Правда о штрафбатах. Как офицерский штрафбат дошел до Берлина Пыльцын Александр

И этим все объяснялось. Но все-таки благодарность Сталина за освобождение Варшавы мы получили.

И только 18 января нам, вошедшим в Варшаву вслед за частями 23-й дивизии 61-й армии, разрешили все-таки увидеть этот красавец-город. Первое впечатление — ужасные разрушения. Это и следы подавления фашистами неудавшегося восстания варшавян, и результаты намеренного подрыва лучших, красивейших зданий города. В глаза бросались надписи по-русски на стенах домов «разминировано» или таблички, установленные на вбитых в землю кольях: "Проверено. Мин нет". А когда мы оказались на ведущей к центру города улице Маршалковской, заметили несколько групп саперов с собаками, продолжавшими свою опасную работу по разминированию города. Собаки эти тщательно вынюхивали заложенную фашистами взрывчатку. Тогда я подумал, как же им трудно это делать, если весь город пропах пороховой и динамитной гарью. Да, к моим знаниям о собаках-санитарах, о собаках-"камикадзе", бросающихся под танки с закрепленной на спинах взрывчаткой, прибавилось теперь еще и представление о верных помощниках наших доблестных саперов.

Здесь нас остановила группа военных, уже патрулирующих улицы, и не пустила дальше по этой широкой, видимо некогда красивейшей улице, теперь заваленной на многих участках обломками разрушенных зданий да сгоревшими фашистскими танками. Оказывается, там еще не выставили табличек «Разминировано». Свернули вправо и вскоре где-то близ берега Вислы увидели сильно поврежденное здание, на фронтоне которого с трудом прочитали и перевели на русский слова: "Эмиссийный банк польский".

И поскольку охраны не было, двери — настежь, решили войти.

Боже, сколько и каких только денег в подвале мы там не увидели! И польские злотые в больших толстых пачках и россыпью, и еще не разрезанные листы с купюрами, отпечатанными только с одной стороны, и немецкие оккупационные рейхсмарки.

Мы посмеялись над брошенными миллионами, попинали эти пачки денег, и даже как сувениры я их не взял. После «экскурсии» в банк мы все собрались в условленном месте на западной окраине Варшавы, еще раз убедившись в вандализме гитлеровцев, превративших значительную часть города в руины. Наши офицеры, да и штрафники, участвовавшие в сталинградской битве, сравнивали эти руины со сталинградскими.

Или поскольку я официально участия в боях за Варшаву не принимал, или потому что Батурин просто понял (а может быть, ему подсказали), что мое положение «дублера» для боевых действий противоестественно, он приказал мне и еще нескольким офицерам продвигаться дальше самостоятельно, каждый раз указывая на карте пункт, в который мы к определенному времени должны прибыть. Я не помню сейчас названия городов и местечек, куда приходилось добираться разными способами, но по имеющимся у меня фронтовым благодарностям Верховного Главнокомандующего Сталина за взятие и освобождение некоторых городов Польши, мой путь пролегал через Сохачев-Лович-Скерневице-Томашув-Конин-Ленчица.

…Бегут фрицы, бегут! То ли от неслыханного напора наших войск, то ли от одного имени маршала Жукова, ставшего командующим фронтом, хотя и имя Рокоссовского наводило на немцев не меньше страха. Отступление немцев после изгнания их из Варшавы часто было просто банальным бегством, но нередко в нашем тылу, в лесах оставались довольно крупные группы недобитых фашистов, продолжавших сопротивление. Для их ликвидации приходилось выделять немалые силы.

Ну, а я и мои товарищи в основном добирались попутными машинами, а то и на польских конных повозках. Несколько раз, когда попутные военные машины не останавливались по нашей просьбе обычным «голосованием», приходилось применять более надежный способ остановки — стрельбу из пистолета по колесам. Конечно, этот способ был опасен. Ведь можно попасть и не по колесам, а тогда — трибунал. Но почему-то мне это не было страшно. Как-то выскочил из остановленной таким методом машины майор и, тоже выхватив свой пистолет, пригрозил упечь меня за такое дело в штрафбат. Тогда я сунул ему в нос свое удостоверение капитана 8-го ОШБ. Он на некоторое время опешил, а потом мы помирились, и нас благополучно довезли до нужного пункта.

А в кузове принявшей нас машины, проносившейся мимо заснеженных полей или строго очерченных лесных делянок и небольших рощиц, я любил стоять, облокотившись на кабину, подставляя лицо встречному ветру. От его ножевых, обжигающих струй леденели щеки и деревенели губы. Это ощущение напоминало мне мой родной Дальний Восток и мое морозное детство с нередкими поездками на открытых ступеньках мчащегося поезда, когда я добирался зимой из Облученской средней школы за 40 километров домой на выходные дни и обратно.

…10 февраля я прибыл в город Кутно, где уже разместился штаб батальона, а через день там сосредоточились наши тыловые службы, вернее — их подвижные (на машинах и повозках) подразделения.

Городок этот оказался очень уютным, совсем не тронутым войной. В Кутно функционировал даже водопровод и подавали электричество.

Наверное, или этот город немцы за какие-то заслуги пощадили, или так драпали без оглядки, что не успели нагадить. Зато на стенах домов и на заборах в обилии пестрели надписи "Pst!" ("Молчи!") с изображением прижатого к губам пальца. У нас, помнится, тоже были на дорогах плакаты и щиты подобного содержания: "Не болтай!", "Болтун — находка для шпиона" и т. п.

Мне достался опрятный, за внушительным забором, под красной черепицей домик какого-то местного ветеринара. Миловидная хозяйка, разместив меня, предложила принять ванну. Какое это было блаженство! И ароматное, пахучее мыло, и пушистое полотенце! Поместили меня в комнате с хорошей кроватью и диваном, большим письменным столом, на котором уютно светилась большая настольная лампа с зеленым абажуром. Была хозяйка предельно внимательна.

Я узнал, где размещались офицеры, состоящие в штате моей роты. Оказалось, что кроме Феди Усманова и Жоры Ражева ко мне зачислили недавно прибывшего в батальон уж очень невысокого роста, худенького, но весьма симпатичного младшего лейтенанта Кузнецова, которого уже прозвали «кузнечиком» из-за его хрупкого телосложения, слабенького, совсем не командного голосишка и способности по-девичьи краснеть в самых неподходящих ситуациях. Мне захотелось поближе его узнать, и я предложил ему перебраться ко мне. Да еще на это решение меня подтолкнуло то, что наш "Дон Жоруан" Жора Ражев уже успел предложить мне свою компанию. Понимая, что он уже оценил прелести моей хозяйки и что этот его переход ко мне может закончиться какой-нибудь скандальной выходкой с его стороны, я не поддался его уговорам, сославшись на то, что хочу поближе познакомиться с «кузнечиком».

В Кутно мы пробыли несколько дней, и мне рассказали историю про одну «кобету» (так в Польше называют молодых женщин), которая в годы немецкой оккупации сожительствовала с офицером из какой-то карательной команды СС, родив этому эсэсовцу мальчишку, которому в то время было года два. Немецкий офицер сбежал, не подумав захватить с собой и эту девицу, и потомка своего. Вот на эту тему я и написал совсем не лирические стихи, озаглавив их "Потомок фрица". В них были и такие слова:

Никогда солдат не примирится

с оправданием такой кобеты:

каждый знает, что от рук арийцев

задыхались в душегубках дети.

Ладно. Пусть те дети будут живы!..

Пускай вырастут. Но уж потом,

кровь арийская застынет в жилах,

коль узнают, кто был их отцом.

Всепоглощающая ненависть к эсэсовцам, к арийцам и вообще ко всему немецкому одолевала нас. Неправильно это, сегодня понимаю, но ненависть к врагам сидела в нашем сознании тогда крепко. Вспоминались крылатые фразы типа "нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души" или "если враг не сдается, его уничтожают". Вот и учились ненавидеть, стремились уничтожать. И плакаты, и газеты, и кино, да и хлесткие публикации Ильи Эренбурга и других известных писателей призывали: "Убей немца!". Понимали, конечно, что убивать надо тех, кто с огнем и мечом пришел на землю нашей Родины, но вопреки логике ненависть наша распространялась на всех немцев, на все немецкое, вражеское. Даже ремни немецкие кожаные с бляхой, на которой стояло "Got mit uns" ("Бог с нами"), не нужны были нашим бойцам, потому и не менялись они с поляками.

Здесь, в Кутно, произошло еще одно событие. Где-то уже в Белоруссии выловили сбежавшего еще на Нареве штрафника Касперовича, который тогда, в октябре 1944 года, под предлогом восстановления нарушенной телефонной связи дезертировал с поля боя. И вот теперь, в январе 1945-го, его изловили и зачем-то доставили к нам в батальон. Наверное, кто-то хотел в назидание другим штрафникам устроить показательное заседание Военного трибунала, а может быть и показательную казнь, которую он по тому времени заслужил. Так думали тогда у нас, наверное, все: и офицеры-командиры, и офицеры-штрафники.

Поскольку его нельзя было оставлять без охраны, комбат решил поместить его на чердак дома, в котором размещался штаб. Выставили для охраны часового, тоже из штрафников, строго его предупредив об ответственности за самосуд, независимо от обстоятельств, при которых это, не дай бог, произойдет. Касперович, понимая это, стал провоцировать часового демонстрацией попыток совершить побег и даже начал разбирать черепичную крышу и швырять черепицей в часового. Тот немного потерпел, призывая арестованного к порядку, но в конце концов не выдержал и выстрелил в него, ранив в плечо.

Пришлось отправить Касперовича в ближайший лазарет, держать там охрану, так как даже в столь тяжелое военное время по каким-то правилам считалось, что раненого или больного нельзя судить, а тем более казнить. И пока его там не подлечили, выездной сессии трибунала так и не было, а что случилось в конце концов с ним, так и не знаю. Не до него было, другие события отвлекли от этой истории.

Тогда комбат, уже в середине февраля поставил мне задачу: добраться до наших тыловых подразделений, оставшихся в тех польских деревушках, в которых все мы находились перед наступлением на Варшаву (так я тогда и не понял, почему это задание Батурин поручил мне, фактически уже полностью освободив от той странной должности при Бельдюгове). А задание это заключалось в том, чтобы сориентировать оставшихся там работников тыловых служб, куда им следует продвигаться, чтобы соединиться с основными службами и штабом батальона.

Оставшегося за начальника этого тылового подразделения старшину Ферманюка я сориентировал, передав ему карту с нанесенным на нее маршрутом движения до Кутно. А сам без предварительного согласия комбата и под свою личную ответственность решил дать крюк и заехать в госпиталь к Рите. Ну хотя бы посмотреть на нее, поскольку госпиталь все еще оставался на прежнем месте, в Лохуве, несмотря на то что линия фронта уже далеко продвинулась на запад.

Но получилось совсем не так, как предполагал. Рита, бросившись ко мне и повиснув на моей шее, вдруг запросилась уехать со мной в штрафбат. Видимо этот вариант она уже обсуждала с мамой, так как та, к моему удивлению, ее просьбу поддержала. Еще не зная, как на это отреагирует мой комбат Батурин, я согласился на эту "двойную игру", опасаясь, что будет нелегко уговорить начальника госпиталя на этот шаг.

Однако совершенно неожиданно для меня начальник госпиталя (а им был капитан медицинской службы Нисонов), приняв нас без проволочек, сердечно поздравил с недавней фронтовой свадьбой и, почти не раздумывая, дал свое «добро» и приказал кому-то срочно оформить соответствующие документы. Такое бесконфликтное разрешение, казалось, очень непростого вопроса, как мне потом рассказала Рита, объяснялось просто: она поставила в известность и мать, и начальника госпиталя о том, что собирается уехать к мужу на фронт, где бы он ни находился и чего бы это ей ни стоило.

И вот в наших руках то ли отпускной билет, то ли предписание "убыть к новому месту службы в в/ч 07380". И буквально в этот же день без каких-либо прощальных церемоний Рита, собрав свои нехитрые вещички в рюкзачок, была готова к "свадебному путешествию в штрафбат".

Пошептавшись о чем-то с матерью и братишкой и совсем накоротке расцеловавшись со своими девчушками-подружками, под одобрительные напутствия высыпавших из помещения госпиталя врачей, сестер и некоторой части раненых, Рита прощально помахала им рукой, и мы тронулись в путь на поиски попутной машины. Добравшись до какой-то железнодорожной станции, мы к своему удивлению узнали, что в сторону фронта уже ходят поезда. В товарном вагоне, под стук колес, прижавшись от холода друг к другу, мы поехали на запад, не представляя себе сюрпризов и финала нашего путешествия. Я постоянно сверял по карте, совпадают ли попадавшиеся названия станций с нужным нам направлением. К счастью, пока все совпадало. Где-то, не доезжая до Кутно, поезд встал, поскольку там железная дорога еще не была восстановлена. Далее мы добирались попутными автомобилями.

Штаба батальона на прежнем месте не оказалось, он ушел уже вперед. Но сюда, к счастью, к тому времени добрался Ферманюк со своей небольшой автоколонной, и мы, уже сообща, получив сведения у местного военного коменданта о дальнейших пунктах следования штаба, отправились в путь.

Судя по карте, где-то не очень далеко должна быть уже и граница Германии, логова того самого зверя, который три года терзал нашу советскую землю, и сейчас пришло время расплаты за злодеяния. И хотя мы много месяцев ждали этого момента, наступил он все-таки как-то внезапно. Переехав невзрачный мостик через не менее невзрачную речушку, мы увидели большой стенд с такой, кажется, надписью: "Вот она, проклятая Германия!" и сразу же за мостом, на повороте дороги бросился в глаза стандартный столб с уцелевшим еще немецким указателем: "Berlin…km" и привязанной уже кем-то из наших дощечкой с броской надписью по-русски: "На Берлин!!!".

Проехали еще немного и вдруг перед въездом в какое-то селение увидели несколько стоявших машин и около них группу военных. Остановились и мы. Пошли с Ритой и Ферманюком узнать, можно ли ехать дальше. Подошли ближе и… остолбенели от страшного зрелища: поперек дороги уложены пять или шесть обнаженных людских трупов, среди которых были женщины, подросток и даже ребенок лет 6–7. Видимо, это была семья. Лежали они лицом вверх, строго в ряд, и их тела были вдавлены в землю. Судя по следам танковых гусениц, какой-то наш танкист таким образом отомстил Германии за фашистские злодеяния на нашей земле, а может и за погибшую от рук гитлеровцев свою семью.

…Рита отвернулась, уткнулась мне в плечо, ее тело стало содрогаться в едва сдерживаемых рыданиях. Я отвел ее к нашим машинам и постарался успокоить. А она сквозь всхлипывания все повторяла: "Ну, зачем же так! Ну, зачем!!!".

А в танкисте этом, совершившем такое злодеяние, подумал я, говорила, наверное, не просто ненависть, а злоба нечеловеческая, которую понять еще можно, но оправдать — нельзя! Конечно, война прошлась по каждому из нас тем самым, окровавленным немецким сапогом. Всякий знал и помнил, как эсэсовские живодеры и головорезы истязали женщин и детей, сжигали живьем и вешали, умерщвляли их в душегубках. Забыть этого нельзя и через века. Простить тоже. Но мы же не фашисты, нельзя же уподобляться им…

Объехали мы это страшное место, сделав солидный крюк по целине. И долго еще молчали. Рита то и дело всхлипывала, а меня занимали воспоминания и размышления, ох, какие нелегкие.

Да, конечно, мы ненавидели фашистов беспредельно. И высоту накала этой ненависти трудно было как-нибудь снизить, особенно когда вступили на землю врагов наших. Вспомнились и мои собственные слова, написанные в том же Кутно:

…каждый потерял, кто дочь, кто сына,

кто старушку-мать или отца

и за этот произвол звериный

мы клялись бить гадов до конца.

Да, а теперь "вот она, проклятая Германия". Невольно считаешь это тем рубежом, к которому так долго и упорно стремились все мы, но до которого не довелось дойти многим и многим нашим воинам, сложившим головы далеко отсюда — в Белоруссии, под Сталинградом, на Украине и на этой, чужой нам польской земле. Полегли они во имя всех нас, чтобы мы дошли сюда. Лежат они в болотах и лесах, на дне оврагов и в заснеженных полях. И кто знает, найдет ли их кто-нибудь когда-нибудь, чтобы передать весть о том, что добрались мы, наконец, до самого исчадия зла. Мы помним всех вас поименно и именно сейчас, вступив на землю врага, говорим: и ваши жертвенные имена переступают ныне эту черту, этот рубеж вместе с нами, ибо без последнего в вашей жизни шага не дойти было бы сюда и нам.

И еще помним мы клятвы над могилами друзей боевых — отомстить! И наше безудержное стремление к уже не такой далекой Победе — воплощение наших клятв.

Трудно, конечно, удержать от подобного всю армию, воевавшую почти 4 года. Но воевали-то мы не с немецким народом, а с его армией, агрессивной, преступной, потопившей в крови жизни миллионов советских людей — и женщин, и стариков, и детей!

И ведем борьбу на уничтожение фашизма и войск его, олицетворяющих звериный, кровавый гитлеровский "новый порядок". Но помним слова: "Гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается".

Наверное, не единичные такие случаи, какой видели мы здесь, и вынудили Ставку Верховного Главнокомандования вскоре издать строжайший приказ о жестоком наказании, вплоть до расстрела, тех, кто будет вымещать свою, пусть и понятную, ненависть к фашизму на мирном населении. И, как показало время, это обуздание эмоций мстителей очень быстро дало свои результаты. Насколько действенным был этот приказ, говорит то, что уже к началу Берлинской операции к нам в штрафбат поступило несколько человек, осужденных за подобные действия.

…Долго мы ехали молча, погруженные каждый в свои мысли. Многие населенные пункты были пустынны: либо население убегало с отступающими войсками под влиянием лживой геббельсовской пропаганды, либо его угоняли насильно. Это уже за Одером убегать было практически некуда, и почти из каждого окна свешивались белые флаги (простыни) в знак капитуляции. А на этой, еще предодерской, части Германии жители попадались очень редко, чаще были беженцы из фашистской неволи, порядком изможденные и оборванные.

Догнали мы свой штаб уже тогда, когда рота Бельдюгова была брошена в бой на отражение контратак гитлеровцев под Штаргардом, куда пытались прорваться крупные их силы из Восточно-Померанской группировки, зажатой войсками 2-го Белорусского фронта уже под командованием маршала Рокоссовского.

Чтобы обстановка, сложившаяся там, стала понятнее, сошлюсь на "Генеральный штаб в годы войны" генерала С. М. Штеменко (книга 2. С. 489–491), где говорится, что здесь, чтобы отвлечь силы 1-го Белорусского фронта, вышедшего уже за Одер и захватившего кое-где плацдармы, немцы и предприняли большое контрнаступление. Из этой же книги явствует, что именно тогда, в феврале 1945 года, 1-й Белорусский фронт вынужден был повернуть значительную часть своих сил в направлении Восточной Померании для борьбы против сопротивлявшейся 2-й немецкой армии в Шнайдемюле. Противнику удалось в короткий срок изменить в свою пользу соотношение сил, и 17 февраля из района Штаргарда немцы нанесли сильный контрудар, потеснивший наши войска, в том числе 61-ю армию. В интересах одной из дивизий, то есть 23-й, с которой рота штрафников начинала бои на подступах к Варшаве, снова эта рота была введена в бой на отражение атак немцев. Крупные резервы, брошенные туда маршалом Жуковым, совместно с войсками Рокоссовского сломили упорное сопротивление фашистов, и уже 1 марта снова началось движение вперед, а к 5 марта штрафная рота добила уже остатки гарнизона Штаргарда. Город был свободен.

Я не успел к этим боям, но, как мне рассказывали потом их участники, это было многодневное ожесточенное сражение, чем-то похожее на бои по окружению немцев под Брестом. Такие же жаркие, отчаянные, не давшие фрицам ни одного шанса. И потери там тоже были немалые.

Штаргард я увидел уже числа 10-го марта. Город это был большой, но, как и многие германские города, в которых фашисты оказывали упорное сопротивление, почти весь сожжен и разрушен.

А перед этим разыскал я комбата, доложил о прибытии тылов батальона в полном составе, без потерь. И, конечно, воспользовавшись его хорошим настроением, доложил о переводе своей жены из госпиталя к нам в батальон. Представил ее, а она строго по-уставному отрапортовала, что прибыла для прохождения дальнейшей службы и подала ему предписание. Я, несколько торопясь, чтобы не увидеть, какова будет реакция на такой «сюрприз», попросил его разрешения направить "младшего сержанта Макарьевскую в батальонный медпункт в распоряжение капитана медслужбы Бузуна". Батурин, видимо, не ожидавший такого поворота событий, как-то неопределенно пожал плечами и велел передать нашему доктору Степану Петровичу, чтобы он установил круг ее обязанностей.

Ну, и слава богу! Все сложилось как нельзя удачно.

А рота Бельдюгова, заметно поредевшая после Штаргарда, "зализывала раны" и вместе со вторым эшелоном дивизии продвигалась вслед за танковыми частями к Одеру, по направлению к Штеттину. Мне же комбат снова нашел применение.

Пока рота Бельдюгова находилась во втором эшелоне стрелковой дивизии, она передвигалась непосредственно за ее полками, не теряя готовности к вводу в бой в любую минуту. Мне поручили сформировать из нового пополнения роту, которая должна была либо заменить в критической ситуации воюющую роту, либо в нужное время своими взводами влиться в ее боевой состав.

Часть штаба и тыла нашего ШБ, кроме тех их подразделений, которые обеспечивали роту в наступлении, меняли место дислокации раз в двое-трое суток, в зависимости от скорости продвижения линии фронта. В этой же группе находилась и основная часть батальонного медпункта, а другая ее часть, возглавляемая фельдшером Иваном Деменковым, продвигалась вместе с ротой Бельдюгова. Поэтому наш батальонный эскулап Степан Петрович с одобрением принял в свой штат опытную медсестру и стал дотошно готовить ее к новым обязанностям, заметно отличавшимся от ее опыта госпитальной палатной сестры, приобретенного в условиях госпиталя. Ведь теперь ей придется иметь дело с перевязками в боевых условиях.

Так и продолжали мы передвигаться за дивизиями первого эшелона 61-й армии, то почти догоняя их передовые части, то отставая на 5–6 километров. И примерно к 15 марта, когда дивизия приостановила продвижение, встреченная упорным сопротивлением противника, мы подошли к району предместий города Альтдамм, который прикрывал своим расположением восточный берег Одера напротив Штеттина. Здесь я получил приказ сформированную мною, прямо скажем, еще не роту, а что-то вроде «полуроты», состоящей из полутора взводов, присоединить к роте Бельдюгова.

Как мне теперь, в 2002 году, напомнил в своем письме Алексей Афонин, бывший тогда командиром взвода у Бельдюгова, наша «полурота» догнала их на рассвете где-то в районе, близком уже к восточной окраине Альтдамма, где штрафники готовились к штурму этого города. Те полтора взвода, которые я привел уже вооруженными, быстро распределили по малочисленным к тому времени взводам основной роты. Взвод под командой «кузнечика» вошел в ее состав целиком, а сам младший лейтенант Кузнецов заменил выбывшего по ранению Александра Шамшина.

Так начиналось боевое крещение Кузнецова. Но, как я обнаружил чуть позже, боевое крещение выпало здесь и на долю Риты, которая, оказывается, убедила доктора Бузуна отправить ее на передовую, и он сам лично прибыл сюда и создал как бы передовое звено своего медпункта, в составе фельдшера и медсестры, которые практически вошли в состав роты в роли санинструктора и фронтовой санитарки.

А я снова оказался вроде бы ни при чем, так как не было никаких указаний о том, где мне быть после того, как передам свою «полуроту». Естественно, в ожидании серьезных боев, а еще и потому, что здесь уже была Рита, я снова принял на себя (уже самостоятельно) роль того самого «дублера», которую исполнял при взятии пригородов Варшавы, с чем признательно согласился и Бельдюгов. Оказался я невдалеке и от командира роты, и от взвода Алеши Афонина. Взвод Кузнецова был правее. Иван Бельдюгов довел до меня полученную им задачу атаковать немцев через боевые порядки стрелковых подразделений дивизии. Опять нам первыми ломать сопротивление и первыми принимать бой в условиях города…

А город представлял собой единственную и почти на всем протяжении прямую, достаточно широкую улицу, вытянутую вдоль берега и застроенную каменными зданиями. Восточная окраина города была обращена к нам тыловой стороной основных застроек, хозяйственными дворами, огородами и захвачена была быстро, как говорится, на одном дыхании, хотя сопротивление немцы оказали упорное и потери у нас были ощутимые. Раненых перевязывали и оттаскивали их "в тыл", метров на 50–60, на огороды Ванюша Деменков и Рита, которая ловко и споро, где перебежками, а где и ползком поспевала к раненым.

Другая сторона улицы ощерилась губительным ружейно-пулеметным огнем из бесчисленного множества подвальных окон каменных зданий, превращенных фрицами в целую цепь амбразур. Попросил Бельдюгов через своего связного от полка дивизии выкатить на прямую наводку противотанковые пушки, но не откликнулись почему-то на его просьбу, может, этих пушек близко не оказалось. Попытка заменить артиллерию ручными гранатами ничего не дала. Расстояние было до этих амбразур приличное, и практически ни одна граната не попала в эти каменные окна, а попусту их тратить не имело смысла. Да и стрельба по окнам из ПТР ожидаемого эффекта не приносила.

Меня угнетало какое-то тревожное ощущение беспомощности роты и моей личной бесполезности в этой ситуации. Да еще не было уверенности в том, что в захваченных уже домах этой стороны улицы не осталось противника. А что, если рота все-таки решится на атаку, не хлестнут ли пулеметы немецкие в спину? Я, наверное как и Иван Бельдюгов, лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Ротный, оказывается, тоже пришел к выводу о необходимости «ревизии» захваченных домов и приказал Кузнецову частью своих сил организовать такую проверку. И не зря: в нескольких домах на вторых этажах и на чердаках были обнаружены и уничтожены притаившиеся там пулеметные огневые точки.

И здесь я увидел вдруг ползком пробирающуюся к нам Риту. Стало не по себе: ведь ее место там, где раненые, а не здесь, в этом адовом огневом вертепе! Прикрикнул на нее, знаками и почему-то шепотом (глупо, все равно не услышит!) попытался дать ей понять, что здесь очень опасно, но одновременно почувствовал что-то вроде гордости за ее бесстрашие.

Успешный результат проверки своих «тылов» в какой-то степени вселил уверенность в том, что эта мера оказалась и правильной, и своевременной, и крайне необходимой для наших дальнейших действий. Оставалось решить, как захватить строения на противоположной стороне улицы. И в этот момент ко мне подползли взводный Афонин со штрафником Ястребковым, недавно переведенным к Афонину из моей «полуроты». Они предложили невероятно смелую, но, как мне показалось вначале, невыполнимую идею. А она заключалась в том, что на нашем участке, где улица представляет собой прямую линию, Ястребков, собрав максимальное количество гранат в карманы и противогазовые сумки, попытается изобразить перебежчика. Достигнув противоположной стороны улицы, он, прижимаясь к стенкам домов, чтобы его не смогли достать огнем фрицы из своих амбразур, будет забрасывать по одной-две гранаты в них и таким образом подавит эти огневые точки, мешающие роте подняться в атаку. А чтобы немцы поверили в то, что это действительно перебежчик, он выскочит из-за дома с криком "Нихт шиссен!" ("Не стрелять!"), с поднятыми руками, а мы все должны будем открыть огонь якобы по нему, но на самом деле значительно выше.

Я не мог сразу согласиться с этим вариантом. Но не потому, что не доверял штрафнику. Он шел на смертельный риск сам, и понимали мы его правильно. Ведь, наверное, он сам тоже не видел другого выхода.

Я помнил его еще по периоду формирования моей «полуроты». Он тогда показался мне надежным бойцом, уже имевшим до штрафбата опыт командира стрелковой роты, на его гимнастерке остались следы от трех орденов. И пока мы формировались, он у меня был командиром отделения, не раз проявлял завидную смекалку и расторопность.

Наверное, нет человека на войне, который не опасался бы пули или осколка от снаряда в бою. Но, видимо, в данном случае боец, а тем более бывший офицер с устоявшимся командирским сознанием, еще не утративший чувства личной ответственности за исход боя, в данной ситуации был так поглощен ходом боя и озабочен его исходом, что вопросы личной безопасности, как правило, отступали на задний план. Это состояние я наблюдал у многих моих товарищей, например у Янина, Семыкина, Сергеева и других. Замечал я такое и у себя.

Не мог я согласиться с этим предложением еще и потому, что теперь это были не мои подчиненные. Посоветовал Афонину доложить свое предложение вначале командиру роты. Тот одобрил его и дал подробнейшие на этот счет указания остальным взводам, обязав их довести до каждого бойца смысл задуманного их товарищем и обеспечить правдоподобную имитацию открытия огня по "перебежчику-предателю", не забывая держать под огнем и окна-амбразуры.

Собрали ему две противогазные сумки ручных гранат, да он еще и свои карманы набил ими. Выбрав момент, он прополз немного вперед, вскочил, бросил на землю свой автомат и с поднятыми руками, в одной из которых была какая-то белая тряпица, заорал во всю мочь: "Нихт шиссен! Нихт шиссен!". Петляя и падая, устремился он к домам на противоположной стороне улицы, а рота открыла дружный огонь по «перебежчику». Как мы все волновались за нашего смельчака! Удастся ли эта, на первый взгляд, безумная затея и не погибнет ли зазря этот храбрый боец, не добежав до заветной цели.

И как же радостно было на сердце, когда ему удалось, наконец, прижаться к стене одного дома. Едва переведя дух, он, буквально вдавливаясь в стену, «прилипая» к ней, начал медленно подбираться к ближайшему окну. Бросив в него примерно с двухсекундной задержкой, чтобы фрицы не успели их выбросить из подвала, одну за другой две гранаты и дождавшись взрывов, он перебежал к другому и так от амбразуры к амбразуре с уже приготовленными гранатами уверенно продвигался вперед, а позади него эти только что изрыгавшие смерть огневые точки замолкали одна за другой. И вскоре красная ракета подняла роту в атаку. Вначале поднялся взвод Афонина, а вслед за ним — остальные бойцы роты. Броском преодолев эту злополучную улицу, штрафники добивали оживающие огневые точки, окружали дома, не давая улизнуть тем, кто пытался скрыться во всяких пристройках или сбежать к берегу Одера огородами.

Успех был полный! А взвод Афонина обнаружил недалеко какую-то не замеченную раньше деревушку, из которой группа фрицев спешил на помощь тем, кого уже здесь громила штрафная рота Бельдюгова. Взводный быстро сориентировался и повел свой взвод, чтобы перерезать им путь. Сильным огнем заставили этих фашистов залечь, а затем и сдаться.

Почти сразу же за ротой штрафников, вначале на этом же участке, а затем и на других, в наступление пошли и подразделения полка 23-й дивизии. К середине дня город был взят. Стрелковые подразделения закреплялись на берегу Одера, а роту, выполнившую очередную задачу, отвели. Альтдамм взят! Это было 20 марта. Памятная дата.

Потери были все-таки значительными. Как мне рассказала потом Рита, ей многих раненых удалось вытащить из-под огня. Я тогда спросил, сколько. "Не знаю, не считала", — ответила она. А когда я об этом же спросил старшего лейтенанта медслужбы Ивана Деменкова, он сказал, что человек двадцать. Молодец, Ритуля, не подкачала. Горжусь тобой!

К вечеру подошел и штаб батальона. Наш комбат приказал Бельдюгову оставить тех, кто уже по своим срокам и боевым делам подлежал освобождению, а остальных передать мне для формирования новой роты.

Отвели нас на одну из окраин Альтдамма, и там началось уже привычное формирование. Появилось и свободное время.

Я облюбовал небольшой домик, в котором мы с Ритой разместились. Невдалеке устроились и Афонин, и Кузнецов, да и все остальные офицеры батальона.

На улице еще не все трупы немцев убрали и зарыли, а ведь был уже конец марта, солнце пригревало так, что мы днем уже ходили без шинелей и без своих овчинных жилетов. Только «кубанки» да шапки еще не сменили на пилотки или фуражки.

Рита как-то возмужала, похорошела, немножко даже пополнела. Это потом мы догадались, что она беременна. А тогда я спрашивал ее, не страшно ли было на передовой. "Cтрашновато, но тогда я об этом не думала". — "А могла бы ты убить немца, живого человека, вот там, на поле боя?" — "Наверное, могла бы, не знаю…"

Вскоре были подведены итоги действий роты в Висло-Одерской операции. Капитан Иван Иванович Бельдюгов получил высший по тому времени боевой орден Красного Знамени, Афонин и Кузнецов — ордена Александра Невского, а штрафник Ястребков — орден Славы III степени. Жалел он, правда, что не медаль "За отвагу". Бельдюгов и представлял его к ней, но Батурин то ли по «доброте», то ли с умыслом сделал представление уже без пяти минут восстановленного в офицерском звании к солдатскому ордену Славы.

Было награждено еще несколько человек, ну а я, числившийся в составе боевого подразделения только дублером, естественно, не был награжден. Зато Риту, по настоянию нашего врача Степана Петровича, представили к награде медалью "За боевые заслуги". Радовались мы этому безумно…

Еще через несколько дней стало известно, что полоса 1-го Белорусского фронта в ожидании решающего наступления на Берлин значительно сужается и мы должны будем передислоцироваться значительно южнее.

Я занимался формированием роты и подготовкой ее к передислокации, когда к штабу батальона неожиданно подъехал командующий 2-м Белорусским фронтом маршал К. К. Рокоссовский. За ним уже утвердилась репутация маршала, который часто бывает непосредственно в войсках. Вот и здесь он приехал на тот участок, который отходил от 1-го Белорусского к нему. А может, он знал, что здесь расположена та самая "банда Рокоссовского" (как окрестили нас немцы), и решил ее навестить. По крайней мере, так хотелось думать.

Мне не повезло опять, как тогда, под Жлобином. Я не успел понять ситуации и подойти, чтобы увидеть прославленного полководца. А что там произошло, я не берусь, не будучи свидетелем, описывать. Лучше приведу еще один отрывок из очерка "Военно-полевой роман" Инны Руденко ("Комсомольская правда", 19 января 1985 г.), в котором она, со слов Риты, описала этот эпизод:

Был строжайший приказ — женщин в штрафные батальоны не брать. И вдруг приехал Рокоссовский. Вышел из машины, рослый, статный: "Это еще что такое? Откуда здесь женщина? Жена комроты? Ну и что? Немедленно вывести из батальона!" А в машине оставалась женщина — лицо ее, красивое, бледное, без улыбки, было хорошо известно по экрану, где она всегда улыбалась. (Как оказалось, это была киноактриса Валентина Серова.)

И Рита решилась, она решилась бы на все, чтобы быть с ним в это трудное время: "Кроме меня здесь еще одна женщина, товарищ маршал". И умоляюще, не по уставу, прижала руки к груди. И Рокоссовский, быстрым взглядом окинувший ее начинающую полнеть фигуру, вдруг махнул рукой: "Ладно, сержант".

Вскоре мне стало известно, что моей роте предстоит участвовать в форсировании Одера на одном из участков, севернее уже захваченного войсками 1-го Белорусского фронта Кюстринского плацдарма.

Вот туда, на юг, нас всех срочно и перебросили.

Ну, а как шла подготовка к тому, что потом назвали Берлинской операцией, как прошло само форсирование Одера и что за всем этим последовало, я расскажу в следующей главе.

Глава 10

Впереди Одер и Берлин. Беременность Риты. С кем идем в "последний, решительный бой". «Старик» Путря, анекдотист Редкий. Форсирование Одера. Бой на плацдарме. Гибель бывшего летчика Смешного. Последнее ранение. Рита в госпитале

Сосредоточились мы после долгого и утомительного марша в какой-то, километрах в шести от Одера, аккуратной немецкой деревеньке, в основном застроенной каменными двухэтажными зданиями. Жителей в ней не осталось, успели все удрать за Одер, хотя разрушений в деревне не было видно. Побросали немцы все: и мебель, и застеленные перинами кровати (пышные перины — обязательный атрибут любого немецкого жилого дома), и разнообразную кухонную утварь.

Разместились в общем уютно. В одном доме (комнаты 3–4) поместились все офицеры роты. Одну комнату заняли мы с Ритой, другие — мои взводные офицеры, старшина и ротный писарь…

Хозяйственники рядом с нашим домом быстро организовали офицерскую «столовую» по-батурински. К нам с Ритой на второй этаж постоянно стали доноситься густые кухонные запахи, к которым она относилась весьма разборчиво. У нас уже не было сомнений, что все идет своим чередом. Какое-то ранее неведомое чувство родилось во мне. Ритино состояние стало настолько общеизвестно, что в «столовой» ребята часто откладывали свои порции вкуснейшей селедки для нее.

Наш батальонный доктор Степан Бузун зашел как-то к нам и напрямик объявил, что в связи с беременностью он категорически исключает работу Риты на передовой и она впредь будет по мере сил своих только помогать ему в батальонном медпункте, и что это его решение согласовано с комбатом.

Когда мы освоились в этой деревне, определились, где штаб, где жилье комбата, заметили, что в его доме мелькает женщина. Подумалось, не пригрел ли он чудом оставшуюся немку. Это была довольно полная, небольшого роста, дебелая женщина с несколько припухлым, но не лишенным приятных черт лицом. Как оказалось, это была жена Батурина. Не какая-нибудь «временная», а самая настоящая, законная супруга. Как удалось комбату ее «вытребовать» из России, не знаю, но она не была ни солдаткой, ни, тем более, офицером.

Мы знали, что у многих командиров высокого ранга жены, не будучи военными, делили фронтовой быт и фронтовые опасности со своими мужьями. Многие видели в машине маршала Рокоссовского известную киноактрису Серову… Уже потом, после войны, я узнал, что и жена генерала Горбатова была с мужем. Ну, а условия, в которых находился наш комбат, когда батальон воевал только поротно, тоже позволяли держать ему при себе свою половину. Да и мне стало как-то комфортнее: теперь уже не только мы с Ритой были предметом зависти некоторых офицеров. А Батурин к нам стал относиться заметно мягче.

Между тем формирование и подготовка роты шли своим чередом. Мы все понимали, что форсирование последнего крупного водного рубежа гитлеровцев, прикрывающего их столицу Берлин (а другой задачи мы не предполагали и были правы), станет "последним и решительным боем", так как едва ли после выполнения этой задачи нам достанет еще сил с боями дойти до Берлина.

И может быть потому я подробнее остановлюсь на характеристиках людей, с которыми мне предстояло идти в этот последний, смертельный бой.

Как я уже говорил, пулеметный взвод при моей роте снова формировал Георгий Сергеев, ему помогал другой взводный этой же пулеметной роты старший лейтенант Сергей Сисенков. Я уже раньше много писал о Жоре Сергееве, о его характере. В бою, казалось, он находил самые опасные места и лез в них потому, что там его появления никто не ожидал. И в этой его нелогичности была высшая логика выживания на войне. Он был не бесшабашен в своей смелости — она держалась у него на трезвом расчете и уверенности, на тактической грамотности. Под стать ему были и его коллеги-пулеметчики, оба Сергея Сисенков и Писеев. Вернее, они во всем старались подражать Георгию, не все им, правда, удавалось, но чаще всего их поступки были продиктованы именно этим.

И я рад был снова чувствовать надежное плечо Сергеева.

Взводным и на этот раз у меня был известный уже читателю Жора (Георгий Васильевич) Ражев, в последнее время ставший каким-то нервным, вспыльчивым и не сразу приходящим в нормальное состояние. Заметным стало и его влечение к спиртному, что вызывало иногда определенные трения между нами. Это заставляло меня все чаще прибегать к своим командирским мерам и к раздумьям о смысле воинской дисциплины. Разумеется, приходил я к выводам, дисциплина, полное подчинение начальнику, какого бы ранга он ни был — это необходимо. Но не бездумное, покорное (исключающее собственную инициативу), а с душой, с желанием сделать порученное лучше, быстрее, надежнее, не во имя воли командира, а во имя победы над врагом. Не готовность по принципу "делай со мной, что хочешь", а готовность сделать нужное во имя осознанной необходимости. В общем-то удавалось, хотя и не легко, управлять и своенравным Георгием Ражевым.

Другим взводным ко мне был назначен недавно прибывший в батальон лейтенант Чайка (не помню его имени). Это был несколько грузноватый, среднего роста большеголовый офицер, казавшийся нам пожилым (хотя ему тогда было не больше 35 лет), с редкими светлыми волосами и большими залысинами, с внимательно смотрящими из-под нависавших густых бровей голубыми, с прищуром глазами. Голос его был глуховатый, вроде бы вовсе не командирский, но речь была спокойной, неторопливой, оттого каждое произнесенное им слово казалось тщательно обдуманным и потому весомым, убедительным. За его кажущейся неброскостью угадывались и острый ум, и недюжинная решительность. Недаром его избрали сразу же парторгом роты (парторганизация состояла из коммунистов постоянного состава — командиры, старшина, писарь).

Вместе с ним в роту прибыл младший лейтенант Семенов, кажется Юрий. Его почти мальчишеское, широкое, курносое лицо было обильно усыпано веснушками, будто кто-то, балуясь, сбрызнул его щеки и нос кистью, густо смоченной светло-коричневой краской, да так и не смытой с тех пор. Боевого опыта он еще не имел и может потому во многих его действиях сквозила неуверенность, хотя растерянности он ни в чем не проявлял.

Моим заместителем (а вернее — опять, по-батурински — дублером) был назначен состоявший на должности командира

2-й стрелковой роты капитан Слаутин Николай Александрович. Был он каким-то коротеньким и округлым как бочонок или двухпудовая гиря, хотя толстым его не назовешь. Производил впечатление, будто вообще отлит из чугуна, особенно — его кулаки. Нрава крутого, немногословен и грубоват. При случае, когда слов уж очень не хватало, мог дать волю и матерщине и этим, почти пудовым кулакам. В формировании роты участия принимал мало, хотя всегда был на глазах. Я понимал, что и в форсировании Одера он тоже участвовать не будет, а назначен лишь для подмены меня в случае выхода из строя. А в данном случае таких «выходов» я видел три: либо, быть тяжело раненным, либо убитым, либо, что касается меня лично, не умеющего плавать, утонуть в этом Одере. Единственным моим желанием было, чтобы Николаю не пришлось дублировать меня.

Командиром взвода ПТР к моей роте был «прикомандирован» старший лейтенант Кузьмин Георгий Емельянович. С ним у нас в роте стало аж три Георгия, и ее в шутку стали называть "трижды Георгиевской". Он был всего на один год старше меня, но выглядел значительно старше, был, как говорят, не по годам серьезным, хотя не чужд был и шуток.

У меня тогда еще не было определенности в том, нужен ли при форсировании такой большой реки взвод сравнительно тяжелого оружия. Ведь противотанковое ружье по расчету даже переносить должны были двое. Но было еще время подумать об этом.

Заместителями командиров взводов назначили, как всегда, штрафников бывших боевых офицеров. Я, к сожалению, не помню их фамилий, за исключением одного. Это был крупный грузин, обладающий какой-то обезоруживающей улыбкой, имевший большой боевой опыт. Фамилию его я почти запомнил, или Гагуашвили, или Гогашвили. Так вот он говаривал, что почти все четыре года воюет непрерывно, хотя трижды побывал в госпиталях (шутил он так: когда «Гога» лечится — воюет «Швили», когда «Швили» лечится — воюет "Гога").

Помню и одного из командиров отделений — бывшего моряка, капитан-лейтенанта по фамилии Редкий. Назначили его командиром отделения за энергичность и, казалось, веселый нрав. Он постоянно «травил» анекдоты, рассказывал о своих боевых (и не только боевых) приключениях, в которых, казалось, больше допустимого чувствовалось и хвастовства, и даже неправдивости. Но этому тогда я не придал значения, думая, что в трудную минуту его веселый нрав не подведет. К сожалению, это оказалось не так. Но об этом позднее.

Вскоре, когда основной боевой расчет роты был завершен и дальнейшее поступление пополнения его уже не меняло, к нам в роту прибыл пожилой штрафник по фамилии Путря. Был он страшно худым, просто истощенным. Я даже удивился, что его по возрасту не списали в «гражданку», таким старым он мне показался, хотя ему еще и пятидесяти не было. В нашей долгой беседе он рассказал, что попал к нам после того, как несколько лет отсидел в тюрьме за то, что будучи начальником отделения одного из больших военных продовольственных складов под Москвой в чине техника-интенданта 2-го ранга (были до 1943 года такие воинские звания) пошел на сокрытие излишков хозяйственного мыла, а комиссия, проверявшая склад, обнаружила неучтенный ящик, из которого уже несколько кусков было пущено "в оборот" — обменяно на хлеб для немалой семьи этого Путри. Ну и получил он полагавшиеся за это по законам военного времени несколько лет тюремного заключения. Угрызения совести за то, что почти всю войну провел в тюремных камерах, заставили его проситься на фронт. Как он мне говорил, лучше погибнуть на фронте во имя Родины, чем прослыть преступником, наживавшимся на солдатском добре. И вот, наконец, заменили ему оставшийся срок пребыванием в штрафном батальоне.

А до этого у меня в роте уже было несколько таких "условно освобожденных" из тюрем и лагерей. Одного из них, в общем-то еще сравнительно молодого, не сильно исхудавшего (был в лагере близок к кухне), но уже давно не державшего в руках оружия, я пожалел и назначил поваром ротной походной кухни. Меня тогда не смутили его руки, до локтей исписанные темно-синими узорами татуировки, и некоторые его тюремно-лагерные замашки и жаргон. Он утверждал, что до призыва в армию работал где-то на юге поваром ресторана и что из обычных солдатских продуктов сможет готовить приличную еду.

Но вот появился Путря, с печальными, какими-то потухшими глазами. Руки его тонкие, как птичьи лапки, показались мне неспособными удержать даже легкий автомат, не говоря уже о пулемете или ПТР. И решил я его назначить на кухню вместо того, татуированного, чтобы не подвергать его жизнь тем опасностям, которые предстояли всем нам, да ко всему мне стало жаль его еще и потому, что он, как и я, не умел плавать, а нам предстояло форсировать Одер. Надо было видеть, сколько затаенной радости вспыхнуло в его грустных глазах, сколько надежды засветилось в его едва сдерживаемой счастливой улыбке…

А тот, с татуированными руками, когда я передал его во взвод Чайки, не сдержал озлобления, и я впервые услышал нечто вроде угрозы: "Ладно, капитан, увидим, кого первая пуля догонит". Я никогда, вроде бы, не был самоуверенным человеком. Однако отсутствие этого качества не мешало мне в нужную минуту быть решительным и настойчивым. И эта его будто вскользь брошенная фраза только укрепила меня в правильности решения. Когда делаешь дело, принимаешь решения и несешь за них ответственность — тут не до сомнений. Это уже потом, в таких случаях, когда дело сделано, можешь анализировать: а мог бы сделать лучше, решить правильнее, не "перетянул ли струну"?

Вообще основная часть штрафников, чувствуя особенность предстоящих боевых действий, были сосредоточенно-печальны, даже несколько подавлены неизвестностью и неотвратимой неизбежностью приближающейся опасности в то время, когда столь долго длившаяся война идет к концу. Это и естественно. Все мы знали, что принесло нам «вчера»: многие погибли, но нам, живым, повезло. Но кто знает, чем обернется для нас «завтра»? Да и мы, командиры штрафников, понимали, что с этими людьми нам вместе идти, может быть, на верную смерть. И штрафники, конечно, думали, что их будущее зависит в немалой степени от меня, от моего боевого командирского умения, тогда как я думал почти наоборот: моя жизнь зависит от того, как они будут драться, с какой долей умения и сознания своей ответственности будут выполнять боевые задачи. И именно поэтому я уделял большое внимание тренировкам бойцов во владении оружием, в их физической выносливости.

Невеселые, прямо скажем, мысли владели всеми нами, собиравшимися и готовившимися к этому последнему удару, как многие тогда говорили, "к штрафному удару" по врагу…

Среди штрафников большим усердием в овладении особенностями боевых действий пехоты отличался бывший капитан, летчик, тоже с необычной фамилией — Смешной. Это был высокий, спокойный, сравнительно молодой блондин. Я знал, что его жена служит где-то недалеко, в одном из крупных штабов офицером-шифровальщиком и что их двое детей остались на попечении бабушки в каком-то российском городке.

Смешной попал в штрафбат за то, что он, командир авиаэскадрильи, боевой летчик, имевший уже три ордена боевого Красного Знамени, перегоняя с группой летчиков по воздуху с авиазавода на фронт новенькие истребители, допустил авиакатастрофу. Один из его подчиненных, то ли решив испытать в полете машину в недозволенном режиме, то ли просто не справившись с ней в воздухе, разбил ее и погиб сам. Вот комэск и загремел в штрафбат.

В те предельно напряженные дни постигал Смешной пехотную науку старательно, тренируясь в перебежках и переползаниях до изнеможения, как он сам говорил, "до тупой боли в натруженных плечах и гудящих ногах". Был он сколько настойчив, столько и терпелив. Стремился все познать, все испробовать. Будучи во взводе автоматчиков, научился метко стрелять из противотанкового ружья, из пулемета. До всего ему было дело. Все, считал он, в бою может пригодиться. Он сумел даже освоить меткую стрельбу из трофейных «фаустпатронов» (или, как их стали называть, "панцер-фауст") по сгоревшему немецкому танку. Казалось, он трудился круглые сутки.

Его жена, тоже капитан, совершенно неожиданно появилась как-то у нас в батальоне. После встречи с мужем она, сохраняя, видимо, с трудом напряженно-спокойное выражение лица, мягким грудным голосом попросила меня об одном: если муж будет ранен — помочь ему выжить. Надолго остались в моей памяти впечатления об этой скромной и мудрой женщине, оставившей детей где-то в глубоком тылу, чтобы на фронте по возможности быть ближе к их отцу и любимому человеку и внести свой личный вклад в дело Победы.

"Вот и Рита у меня такая", — подумал тогда я…

Конечно, такое напряжение в те дни было только в моей роте, готовящейся к предстоящим боям. В остальной части батальона жизнь шла спокойнее, занимались другими делами.

За напряженной подготовкой к боевым действиям время летело быстро. Рота росла. Собственного состава, без приданных взводов — пулеметного и ПТР, в роте уже было около ста двадцати человек, почти по сорок штрафников во взводе. Не дремали трибуналы!

С рассвета и дотемна проводили мы напряженные занятия, стрельбы, марши. Настали по-весеннему теплые дни — шинели, ватные телогрейки и бушлаты уже оказались лишними, однако кубанки свои, которые многие носили по-ухарски, набекрень, не снимали. К слову сказать, и сам Батурин, и его замполит майор Казаков сняли их только через несколько дней после Победы, когда их обоих вызвали в штаб маршала Жукова. Ну, и конечно же, почти все мы следовали их примеру.

Здесь я должен сказать, что у Георгия Ражева что-то случилось, и Батурин вдруг заменил его лейтенантом Сергеем Писеевым, которого я знал, как общительного и добродушного парня.

Я рад был этому, так как с Ражевым у меня все чаще случались конфликты (потом я узнал истинную причину его «отставки», но об этом в свое время). Теперь рота перестала быть "трижды Георгиевской", зато в ее комсоставе стало три Сергея.

Вскоре приехал майор из штаба дивизии, в полосе которой нам предстояло действовать. Я не помню точно номер дивизии, но это была уже не 23-я, в которой мы сражались за Штаргард и Альтдамм, а кажется 234-я, но в составе той же 61-й армии генерала Белова Павла Алексеевича. Узнали мы, что небольшой группе от них удалось уже «сплавать» на тот берег и провести элементарную разведку. Группа вернулась почти без потерь, а командир этой группы, сержант, представлен к званию Героя Советского Союза. Наши офицеры стали поговаривать, мол, если выполнят задачу и останутся живыми, будут и у нас свои Герои. Мы уже знали, что за форсирование таких крупных водных преград, как Днепр и Висла, многие были удостоены этого высокого звания.

Сообщили нам, что в ночь перед форсированием (а когда эта ночь наступит?) к берегу подвезут в достаточном количестве хорошо просмоленные лодки, специально изготавливающиеся где-то недалеко в тылу. Этими лодками занимается саперный батальон, который будет сразу же после захвата плацдарма наводить переправу на него. Меня, конечно, снова грызла совесть, что я не умею плавать, но успокаивало то, что вроде никто и не собирается преодолевать Одер вплавь.

Хотя весна уже набирала силу и ледоход этой зимой прошел еще в начале февраля, вода в реке была очень холодная, чуть выше плюс 5 градусов. Да и другие данные об Одере не очень радовали. Глубина — до 10 метров обычно, а сейчас, когда еще не закончилось весеннее половодье, и того больше. Ширина на нашем участке метров 200, скорость течения — больше полуметра в секунду. Определяя необходимую скорость движения лодок, мы шагами отмеряли эти 200 метров на суше и засекали время, чтобы определить, насколько вниз по течению может снести лодки и какое упреждение необходимо выбирать. Выходило, что метров на 100–150! Но нас успокаивало то, что на нашем участке река течет по одному рукаву и только километров через пять ее русло делится на два рукава.

В общем, примерный характер предстоящей задачи становился более-менее ясным. Я отметил, что наступает новолуние и ночи будут темными. Первые мои познания, касающиеся Луны и определения ее фаз, когда-то поселил в моем, еще детском, мозгу, остром к восприятию всего нового, мой дед Данила, сведущий во многих народных приметах и наблюдениях. Но осмысленное понимание этих лунных фаз и умение, глядя на сегодняшнюю Луну, точно определить, через сколько дней наступит новолуние или полнолуние и какую часть ночи, с вечера или под утро, она будет наиболее ярко светить — это уже заслуга нашего преподавателя топографии в военном училище.

Так вот, мои предположения свелись к тому, что наиболее выгодные условия, если командование захочет воспользоваться именно темной ночью, сложатся в период с 10 по 20 апреля. Вскоре была объявлена суточная готовность, и в ночь с 14 на 15 апреля рота со всем оружием, запасами патронов, гранат, сухого пайка пешим порядком была выдвинута на берег Одера.

Вел роту, пользуясь темнотой, представитель дивизии, капитан, предупредив о полном "световом молчании". Нельзя было ни курить, ни включить даже на самые короткие мгновения фонарики, которые на этот раз, в дополнение к тем, что были положены командирам взводов, выдали и всем командирам отделений. Это было на моей памяти впервые, так как предполагалось, что все сигналы управления боем, особенно — при форсировании будут подаваться не ракетами, как обычно, а сигнальными огнями фонариков, имевших зеленые и красные светофильтры. Ракеты тоже были с нами, но уже для применения там, на земле, за которую нам еще предстоит зацепиться.

Шли быстро, темпом, заданным этим шустрым, худеньким, "быстрым на ногу" капитаном. Не было и обычных разговоров в строю — все были молчаливы и сосредоточенны.

Мы еще не дошли до берега, когда перед нами оказалось какое-то длинное строение и наш сопровождающий красным фонариком подал сигнал «Стой». Он попросил меня собрать командиров взводов и под прикрытием этого длинного то ли сарая, то ли склада разрешил роте покурить, маскируясь, как говорили в таких случаях, "в рукав". Повел он нас, командиров, в находившийся невдалеке окоп.

Там нас ожидали невысокого роста майор, в накинутой на плечи шинели и с палочкой (видимо, после ранения), как оказалось, представитель штаба дивизии и еще один майор, комбат «стрелкачей», как называли у нас стрелковые части и подразделения. Они объяснили, что в этой траншее сейчас нужно рассредоточить бойцов роты, а затем нам необходимо, оставив здесь тяжелое оружие, перенести из лощины, которую покажут проводники, поближе, за это длинное сооружение, лодки, на которых и будем, как выразился тот майор, с палочкой, "брать Одер". Лодки взять из расчета одну на четверых. Когда я спросил, почему лодки заранее не подвезли сюда, он ответил: "Да продырявят же их снаряды, немцы часто бьют артиллерией по нашим ближайшим тылам". Это очень быстро подтвердили и сами немцы, нанеся короткий, но мощный артналет, как только рота заняла окопы. Хорошо, что успели, а то там, за сараем, не миновать бы нам потерь. "Вот теперь фрицы часа три будут молчать. Это время и нужно использовать для переноски лодок", — добавил майор.

Дали на каждый взвод провожатых, и повели взводные свои подразделения за лодками. Часа через полтора-два лодки перенесли за этот длинный сарай. Но они оказались столь тяжелыми, что некоторые из них приходилось нести вшестером. Пришлось за этими оставшимися плавсредствами посылать дополнительно несколько групп наиболее физически сильных штрафников.

Комбат сказал, что для меня у него припасена дюралевая лодка с веслами. На ней ходил в разведку их сержант и вернулся. Она счастливая.

Я попросил местного комбата помочь мне провести рекогносцировку берега — и своего, и немецкого. По ходам сообщения, а где они были засыпаны свежими взрывами от недавнего артналета (наш берег все-таки здорово просматривался с той стороны) — в обход этих мест, ползком да по воронкам пробрались мы в первую траншею, вырытую почти непосредственно на берегу, оказавшемся каким-то бугристым, местами пологим, местами возвышенным.

Сразу бросилась в глаза возвышающаяся вдалеке слева над водой длинная и высокая металлическая ферма большого железнодорожного моста через Одер. Судя по карте, железная дорога вела в довольно крупный городишко, название которого я запамятовал. Кажется, это был Франкфурт-на-Одере.

Подумал, что, хорошо обработав артиллерией и авиацией примыкающую к мосту немецкую оборону, можно было бы быстрее преодолеть Одер по этому мосту и захватить плацдарм. Комбат, словно угадав мои мысли, заметил: "Мост сильно заминирован немцами". Значит, другого выхода нет — нам остается одно: форсировать эту проклятую немецкую реку.

Изучив, насколько было возможно, местность, распределил траншею по взводам и тут же принял решение: взвод противотанковых ружей на реку не брать, пусть он во время нашего продвижения по воде отсюда, с этого берега, поддерживает нас, ведя огонь по немецким дзотам и другим огневым точкам, которые будут обнаружены. Такое же решение после некоторых раздумий я принял и относительно пулеметного взвода. Ведь и его вооружение (пулеметы системы Горюнова, да еще один "максим") тоже было достаточно тяжелым и едва ли наши «дредноуты» смогут выдержать на плаву и четырех человек и пулеметы.

Жора Кузьмин, командир взвода ПТР, втайне, по-видимому, обрадовался такому ходу дела, хотя вида и не подал. Да, думаю, если и радовался, то не столько за себя, сколько за взвод: ведь в него отбирали самых сильных и выносливых. Сергеев же, помолчав немного, спросил, кто же будет моим заместителем вместо него и предложил взять с собой хотя бы два-три пулеметных расчета. И тихонько, почти шепотом добавил: "хорошо ли ты взвесил свое решение?"

Рассчитал я, куда примерно мы должны высадиться (если это нам удастся), и обрадовался, что мои предположения совпали с теми расчетами, которые провели в штабе дивизии, так как участок будущего плацдарма нам определили ниже по течению от того места, где мы располагались, метров на сто пятьдесят.

Исходя из этого, взводам пулеметному и ПТР определил позиции на правом фланге, напротив того места, где предполагалось захватить плацдарм.

В связи с тем что моего дублера оставили при штабе штрафбата, а Сергеева я оставлял на этом берегу, то своим заместителем на время форсирования назначил командира взвода лейтенанта Писеева, все-таки уже имеющего боевой опыт. День провели во второй траншее. Для бойцов он был, если можно так сказать, "днем отдыха": кто занимался подготовкой оружия к бою, кому удавалось «компенсировать» предыдущую и предстоящую бессонные ночи. У нас, командиров, было больше забот: он, этот день, ушел на изучение нашего берега, определение мест, куда должны принести лодки, путей и способов их доставки к воде, а также установление сигналов. Все это мы определяли совместно с майором из штаба дивизии. С наступлением полной темноты (относительной, так как неподалеку от нас горел какой-то завод, да и осветительные ракеты фрицы иногда подвешивали высоко над нами) часов в двенадцать ночи, после очередного артналета, рассчитывая на пресловутую немецкую педантичность, командиры взводов повели своих бойцов за лодками. Пошли с ними и бойцы пулеметного взвода и ПТР, хотя самим им лодки пока были не нужны, но чтобы не пришлось делать вторую ходку. Да и запас всегда нужен.

Часам к трем ночи лодки были на берегу, в том числе и та, что держал в резерве майор и которая предназначалась мне. Это была действительно легкая дюралевая лодка, с хорошими, дюралевыми же веслами, в которой и ходил в разведку тот сержант. «Геройская», в общем лодка, несколько пулевых пробоин в ней были хорошо затампонированы, законопачены. Боевая лодка. Какую-то уверенность в меня лично она вселила.

Деревянные лодки, как я уже говорил, были тяжеловаты, сделаны, наверное, наспех не из хорошо высушенных досок (да и где их сушить-то на фронте!), но добросовестно проконопачены и просмолены. Воины бережно упрятали их за малейшими складками местности, бугорками и воронками.

Пользуясь темнотой, каждый «экипаж» излазил свой участок, определяя, каким путем доставить свою лодку к воде и спустить на воду. На части лодок не оказалось весел, да и имеющиеся не были удобными, и потому многим пришло в голову использовать вместо них малые саперные лопатки, имевшиеся у каждого.

Какое-то чувство то ли ревности, то ли зависти шевельнулось, наверное, не только во мне. Опять солдаты дивизии остаются сзади, на берегу, а вот штрафным офицерам опять идти впереди них, раньше них, завоевывать "на голом месте" плацдарм, с которого дивизия сможет уже пойти на Берлин завершать эту долгую войну. А нам, скорее всего, до него добраться едва ли посчастливится. Тот сержант-разведчик выбирался на вражеский берег тихонько, не обнаруживая себя, и так же уходил оттуда. А нам бой держать.

Но ничего, не впервой! Надо надеяться, прорвемся! Хоть сколько-нибудь из более чем сотни штрафников роты да доплывут, а если доплывут — то не было еще у них невыполнимых задач. И пусть маленький плацдарм захватят, но будут удерживать его до последнего. У штрафников назад пути не будет. За их спиной ни земли, ни воды. Все только впереди. Одиночка тут ничего сделать не сможет, именно здесь "один в поле не воин". Но если хоть одному из трех взводов удастся зацепиться… Тогда можно будет сказать: наша опять взяла!

Комбат «стрелкачей», который пробыл с нами почти весь день, накануне (командира полка я так и не видел, хотя плацдарм планировалось захватить для этого полка) передал в мое распоряжение радиостанцию и двух радистов (солдат, не штрафников), которые должны были находиться при мне безотлучно и передавать условные сигналы о ходе и этапах выполнения боевой задачи. Я мысленно уже сформировал экипаж нашей «геройской» лодки: со мной ординарец, два радиста и еще один штрафник для помощи радистам и в качестве гребца на лодке совместно с ординарцем, чтобы грести "в четыре руки" — нужна ведь хорошая скорость, чтобы не оказаться позади взводов.

Командиры взводов прислали своих связных с докладами о готовности. Кто-то из них доложил, между прочим, что мой резерв надежно расположился в добротной землянке. Как-то резануло ухо это сообщение: никакого резерва я не выделял. Спросил, о каком резерве идет речь. Оказалось, это отделение того моряка-весельчака и анекдотиста Редкого из взвода, которым теперь вместо Ражева командует Писеев. Отделение, сформированное по предложению Редкого в основном из бывших флотских офицеров, на которое я возлагал особые надежды. Моряки ведь народ стойкий! Приказал связному провести меня в эту землянку. И когда вошел в нее и осветил фонариком, увидел сгрудившихся в ней штрафников-моряков и застывшего в недоумении и растерянности их командира. На мой вопрос, кто и в какой резерв его назначил, он стал что-то сбивчиво врать (оказывается, он и Сережу Писеева обманул). Вот когда с него слетела бравада, и маска весельчака уступила место банальной животной трусости и наглой лжи. Ложь на войне совершенно нетерпима и непростительна. За нее часто расплачиваются кровью, и, к сожалению, часто не сам лжец, а другие.

Когда весь смысл этого дошел до штрафников, один из них, которого все звали «моряк-Сапуняк», взорвался: "Ах ты шкура!.. — и добавил: — Товарищ капитан! Таких сволочей у нас на флоте расстреливали на месте. Дайте, мы рассчитаемся с ним сами". Я понял, что до всех дошел смысл того, что произошло: что их чуть было не использовали для прикрытия трусости и предательства одной гадины. Я тут же отобрал у Редкого оружие, отстранил его от должности, назначил вместо него все еще дрожащего от возмущения Сапуняка. Затем вынул свой пистолет из кобуры и приказал Редкому выйти из землянки, еще не зная, как с ним поступить, с какой докладной запиской и с кем отправить его в штаб нашего штрафбата — пусть с ним разберется военный трибунал.

И надо же было! Как только он вышел из землянки, прямо над ним разорвался немецкий бризантный снаряд и намертво его изрешетил. "Бог шельму метит", вспомнилось мне, и рад я был, во-первых, тому, что не выскочил первым сам, не успели выйти другие моряки-штрафники, да и не нужно теперь ломать голову, что с Редким делать дальше…. Жестокими, может быть, были эти мои мысли, но так было. Кто-то из штрафников, выходя из землянки и узнав о случившемся, даже сказал: "Собаке собачья смерть!" Не стал я одергивать этого человека, пусть выйдут наружу эмоции. В данном случае сама судьба жестоко покарала фактического дезертира, хитростью покидавшего поле боя…

Вскоре после полуночи, немного успокоившись от случившегося и от очередной своей ошибки в определении истинных качеств подчиненного, через связных я передал команду доставить лодки к воде.

Выскочили из окопов мои штрафники и, пользуясь темнотой безлунной ночи, замирая под мертвенно-белесыми огнями немецких осветительных ракет, спасаясь от осколков вражеских снарядов, бросились к своим лодкам. Некоторые из них уже оказались поврежденными осколками, и бойцы тут же законопачивали их какими-то тряпками, даже отрезая полы шинелей или бушлатов.

За это время мы недосчитались нескольких человек убитыми, чуть больше ранеными, которых я приказал собирать в этой злополучной землянке.

Лодки были готовы к спуску на воду, как и предполагалось, задолго до рассвета. Еще раз через связных я передал, что форсирование начнем через пять минут после начала артподготовки по прерывистому зеленому огоньку фонариков. Артподготовка должна была начаться в 5.30 утра. Предполагалась она непродолжительной, чтобы успеть преодолеть реку, а далее огонь артиллерии будет перенесен в глубину обороны противника по сигналу, переданному нами по радио. Однако, к сожалению, не всегда все происходит, как запланировано.

Как я молил судьбу, чтобы над водой образовался хотя бы легкий туман, чтобы фашисты не смогли сразу разглядеть начало форсирования и вести прицельный огонь. Артподготовка началась еще до того, как стал рассеиваться предутренний мрак. Тугой, мощный ее гул будто взбодрил всех, и наши первые лодки уже были на воде. Мои предупреждения о том, что чем быстрее будем двигаться, тем меньше шансов у фрицев поразить нас, хотя и были наивны, неубедительны, тем не менее движение было заметным. Да и туман, хотя и жиденький, неплотный все-таки ненадолго повис над рекой! Эта ночь была, кажется, третьей или четвертой после новолуния и ущербная луна появлялась уже после восхода солнца. Это было удачным совпадением.

Немецкий артиллерийско-пулеметный огонь усилился, заметно ожили и наши ПТР и пулеметы, оставленные на том берегу.

Кстати, тогда я не мог понять, почему нас не поддержала авиация. Только значительно позже я сообразил, что вся она работала над направлением главного удара Фронта — с Кюстринского плацдарма.

…Черная студеная вода местами словно вскипала, поглощая и некоторые лодки, и отдельно от них плывущих людей. Как оказалось потом, часть лодок была настолько повреждена или они были просто сами настолько тяжелы, что под тяжестью четырех человек с оружием стали тонуть. И тогда, оставив в них только оружие, штрафники бросались в студеную воду и плыли, держась за борта лодок, преодолевая судороги, сводившие ноги в этой холодной купели. Не знаю, многие ли выдержали это испытание, сколько их ушло на дно, но часть этих отважных людей упорно продвигалась вперед, правда со скоростью, гораздо меньшей, чем мы рассчитывали, и потому сносило их вниз по течению дальше, чем требовалось.

Мое напряженное сознание фиксировало только те экипажи, которые, яростно взрывая веслами, лопатками и просто ладонями и так бурлящую от пуль и осколков воду, вырисовывались в этом слабом туманном мареве. Некоторые из бойцов были без пилоток, и не оттого, что им было жарко — просто пустили они их для законопачивания появляющихся вновь и вновь пробоин в лодках.

Моя легкая, с небольшой осадкой лодка двигалась быстрее других, и, еще не достигнув берега, я подал команду радистам передать условный сигнал артиллеристам на перенос огня. И в этот момент мне показалось, что какой-то фриц ведет прицельный огонь по моей лодке. Вскрикнул радист, в плечо которого впилась пуля. В надводную часть нашей дюралевой посудины попала разрывная пуля, и ее осколками здорово поцарапало кисть моей левой руки. С некоторых лодок велся интенсивный огонь по приближающемуся берегу, с одной из них даже строчил пулемет! Но, кажется, наша лодка первая на берегу!

В две или три лодки, уже приближавшиеся к берегу, но, слава богу, не в ту, которая с пулеметом, на моих глазах попали снаряды, и они взлетели на воздух вместе с людьми. Вели немцы огонь и «фаустпатронами». Сколько было разбито лодок на середине реки, я не видел, но несколько из них достигли цели, уткнулись в берег, и бойцы бросились вперед, прикрывая кто грудь, кто живот саперными лопатками, как маленькими стальными щитами, и ведя огонь из своих автоматов. Первые метры вражеского берега стали нашими. Но как мало оказалось у этого берега лодок, как мало высадилось из них бойцов! Всего человек двадцать. И, оглядываясь назад, я больше не видел ни даже обезлюдевших лодок, ни людей на воде. Значит это были все, кто добрались. А остальные? Неужели все погибли? Нет здесь даже ни одного командира взвода! Что с ними? А ведь для двоих из них это был первый бой, ну а Сережа Писеев был бы хорошей мне опорой, он ведь уже имел боевой опыт.

Выскакивая на берег, кричу радисту: "Передай — мы на берегу!" Но тот в ответ: "Не могу, рация повреждена, связи нет!!!" Выхватил ракетницу, выстрелил высоко в воздух заранее заряженную зеленую ракету — значит наши должны понять, что мы дошли, доплыли, добрались и ведем бой за плацдарм. Еще раз тогда пожалел, что почему-то не работает наша авиация. Я хорошо видел тот, правый, берег, который недавно был рубежом атаки для нас. Значит и нас должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна и послужить сигналом для переноса огня оставшихся там пэтээровцев и пулеметчиков на наши фланги и в глубину, откуда, кажется стали появляться два или три немецких танка.

А здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой. Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, или снаряд, или «фауст». И тут слева от меня на наш правый фланг стремительно пробежал летчик-капитан Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка, и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой виднелась морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только других моряков, но и всех остальных, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов устремилась за летчиком Смешным. Побежал за ним и я. Наши две небольшие группы рванулись вперед. Не знаю уж, "ура!" кричали перекошенные от злости и напряжения рты, или мат свирепый извергали, но смяли штрафники в рукопашной схватке фашистский заслон в первой встретившейся траншее, оставив позади себя нескольких раненых или убитых собратьев.

И еще три-четыре человека упали, два-три метра не добежав до траншеи. Наш летчик Смешной, может еще с воды заметил немецкого фаустника и прямиком летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и пустился наутек, но Смешной на ходу догнал его очередью своего автомата, и тот, сраженный, упал.

Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал "Стой!" — нужно было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже, наверное, опустошенные диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали, продолжали приближаться.

В траншее я насчитал тринадцать человек, достреливавших удирающих фашистов. Мало, но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу завоеван! Теперь задача этими малыми силами удержать его.

И тут за танками показалась контратакующая пехота противника! Сколько их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Оказывается, это Смешной, завладев арсеналом фаустника, подбил немецким гранатометом немецкий же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках при подготовке роты к боям фактически изрешетил фаустами остов брошенного сгоревшего немецкого танка.

Почти без заметной паузы еще два фауста попали во второй танк. Вначале заклинило его башню, он встал и вскоре тоже загорелся. Выскочившую из-за танков пехоту наши, успев перезарядить оружие, встретили из окопов плотным огнем, от которого многие фрицы попадали, а остальные повернули назад.

И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды штрафники поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали. Многие из них бросали оружие, но никто не поднял рук, чтобы сдаться. Наверное поняли, что этим отчаянным русским сдаваться неразумно. И, в общем, конечно были правы. И вдруг как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот, оказавшийся или просто раненым, или притворявшимся, чуть приподнялся, и на моих глазах разряжая рожок своего «шмайссера» прямо в спину Смешного, стал стрелять, пока я не прикончил его, послав в его рыжую голову длиннющую автоматную очередь.

Подбежал к летчику, повернул его лицом вверх и увидел уже остановившиеся голубые глаза, в которых отражалось совсем посветлевшее небо — то небо, которое он так любил и которому посвятил всю свою армейскую жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив уже уходящее тепло его лба и век. Но останавливаться мне было нельзя — нужно было решать, что делать здесь, сейчас, немедля.

Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал "Стой!" и уже голосом приказал перейти к обороне. Пришло решение отправить донесение комбату со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Все равно мне без радиостанции они не нужны, а неровен час, пришлют исправную. Да и, может быть, двух-трех тяжело раненных штрафников отправим. Второпях написал в записке-донесении, что "заняли вторую траншею, обороняемся в составе 13 человек, нужна помощь авиации. Нет ни одного командира взвода. Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Героически погиб, проявив мужество и необычайную храбрость, капитан-летчик Смешной". Написал так потому, что, по-моему, он уже вернул себе звание, искупив вину свою всей своей кровью!

…Да, героическое было время. Уже многие годы спустя в одном из произведений известного грузинского писателя Григола Абашидзе прочел, что"…герои, патриоты делают свое время героическим". И тут прежде всего вспоминались Янин, Смешной, Ястребков и сотни других храбрецов. "А при трусах, изменниках, — писал далее Абашидзе, — и для отечества наступают черные дни". Применительно к истории нашего ШБ прежде всего в этом значении вспоминались Гехт, Касперович и Редкий… Хотя Абашидзе имел в виду другие масштабы предательства.

Приказал тогда доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной помощи, иначе они здесь не выживут. Еще не успели принести раненых, как я, наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг (опять вдруг!) даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут неестественно громко щелкнул у моего правого уха и… я мгновенно провалился в черный омут без ощущений его размеров. Это уже потом, когда я пришел в сознание, подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся прожитая жизнь. Ничего похожего. По-моему, я успел молниеносно осознать только одно: меня убили. И все…

Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову, что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было написано:

"Слепое пулевое ранение правой височной области. Ранение получено в боях на р. Одер 17.04.45".

Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и оттолкнули ее от берега. Разные люди так рассказывали Рите о моей «гибели»:

Жора Сергеев, будучи сам уже раненым и наблюдавший с того берега в бинокль за нашими действиями по захвату плацдарма, говорил так: "Я видел очень хорошо. Он упал в воду. Погиб…";

мой «кухонный» боец Путря: "Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой".

Через сколько времени я очнулся, не знаю, но солнце, стоявшее уже довольно высоко, хорошо грело, и я почувствовал тепло его лучей. Может, от этого и пришел в сознание. Хотел посмотреть на часы и увидел, что моя рука сильно окровавлена, а часы повреждены и остановились на времени нашей высадки. Сообразил, что, судя по уже заметно поднявшемуся солнышку, прошло часа два-два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению километров на пять и плывем близко к левому берегу.

Раненый радист, одной рукой вместо весла (они где-то потерялись) пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист оказался убитым, один из штрафников уже умер, а другой, раненный в живот, умолял нас дать ему попить и пристрелить, так как спасти его жизнь уже не удастся, а умирать в жестоких мучениях ему не хочется. Понимал я его, но всегда помнил, что "надежда умирает последней" и терять ее нельзя даже в самых крайних обстоятельствах. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более, что мы уже скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на чьем: своем или вражеском.

Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек перед глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее пределы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел, что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров, может и небольшой, но чей он? Наш уже или еще в руках противника?

У меня был трофейный свисток с встроенным в него миниатюрным компасом. Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к моей оценке обстановки.

Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и с неимоверным трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег, чтобы ее не снесло течением. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и, тем более, не обращать внимания на его другую просьбу. Солдат понял меня.

Решил идти (вернее — ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я решил, что если на острове немцы — живым не сдамся) — значит нам не повезло. И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка наткнется на своих.

С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает, сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа. На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.

Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном, то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то надежды. Я вынул свой ТТ, проверил магазин, загнал патрон в патронник и так, со взведенным курком пополз дальше. Решил, что если в окопе вдруг немцы первую же пулю пущу себе в лоб. Потом подумал и перерешил: нет, первую все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую — точно себе, чтобы не оказаться в плену. Годы войны воспитали во мне категорическое неприятие плена как альтернативы смерти.

И вот до бруствера окопа остается три метра… два… полтора… На краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца… но пока не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное, узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка, или… Видимо, он страшно испугался этой в кровавых бинтах физиономии советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.

Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже, как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока был в полубредовом состоянии, я сказал ему: "Вначале на берегу найдите лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и солдат-радист. Помогите им!" Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело перевязали.

Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.

Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.

Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.

Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка "Военно-полевой роман" Инны Руденко — там она со слов Риты описала эти события. Вот этот отрывок:

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Джи – самая крутая онлайн-игра во всех вселенных, в которую играют все разумные расы…Что значит стат...
«Мы были завшивленные, голодные, но в какой-то момент наступило остервенение, я уже не испытывал ник...
«Читатель мой, горячо мною любимый и глубоко мною уважаемый!Перед тобой моя книга – о Болгарии, о жи...
В сентябре 2017-го я две недели провёл в США.Где-то в середине пребывания на меня напала мысль: я до...
Казалось бы, каждый из нас знает о том, как есть. Уж это-то мы умеем делать с самого дня нашего рожд...
«Головокружение от успехов» после поражения немцев под Москвой оказалось недолгим, но расплачиваться...