осень между тем вступала в свои права, поливая поредевший стылый лес ледяным дождём, давя сверху свинцовыми тяжкими тучами. Давно было не слышно птиц. Устя опасалась появления злых лесных кабанов, против которых у путешественников не было ничего, кроме рогатины. Однажды на рассвете к их шалашу вдруг вылез, ломая сухостой, огромный бурый медведь. Парни спали; Устинья, копошившаяся у углей, замерла, сделала знак Таньке, уже открывшей рот для истошного вопля, и, стараясь не шевелиться, тихонько сказала:
– Не шали, Михайло Потапыч, сделай милость! Мы твоего не возьмём, и ты нас не тронь. Ненадолго мы здесь, уйдём скоро.
Медведь взглянул на неё, казалось, с недоумением. Затем мотнул огромной мохнатой головой и вперевалку удалился в лес. Полумёртвая от страха Танька ничком повалилась на подстилку из лапника. Устинья глубоко вздохнула и принялась перебирать собранные накануне грибы, стараясь, чтобы подружка не заметила, как трясутся у неё руки. «Уходить надо… Ох, уходить… Скоро ещё волков леший принесёт! А как уходить-то?! О-о, будь она проклята, доля наша!»
День шёл за днём. Таньке лучше не делалось. Вдобавок кончилась хранимая как зеница ока соль, и хлебать пустое грибное варево стало невмоготу даже Устинье. Парни, привыкшие к постоянной работе, теперь маялись от безделья. Кроме сбора дров и поиска орехов по кустам, заняться им было нечем. Антип изредка вырезал ножом из сучков смешных зверьков, стараясь позабавить совсем павшую духом Таньку. Однажды он отыскал в лесу старую толстую липу, надрал лыка и сплёл несколько пар лаптей для девок. Лапти, однако, пока были ни к чему: Танька не могла ступить и шагу, а Устя привыкла до самых заморозков бегать по лесу босиком. Однако за лапти поблагодарила: впереди ещё была долгая дорога.
Ефим же не хотел делать даже этого и часами сидел возле углей, изредка вороша их палкой и глядя в их малиновое нутро угрюмым неподвижным взглядом. И когда однажды утром братья Силины, тихо посовещавшись, ушли через лес к дороге, ведущей в деревню, Устинья поняла, что удерживать их бесполезно.
Над лесом спустилась ночь. Низкий месяц застрял в облетевших ветвях осин, посвечивая оттуда блёкло, жутковато. Мёртво белели в этом свете сухие палки камышей у берегов бочага. Двумя валунами казались фигуры парня и девушки, сидящих рядом у воды.
– Устька, Антип дело говорит: уходить нам с тобой надо. Я сначала сам не хотел… А теперь думаю: по-другому-то впрямь никак. Сами мы с тобой целые, ноги здоровые – в неделю дошагаем. А с Танькой хворой на плечах да с Антипкой подбитым как?.. Глядишь, и вправду… и дела не сделаем, и сами сгинем.
– Господи, Ефим, замолчи! – с сердцем воскликнула Устя. – Сказано ж – никуда не пойду, покуда мышьей травки не сыщу! Я давеча в соснах бродила, так ветром сырым с севера потянуло. Наверняка есть там ещё болотце какое-то! Я завтра спозаранку туда схожу, поищу. Если уж и там не найдётся… Тогда воля ваша. Как хотите, так и решайте.
– Устя… – после недолгого молчания тяжело выговорил Ефим. – Я тебе ещё когда сказать хотел… да думал, может, обойдётся. Только, вижу, беда одна не приходит. Пропадать-то нам так и так придётся. Мне кромешник наш, Ярька, всё как есть истолковал.
В двух словах, сквозь зубы Ефим передал то, что рассказал ему Ярёма Рваный в последнюю ночь перед своим исчезновением. Устинья слушала молча, не ахая и не ударяясь в слёзы. В её расширившихся, сухих глазах мутно блестел свет месяца.
– Стало быть, всё едино конец? – сдавленно выговорила она после того, как Ефим умолк и уставился в сторону.
– Стало быть, так. Миру-то, может, облегченье и будет, ежели барин в имение вернётся… А нам добра не жди. Как ни крути – всё равно суд, кнут да Сибирь выходят. И вас с Танькой не пожалеют, всё едино – беглые. И про убивство знали, да не донесли. А уж нам с Антипом и вовсе…
Устинья промолчала и тут: просто беззвучно ткнулась взлохмаченной головой в колени. Ефим обнял девушку, прижал к себе, чувствуя, как она дрожит – то ли от ночного холода, то ли от страха. Устинья приникла к нему, содрогнулась всем телом от подавленного рыдания.