Дорога без следов Веденеев Василий
В дверь постучали. Открыв ее, он увидел одного из сотрудников отдела Кривошеина.
– Раненый пришел в себя, – зябко потирая руки, вместо приветствия сообщил тот. – Сергей Иваныч уже там.
– Едем, – затягивая пояс, засуетился Антон.
– Да нет, – усмехнулся гость, – нам на аэродром. Ночью из Москвы пришло распоряжение за подписью заместителя наркома. Приказано вам срочно вернуться. Так что собирайтесь.
– Счас, – бросил Волков и, не обращая внимания на стоявшую в прихожей квартирную хозяйку, рванул за ручку дверь комнаты Тони.
Она оказалась запертой.
На Лубянке Семену каждую ночь снились жуткие сны – то он видел себя перебирающимся по тонкому, подточенному половодьем льду, сжимая в руках выломанную на берегу слегу; то наваливалась душная темнота подпола в деревне и явственно чудился запах гниловатой картошки и соленых огурцов-желтяков, которыми впору заряжать пушки для стрельбы по немецким танкам; то вдруг выплывало из тумана и приближалось к нему лицо сумасшедшей, грязной, расхристанной бабы, встреченной в одной из сожженных деревень, когда он добирался к линии фронта. Женщина тянула к Семену скрюченные пальцы, намереваясь схватить и, нехорошо улыбаясь голубым, запавшим ртом, требовала: «Люби меня, люби!»
А то раз привязалась во сне мелодия танго «Люблю» в исполнении Георгия Виноградова – эту пластинку часто крутили на заставе до войны: «Вам возвращаю ваш портрет, я о любви вас не молю, в моем письме упрека нет, я вас по-прежнему люблю».
Глупо и страшно, просыпаясь, слышать эту мелодию, как отзвук давно и безвозвратно прошедшего времени. Кажется, в его сне, на бумажной разноцветной наклейке пластинки танцевали пары – топтались, сосредоточенно глядя под ноги и, не удержавшись на черном вертящемся диске, с душераздирающим криком соскальзывали с его края в пустоту, клубящуюся багровым, но тут же на диске появлялись новые пары, чтобы спустя некоторое время тоже соскользнуть в багровый туман, а вслед им хищно сверкал штырек, на который насажена вертящаяся пластинка…
По ночам, просыпаясь от собственного вскрика, Семен обычно долго лежал, прислушиваясь к тишине одиночной камеры – ни стука капель из крана, ни шагов по коридорам, ни звуков проехавших по улице машин: единственное узкое зарешеченное окно выходило во внутренний глухой двор-колодец с выкрашенными ядовито-желтой краской кирпичными стенами.
Страшно и ужасно, сбежав из немецкой камеры смертников, с превеликими трудами добравшись до линии фронта и перейдя ее, в конце концов оказаться в одиночной камере у своих. И тут же возникла другая мысль – да, страшно и ужасно, но противоестественно это или закономерно? Он сам поверил бы безоглядно человеку, пришедшему оттуда, да еще рассказывающему такие вещи, от которых у слабонервных могут встать дыбом волосы?
Отчего-то вспомнилась услышанная по дороге от солдат конвоя поговорка: немец считает, что победит раса, американец думает, что всех побьет касса, а мы кричим – победит масса!
Изменилась армия с сорок первого, ох как изменилась! Погоны на солдатах и офицерах – непривычные, чем-то напоминающие виденные ранее фильмы про Гражданскую, где все беляки были в таких же погонах; оружие другое, бойцы более уверены в себе, на дорогах колонны войск и техники, немец уже не шарашит, как хочет, с воздуха, но предпочитает отвалить при появлении наших истребителей и штурмовиков. Bсe это наполняло его гордостью, и еще сильнее становилась тревога за себя, за будущее – что с ним станут делать, поверят ли?
Первый раз Семена допросили в землянке командира роты, потом под конвоем повели в тыл – сначала по запутанной системе ходов сообщения с тихо осыпающейся со стенок траншей землей и рассыпанными под ногами стреляными гильзами, потом какими-то балочками и овражками, пока не выбрались к чахлому лесочку, где располагался штаб полка. На перебежчика пришел поглядеть сутуловатый немолодой офицер с одной большой звездочкой на широких, с двумя просветами, погонах – как выяснилось, майор Сергеев, командир стрелкового полка, в полосе обороны которого Слобода перешел фронт.
Допрашивал особист с неприятным тонким голосом, любивший к месту и не к месту добавлять приговорку «ядрена-корень». На его застиранной гимнастерке топорщились еще темно-зеленые, не успевшие полинять под солнцем и дождями, защитные погоны с четырьмя маленькими звездочками.
Майор Сергеев присел в сторонке и, неожиданно вступив в разговор, начал дотошно расспрашивать о системе обороны противника, что видел и слышал Слобода, пробираясь к переднему краю немцев, а недовольно примолкший особист напряженно тянул в себя ноздрями, чутко принюхиваясь к запахам давно не мытого тела перебежчика и его грязной, засаленной одежды. Много позже Семен узнал, что капитан старался уловить – пахнет от пришельца с той стороны пиретрумом или нет? Все немецкие землянки и занимаемые их частями помещения были буквально пропитаны запахом этого дезинфицирующего средства, и потому человек, побывавший у немцев, впитывал запах, принося его с собой. На счастье Семена, подозрительные принюхивания капитана с тонким голосом ничего тому не дали.
Пограничник требовал встречи с представителями военной контрразведки фронта, не ниже, и его повезли сначала в дивизию, потом дальше в тыл, в какой-то заштатный городишко с криво торчащей на главной площади старой пожарной каланчой из красного кирпича, покосившимися домишками и разбитыми гусеницами танков мостовыми, в колеях которых стояли грязные не просыхающие лужи.
В штабе фронта допрашивали уже сразу несколько человек, потом сводили под конвоем в баню, переодели в поношенное, но чистое солдатское исподнее белье и застиранную форму без погон и знаков различия, а после отправили на аэродром и доставили в Москву.
Прямо у трапа ждал крытый фургон, прозванный «воронком». Семена грубо запихали в его обитое железом темное чрево, лязгнула тяжелая дверь с маленьким решетчатым оконцем, уселись охранники, и натужно заревел мотор. О том, что он в Москве, Слобода узнал уже на следующих допросах, которые вел лысоватый, выглядевший совсем по-домашнему подполковник, назвавшийся Николаем Демьяновичем.
Как-либо обращаться к допрашиваемому он старательно избегал, обходясь местоимением «Вы», но угощал чаем, распорядился выдавать папиросы и спички, отвечал на расспросы о действительном положении на фронтах.
Несколько раз вместе с Николаем Демьяновичем приходил на допросы одетый в мешковато сидевший на нем штатский костюм немолодой плотный человек среднего роста. Садился в стороне, внимательно слушал, листал исписанные аккуратным почерком подполковника листы протоколов, ерошил толстой короткопалой ладонью поседевшие волосы, изредка задавал уточняющие вопросы, а выслушивая ответы, недоверчиво щурился.
По тому, как вел себя в его присутствии подполковник, Слобода понимал: пожаловало высокое начальство, не ниже генерала, а может быть, и выше. Портреты таких людей не выносят на демонстрациях и не публикуют в газетах, поэтому о должности, занимаемой одетым в штатский костюм человеком, оставалось только гадать.
Свою историю Семен рассказывал бесконечное число раз, припоминая все новые и новые подробности, до которых Николай Демьянович был большим охотником. Он вообще оказался въедливым, педантичным, крайне внимательным, казалось, совершенно не знал усталости и в конце допроса, зачастую продолжавшегося по несколько часов кряду, выглядел абсолютно свежим.
– Ну, ладно, – сочувственно поглядывая на утомленного Слободу, обычно говорил он, собирая бумаги, – прервемся пока. Отдохните немного, поешьте, а потом продолжим.
И продолжали, невзирая на время суток. Подполковник требовал все новых и новых деталей, по много раз уточнял даты, названия населенных пунктов, через которые лежал путь Семена к фронту, приметы людей, встречавшихся на пути, предоставлявших ночлег, укрытие, оказывавших помощь беглецу.
Особо дотошно он расспрашивал о пребывании в тюрьме, о повешенном немцами переводчике Сушкове, о лохматом сокамернике Ефиме и других. Интересовался следователем СД, допрашивавшим Слободу в Немеже, лагерями, партизанскими отрядами, боями с карателями, побегами, именами предателей и полицаев, обстоятельствами побега со станции и произошедшей в деревне встречи с хозяином явки партизан Андреем.
От долгих ежедневных разговоров у Слободы опухло горло и до хрипоты осел голос, а подполковник все не унимался, задавая новые и новые вопросы – во что был одет Сушков, как говорил, на какую ногу хромал, когда точно его повесили, кто при этом присутствовал из немцев, какие особые приметы имел Ефим, где располагалась камера смертников, просил нарисовать план тюрьмы и маршрут, по которому водили на допросы по галереям в другое крыло здания, кто принимал лейтенанта на явке, указанной Андреем, и кому перепоручили помогать беглому узнику в дальнейшем, как шел, чем питался, сколько километров проходил в день…
Вопросы сыпались из него один за другим – не человек, а машина по выдаче вопросов. Но при всем том подполковник не был вредным – всегда в ровном расположении духа, чисто выбритый, не повышающий голоса, вежливый, не пытающийся запугать или напустить на себя важность некоего всезнайки, видящего на аршин сквозь землю, – он даже нравился Семену и, вернувшись после допроса в камеру, Слобода часто пытался успокоить себя тем, что Николай Демьянович обязательно во всем разберется, изменника разоблачат, и ему, Семену Слободе, дадут возможность искупить позор плена, пусть даже невольного, снова взяв в руки оружие.
Пускай рядовым, но скорее на фронт! Одна мечта – вырваться наконец из страшного круга, в который его загнала война, разорвать тиски судьбы, вернуться в привычное русло, почувствовать себя нормальным, полноправным человеком. Неужели этому никогда не суждено сбыться?
В те редкие ночи, когда его не вызывали на допросы, Семен мучился кошмарами или подолгу не спал, уставившись невидящими глазами в потолок и размышляя о том, как дальше сложится судьба. Спросить об этом подполковника? Ответит ли он, а если ответит, то что услышит дейтенант погранвойск Семен Слобода?
Иногда казалось – лучше ни о чем не думать, не спрашивать, пусть будет будет как будет: жить, подобно щепке, несомой водоворотом в неизведанную глубину жизненных вод. Однако человек – не щепка, особенно после того, как он прошел огонь и ад, ужас и позор плена фашистских лагерей, совершил несколько побегов и сумел сквозь все препятствия добраться до своих, донеся им страшную весть о предательстве, об измене! Разве может такой человек стать щепкой и смириться? Но как же тяжко оказаться вновь в камере! Теперь уже у своих, пусть даже и в столице…
«А на что еще ты рассчитывал, – останавливал он себя, прикуривая очередную папиросу и стараясь не обращать внимания на скопившуюся во рту горечь табака. – На что? На поцелуи, цветы, почетные караулы и гром оркестров, славящих героя? На лучезарные улыбки и предупредительность, усиленный паек и награждение орденами? “Классовая борьба по мере приближения к победе социализма обостряется”. Не сильнейшее ли проявление ее обострения война, на которой ты, волей судеб, оказался по другую сторону линии фронта?..»
В один из дней – Семен уже запутался во времени и плохо различал, утром или вечером его вызывали на допрос, – рядом с подполковником оказался довольно молодой человек, не старше тридцати пяти – сорока, с тяжеловатым подбородком и выступающими надбровными дугами. Под темными бровями поблескивали светлые зеленоватые глаза, глядевшие на Слободу с нескрываемым жадным интересом. На незнакомце была шерстяная гимнастерка с майорскими погонами.
«Что-то новое, – подумал пограничник, искоса посматривая на майора, – неужто начинается нечто важное, если появился этот человек? Зачем он здесь? Новый следователь?»
– Присаживайтесь, – как старому знакомому, кивнул Николай Демьянович, – товарищу надо с вами побеседовать.
Семен сел и привычно опустил руки между колен, ожидая вопросов. Майор начал методично расспрашивать о положении в оккупации, проверках на дорогах, партизанских отрядах, в которых воевал Слобода, о Немеже и тюрьме СД. Измученный бессонницей и кошмарами, неясностью своей судьбы и томительными многочасовыми допросами, Слобода отвечал неохотно, раз за разом повторяя то, что уже говорил раньше, но потом как-то разговорился и даже позволил себе немного поспорить с майором, когда речь пошла о тактике действий немцев против партизан. Сколько длился допрос, лейтенант не знал, но вернувшись в камеру, он повалился на тощий матрац, брошенный на нары, чувствуя, как устал.
На следующем допросе его вновь ожидал сюрприз – теперь рядом с подполковником сидел кряжистый мужчина с добродушно-хитроватым прищуром глаз, одетый в штатский двубортный костюм и рубашку с галстуком.
Наметанным глазом Слобода сразу угадал в нем военного: по тому, как тот держал спину, как говорил, по сдержанным жестам. Может быть, ему просто показалось, но военные люди, привычные к оружию и командам, сразу узнают друг друга в любой одежде и при любых обстоятельствах. Да и кто еще, кроме человека, носящего недавно введенные погоны, мог появиться здесь вместе с Николаем Демьяновичем? Тем более когда идет война.
Опять долгие расспросы все о том же, уточнение подробностей, просьба вспомнить еще что-нибудь существенное о Сушкове, хозяине явки на Мостовой, дом три, подробно рассказать о той ночи, когда бомбили станцию и удалось бежать с нее – сколько километров, ну, хотя бы примерно, он проехал в разбитом вагоне до того, как спрыгнул под откос, как шел до жилья, когда наткнулся на родник, как перебирался через речку, ее ширина, в каком направлении течет вода, как называлась деревня, где его прятали в подполе, фамилия старосты, как зовут хозяйку и ее детей?
И пошло-поехало – два-три часа дают отдохнуть, поесть, перекурить, и снова на допросы. То майор спрашивает, то он уходит и появляется человек в штатском, а то оба вместе начинают выворачивать Семена наизнанку своими вопросами. Дотошно, по несколько раз уточняя все вплоть до мельчайших деталей, требуя обязательно вспомнить, нарисовать схемку, попытаться восстановить и воспроизвести интонации разговоров в камере смертников, вновь рассказать, как он узнал, что Сушков работал переводчиком у немцев, повторять номера лагерей, фамилии и приметы сослуживцев по заставе, товарищей по партизанским отрядам. Веером рассыпали по столу фотографии и просили найти знакомых.
Семен перебирал карточки, всматриваясь в незнакомые лица штатских и военных, в лица немцев в черных и армейских мундирах, и не находил знакомых. Ему снова показывали пачки фотографий – он откладывал в сторону карточки товарищей по училищу, называл их имена, рассказывал, откуда они родом, узнал бывшего командира заставы и политрука, недоумевая, – зачем это? Он уже достаточно давно здесь, могли запросить его личное дело и все проверить или разыскать тех, с кем он учился, чтобы провести опознание. Почему они так не поступили? Скрывают, что он у них? Скрывают, чтобы нигде не просочилась раньше времени принесенная информация?
Родителей не найдут – они померли в голод и Семен остался сиротой. Советская власть воспитала его, выучила, дала возможность окончить училище и стать командиром – разве пойдет он против нее, против своего народа? Как они не могут понять, что он, стискивая зубы, добирался сюда, чтобы спасти людей, еще не знающих об изменнике?
Когда его вдруг оставили в покое, он не сразу уразумел, в чем дело, и только отоспавшись и немного придя в себя после изматывающих разговоров, понял – они не верят ему!
Те двое, майор и штатский с хитровато-добродушными глазами, прятавшимися в веселых морщинках, пойдут за линию фронта! Поэтому они так выматывали его расспросами и, отпустив в камеру, наверняка продолжали свою нелегкую работу, проверяя и перепроверяя все уже с других сторон, чтобы ни в чем не ошибиться там, оказавшись среди врагов. Вот почему с ним пытались говорить на немецком, давали текст на чужом языке, придирчиво расспрашивали о листовке, которую он сохранил и принес с собой.
Пожалуй, это самое верное предположение. Что они смогут там узнать и что это будет означать потом для него, Семена Слободы – избавление от все еще тяготеющего над ним подозрения и долгожданную свободу или?..
А если эти двое не вернутся? И что с изменником, нейтрализовали его или нет?
Камера вдруг показалась ему тесным каменным мешком, в котором нечем, совершенно нечем дышать, а стены словно сдавливают, сдвигаются, не оставляя места и грозя сомкнуться совсем, раздавив узника как букашку. Если есть Бог, то пусть он дарует удачу смельчакам, готовящимся отправиться прямо в ад ради жизни и чести других людей, ради истины – единственной и страшной, поскольку двух истин не бывает и просто быть не может. Истина только одна!
А он останется ждать их возвращения и решения своей судьбы – раньше даже нечего надеяться на ее решение, пока они не вернутся. Только бы вернулись, только бы им удалось!
Чувствуя, как опять началось в голове то самое нехорошее кружение и поплыла перед глазами темнота со всполохами разноцветных мельтешащих светляков, как уже случилось с ним возле лесного источника, когда он увидел свое лицо и не узнал его, Семен испугался. Хотелось закричать, позвать на помощь – здесь свои, они приведут врача, тот посмотрит и скажет, отчего все чаще и чаще темнеет в глазах, отчего нет сна и мучают по ночам кошмары, а лысоватый, часто угощавший чаем, Николай Демьянович иногда кажется совершенно незнакомым человеком и с трудом припоминаешь, как его имя-отчество и зачем они оба здесь?
Скажет, отчего без всякой боли неожиданно кружится голова и отказывают ноги, а мир вокруг крутится, как на карусели, и не понять – вращается все вокруг, или это сам Семен вертится с бешеной скоростью?
Слободе показалось, что он поднялся с нар и пошел к двери камеры, но на самом деле он только сполз на пол и с трудом повернул к окну голову с мокрым от катившихся слез лицом. Стискивая челюсти, рот свела судорога. Не в силах закричать, он только слабо застонал, мыча нечто нечленораздельное, и провалился в темноту, из которой снова тянула к нему кривые грязные руки с пальцами-когтями оборванная сумасшедшая баба, встреченная в сгоревшей деревне. А за ее спиной мерно вращалась насаженная на блестящий, как чудовищный клык, отполированный и отхромированный штырь патефонного диска, пластинка с разноцветной наклейкой, и на ней сосредоточенно танцевали полуголые, тощие, как скелеты, пары, втягивая и его в свой страшный танец…
Танцевали, пока не соскользнут в багровую, клубящуюся темноту…
И Семен, не удержавшись на жутком, безмолвно вращающемся диске, соскользнул туда вместе с ними…
Глава 2
Ермаков долго и мрачно курил, поглядывая на сидевшего напротив Волкова, а тот терпеливо ждал, пока генерал сам начнет разговор, и не прерывал молчания.
Алексей Емельянович отметил, как сдал за последние дни Антон.
Вот только за последние дни или годы? Тяжелая работа в оккупированных странах, передача сообщений о подготовке немцев к войне, идущей полным ходом к нам, готовой ворваться, затопить все огнем, и в ответ – необъяснимое молчание Центра, неверие, а то и суровые, злые окрики; месяцы, проведенные в серпентарии абвера в Польше, ранение при переходе границы, госпиталь, начало войны и ее два тяжелейших года кого хочешь заставят сдать. Да, война, как Судный день, раздаст всем по истинным делам. Какую награду заслужил этот человек, сидящий по другую сторону стола, долгие годы скрывавшийся за чужим прошлым, чтобы работать для будущего мира на Земле? И есть ли достойные награды для разведчика, вынужденного отказаться даже от простого человеческого счастья и подчинить всего себя делу?
Пробилась у Волкова седина на висках, появились предательские морщинки у глаз, как-то незаметно потерявших прежнее задорное выражение, притаились в них невысказанная боль и грусть. Могут ли заменить ему тяжелые, заслуженные кровью и жизнью ордена простую радость семейного счастья, улыбки детей, возвращения по вечерам с работы, столь доступную людям других профессий, не знающих жесточайшего напряжения духовных сил, воли и знаний в смертельном поединке с врагом, когда ты практически один и на чужой территории?
Генерал долго размышлял, прежде чем решился на сегодняшний разговор, но потом пришел к выводу, что правда всегда лучше самой спасительной лжи – человек, уходящий на задание, должен знать все и действовать с открытыми глазами. А говорить, так сказать, напутствовать, все равно надо – так не лучше ли решить накопившиеся проблемы разом, не откладывая объяснения в долгий ящик?
– Вам придется трудно, – прервал затянувшееся молчание Алексей Емельянович. – Речь идет о слишком серьезных вещах: над командующим фронтом повисло обвинение в измене. Не хочу скрывать, что наше руководство склонно видеть в деле элементы нового заговора военных.
Примяв в пепельнице папиросу, генерал встал из-за стола, сел напротив Волкова и положил перед собой папку с бумагами.
– Сроки, Антон Иванович, самые сжатые, и права на ошибку у нас нет. Просто нет и все. Понимаешь?
– Да, – согласно кивнул тот. – Хотелось бы еще раз уточнить некоторые детали с подследственным Слободой.
– Не получится, – недовольно поджал губы Ермаков.
– Почему? – недоуменно посмотрел на него майор. Еще вчера с бывшим лейтенантом проговорили более восьми часов, а сегодня вдруг на его допросы наложено вето? Что произошло?
– Не получится, – повторил генерал. – Плох он, крайне плох. Врачи говорят, организм не выдержал напряжения. Сознание помутилось, пришлось изолировать в психиатрической клинике под чужой фамилией, чтобы соблюсти секретность операции. Впрочем, какой рассудок не помутится от выпавшего ему на долю? Все испытал: первые часы войны, блуждания по лесам, партизанил, плена отпробовал, немецких лагерей, камеры смертников, а потом попал в камеру-одиночку здесь, после беспримерного перехода к линии фронта.
– Вот это-то меня и настораживает, – задумчиво протянул Волков. – Как он дошел? Я попытался подробно восстановить весь его путь к фронту, отмечая на карте места ночевок, партизанские маяки, шоссейные и железные дороги, которые он пересекал, водные преграды, прикидывал иные маршруты, скорость движения…
– Не веришь? – прямо спросил Ермаков. – Ну, говори, чего молчишь, как провинившийся школьник?
– Не то чтобы не верю и полностью готов доказать с фактами в руках свое неверие, – откликнулся майор, – а вот сомнения есть.
– Выкладывай, – снова закуривая, поторопил генерал.
Волков зря не встревожится, не тот характер и не то воспитание: он в первую очередь человек дела, приученный к строгой дисциплине ума и поведения. Поэтому Ермаков и решил сегодня сказать ему все.
– Более короткого маршрута к линии фронта разработать нельзя, – глядя в глаза начальника, сообщил Антон.
– Погоди, – ухватившись за его мысль, Алексей Емельянович поразился тому, что майор додумался применить простой и старый, как мир, картографический метод, соединив точки маршрута, по которому шел к фронту бежавший из тюрьмы СД Семен Слобода.
Сразу же ушла в сторону умозрительность названий населенных пунктов, рек, дорог и четко прорисовался путь сюда, к своим. Да, но этот путь надо было осмыслить с точки зрения разведчика и контрразведчика, опираясь на то, что сделали до Волкова Козлов и другие допрашивавшие перебежчика сотрудники.
– Думаешь, его тащили, как козла на веревке? – недобро прищурился Ермаков.
– Могли и везти, а время от времени выпускать, так сказать, «на вольный выпас», давая возможность появляться в деревнях и на лесных хуторах, ночевать там, расспрашивать о дороге, просить помощи, – пояснил свою версию Волков. – Потом снова везли ближе к фронту, и все повторялось сначала. Они торопились доставить его к нам.
– Тогда он – хорошо подготовленный немецкий агент, – откинулся на спинку стула генерал. – Но представь себе, что все мое существо, опыт человека, разведчика и ум чекиста восстают против такого предположения. Согласен, что бежать, а потом перейти фронт, отмахав почти полтысячи верст, совсем не просто, однако загвоздка здесь, как мне представляется, в чем-то ином. Ты знаешь, что в Немеже окопались наши старые знакомые – фон Бютцов и прибывший туда из Берлина Бергер, признанный мастер провокации и дезинформации. Если они решили подсунуть нам липу, то не станут делать это столь грубо. Слобода чист, особенно если он «конверт» для жуткой политической дезинформации, имеющей дальний прицел и служащей началом сложной многоходовой операции. Для роли такого «конверта» Бергер и Бютцов подберут человека, которому мы не сможем не поверить. А Слобода просто идеальный вариант – бывший пограничник из войск НКВД, партизан, бежал из камеры смертников… Нет, что-то не так в твоих построениях, хотя в них есть весьма рациональное начало. Слушай, а если они, оставаясь в тени, просто помогли ему дойти до фронта? Но как тогда с информацией об измене, с гибелью людей, прикоснувшихся к ней, усиленными розысками беглеца, карательными экспедициям по уничтожению партизан, выжиманию их из этого района? Слобода именно тот человек, за кого себя выдает, вернее, не выдает, а он и есть он. Это проверено и перепроверено десяток раз. Ошибка исключена. Вот тебе и надо, вместе с Павлом Романовичем Семеновым, проверить все на месте. Семенов тоже бывший пограничник, служил в тех местах, хорошо подготовлен, работал с тобой по связи с Марчевским, поэтому выбрали тебе в напарники именно его.
Открыв лежавшую перед ним папку, генерал достал бумаги, скривив губы, перелистал их, бегло просматривая строчки документов.
– Сушков тоже практически вне подозрений. Кстати, тут на тебя телегу прикатили о связи с некоей Антониной Дмитриевной Сушковой, дочерью врага народа. Что скажешь?
– Подписал Первухин? – криво усмехнулся Антон. – Ее отца реабилитировали перед войной.
– Знаю, – вздохнул Ермаков. – Ее родитель и есть тот самый переводчик Дмитрий Степанович Сушков, которого повесили во дворе тюрьмы СД в Немеже. Такие, брат, пироги.
«Тугой узелок, – подумал Волков, чувствуя, как неровными толчками забилось сердце в груди и взмокли ладони. – Круто заворачивается дело. И что я, дурак, не догадался, когда изучал материалы? Хотя мелькала мысль, но отмахнулся от нее, сочтя простым совпадением, а оно вон все как повернулось».
– Она мне жена, – глухо сказал он, глядя в пол. – Пусть мы не венчаны и не расписаны, но жена.
– Понимаю, – отвел глаза в сторону генерал, – но предлагали снять тебя с задания. Не бабку-селянку на базаре отправляетесь спросить о пропаже гуся или свиньи, а Бергер и Бютцов тебя знают, и в этом еще одна причина. Могут возникнуть непредвиденные осложнения.
– Вы же сами упоминали о сжатых сроках, – напомнил Антон. – Кто успеет подготовиться вместо меня?
Ермаков бросил документы в папку и сердито захлопнул, прижав сверху толстой ладонью:
– Я тебя отстоял, но учти, что все не шутки! Знаю, – отмахнулся он от порывавшегося что-то сказать ему Волкова, – знаю, что она не видела отца практически с момента рождения, все знаю. Знаю, как доверял ему Чернов, знаю, на какой риск шел этот немолодой, искалеченный судьбой и людьми человек, оставаясь в оккупации. Знаю и понимаю ее, его и тебя. Боюсь другого: твоей предвзятости! Сознательно говорю тебе все, как попу на исповеди в детстве не говорил. Сейчас в наших руках честь и жизнь не только командующего фронтом, но и многих других людей, и я хочу, чтобы ты понял всю тяжесть ответственности и не искал легких путей, стараясь обелить свою суженую-ряженую.
– Поэтому со мной и летит Семенов? – обиженно вздернул подбородок Антон.
Генерал опять вернулся на свое место за большим письменным столом с лампой под зеленым абажуром и массивным прибором каслинского литья. Устраиваясь в кресле, глухо ворчал себе под нос нечто неразборчивое о мальчишках и сопляках, потом сказал:
– Видишь, чего творится? Один с ума сошел, других повесили, на тебя телеги катят… Думаешь, мне просто, думаешь, лампасы мои – панацея? Дело нам надо делать, Антон. Не люди для чекистов созданы, а чекисты для защиты людей. Вот и суди по совести себя и других. Отправляйся пока отдыхать, перед вылетом встретимся еще все вместе, а даст Бог вернетесь, решим, как вас повенчать. Все, иди…
Выйдя из кабинета генерала, Антон пошел длинным коридором, машинально отвечая на приветствия встречавшихся по дороге знакомых сотрудников. Прав оказался Кривошеин – мстительный Первухин накатал рапорт, да еще грязи насобирал. Интересно, к себе вызывал квартирную хозяйку или удостоил ее чести и самолично посетил тихий домик в переулочке?
Есть же такая порода людей, которые любят совать нос в чужие горшки и, замирая в предвкушении скабрезных находок, рыться в грязном белье – не дает им покоя проходящая мимо жизнь, поскольку своей у них нет, а есть только существование, – серенькое, старательно прикрытое трескучими лозунгами о необходимости. Необходимости чего – их самих? Наверное, так. Они усиленно культивируют в себе, как некую броню от собственной серости, время от времени болезненно ощущаемой ими, чувство собственной нужности и исключительности. Остальные люди существуют для них, а не они для людей – в этом Ермаков прав, предостерегая от подобных заблуждений, способных завести черт знает куда. Хорошо еще, рапорт попал именно к Алексею Емельяновичу, а не к кому-нибудь другому, но кто даст гарантии, что с ним уже не ознакомлено более высокое руководство?
Влип в историю – все смешалось, завертелось, как в калейдоскопе: вылет на задание, пребывание в Немеже старых знакомых фон Бютцова и оберфюрера Бергера, рапорт Первухина об отношениях Антона с Сушковой, ее погибший отец, репрессированный перед войной, неожиданное помутнение рассудка у перебежчика Слободы. Какой же тяжкий груз ложится теперь на плечи, и от этого еще ближе и понятней становится положение командующего фронтом, втянутого в смертельные жернова подозрения в измене, готовые на любом повороте захватить его мертвой хваткой и перемолоть вместе с семьей, товарищами по службе, родными и знакомыми, не оставив даже их следа на многострадальной, истерзанной боями русской земле.
А он, майор Волков, вылетающий во вражеский тыл вместе с Павлом Романовичем Семеновым, должен либо ускорить мерное движение этих жерновов, либо попытаться остановить их – все зависит от того, как они с Павлом сработают там, что узнают, сумеют ли установить истину, возможно, даже заплатив за нее самую высокую цену. Ведь все, обговоренное тысячи раз здесь, разрисованное на схемах, проигранное в умах, может оказаться никчемным там, за линией фронта, когда враг начнет свой жесткий прессинг и будет почти полным хозяином ситуации на оккупированной им территории. Однако надо любой ценой получить ответы на вопросы, которые поставлены перед их маленькой группой!
Но как знать, вдруг полученный ответ станет тем последним толчком, который и их приблизит к неумолимому тяжелому жернову принимаемых «наверху» решений, втянет в смертельный круг и неумолимо раздробит, вместе с опальным генералом, родными и близкими, вместе с еще не состоявшейся любовью и всеми планами на будущее? Впрочем, почему «как знать»? Они все – Антон, Ермаков, Семенов, плавающий в безумном бреду Слобода, лысоватый Козлов и другие – уже давно стоят у самого края этих жерновов…
Открыв дверь своего кабинета, Волков сел за стол. Можно немного побыть в одиночестве – столы других сотрудников пусты: кто на заданиях, кто на фронте, кто в госпиталях.
За окнами серыми простынями повисли облака, выгнулись парусами, закрыли небо над крышами домов, слоями наплывая друг на друга. Снег давно сошел, нежно зеленели деревья в парках. А та ночь, прекрасная и сумасшедшая, словно пришедшая к нему в видениях, ночь с зеленовато-призрачной луной, черными тенями ветвей, студеным ветром, прилетевшим с просторов закованного льдом океана, разметавшимися по подушке тонкими русыми волосами и тихим родным дыханием рядом, казалась ему далекой волшебной сказкой. Как ему вернуть все это? Нет, не луну и ветер, но человека?
Сколько еще придется пройти и испытать, прежде чем он снова сможет, проснувшись среди темноты и тишины, услышать рядом ровное дыхание и, стесняясь собственной нежности, коснуться ее волос ладонью? Кто только придумал войны, поединки разведок, измены, подозрения, поделил людей на своих и чужих, заставил их исповедовать разные идеалы и убивать тех, кто их не разделяет? Что все это по сравнению с вечным таинством жизни, по сию пору никем не разгаданным, не познанным до конца?
Вспомнился профессор математики Игорь Иванович, размышляющий над загадками времени, и его слова, что тебя обязательно должны ждать и даже на войне существуют любовь и дети. И еще о том, что надо смело посмотреть потом людям в глаза, давая отчет о прожитом и сделанном тобой, а время неумолимо, и еще ни разу никому не удалось повернуть его вспять.
Позвонить ему, поздороваться, воспользоваться давним приглашением, зайти в гости и провести вместе вечер, слушая пластинки и мелкими глотками прихлебывая из старых чашек горячий чай, уютно устроившись в кресле и глядя на ровные ряды книг в шкафах?
Будешь чувствовать себя почти как дома, а беседы с профессором – пир ума и чувств, ни с чем не сравнимая роскошь общения с интересным человеком. Такой вечер тоже останется в памяти, и потом, уже там, можно вспоминать его, как ту ночь, после которой они даже не простились с Тоней. Воспоминания помогают, поддерживают, как опоры, слабеющую иногда душу – человек не сделан из железа.
Протянув руку к телефонному аппарату, Антон медленно отвел ее назад – нет, нельзя, да и время, проведенное у профессора, не наверстаешь. Пусть он, вместе с воспоминаниями о Тоне, останется его маленькой мечтой-загадом, властно зовущей назад, в Москву, притягивая незримой нитью к знакомым с детства местам.
Открыв сейф, он достал документы и бросил взгляд на часы – сейчас должен зайти Семенов. Сядет напротив, сунет в рот мятую папиросу, улыбнется глазами, и станет на душе спокойнее от того, что рядом с тобой надежный товарищ, понимающий тебя с полуслова-полувзгляда. Спасибо Ермакову за такого напарника и мысленное «прости» за сорвавшиеся с языка злые слова недоверия.
А когда вернется, – тьфу-тьфу, чтобы не сглазить удачу, – станет видно, как Ермаков решил повенчать его с Тоней. Прочь мысли о жерновах власти – человек всегда хочет надеяться на лучшее, даже на войне…
На душе у Ромина было погано: все планы полетели к черту из-за внезапной болезни усатого тупого обормота Скопина, чтоб ему пусто…
Ромин плюнул в открытое окно служебного купе, тыльной стороной ладони вытер губы и, прищурившись от бьющего в лицо встречного ветра, выглянул – поезд втягивался на длинный перегон, чадно дымил впереди паровоз, мерно отсчитывали стыки рельсов колеса, изредка выбивая ребордами искры, – машинист тормозил.
По краям полотна тянулись грязные поля, мелькали телеграфные столбы, протянувшие вдаль тонкие чуткие пальцы проводов, несущих в себе чужие радости и печали, убогие домишки сиротливо провожали уходящий состав слепыми окнами, остался позади переезд с шлагбаумом и одинокой фигурой пожилой стрелочницы в телогрейке: Россия.
Прикрыв окно, Ромин сел на полку, достал помятую жестяную кружку и налил себе кипятка из большого чайника. Помешивая ложкой, уставился на противоположную стенку купе, как будто хотел во всех подробностях рассмотреть на ней скрытые от посторонних глаз, видимые только ему замысловатые узоры.
Проклятый напарник! Надо же ему так не вовремя заболеть!
Вот она, прихоть капризной судьбы – считай, он давно стал бы покойником, но все еще коптит небо, живет и здравствует. Тогда Скопин разболелся не на шутку: лежал в купе, никуда не выходил, только, пошатываясь от слабости и температуры, с трудом добредал до туалета и потом долго вздыхал и слезливо жаловался, как там немилосердно дует во все щели. Глядя на Ромина глазами больной побитой собаки, он просил скорее достать еще водки и перцу, укрыть его потеплее и не оставлять надолго одного.
Какие тут планы, как тащить Скопина в тамбур и выпихивать на ходу его тело в сугробы на маленьком полустанке, если буквально через час-другой после отправления уже все вокруг знали, что он болен? Как потом сошлешься на его отсутствие, на то, что он отстал от поезда, побежав на полустанке за кипятком?
Кто поверит этим бредням?
Пришлось стиснуть зубы и, делая вид, как озабочен и напуган его болезнью, добывать водку, перец, покупать за бешеные деньги сало и чеснок, кормить усатую скотину и слушать по ночам его пьяный храп, замирая от страха, что он начнет орать во сне, увидев кошмары.
Ромин часто жалел, что у него нет яду – сыпанул бы или налил немного в стакан с водкой и поднес напарнику: кто потом станет разбираться, от чего именно тот помер? Но яду не было, а Скопину становилось все хуже, и уже не помогали ни водка, ни перец.
Ромин начал уже тихо радоваться – нет, не допустил Господь, освободил его от тяжкого греха, не заставил убивать пусть крайне ограниченного, противного, тупого, но все же человека – все решится само собой. Зачем Скопину дальше жить, если он так много знает о Ромине, связнике, застреленном в затхлом и пыльном подъезде проходного двора в уральском городке, знает, наверняка знает и о том, кем был человек в серых валенках с самодельными галошами из старых автомобильных покрышек?
Пусть он унесет все свои знания с собой на небеса, где его встретят у райских ворот строгие ангелы – им и так по должности положено ведать о любых людских делах и грехах, а людям ни к чему такие способности, иначе как тяжко тогда стало бы жить на Земле…
Помочь напарнику расстаться с трудной жизнью, закончив ее на вагонной полке, Ромин боялся – удавишь, а потом заметят на шее пятна от пальцев или полосочку от удавки и начнут таскать. Это тебе не «отстал от поезда»!
Однако оказавшийся на диво живучим Скопин никак не желал помирать – терял сознание, мучился, обливался жарким потом, но душа его словно была прибита аршинными плотницкими гвоздями к телу и не отлетала в райские кущи. Мало того, начальство распорядилось снять его на одной из больших станций и отправить в больницу, опасаясь, что болезнь может оказаться заразной. И сняли.
Задолго перед остановкой Ромин тщательно обыскал напарника, чтобы, упаси Бог, не осталось при нем даже клочка компрометирующей их бумажки или чего похуже. Найдя у него маленький вальтер, бывший поручик только горько усмехнулся и сунул пистолет в карман своих брюк – оставлять нельзя, не то отправишься следом за Скопиным в НКВД. Вертя послушного, обеспамятевшего больного, прощупывая швы его одежды и белья, отрывая стельки у сапог, морщась от вони немытого потного тела, страдая от брезгливости и невозможности прекратить свое занятие, Ромин зло матерился сквозь зубы и молил всех богов, чтобы Скопин никогда больше не вышел из больницы.
Когда больного унесли, навалилась тупая апатия – подойди кто в этот момент и плюнь в лицо, даже в драку не полезешь, а только утрешься и поблагодаришь. Допив оставшуюся водку, Ромин подумал: может, сейчас, когда руки почти развязаны, попытаться осуществить свой план исчезновения? Выходить на связь он не собирался – слишком опасно стучать на ключе, закрывшись одному в купе, когда никто не страхует в коридоре, но записку, переданную связником при их последней встрече, все же сохранил. Как бы ему хотелось, чтобы это оказалась действительно последняя встреча с прошлым!
Поразмыслив, он решил, – сразу исчезать нет резона: сначала надо все же узнать о судьбе Скопина. Не ровен час выживет, настучит на него тем или этим, и тогда петляй из стороны в сторону, заметая следы, а так жить не хочется. К чему сгибать себя под гнетом вечного страха, носить в душе не заживающую язву опасений, – разве он мальчишка, разве впереди еще столько, сколько осталось позади? И потом, суетливость губительна, она гневит Бога и тешит дьявола. Надо не один раз отметить и взвесить, как следует разложить по полочкам, прежде чем очертя голову бросаться в прорубь. Сломался старый план? Сломался. А новый есть? Нет. Вот и подумай над ним, а не соблазняйся кажущейся легкостью, которая к добру еще никого не приводила: Скопина необходимо самым надежным образом нейтрализовать, а надежные способы нейтрализации Ромин изучил еще в добровольческой армии, где за стаканчиком винца и за картами любили приговаривать, что лучше и дольше всех молчат только усопшие. Подождем немного.
Ждать пришлось долго. По случаю удалось забежать в одном из рейсов в больницу, проведать напарника. Тот выздоравливал – отощал, выперли и обтянулись темной кожей скулы на лице, сделав его похожим на монгола, сбриты усы, острижена наголо голова, торчит из ворота застиранной больничной бязевой рубахи тонкая шея с крупным кадыком, волчий аппетит, руки-щепки, бездна злости и желания поскорее выбраться из опротивевшей больнички, – но выздоравливал, подлец!
Сидя на краю койки и заботливо подсовывая Скопину незамысловатые гостинцы, которые тот, настороженно зыркая глазами по сторонам, словно у него в любой момент могли отнять хлеб с салом, жадно пожирал, неаккуратно просыпая на одеяло крошки и вытирая сальные руки о край простыни, Ромин не мог отказать себе в маленьком удовольствии представить, что он сделал бы со своим богоданным немецкой разведкой напарничком в двадцатом году.
Тогда Скопину, пожалуй, было уже за двадцать, соображал, подлец, что почем. Эх, и порезвился бы господин поручик! Жаль, не скрестились их пути, да и кто тогда мог предугадать будущее? Крым, укрепленный западными инженерами, казался неприступной твердыней, созвездие военных имен рядом с бароном Врангелем, английские бронемашины, танки, значительный запас боепитания, масса офицеров…
Даже если и узнал бы Ромин тогда свою судьбу, даже если и попался бы ему Скопин и ушел на дно бухты с камнем в ногах и пулей в черепе, то сейчас оказался бы на его месте другой. Чего уж теперь кулаками махать?
Убедившись воочию, что костлявая повела косой мимо напарника, Ромин, выйдя из больницы, сначала впал в неистовый гнев на несправедливую судьбу, но потом успокоился и стал думать: как быть? Прилипал к окну в редкие свободные минуты, выскакивал из вагона на полустанках – снег сходит, в сугроб тело не спрячешь, а надо убрать Скопина тихо и надежно: в силе оставалась часть прежнего плана, с сообщением об отставшем от поезда напарника.
Наконец нашлось что нужно – поезд в темное время суток проходил с небольшой остановкой для забора воды через маленький полустанок. Рядом с путями раскинулось болотистое озерцо. Запасшись тяжелым камнем и веревкой, Ромин промерил глубину – достаточно, чтобы спрятать то, что раньше было Скопиным, а дно илистое, тело уйдет в него, как кулак в пуховую подушку.
Пришлось засекать по часам время, требуемое для действия – надо выманить напарника в тамбур, заранее приготовить груз и веревки, дотащить его до озерца и успеть вернуться, не то сам отстанешь от поезда. А вдруг это как раз то, о чем он не думал раньше, но самое правильное: не заявлять, не поднимать шума, а исчезнуть на следующей большой станции? Стоит проработать и такой вариант!
Наконец все вымерено и выверено, оставалось дождаться появления кандидата в утопленники. Вскоре Скопин выписался и отправился с Роминым в поездку. Обрадовался припасенной бутылке, быстро захмелел, и бывший поручик смекнул, что в ночь окончательного расчета стоит Скопина хорошенько подпоить, сыпанув в водку снотворного.
Тогда резать или стрелять не надо – тащи пьяного к озеру и немного подержи его голову в воде, пока не перестанет дергаться. Спихни тело подальше от берега и спокойно можешь кричать во весь голос о пропаже второго проводника, а о пристрастии Скопина к выпивке знали очень многие. Отчего бы пьяной скотине не утонуть?
Радушно угощая напарника, Ромин жаловался на вынужденный перерыв в работе, говорил о накопившихся материалах, сетовал, что перетрясся от страха, пряча на период болезни товарища рацию.
Скопин, набив рот, только выразительно мычал в ответ, а бывший поручик думал, что утопить его надо по дороге в Москву, когда будут возвращаться с Урала. Очень удобно – немцы получат радиограмму с данными и объяснением долгого молчания, успокоятся, рассеются последние подозрения у Скопина, на конечной станции Ромин выйдет в город, якобы на встречу со связником, а на обратном пути и…
– Скорее бы все кончилось, – Скопин, вновь отпускавший усы, отвалился от столика и начал ковырять в зубах спичкой. – Силов нет, все высосал лазарет проклятый.
– Погоди немного, – собирая остатки закуски, серьезно пообещал ему Ромин, – недолго осталось терпеть…
В воздухе нещадно болтало – самолет вздрагивал и неожиданно ухал вниз, подпрыгивая, как старый разболтанный автобус на ухабистой сельской дороге, и тогда казалось, что все внутренности разом подкатывают к горлу и норовят через рот выскочить наружу, навсегда покинув свое привычное место. Моторы натужно завывали, транспортник упрямо карабкался выше, ныряя в густые облака, закладывало уши от перепада давления, а потом снова встряхивало, уходил из-под ног решетчатый пол из аккуратных деревянных реек, мутило и подбрасывало. Когда падение замедлялось, пол словно ударял в ноги.
Скосив глаза, Волков увидел в синем призрачном свете салона лицо сидящего рядом Семенова – неестественно бледное, потное, с полуоткрытыми глазами. Заметив, что на него смотрят, он попытался улыбнуться, но улыбка получилась кривой и жалкой. Антон подмигнул ободряюще и отвернулся – сам наверняка выглядит ничуть не лучше, а к горлу подкатывала новая волна тошноты. Нет, рожденный ползать летать не может, однако приходится.
Но вскоре болтанка прекратилась, моторы загудели ровнее, затянув свою заунывную песню на одной ноте: чувствовалось, что набрали приличную высоту. Из кабины вышел один из летчиков и, весело улыбаясь, заглянул в лица пассажиров – как там они, живы еще?
– Оторвались, – перекрикивая гул моторов, сообщил он.
– От кого? – поправляя на груди ранец парашюта, опросил Семенов.
– Ночные истребители, – нагнувшись, объяснил пилот. – Днем они спят или ходят в темных очках, как кроты, чтобы в темноте видеть, а как стемнеет, вылетают на охоту за нашими. Настырные, просто спасу нет. Штурмовики уже два раза их аэродром накрывали, да видно, мало.
Похлопав пассажиров по плечам тяжелой ладонью, летчик снова улыбнулся и ушел. Прикрыв глаза, Антон судорожно глотнул несколько раз – никак не пропадали тошнота и давящая боль в ушах. Нет, внизу, на земле, все же как-то привычнее и спокойнее, чем под облаками.
Надежного аэродрома у партизан нет, придется прыгать на свет костров, выложенных условной фигурой, которая менялась каждый день, о чем договаривались шифровками по рации. Сегодня должны зажечь «звезду» – пять костров и один в середине. Интересно, какая там поляна, угадаешь ли точно на нее? Падать на деревья очень не хотелось, а кругом будет лес. Да ну его, думать об этом…
Оправившийся Павел Романович повеселел, достал из кармана комбинезона спрятанную перед вылетом плитку шоколада, знаками показал, что угощает, но, увидев отрицательный жест Волкова, убрал и постучал пальцем по стеклу циферблата часов: скоро прилетим. Антон согласно кивнул и подтащил поближе к люку мешки с грузом – патроны к автоматам, мины, перевязочный материал, лекарства, свежие газеты…
Костры появились внизу неожиданно – маленькие, тускло рдевшие в темноте точки, словно искры на угольно-черной золе. В открытый люк ворвался холодный ветер, самолет пошел на разворот, и стоявший около люка пилот прокричал, что сначала надо прыгать им, а потом он выбросит тяжелые мешки. Темнота с алыми точками костров далеко внизу одновременно притягивала и отталкивала, призывая остаться на борту, не делать сумасбродного шага вниз, отрубающего все пути к отступлению. Волков неоднократно слышал, что немцы, расшифровав радиограммы или воспользовавшись полученными от предателей сведениями, выкладывали свои костры, заманивая на них десантников или заставляя наших летчиков сбросить грузы. Часто костры выкладывали просто так, наобум, вытягивая их в одну линию, или располагая «конвертом», надеясь на случайную удачу – вдруг совпадет и русские клюнут. Где условленные в радиограмме сигналы ракетами?
И тут внизу вспыхнули блеклые звездочки трех белых ракет – есть, все правильно. Почувствовав на плече ладонь пилота – это прощание, пожелание успеха и приказ прыгать, поскольку говорить мешает гул моторов, да и зачем сейчас какие-то слова, – Антон шагнул вперед и вывалился в темную ледяную пустоту.
Забило дыхание встречным ветром, раздувая щеки, выжимая из глаз обильные слезы, стягивая кожу от холода. Потом хлопнул, наполняясь воздухом, купол парашюта и падение замедлилось – стало видно костры, темную полосу густого леса, маленькие фигурки людей, суетливо мелькавшие в розовом отсвете пламени разложенных в ямах костров, даже почудился запах смолистой гари еловых ветвей. Выше белел купол парашюта Семенова, получившего перед вылетом на задание псевдоним «Григорьев». Сам Антон остался, как и прежде, «Хопровым».
Приземлившись, он поразился тишине и словно обрушившимся на него запахам весеннего леса – они словно ароматным облаком окружили его в сырой прохладе ночи. Далеко-далеко гудел шмелем улетевший самолет, справа стеной стоял лес, слева поляна, за ней тоже лес, а впереди костры, от которых бежали люди. Быстро отцепив лямки парашюта, Волков поискал глазами в небе Семенова-Григорьева. Вон он, приземляется немного в стороне, хорошо, что не отнесло на деревья.
Выставив автомат в сторону бежавших, Антон спросил пароль. Услышав его, опустил оружие и начал собирать парашют. Подоспевшие партизаны помогли увязать стропами белый купол и поспешили навстречу Семенову. Где-то за лесом слышны были выстрелы – дробно и гулко бил немецкий пулемет, бухали винтовки.
– Уходим, – потянул Волкова за рукав заросший щетиной партизан, – покою не дают, сволочи. Осмелели чегой-то, даже ночами лезут.
Несколько человек заливали костры «по-пионерски», мочась в ямки и забрасывая огонь землей при помощи саперных лопаток. Пламя сопротивлялось, не желая умирать, но вскоре потухло, и стало еще темнее. Маленькая группа пестро одетых людей, вооруженых немецкими автоматами и карабинами, красноармейскими винтовками и ППШ, направилась в чащу.
Слыша почти на затылке дыхание Павла Романовича, Антон шел, держась за спиной пожилого партизана, казалось, насквозь пропахшего махоркой. Под ноги то и дело попадались вылезшие на неприметную в темноте тропинку корни деревьев, пеньки и сухие сучья. Сзади тащили сброшенные с самолета тюки.
На счастье, идти пришлось недалеко – в неприметном овражке ждали спрятанные лошади.
– Верхами можете? – передавая Антону повод, сделанный из обычной веревки, поинтересовался один из встречавших.
– Далеко пойдем? – попробовал выяснить Волков, устраиваясь на самодельном, жутко неудобном седле и ища ногами веревочные стремена.
– Ни, верст двадцать, а может, и с гаком, – партизан весело оскалил в темноте кипенно-белые зубы. – В случае чего держитесь за гриву, донесет.
Навьючили на лошадей поклажу, взобрался на вислозадую кобылку Семенов, привычно разбирая поводья, сели в седла партизаны – и тронулись.
Лес стоял по сторонам тихий, только шумел где-то поверху ветер, качая кроны деревьев и безуспешно пытаясь разогнать ходившие по небу тучи, чтобы выпустить на волю звезды. Пахло сыростью, стоялым болотом и прелым прошлогодним листом – чуть горьковато, щемяще жалобно и тревожно, рождая в душе неясное беспокойство. Спрятавшись в зарослях, покрикивала неизвестная ночная птица, пытались хлестнуть по лицу ветви кустов, глухо стучали по мягкой лесной земле копыта, и этот негромкий звук тут же стихал, украденный деревьями, и возникал вновь, чтобы опять пропасть.
Ехали долго. Небо на востоке, откуда прилетели Семенов и Антон, уже начало сереть, наливаясь жемчужным отсветом нарождающегося нового дня, когда добрались до лагеря – землянки и шалаши приткнулись под купами кустов и под деревьями, прикрывшись сверху валежником и проросшим свежей травкой дерном. Еще за несколько километров до лагеря прибывших встретили партизанские секреты и проводили от заставы к заставе.
«Здесь один из отрядов, – понял Антон, – или штаб бригады».
Спрыгнув на землю, он почувствовал, как затекли от долгой дороги ноги, – давно не сидел в седле, да и разве можно назвать седлом странное сооружение из деревяшек и прихваченной поперек брезентовым ремнем подушки, набитой не то мхом, не то трухой?
Подошел средних лет человек – чисто выбритый, с внимательными темными глазами, одетый в кожаное немецкое пальто, – подал руку:
– Михаил Петрович Чернов. Мы вам земляночку отдельную нашли, отдохните с дороги часок, потом потолкуем.
Земляночка оказалась тесной, с небольшим столом из сосновых плах и двухъярусными нарами. Низкое оконце почти не давало света, в углу притулилась железная печурка с выведенной в крышу жестяной трубой, но все равно после полета и многочасового качания в седле приятно вытянуться во весь рост на нарах и чувствовать, как уходит из ног предательская дрожь, вдыхать запахи земли и слышать негромкие звуки жизни партизанского лагеря – ржание лошадей, позвякивание ведер, хриплый голос, отчитывающий какого-то Алехановича, не так располосовавшего ножом принесенный парашютный шелк…
Чернов пришел через два часа. Вместе с ним появился мрачноватый мужчина в гимнастерке старого образца без знаков различия. Его глубоко посаженные светлые глаза смотрели хмуро и недоверчиво.
– Колесов, – представил его секретарь подпольного райкома, – командует у нас разведкой.
Антон знал, что Колесов профессиональный чекист, и потому, не дожидаясь вопросов, предъявил ему свое удостоверение, отпечатанное на квадратике плотного желтоватого шелка.
– Спрашивайте, – возвращая шелковку, немного подобрел начальник разведки. – Чем можем, постараемся помочь, правда, мы до сих пор не знаем, в чем дело.
– Речь пойдет о Сушкове, – угощая хозяев папиросами, начал Семенов. – С кем он работал?
– С Прокопом, – прикуривая от коптилки, отозвался Колесов. – Тот был участковым в милиции, а раньше в уголовном розыске служил. Толковый мужик, ранения имел в борьбе с бандами, потому и ушел с оперативной работы. Здесь Прокопа почти не знали, и мы направили его в город. Сергачев его настоящая фамилия – Андрей Прокопьевич Сергачев. Мы сообщали. Псевдоним он взял по отчеству.
– При каких обстоятельствах он погиб? – вступил в разговор Антон.
– Случайность, – выпуская дым из широких ноздрей, нехотя начал рассказывать Колесов. – Возвращался из города к нам и напоролся на мины. Немец не сообщает, где и когда их ставит, особенно если рядом с лесом. Я сам ездил хоронить, сомнений в том, что это был действительно Сергачев, у меня нет. Мы до войны вместе работали по борьбе с бандитизмом.
Помолчали, отдавая дань памяти погибшему, потом Чернов, беспокойно ворочая шеей в вороте френча, настороженно поинтересовался:
– Имеете подозрения? Какие? Сушкова я знал еще с Гражданской. Толковый, но скрытный. Я, бывало, подсяду вечерком к костру, заведу с ним разговоры по душам, чую, что он из офицеров, правда, в небольших чинах, но чую, а он в молчанку играл или болтал о пустяках. Комвзвода его красноармейцы сами выбрали, доверяли, воевать он умел. Зря вперед не лез, но и труса не праздновал, людей берег. От казачьей конницы вместе мы уходили, потом его тиф свалил. Меня перебросили в другую часть, и разошлись наши пути, а потом встретились уже перед войной, на дороге, когда он бродяжничал.
– И вы его сразу узнали, Михаил Петрович? После стольких лет и невзгод? – словно между делом, бросил Семенов.
– Я ему жизнью обязан, – обиженно поджал губы Чернов, – кабы не он, срубили б меня казачки. Какой из меня тогда был военный, впрочем, и сейчас тоже не очень-то… Как его увидел, то прямо сердце екнуло – думаю, неужто он? Ну а потом проверял, конечным делом, не откуда-нибудь, из тюрьмы человек пришел. Колесов помогал его устроить на работу, вместе предложили Дмитрию Степановичу остаться у немцев в городе. Как хотите, я Сушкову верю. Много ценного передал, с нашей помощью в «Виртшафтскоммандос» к фон Бютцову пристроился, да как оказалось, себе на погибель.
Он снял шапку, обнажив облысевшую голову, и сразу стал заметен возраст Чернова. По контрасту с загорелым лицом, с малоприметными морщинами, прятавшимися в несходившем и зимой загаре человека, много времени проводящего на открытом воздухе, лысина показалась мучнисто-белой, обрамленной поседевшими волосами, сохранившими свой первоначальный цвет только на висках и над ушами. Сморщив изрезанный глубокими морщинами лоб, Михаил Петрович спросил:
– Этот, который с ним в немежском СД сидел, а потом бежал, чего про Сушкова говорил? Какие тот получил сведения?
Павел Романович отвернулся к оконцу, словно и не слышал вопроса; наблюдавший за прилетевшими гостями Колесов, видя это, опять нахмурился, и Антон, глядя прямо в глаза секретаря, ответил:
– Затем и прилетели, чтобы узнать.
Начальник разведки партизанской бригады только вздохнул и хрустнул пальцами, уставив ледышки глаз в стол.
– Фото Сушкова беглецу показывал?! – не поднимая глаз, буркнул он.
– Не узнал, – повернул голову Семенов. – Однако, если бы узнал, это подозрительно. У нас есть только портрет Сушкова до осуждения, а прошло много лет, и избили его до неузнаваемости. Здесь искать противоречия трудно. Остальные приметы переводчика полностью совпадают с тем, что вы нам передали. Приметы Прокопа-Сергачева, или Андрея, тоже. Он что вам сообщал перед гибелью?
– После приезда из Берлина эсэсовского чина Дмитрий ездил с фон Бютцовым на охоту, устроенную для гостя. Вернувшись в город, попросил через связную о срочной встрече, но по дороге на явку был арестован.
– Явка на Мостовой, три? – уточнил Антон.
– Да, – глухо ответил Колосов, – там Прокоп жил у одной старухи. Дом сгорел уже после гибели Сергачева. Мы проверяли, обычный несчастный случай. По Слободе тоже работали – его знают, действительно воевал в партизанах и сидел в лагерях, несколько раз бежал. Прокоп сообщал, что к нему приходила девчонка из деревни, где скрывался беглец. Тут немцы везде его фото на листовках развешивали, ошибки быть не могло. Мы дали добро на встречу, надеясь узнать, что хотел сообщить Сушков, но, возвращаясь после встречи в отряд, Сергачев подорвался на мине. Тело я видел.
– Да, я слышал, – напомнил Волков. – В деревне были?
– Пожгли каратели, – вздохнул Чернов, – всю пожгли, а жителей расстреляли. Кто-то донес, а кто, нам выяснить пока не удалось.
– После побега, особенно когда Слободу не нашли, немцы как с цепи сорвались, – помолчав, продолжил Колесов. – Весь город и район вверх дном перевернули, карательные экспедиции одна за другой, нам пришлось отойти, связь с людьми в городе почти оборвалась, а когда опять перебазировались, то выяснилось, что подполье надо практически заново воссоздавать. Полютовали они в Немеже.
– Как сейчас? – поправил фитиль коптилки Семенов.
– Налаживаем, – начальник разведки явно был не расположен к пространным объяснениям, – восстановили несколько явок, работаем.
Было слышно, как топчется около землянки специально выставленный часовой; в низкое, почти вровень с землей, оконце проник тонюсенький лучик солнца, предвещая близкий вечер; где-то неподалеку рубили дрова, и топор звонко стучал, раскалывая поленья. С тихим шорохом сыпался песок с земляных стен, обитых березовыми неошкуренными жердями, делавшими землянку светлее.
Мигал огонек коптилки, сделанной из гильзы немецкого снаряда, и без этого огненного мотылька с траурной каймой сажи на конце язычка пламени даже березовые жерди не спасли бы от сумрака. Ломались на стенках тени сидевших за столом людей, а снаружи причудливо играл вечерними красками угасающий весенний день – ветреный, прохладный, но уже заметно припекающий на затишье, с сочной зеленью надевшего свой роскошный наряд леса и первыми цветами на полянах.
«Сидим, как заговорщики, – невесело подумал Волков, – и не можем сказать друг другу всего в открытую. Правда, Чернов и Колесов могут, а у нас нет на это права: слишком многое будет потом связано даже с одним неосторожно брошенным словом».
– Подходы к немцам есть? – прервал он затянувшееся молчание. – Или после гибели Сушкова все отрублено?
– Такого, как Дмитрий Степанович, нам, конечно, теперь найти трудненько, – вздохнул Чернов. – Хороший был человек, пусть и путался в жизни, но какой-то незащищенный, что ли, хотя и постоять за себя умел. Терялся от несправедливости судьбы и людей, мягкий чересчур, но языком немецким владел, как истый фриц. Долго они ему доверяли, однако Бютцов, как ни прискорбно, оказался хитрее нас. А подход мы нашли, правда хилый, зачем скрывать – парикмахерша, обслуживает ихних летчиков с аэродрома.
– Надежна? – прикуривая от огонька коптилки, бросил на секретаря испытующий взгляд Семенов, поняв невысказанную мысль Антона.
– Хотите в город отправиться? – вопросом на вопрос ответил Колесов.
– Контакт можно установить с этой парикмахершей? Кстати, как ее зовут? – поинтересовался Волков.
– Нина, – ковыряя ногтем сучок на сосновой плашке стола, отозвался начальник разведки. – Как хотите, так и устроим, а насчет надежности можете не сомневаться. Что еще?
– Надо отправить разведку в поиск по определенному маршруту, – попросил Волков, – проверить путь Слободы к фронту. Можете? И… как там Бютцов поживает?