Страшное гадание Арсеньева Елена
Жених или черт?
«Пожалуй что, на коровьей шкуре было бы надежней!» – сердито подумала Марина, зябко поводя плечами: из-под двери немилосердно несло по ногам. И усмехнулась: на коровьей-то шкуре она еще пуще намерзлась бы. Ведь шкуру следовало непременно снести к проруби, на реку, в рождественскую вьюжную ночь, и там, севши, очертиться кругом, и глядеть в темную воду, и творить заклинания: «Ой вы, духи водяные, укромные, тайные и потайные, черные, рыжие, белые, карие! Возьмите меня, рабу божию Марину, на свои руки сильные, да не замайте, и несите меня, рабу божию Марину, хоть по всему белу свету, а покажите мне, духи водяные, тайные и потайные, жениха моего нареченного!» По рассказам сведущих людей, вскорости должна непременно замутиться, заклубиться вода в проруби, и оттуда покажутся те самые… с рожками, черные да мохнатые. Они выскочат на лед, встряхнутся и, покорные заклинанию, схватят за четыре конца коровью шкуру с сидящей на ней отважной девицей – и поднимутся ввысь. Понесут по воздуху любопытную Марину, куда ее судьба поведет, будь то хоть Москва, или Санкт-Петербург, или Малороссия, или, сохрани боже, промерзлая Сибирь, а то и вовсе непредставимая чужеземщина. Да, уж тут она подрожала бы на свирепом ветру: ведь нечистая сила небось летит быстрее птицы, даром что в сердцах называют ее «нелегкой»! Впрочем, и ей нелегко пришлось бы: ведь черти, жаждущие отмщения, разъяренные тем, что их заставили служить человеку, вдобавок – глупой девке, во что бы то ни стало тщились бы или скинуть ее со шкуры, или заставить хоть пальчик высунуть из охранного круга. Но не зря сказано: «Дай черту палец – он всю руку отхватит!» И едва вцепятся мохнатые когтистые лапы нечистиков в свою жертву – все, поминай как звали: уволокут в подводные и подземные глубины, в самое пекло разок согрешившую душеньку (это ведь одна только тетушка уверена, что грехи влачатся за Мариною подобно цепям да веригам юродивого!), а злосчастное, выпотрошенное тело ее будет брошено рядом с прорубью и той самой шкурою…
Ой, нет! С зеркалом гадать не так страшно. Вот только сквозняки здесь… Баню топили с утра – теперь она почти выстыла. Одно хорошо: в такую холодину уже не сунется мыться всякая сила нечистая: банники, домовые, русалки, черти… Хорошо было бы дома, в своей светелке, жарко натопленной! Нет, приходится ночь коротать в баньке, потому что тетушку дядюшка еще задолго до Рождества велел выдрать всякого, кто осмелится снег полоть, либо воск топить, либо щупать полешки в поленнице, бегать украдкою в овин – спрашивать «хозяина» о богатстве или бедности будущего жениха, – словом, запретил все, что исстари проделывали красные девицы, желая узнать свою судьбу.
Марина по себе знала: побоями заневестившуюся девушку не испугаешь… Но дядюшка, разойдясь, не знал удержу в жестокости обхождения со своими дворовыми людьми: девок насильственно бесчестил, а мужиков и баб порол нещадно, привязав прежде к кресту, нарочно для сей цели сделанному. Жена на этот жестокий блуд смотрела сквозь пальцы: как и многие записные грешницы, с наступлением старости она обратилась к религии и была теперь украшена сединами и добродетелью, совершая свой туалет исключительно святой водою и ладаном. Из-за этого вокруг нее стоял запах – такой благостный и сильный, что ни человеку, ни черту не вынести. Тетка же все равно во всем видела вражьи козни. Слушая ее, казалось, будто она находится с диаволом в самой тесной дружбе, до того ей хорошо были знакомы все его привычки и взгляды. Да кабы она только нравоучительствовала! В изобретательности наказаний для ослушной прислуги она превосходила самих работников адовых, у которых, известное дело, весьма убогий набор мучений: ну, поджаривают грешников на сковородках, ну, варят в смоле… А кто из них пробовал поставить дворовую девку голыми коленками на пол, утыканный гвоздями, да бить по спине тяжелым вальком? И при этом не просто злорадствуя, а вопия об очищении духовном…
Разве удивительно, что ни одна из Марининых сверстниц, знавших ее сызмальства, не осмелилась нынче разделить с барышней ее ночное бдение – даже не в доме, а в баньке, притулившейся на самой окраине огромного сада, надежно скрытой от господских окон столетними неохватными деревьями и непролазными зарослями шиповника?
Герасим, самый опасный в доме человек после господ, любимый слуга и отъявленный наушник, сущий пес натасканный, громогласно вторил барыне: мол, не задумается прийти ночью в девичью – выискать ослушниц. Девки боязливо отводили глаза: знали, что Герасим не только по-звериному жесток, но и столь же похотлив. Он во всем был наперсником барина и не только подъедал после того остатки, но порою не стеснялся даже распробовать нетронутое «кушанье» – и ему все сходило с рук. Да, страху барин с барыней напустили на все поместье, однако никакие запреты и угрозы не могли помешать любопытным девушкам, скажем, наесться на ночь соленой капустки до отвала, чтобы ночью мучила их жажда, а воды напиться подал бы им во сне суженый!
Однако Марине такое гадание казалось ненастоящей забавой. Уж сколько раз она это пробовала: на прошлое и позапрошлое Рождество, и Крещение, и Катеринин день, который тоже считается подходящим для выведывания судьбы, – а все попусту: сны растворялись в ночи, и, ежели даже навещал кто-то Маринины грезы, вспомнить об этом поутру она никак не могла. А ведь ей уже девятнадцать. Пора, пора узнать, какая ей приуготована участь. И даже ежели суждено остаться вековухой [1], то следует проведать об сем заранее, чтобы подумать о будущем. Терпение ее от жизни при несносных и жестокосердных опекунах истощилось, и, ежели не найдется мужчина, который возьмет на себя заботу о ней, Марина возьмет эту заботу в свои руки. В конце концов, по завещанию родительскому она столь богата, что даже и самый зажиточный монастырь с радостью примет эти богатства – вместе с их обладательницей. Правда, сказано было в завещании, что Марина может войти во владение своим состоянием либо при замужестве, либо после двадцатилетия своего. Остался год… один только год ей терпеть в своем родительском доме постылых опекунов, а пока и пикнуть не смей.
Эх, сбежать бы куда-нибудь на этот год… хоть за тридевять земель! Нет, надо было пойти все же к проруби… А как черти занесли бы ее в неведомые страны, со шкуры-то и соскользнуть!
Марина невесело усмехнулась – да и ахнула. Ну о чем она только думает?! Ведь полночь наступит с минуты на минуту, а у нее еще ничего не готово!
Тетка, дядя, их затурканные крепостные, черти, наследство, коровья шкура и прорубь вмиг вылетели из головы. Марина схватила зеркало, тайком унесенное из светелки, прислонила его к чурбачку, поставила рядом свечу (надо бы две, но она до смерти боялась чужого глаза, привлеченного светом, сквозившим из баньки!) и два красивых серебряных стаканчика с вином да два ломтя пирога. Ничего, кроме этого, раздобыть Марине не удалось: ключи от буфетов и шкафов с хорошей посудой тетка самолично носила на поясе.
А вдруг жениху не понравится угощение? Вдруг ей сужден царский сын, к примеру!
Очень хотелось перекреститься, как перед началом всякого дела, однако же никак было нельзя. Зажав на всякий случай руки меж коленок, Марина поглубже вздохнула – и проговорила заветные слова:
– Суженый мой, ряженый, приди ко мне вечерять!
Собственный голос показался Марине до того дрожащим и жалобным, что она рассердилась. По счастью, заклинание следовало произнести трижды. В другой раз голос звучал уверенней, ну а в третий и вовсе хорошо вышло:
– Суженый мой, ряженый, приди ко мне вечерять!
Она уставилась в зеркало так пристально, что заслезились глаза.
А там ничего не было, кроме дрожащей свечи и бледного девичьего лица. Глаза казались темными и глубокими, и Марина, с невольной завистью к своему отражению, подумала, что вот кабы и на самом деле были у нее такие загадочные глаза, может, и не сидела бы она сейчас в баньке, гадая, грядет ей свадьба или нет: небось само собой уже кто-нибудь к ней присватался бы. Хотя… где б он увидал Марину, жених богоданный? На балах она бывает годом-родом, да и одета так, что уж лучше таиться в уголке, не танцуя, избегая приглашений, чтобы некий учтиво-насмешливый кавалер не вытащил на всеобщее обозрение мятые фижмы и вышедший из моды роброн. Богатейшая невеста губернии выглядела наибеднейшей приживалкою, и это продлится еще год. Только год… целый год! Ах, кабы и впрямь подеваться куда-нибудь на этот год, а потом, ко дню своего двадцатилетия, заявиться к тетке с дядькою, небось уже потирающим руки в предвкушении часа, когда состояние безвестно сгинувшей племянницы к этим жадным рукам прилипнет! Но куда скрыться? Удариться в бега, подобно опозоренной дворовой девке? Настигнут, схватят, приволокут назад… У Марины ведь ни денег на путешествие, ни места, где можно притаиться, нет.
Горячая слезинка побежала по захолодевшей щеке, и ее прикосновение заставило Марину очнуться. Ну вот, за своими печальными мыслями она опять забыла, зачем здесь сидит! Тупо глядится в зеркало, думая о своем, а ведь сказано, не раз было в девичьей сказано: только о нем, неведомом и желанном, думать, только его призывать! И она вновь забормотала, стискивая ворот полушубка:
– Суженый мой, ряженый…
Горло вдруг перехватило. Отражение свечи заметалось, забилось, как если бы его коснулось резкое дыхание ветра… или чье-то чужое дыхание. Марина зажмурилась от страха, а когда открыла глаза, едва не свалилась с лавки, увидев в зеркале рядом с собой незнакомое лицо, глядящее на нее с удивленной улыбкою.
Рука сама взлетела для крестного знамения, и пальцы уже сложились щепотью, но брови на незнакомом лице укоризненно сдвинулись, и Марина спохватилась, что видение от креста исчезнет, как и от молитвы. Рука безвольно упала на колени, и Марина уже не сводила глаз с лица незнакомца, жадно разглядывая каждую его черточку.
У него были русые брови, одна из которых низко лежала над глазом, а другая была изогнута резким насмешливым углом. Глаза его тоже казались темными, и это на миг разочаровало Марину, которой больше нравились голубоглазые да сероглазые. И рот у него был какой-то переменчивый – то улыбчивый, то недобро поджатый, как бы скрывающий насмешку. Худые впалые щеки, резко очерченный нос, сильный подбородок.
Марина затаила дыхание. Незнакомец с его худым лицом, дерзкими глазами и насмешливым ртом не отличался особенной красотой. Однако было в его настойчивом взгляде нечто, заставившее сердце Марины затрепетать, а губы – невнятно прошептать новое заклинание:
– Люб ты мне, суженый-ряженый, а потому выйди в мир божий хоть на час, хоть на минуточку!
И она замерла в ожидании: сбудется? Нет?
Сбылось! Лицо в зеркале заколебалось, а потом Марина ощутила движение за спиной.
Oна обернулась – так резко, что едва не слетела с лавки, ладно что он успел схватить ее за плечи и поддержать.
Марина даже спасибо не нашлась сказать – глядела на него не отрываясь, словно отведи она взор – и незнакомец исчезнет. Она даже накрыла ладонями его руки на своих плечах, чтобы удержать его. С той поры, как призрак выходил из зеркала, нельзя было ни слова молвить. Однако как же его пригласить к столу? Затем Марине следует сделать две совершенно необходимые вещи, из коих первая – выяснить, не черт ли к ней припожаловал, подслушав девичьи мечты и приняв облик пригожего молодца. Для сего предстояло как-нибудь исхитриться и заглянуть ему за спину: не вьется ли хвост? – а потом разглядеть ноги: не с копытами ли? Ну а ежели удастся убедиться, что перед ней подлинно человек, а не дьявол, надобно улучить миг и выкрасть какую-нибудь вещь, ему принадлежащую: гребешок, или платок, или зеркальце – любую мелочь, которая будет как магнитом притягивать суженого к суженой и не даст ему избежать предначертанного.
Марина робко улыбнулась – и тут же незнакомец улыбнулся в ответ. Это была обольстительно-развязная улыбка, и сердце Марины громко, тревожно стукнуло. Видать, ее суженый малый не промах, и Марине в будущем придется присматривать за ним в оба. Пока же она рассмотрела только, что глаза его оказались вовсе не черными, а совсем светлыми, серыми или голубыми.
Они стояли, схватившись друг за друга, и рассматривали друг друга, и улыбались. И вдруг он заговорил…
У Марины громко застучало сердце. Она ожидала, конечно, что призраки будут изъясняться не по-русски, а на каком-то своем, неизвестном наречии, и в первую минуту все, что он говорил, показалось ей сущей тарабарщиной, однако уже через миг ей с изумлением открылся смысл этих речей! Она понимала речь призраков! Пытаясь успокоить ее, он употреблял самые галантные и учтивые выражения. У Марины все мысли пришли в смятение от слов, им сказанных: она-де, красавица неописуемая, с первого взгляда ему пришлась по сердцу, и как же он счастлив, что ветер странствий занес его нынче ночью на огонек одинокой свечи, столь таинственно мерцавшей во мраке!..
Слова насчет ветра странствий несколько озадачили Марину. Что ли он болтался где-то в воздухе над землей, в компании других таких же призрачных женихов, не зная, куда податься? И лишь нечаянно залетел именно на огонек Марининой свечи, а не какой-то другой? Выходит, их встреча – чистая случайность, а вовсе не предначертание судьбы? Но это не важно. Главное, что он здесь, что он люб ей, а она – ему, и теперь надо непременно уточнить, не черт ли это, и вытащить у него какую-нибудь вещицу на память.
А ну как учует недоброе, схватит Марину за руку, словно жалкую воришку? Надо отвлечь его. Но как? Его улыбающиеся губы были совсем близко, и Марина подумала, что вот хорошо бы поцеловаться, а тем временем… Тут же она спохватилась, что за всю жизнь свою так и не удосужилась научиться искусству поцелуя, – но вмиг забыла об этом, потому что милому ее гостю, как видно, пришла та же мысль, что и ей.
Оказывается, ничего не надо уметь! Надо лишь делать то же, что и он. Он, едва касаясь, провел своими губами по губам Марины, нежно усмехнувшись, когда та вздрогнула. Все в точности повторила она, и пьянящее ощущение своей власти пришло к ней, когда после легкого поцелуя в уголок рта все его тело содрогнулось. Прерывисто вздохнув, он накрыл ее губы своими. Марина хотела сделать то же, но не смогла: ее рот оказался в плену, а едва она приоткрыла губы, как туда вторгся нежный, сладкий его язык и принялся хозяйничать там по своему произволу. И как-то так все время получалось, что он натыкался на Маринин язычок и, словно прося прощения, прижимался к нему, ласкался и так и этак, свивался с ним, а ежели отпрянывал, то лишь для того, чтобы прижаться сильнее и нежнее. Губы тоже не уставали ласкаться, и даже зубы порою шли в ход, но, конечно, не до боли, а лишь для того, чтобы раззадорить, а потому исторгнуть нежный вздох из глубины слившихся ртов, а затем заставить затрепетать два тела, прижавшихся друг к другу.
И почудилось Марине, что плывет она в каком-то синем, голубом, бирюзовом тумане. Туман заполонил ее голову, все вокруг затянул лукавым мороком. И совсем растворилась бы она в нем, если бы не ощущение чего-то болезненно-твердого, прильнувшего к бедрам, а потом вдруг стало больно и груди. Оттого и приоткрыла скованные сладостной истомою веки и, увидев близко-близко затуманенные, отрешенные светлые глаза, поняла, что обнялись они с ее милым суженым столь крепко, что каждый изгиб их тел совпал с изгибом другого тела, будто сошлись частицы головоломки, а не только губы слились в неотрывных ласках. Тут-то и оробела Марина: ведь жар, исходивший от тела незнакомца, едва не расплавил ее, раскалил, разжег – да так, что она начала задыхаться, будто в горячке. Однако новые, восхитительные, нежные касания его языка вновь окунули ее в переливчатый туман, где царили прекрасные, божественные ощущения… сладкие до невозможности.
Губы их были словно два соединившихся цветка, а языки, будто проворные пчелки, сновали из одного венчика в другой, поглощая медвяный нектар. Но эти томительные, с ума сводящие касания вдруг показались Марине чем-то малым по сравнению с тем, чего взалкало ее тело. Мало было прижиматься к незнакомцу – хотелось влиться в него, раствориться, как растворились один в другом их нацелованные рты, лишившись понимания, где чьи губы, чей язык, кто дарит поцелуи, а кто их принимает, и возвращает, и вновь принимает, и дарит. Все требовательнее напоминала о себе кровь, стучавшая в висках, в груди, в чреслах; из кончиков пальцев, чудилось, исходили искры, насквозь прожигая плечи, в которые впивались эти пальцы; все более сильные, томительные судороги расходились по бедрам, и Марина невольно повела ими из стороны в сторону, желая облегчить страдания того неведомого, напряженного, окаменелого существа, которое все сильнее вжималось в низ ее тела, словно бы слепо искало себе прибежища.
Отрывистый стон сорвался с губ суженого, и Марина почувствовала, что пол ушел у нее из-под ног. Голова закружилась, она испугалась, еще крепче цепляясь за широкие плечи, которые вдруг оказались не напротив, а сверху… Странная тяжесть накрыла ее; Марина изумленно поняла, что лежит… и холодок коснулся ее обнаженной груди.
Он расстегнул ей платье! Но как, когда?.. Ах, быстрый какой! Она хотела отвлечь его поцелуем, но отвлеклась сама – до того, что лежит теперь полураздета и нестерпимо горячие пальцы стискивают ее напрягшиеся груди. А другая рука… ох, нет, быть того не может! Господи Иисусе! Да что же делает она, эта рука? Почему осмелилась коснуться потаенного местечка, коего стыдится каждая девушка, ибо помнит, что именно оно – вместилище греха?
Теперь Марина знала, что поучения и острастки сии были истинны. Греховность растеклась по всем глубинам ее тела и переполнила их своим течением, выплескиваясь наружу. Она ощущала эту влагу меж бедер, и пальцы, ласкавшие ее, тоже были обильно увлажнены. Греховность прочно угнездилась в заветной впадине в чреслах и томилась там, и металась, алкала выхода. Ей было уже нестерпимо в одиночестве, она жаждала другое существо, чтобы искусить его и переполнить тем же грехом, который теперь составлял всю суть ее. Грех вполне овладел Мариною! Это он обнажил ей грудь и бедра. Это он легкими, нежными и в то же время дерзкими касаниями заставил расцвести бутон ее женственности и так широко раздвинуть чресла, словно она отворяла некие заветные врата, через которые предстояло войти дорогому, желанному гостю. А он все медлил в преддверии, как если бы ему мало было оказанных почестей. Жарких слов не было таких, кои не сказала бы она ему, и бессвязные мольбы, срывавшиеся с ее пересохших от неутоленной жажды уст, были искреннее даже тех слов, кои она некогда обращала к небесам. Теперь весь мир, и небо, и земля, рай и преисподняя сошлись, воплотившись для нее в одном незнакомом существе, кое она тщетно молила явиться к себе и слиться с собой. И тогда Марина принялась извиваться под ним, завлекая его бесстыдными, змеиными движениями, о которых она и не ведала прежде, но которые вдруг открылись ей проблеском некоего древнего, заветного знания – и вселили надежду, что неумолимый гость все-таки отзовется на ее призыв.
И это свершилось! Жаркая плоть вторглась в разверстые недра… все существо Марины, обратившееся в ожидание, сотряслось от щемящей нежности, прозвучавшей в одном только слове, сорвавшемся с задыхающихся, воспаленных уст ее неведомого возлюбленного:
– Прости!.. – А потом раскаленная сила пронзила все тело, прервала дыхание, отняла разум, и она поняла, что суженый просит прощения за боль, которую причинил ей.
Боль все ширилась, все росла… и поделать ничего было нельзя, ибо Марина сама завлекла к себе это неожиданное мучение. И она сдалась, перестала противиться, приготовилась умереть от этой боли… но та вдруг отступила, словно обрадованная такой безусловной покорностью.
Ничего более не терзало, не мучило – только наслаждало. Синие волны плыли перед ней; синие звезды качались на них, колыхались синие цветы. Но Марина знала – все те ошеломляющие, блаженные ощущения, которые осеняют ее, – это лишь ожидание, лишь подступы к неким вершинам.
И вот свершилось непереносимое счастье, от которого можно было умереть… глаза закрылись, похолодели уста, бессильно упали руки… и сон, похожий на беспамятство, а может быть, беспамятство, похожее на смерть, накрыли Марину своим милосердным покрывалом.
Заморский кузен
В ту минуту, когда Олег Чердынцев впервые увидел эту божью тварь: шляпа сахарной головою, густо насаленные волосы, бруды [2] до самых плеч, толстый галстук, в котором погребена была вся нижняя часть лица, кривой, презрительно изогнутый рот, обе руки в карманах и по-журавлиному нелепая походка, – он ощутил враз два сильнейших желания. Первое: расхохотаться до колик, до того, чтобы грянуться наземь и задрыгать ногами; второе: крепенько дать по морде этой нелепой версте коломенской, коя, впрочем, отныне и навеки приходится ему, Олегу, кузеном.
Да, да! Диво заморское – двоюродный брат! Вдобавок старший… А все из-за того, что сестрица папенькина, Елена Юрьевна, четверть века назад по уши влюбилась в какого-то заезжего милорда и была увезена им в туманный Альбион, где и произвела на свет сие чучело гороховое. Тетушке Елене, которую Олег отродясь в глаза не видывал, он своего мнения высказать не мог: она уж десяток лет тому назад преставилась. Сэр Джордж, супруг ее, за коим она так самозабвенно ринулась в чужеземщину, на свете тоже не зажился. Дошел слух, что он не то помер с тоски, не то взял и пронзил себя шпагой на гробе жены. Эта романтическая, хотя и не вполне достоверная история, помнил Олег, сделавшись известной Чердынцевым, потрясла все семейство, наполнив его жгучей жалостью к бедняжке Елене, а того пуще – к ее единственному сынку.
Отец Олега, граф Чердынцев, горевал по сестре долее всех. Он ведь еще задолго до случившегося положил себе непременно устроить встречу Олега с кузеном, а чтобы сын его не выглядел в глазах младшего лорда Маккола пентюхом, нанял ему английского учителя. Все детство Чердынцева-младшего было омрачено затверживанием различных continuons и попыткой различить простое прошедшее время от прошедшего совершенного. Вдобавок учитель у него был один на двоих с дочерью недавно погибших соседей, Бахметевых, – Мариною; и хоть Олегу до сих пор не удавалось повидать сию девицу (опекуны, по слухам, держали ее в черном теле, единственно не щадя деньги на образование, что было условием завещания), он заочно ненавидел ее. Ведь мистер Керк все уши Олегу прожужжал о том, какие необыкновенные способности к языкам у miss Bahmeteff… в отличие, понятно, от mister'a Tcherdyntzeff… «I' m sorry, sir!» [3] Склонный к философствованию, Олег вырос в убеждении, что не зря русских считают за границею дикарями: мы заслуживаем этого мнения тем глупым упорством, с каким полагаем основы воспитания в безупречном произношении во французском языке и количестве затверженных английских слов… и это вместо того, чтобы покорить весь мир и заставить немцев, англичан, французов и прочих говорить только по-русски!
За детские свои невзгоды и хотелось Олегу наградить новообретенного родственничка оплеухою преизрядною, однако… однако обошелся бы такой тумак, пожалуй, себе дороже: ведь последние три года, минувшие после смерти родителей, Десмонд Маккол не на печи бока пролеживал, а воевал! Новым лордом сделался по закону его старший брат (не родной, а сводный, от первого отцовского супружества, ибо лорд Джордж был уже вдовцом, когда присватался к прекрасной Елене) – Алистер Маккол, унаследовав в качестве майората семейное достояние в виде замка и прилегающих земель. А Десмонд тогда же отправился в Россию, чтобы войти в матушкино наследство. Ее приданым было нижегородское имение близ Воротынца, в чудных, привольных местах, находившееся все эти годы на попечении беззаветно любящего сестру графа Чердынцева. Однако в Лондоне Десмонд случайно познакомился с участниками «Лиги Красного цветка» – и прочно забыл обо всем на свете, кроме спасения французских аристократов от кровавого революционного террора. Теперь жизнь его протекала между Англией и Францией в беспрестанном риске и опасностях. Конечной же целью усилий было спасение королевы. Но заговор – последняя, отчаянная, беспримерно отважная попытка! – по чистой случайности провалился, и Мария-Антуанетта взошла на эшафот. «Лига Красного цветка» всецело предалась новой идее: похищению дофина и отправке его в Англию. Сие было с блеском исполнено… однако случилось непредвиденное: человек, сопровождавший одиннадцатилетнего Людовика XVII в Лондон, где ему предстояло найти приют при английском королевском дворе, бесследно исчез. Умер ли он от внезапно приключившейся болезни? утонул еще на переправе через Ла-Манш? был убит разбойниками, коих немало в ту пору шлялось по дорогам Англии? – Бог весть… однако он пропал, а вместе с ним – царственный ребенок, и угадать судьбу короля Франции, обессиленного, беспомощного, почти впавшего в безумие после заточения в Тампле, теперь не представлялось возможным. После этого «Лига Красного цветка» распалась: ее участники были обескуражены мрачной обреченностью всех своих усилий. Десмонд убивался даже более прочих: ведь он был среди тех, кто устраивал похищение юного короля из Тампля, и были мгновения, когда жизнь его висела на волоске. И вот все оказалось впустую!..
Тех, кто похитил царственного узника, искали так, как никого и никогда не искали. Революционная Франция ощетинилась злобою. Каждого подозреваемого хватали и волокли на допрос к Фукье-Тренвилю, откуда было два пути: на гильотину сразу или на гильотину через Тампль (либо Консьержери). Десмонд с радостью подставил бы голову под топор, воодушевленный тем, что спас монархию во Франции. Но погибнуть без всякого прока?.. Его товарищи искали спасения в Швейцарии, Германии, пытались укрыться в Англии. Десмонд направился в Россию, по пути постепенно избавляясь от привычки настороженно вслушиваться и оглядываться, а также от атрибутов санкюлота и приобретая облик нормального, цивилизованного англичанина. Этот облик и вызывал в Олеге Чердынцеве непрестанное желание хохотать… которое со временем прошло.
Он узнал историю Десмонда – конечно, не сразу, – а вместе с этим узнал и самого Десмонда. И многие прежние его предубеждения сначала поколебались, а потом и вовсе рухнули. Олег считал всех англичан гордыми и кичливыми, но среди баснословно богатых Чердынцевых Десмонд выглядел бедным родственником. Знающие этот народ люди говорили, что англичане много пьют, ведь их холодная кровь имеет нужду в разгорячении. И впрямь – девизом Десмонда было: «Drink deep or taste not!» – «Пей много или не пей ни капли!», однако увидеть его под столом Олегу так и не удалось. А что сентябрем кузен смотрит… удивляться нечего – ведь в Англии непрестанные туманы, редко-редко проглянет солнце, а без него худо жить на свете. Вдобавок, если жизнь столько раз подвергалась опасности, если рухнуло все, ради чего ты рисковал… Тем более Десмонд не раз и не два доказал своему русскому брату, что военная доблесть и юношеский разгул зачастую идут рука об руку. По счастью, утомленный жизнью Чайльд-Гарольд еще не добрался до границ Российской империи вместе со своим высокородным лордом-родителем – поскольку не был еще написан, – и высокомерная пресыщенность не стала мировой модою. Десмонд с таким же пылом предавался удовольствиям жизни, с каким участвовал в делах лиги.
Удальство и разгул тогда почитались достоинствами; шумные, а иногда и небезопасные развлечения, выходки очертя голову считались делом не только обыкновенным, но доставляли своего рода славу и давали вес. Скоро все петербургские приятели Олега были в восторге от недурного собой, образованного, повидавшего свет удальца-англичанина. С изумлением Олег обнаружил также, что кузен его – настоящий сердцеед: остроумный, беззаботный, дерзкий. Перед этим высоченным блондином с насмешливыми голубыми глазами не могла устоять ни одна женщина! При этом за ним не числилось ни одного публичного скандала или дуэли с обиженным мужем.
Говоря короче, спустя месяц, много – два после первой встречи Олегу уже казалось, что кузен его, в общем-то, недурной парень, однако до крайности раздражало, что он оставался неколебимо уверен: быть храбрым – значит быть англичанином; великодушным – тоже, чувствительным – тоже… Ну и прочая, и прочая, и прочая, как пишут в книжках. А ведь сам он был наполовину русским! Конечно, это английское бахвальство с него постепенно слетело бы, останься он жить в России, в столицах или в своем нижегородском имении, однако не судьба была Десмонду задержаться на родине матушки: едва он вошел во вкус петербургской жизни, как был вызван в английское посольство, где узнал ошеломляющую новость: он теперь не просто Десмонд Маккол, а лорд Маккол, ибо старший брат его Алистер месяц тому назад умер.
Не сразу сообщили Десмонду обстоятельства его смерти. Умер – да и умер, вы теперь лорд, сэр и прочее – ну и отправляйтесь к своему славному титулу! Наконец посол объяснил причину своей молчаливости: Алистер Маккол погиб при самых загадочных обстоятельствах, расследовать которые оказалось невозможным. Коронер [4] настаивал, что убийство совершил браконьер, схваченный сэром Алистером на месте преступления и затем скрывшийся. Поскольку других версий не было, официальный вердикт провозгласил именно эту. Предполагаемого убийцу искали, но, поскольку никто не знал, кого, собственно говоря, искать, все усилия сами собой сошли на нет. Сэр Алистер не успел жениться и родить детей, а значит, единственным и бесспорным наследником являлся его младший брат Десмонд…
И вот тут Олег понял, что кузен его по сути своей воистину англичанин! Что сделал бы на его месте русский? Понятно, опрометью кинулся бы в родовое имение: вступать в права наследства, искать убийцу брата и мстить. Десмонд же и ухом не повел в ответ на увещевания дядюшки Чердынцева поскорее закрепить за собою наследственные права на лордство! Он не сомневался, что все это уже совершено лучшими в мире британскими судьями и никто ему дорогу не перейдет, состояние его останется в неприкосновенности. «Англия – это закон!» – только и сказал в ответ Десмонд, а вслед за тем выразил пожелание немедля осмотреть свое нижегородское имение и получить все бумаги на него: ведь неизвестно, когда он снова прибудет в Россию, так что формальности следовало исполнить незамедлительно.
– Разумеется, ведь Россия – не Англия! Здесь у нас вор на воре сидит и вором погоняет! – усмехнулся старший Чердынцев, усмотревший в сем заявлении Десмонда прямое к себе недоверие, и, швырнув на стол бумаги, подтверждавшие права племянника, удалился.
Отношения в доме сделались натянутые… Граф, впрочем, был человеком слова и дела, опять же – память о любимой сестре все еще владела сердцем. Несколько охладев к бесцеремонному племяннику, он препоручил его Олегу. Вот так и вышло, что в Воротынец Десмонда сопровождал молодой Чердынцев; он же помогал исполнить всяческие формальности, отыскать хорошего управляющего. Дела, однако, затянулись… Сперва Десмонд намеревался воротиться в Петербург по первопутку, чтобы добраться до Англии к Рождеству, затем стал чаять успеть к Рождеству хотя бы в Петербург!
Одним словом, судьба распорядилась так, что ночь перед Рождеством двоюродные братья встретили в пути…
Самое обидное, что дом был в каких-нибудь трех верстах, когда сани вдруг стали, и внезапная остановка сия прервала не только плавное движение, но и тягучую дремоту, в кою погружены были седоки. Сначала они, конечно, ничего недоброго не заподозрили, а только сонно, тупо таращились в полутьму, рассеиваемую игрою огня за дверцею малой печурочки, наполнявшей возок своим жарким дыханием (путешествовали Чердынцевы всегда с такими удобствами, которые превращали тяготы и нудное течение времени почти в удовольствие).
Олег потер ладонью запотевшее оконце: в возке были настоящие стекла, даже не слюдяные вставочки! Ох и заметь! [5] Вихри неслись над землей, взмывали к взбаламученным небесам, и чудились в них некие непредставимые существа с разметавшимися белыми волосами, неимоверно длинными руками, белые лица, огромные хохочущие рты… Он быстро перекрестился.
– Ну и ночка! – пробормотал, зябко поеживаясь. – Истинно праздник для нечисти. Удалая ночка, разбойничья! Сейчас бы на посиделки нагрянуть, не то в баньку.
– О, bagnio! – услышав знакомое слово, оживился Десмонд. – The bagnio, good, yes, да?
Олег хихикнул. Кое-каких русских словечек кузен, оказавшийся весьма смышленым, поднабрался. Он умел вполне сносно объяснить прислуге, что «каша – now, bad, but, блини – yes, very good!». Но почему-то упорно именовал кафтан армяком, доводя лакеев до судорог в усилиях сдержать непочтительный хохот, и недоумевал, почему в его присутствии у них начинают болеть животы, – но все же его «о-де-ва-ся, please!» – было всеми понимаемо. Зато полюбившуюся баню Десмонд упорно называл the bagnio, что по-английски, как известно, значит – веселый дом, и как Олег ни сдерживался, он не смог не засмеяться, тем паче что на ум пришла очень подходящая история.
– А ведь и верно! – воскликнул он. – Веселый дом! Я в прошлое Рождество пошел с нашими дворовыми к девкам на посиделки, в деревню. Ряжеными мы пришли, меня никто не признал, – поспешил он пояснить, увидев, как удивленно взлетели брови Десмонда: как это, мол, так, лорд Чердынцев предается простонародному веселью?! Все-таки правду говорят про англичан, что они жуткие задаваки… как это по-ихнему?.. снобы! – Но весело было. Я в жизни так не веселился. Пели, плясали, бутылочку крутили, целовались все подряд. А потом заметил, что девки по одной, по две куда-то бегают. Думал, по нужде, но нет: возвращаются – и ну шептаться, причем кто веселится еще пуще, кто печалится. Спросил парней, те и говорят: небось девки в баню гадать бегают. А знаешь, как в бане гадают?
– Гада-ют? – поразился Десмонд. – What is? Где моются?
– Вот-вот, – кивнул Олег. – В ночь на Рождество прибежит девка в пустую баньку, станет спиной к печке, юбку задерет и молвит: «Батюшко-банник, открой мне, за кем мне в замужестве быть, за бедным аль за богатым?»
Хоть английский Олега за время общения с кузеном существенно улучшился, он все же засомневался, правильно ли выражается, уж больно выкатились глаза Десмонда. Впрочем, тут же стало ясно, к чему относится это недоумение.
– Юбку задирают? – прокудахтал Десмонд, едва сдерживая смех. – И что потом?
– Потом банник, стало быть, должен девку по заднице погладить. Ежели теплой лапой погладит, будет у нее муж добрый, ежели холодной – злой. Мохнатая лапа – быть девке за богатым, голая – за бедным. Вот такое гадание!
– Ну, ну и что потом?! – понукал Десмонд, чуя по улыбке Олега, что в сей вечер стряслось нечто особенное.
Молодой Чердынцев не заставил себя долго упрашивать:
– Там девка была одна – Аксютка, ну, хороша, будто яблочко наливное. Титьки – во! – Он очертил два фантастических полушария, потом, заметив, что Десмонд в сомнении поджал губы, слегка приблизил окружности к реальности: – Ну, вот такие, не меньше! Задница – тоже будь здоров. Идет – аж вся колышется. Ну я и говорю Костюньке, лакею нашему: мол, я сейчас отлучусь, а ты Аксютку подговори в баньку пойти, тоже на суженого погадать, а то, мол, и не заметишь, как в девках засидишься! Да когда она пойдет, говорю, постереги, чтоб никто туда более не совался. Костюнька – он смышленый: не зря его батюшка в наш петербургский особняк отвез, поставил там помощником управляющего! – мигнул мне: все, дескать, слажено будет! Я вышел тихонько – да к баньке. Зашел, затаился возле печки. Кругом тьма египетская, только луна сквозь малое окошечко едва посвечивает. Ночь выдалась тогда лунная, не то что теперь. Стою – стужа лютая, зуб на зуб не попадает, а девки все нет. Ну, думаю, быть тебе битым, Костюнька, не послушалась Аксютка! И вдруг – чу! – снег хрустит под торопливыми шажками. Бежит со всех ног! Вскочила в баньку – я аж дышать перестал, – огляделась, да что в такой тьме увидишь? Повернулась к печке спиной и юбки – р-раз! – на спину себе забросила. Задница у нее – ну, сугроба белее! Как поглядел я на это богатство – у меня едва штаны не прорвались. А она из-под юбок своих бормочет: покажи, мол, банник-батюшко, каков будет мой суженый? Я руку-то нарочно за пазухой держал, она не то что теплая – горячая была. Погладил я Аксютку – она аж взвизгнула, но ничего, наутек не кинулась. Я ее сперва легонько потрогал, потом осмелел: огладил всю, пощекотал так, что она пуще изогнулась. Узрел я… сам понимаешь что. Ну, только что волком не взвыл, такой пожар в чреслах разгорелся! А она девка-дура, на лавку локтями оперлась, чтоб стоять удобнее, ноги расставила да и говорит: «А покажи мне, батюшко-банник, каково-то будет мне с мужем жить, сладко ай нет?»
Я так и обмер!.. Сперва хотел ее пальцем потрогать, но уж терпеть мочи не было. Вмиг штаны спустил да как наддал – она и пикнуть не успела, как я в нее ворвался. – Олег возбужденно перевел дыхание. – Ну, словно в печку сунул, скажу я тебе! Аксютка аж с лавки свалилась, но я своего не упустил! Барахтались, пока я вовсе не опустошился. И сзади ее, и спереди, и всяко разно. А ей хоть бы что: подскакивает да приговаривает: «А ну, еще, банничек-батюшко, а ну, наддай пару и третьего, и четвертого!» Прыткая оказалась – жаль, что не девка уж была. Хоть и печалился я, что распечатанною она мне досталась, а потом понял, что нет худа без добра: кой-чему ее успели научить прежние ухажеры, да лихо научить! Ну, когда я встал – ноги, вот те крест, были как у юродивого, тряскою тряслись и подгибались, – то сказал Аксютке (она так и валялась на полу, вишь, не только она меня, но и я ее крепенько уходил!): «Быть тебе, – сказал, – за богатым, Аксютка!» Слово я свое исполнил: сперва в дом взял, а когда намиловались вволю и молодка зачреватела, выдал ее за Костюньку. Tеперь оба в Петербурге, в доме нашем, надзирают за хозяйством, сынок у них растет…
– Твой сын? – удивился Десмонд. – А отчим его не обижает?
– Попробовал бы! – воздел крепкий кулак Олег. – Нет, любит, как своего. Мальчишке и невдомек, что он барский байстрюк. Зачем ему лишние мечтания? Костюнька знает, что я ни его, ни мальчонку не обижу, да и Аксютку… – он хмыкнул, – не обижаю никогда. Бывало, надоест в Петербурге по непотребным девкам заморским тощим таскаться, вернешься домой, скажешь: «А ну, Аксютка, взбей перинку!» – она тут же, где попало, хоть на полу, хоть на лестнице, хоть в спальне моей, бряк на спину – и ноги врозь.
– А муж?! – округлил глаза Десмонд.
– Да ну, ему-то что? Убудет от бабы, что ль? – отмахнулся Олег. – Тут гвардейский полк надобен, чтоб от нее убыло! И мне хватает, и Костюньке… подозреваю, близ этого пирога еще не один из лакеев кормится.
– Амфитрион, – пробормотал Десмонд, и Олег так и закатился.
– Амфитрион, ну истинный наш Костюнька Амфитрион! [6]
Они хохотали от души, но обоими владели разные мысли. Олег думал, что сейчас ему бы сошла любая, всякая, от тощей заморской до сдобной отечественной. Ох, поскорее бы добраться до дому – там уж он живо сыщет себе сговорчивую молодку и о Десмонде позаботится. Похоже, ему тоже невтерпеж сделалось – вон как ерзает. Это ведь сколько – не меньше пяти суток минуло, как они простились с веселыми воротынскими красавицами? Воистину, блюли свято рождественский пост, хоть и не по своей воле. Cказано: пресыщение подавляет дух, но ведь чрезмерный пост расслабляет тело!
– Да чего ж это кони все стоят да стоят? – нетвердым голосом вымолвил Десмонд. – Не случилось ли чего? Надо бы поглядеть. – И он, держась на ногах как-то неуверенно, неестественно («Кажется, стоят не только кони!» – глумливо подумал Олег), придвинулся к полсти, закрывавшей вход.
– Эй, там метель! Шубу накинь! – прикрикнул многоопытный русский.
Англичанин вяло отмахнулся:
– Мне и так жарко! – Однако все же послушался, сгреб в охапку тяжелую медвежью шубу и вывалился наружу, в белое снежное круженье.
Следом выбрался Олег – и ветер, а также новости, сообщенные сплошь белым, с наметенными на шапке и плечах сугробами, кучером, вмиг выбили из его мыслей и тела всякую похоть.
Возок стоял на обрывистом берегу Басурманки – так звалась неширокая, но гулливая речушка с таким быстрым течением, что его не могли остановить даже морозы. А морозов-то настоящих в этом году еще не было. Оттепель сменялась заморозками да вьюгами: зима выдалась сырая, снежная, но не лютая. Басурманка бежала, курилась в высоких берегах, и покосившийся мосток весь закуржавел [7], оброс снежною бородою, оледенел до того, что сделался горбом – скользким, непроезжим, опасным горбом, повести на который тройку с осадистым возком мог только сумасшедший.
Слава богу, кучера им подбирал сам граф Чердынцев и выбрал Клима, степенного осторожного мужика. Тот приложил все усилия, чтобы уговорить барина не кидаться на мост очертя голову. Клим показал молодому графу коварные надолбы, предательски расшатанные сырой снежной тяжестью доски, оборвавшиеся перила. Для наглядности сгреб увесистый ком снега и бросил его вниз, где под белым паром можно было различить черное стремительное течение: вот так, мол, все мы ухнемся с моста, ежели по нему поедем! Молодой барин поартачился было (ну что ж, дело господское!), доказывая, что запросто можно двух пристяжных выпрячь и перевести на другой берег, а мост одолеть на одном кореннике. Однако, взойдя на этот горб вновь, уразумел всю глупость своего предложения – и, удрученный, воротился к возку.
– Ну? – спросил уныло. – В объезд, что ли?
– В объезд, – со вздохом согласился Клим; объезд означал еще часов пять пути, дай бог, ежели к утру доберутся до Чердынцева! Теперь уж, наверное, полночь…
Барин полез в возок; Клим, кляня про себя судьбу, взгромоздился на облучок, собрал вожжи, присвистнул на приунывших, измученных «залетных»… Вдруг барин окликнул:
– Погоди, Клим. А где же мой кузен?
Клим досадливо сдвинул шапку на затылок. Мало того, что у этого иноземца целых четыре имени: Кузен, Милорд, Мистер и Десмонд, так он еще и запропастился куда-то.
– Отошел небось по нужде, – буркнул Клим, безнадежным взором пытаясь проницать окрестности.
Куда там! Белая мгла вокруг – и ничего больше: ни земли, ни неба, ни чужеземца с четырьмя именами.
Пропал он! Как есть пропал!
Английский рыцарь Ланселот
Какое-то время Десмонд постоял на берегу, слушая возбужденные переговоры Олега с кучером и поражаясь тугодумству этих русских. О чем вообще размышлять, о чем спорить? Если нельзя перейти по одному мосту, следует незамедлительно искать другой! Неужели для того, чтобы понять это, нужно разыграть целый спектакль, – и все это на сыром ветру, который так и хлещет снеговыми вихрями, хлестко выжигает глаза, забивает рот и покрывает лицо ноздреватой мокрой массой!
Десмонд стал спиной к ветру, поднял воротник и упрятал в него нос. Приходилось то и дело переступать, не то вокруг валенок мгновенно наметало настоящие сугробы. Еще хорошо, что не привелось испытать настоящего русского мороза. Прежде Десмонд жалел, что не отведал этой местной ecsotik, а сегодня – вот уж нет! Иначе он уже превратился бы в ледяную статую, пока его кузен с Климом доказывают друг другу очевидные вещи. Впрочем, может быть, они просто не знают, где этот самый объезд? Ну так нужно пойти спросить какого-нибудь… как это по-русски? – доброго человека. Вон чернеются сквозь белую мглу очертания небольшого домишки, наверняка те, кто живет там, лучше, чем его спутники, знают окрестности.
Десмонд оглянулся, чтобы указать Олегу на этот неведомый дом, да так и ахнул: ни кузена, ни кучера, ни возка с тройкою рядом уже не было! Словно снеговые черти их унесли, прихватив заодно и речку с оледенелым непроезжим мостиком…
Ему приходилось слышать, что русских вечно кто-нибудь «морочит». Например, на спящего в душной избе или на горячей печке обязательно наваливается некое существо, похожее то ли на кошку, то ли на сивенького старичка, и душит или «давит». Или бегут парни и девушки на речку купаться. Нет, чтобы поплескаться у бережка или устроить заплыв по вольной, спокойной воде, – лупят своими саженками на самую стремнину, в водовороты! Или кидаются с берега, даже не промерив предварительно дно, усеянное к тому же жуткими корягами. А потом выскакивают на берег и кричат, что одного непутевого купальщика уволок зеленобородый, скользкий, опутанный тиной и водорослями мужик по прозвищу водяной.
Или вот еще: напариваются в своих безумно жарких банях, где впору пытать злоупорствующих преступников, до одури, до умопомрачения, разводят пар такой, что вся кровь ударяет в голову… А потом, когда находят в баньке угоревшего до смерти бедолагу, уверяют, что голый, противный, тощий старикашка, весь облепленный банными листьями, банником прозываемый, уморил его, за что-то прогневавшись: или тот не оставил ему в прошлый раз воды на дне шайки, или не принес корочки ржаной, густо посыпанной солью. А чаще всего – при строительстве сей баньки не зарыл под порожек черного петуха со свернутой шеей!
Перебрав в памяти эти и подобные им случаи, Десмонд уже был готов поверить, что в такую колдовскую ночь его морочит какой-нибудь русский леший, но… Военный, солдатский опыт не дал разыграться воображению. Известно, что правая нога ступает шире, чем левая, и когда человек идет по тропе или по дороге, то невольно выравнивается по ней. А вот нетореный путь – кто-кто, а Десмонд это прекрасно знал – не дает подсказки. Путнику кажется, будто он идет прямо, – на самом же деле он неприметно поворачивает влево. И никакие снеговые черти здесь ни при чем! Просто, топчась на месте, он незаметно для себя отступал от берега – вот и отошел достаточно далеко и потерял из виду возок, коней и людей. Однако времени прошло всего ничего, они где-то рядом. И если крикнуть погромче, Олег тотчас отзовется. Но что проку кричать? Лучше Десмонд сначала найдет объезд и другой мост, а потом вернется и утрет нос этим бестолковым северянам!
Десмонд усмехнулся. Это было неосмотрительно: коварный снеговой клуб тут же влетел в его рот. Он выплюнул стылую кашу, закрылся воротником до самых глаз и, сколько мог торопливо, зашагал к черному строению, вспоминая про себя подходящие к случаю русские слова: «Мост – лед, не ка-рош. Хочу ест другой мост? Говорить, please: барин дать грош – для russian vodka!»
Нет, что-то здесь не так. Слово «грош», конечно! Это все равно что полпенни, а то и меньше. Кто будет стараться за такую ничтожную плату? Десмонд изо всех сил пытался вспомнить, как называется главная русская монета, но в голову лезло что-то совсем несуразное. Ладно. Он скажет: «Барин дать many silver грош's для many russian vodka!» Русские мужики смышлены, тут же сообразят!
Приободрившись, Десмонд огромным прыжком преодолел сугроб, залегший ему путь, – и замер: домишко, очертания которого отчетливо выступали из белой тьмы, оказался не избой, а каким-то сараем без окон, без дверей!
Damn! [8] Десмонд даже плюнул с досады. Нет, это все-таки леший, его козни! Впрочем, разочарование его тут же улетучилось: он увидел дверь, вдобавок приотворенную, откуда слабо тянуло теплом: снег на заметенном крылечке чуть подтаял. Ага, значит, здесь все-таки кто-то есть! Молодой человек взбежал на крыльцо, шагнул через порог – и вновь досада им овладела: когда глаза чуть привыкли к темноте, он обнаружил, что попал в баню.
Собственно, это был просторный предбанник с лавками вдоль стен, а сама баня скрывалась за тяжелой, обитой войлоком дверью. Десмонд встрепенулся: дверь оказалась чуточку приотворенной, и в щелке ему почудился промельк света.
Он уже совсем было собрался окликнуть того, кто был за дверью, но вовремя раздумал. Ну кто, скажите на милость, пойдет мыться в бане в рождественскую полночь? Даже зная о странной, прямо-таки исступленной любви русских к парилкам, Десмонд не мог вообразить себе такого безумца. Почему же здесь свет?.. Внезапно фривольный рассказ Олега пришел ему на ум, и англичанин приник к щелке, почти уверенный, что увидит пышный зад какой-нибудь красотки, стоящей у печи в пикантной позе и в ожидании, когда «батюшко-банничек» обнаружит себя. Однако ничего, кроме двух тоненьких свечек, трепещущих одна против другой, ему увидеть поначалу не удалось… А потом он понял, что ошибся, что горящих свечей всего одна, вторая же – ее отражение в зеркале. И почти тотчас же рядом со свечой он увидел какое-то бледное пятно. Но прошло еще несколько секунд, прежде чем он сообразил, что видит лицо девушки, сидящей к нему спиной и глядящей в зеркало.
Волосы на его голове стали дыбом – чудилось, даже шапка съехала набок. Увидеть девицу, которая среди ночи пришла в баню полюбоваться на свою красоту, – это еще похлеще, чем встретить любителя париться во время наступления Рождества! Но тотчас Десмонд легонько стукнул себя по лбу: да нет, нет же! Ничего тут нет необыкновенного! Эта девица тоже пришла погадать в баньку: вон, слышно, что-то шепчет, исступленно глядя в зеркало, спрашивает о чем-то, зовет…
Как ни вслушивался Десмонд, слов про «банничка-батюшку» он не разобрал и досадливо качнул головой: естество его все еще было растревожено живописными рассказами Олега. И вдруг вспомнилось, как незамужняя тетушка его Урсула, получившая в семье прозвище «Старшая ведьма» из-за своего чрезмерного пристрастия к оккультным наукам, выспрашивала мать про русские магические обряды. Та с охотою поведала о старинных девичьих выведываниях будущего жениха. Десмонд, хоть и был тогда еще мал, запомнил тот разговор потому, что все это походило на сказку: матушка таинственным шепотом рассказывала, как положила в рождественскую ночь перстенек под подушку, а во сне явился ей высокий господин в синем камзоле с серебристой отделкою, который и надел перстенек ей на палец. Самое удивительное, что встреча Елены с ее будущим мужем именно так и содеялась: она на каком-то гулянье обронила перстенек и долго его искала, а незнакомец в синем с серебром камзоле его нашел и вернул огорченной владелице. С первого взгляда Елена и сэр Джордж влюбились друг в друга, так что сон оказался вещим. Десмонд помнил также, что матушка рассказывала и про другие гадания, в числе коих упоминалось и зеркальное; правда, леди Елена признавалась, что у нее никогда не хватало храбрости встретить рождественскую полночь перед тем зеркалом.
– А вот я бы не побоялась, если бы могла хоть что-то узнать о Брайане! – грустно шепнула тетушка, и лицо ее увяло, померкло, и даже седые волосы, чудилось, обвисли. Все в семье знали, что тетушка Урсула на все готова, лишь бы получить известие о своем женихе, исчезнувшем бесследно в день свадьбы, уже после венчания.
История была преудивительная: веселые гости, наскучив сидеть за столами, затеяли играть в прятки в огромном доме. Нашли всех, кроме юного сэра Брайана. Невеста долго не могла поверить в исчезновение жениха, но, когда кто-то из гостей обнаружил в подвале замка пуговицу с камзола сэра Брайана, вскрикнула и грохнулась оземь. Очнулась Урсула безумной… Она сделалась угрюма, нелюдима, все ходила и ходила по замку, заглядывая во все закоулки, словно надеясь отыскать исчезнувшего… И шептались, и даже вслух говорили, что сэр Брайан попросту сбежал от невесты, а вся любовь, которую он к ней высказывал, была притворною, – однако Урсула никому не верила и продолжала надеяться на встречу с Брайаном. Можно было не сомневаться, что она в ближайшее же Рождество принялась высматривать его в зеркале, – как сейчас высматривает своего жениха эта неведомая Десмонду красавица, чей настойчивый шепот он ощущал не только слухом, но и всем телом, как зовущее прикосновение.
У него невольно смутился дух, и, не совладав с чувствами, которые вдруг вспыхнули и овладели им всецело, Десмонд осторожно толкнул дверь и бесшумно шагнул вперед.
…Когда некоторое время спустя он вновь стоял на этом пороге, ноги у него подгибались и слегка кружилась голова. Холод проникал под беспорядочно распахнутую одежду, но он не чувствовал холода. Все существо его трепетало и точно бы улыбалось блаженно. Среди сонма восхищенных мыслей, обращенных к той, что все еще лежала недвижима на лавке, была одна, почти испугавшая Десмонда. Он подумал, что хорошо бы никогда не расставаться с этой нежной красавицей, впервые познавшей любовь в его объятиях. Как это ни странно, ему еще ни разу не доводилось обладать невинной девушкой. И когда его бывшая пассия Агнесс, например, заводила свою надоевшую песнь о том, что милорд похитил ее девство, разрушил жизнь, а потому должен подарить ей еще ленту, еще туфли, еще чулочки или прочую чепуху, молодой человек не слишком ей верил. Откуда ему было знать, как все произошло, если он проснулся в постели Агнесс после чудовищной попойки, когда голова просто начетверо раскалывалась с похмелья? Да и так ли уж важно – лжет Агнесс или говорит чистую правду? Так думал он прежде, не понимая и не принимая этой мужской охоты за невинностью, этой гордости причиненной болью, нанесенными разрушениями и пролитой кровью. И вот эта случайная, невероятная встреча… оказывается, в каждом мужчине уживаются разрушитель и творец. Десмонд еще не знал, что, уничтожая невинную, испуганную деву, он при этом создает новое существо – дерзкое, обольстительное, неотразимое; может быть, творит его себе на грядущую погибель.
Тем не менее предчувствие того, что в его жизнь вошло что-то новое, неведомое и тревожащее душу, овладело Десмондом. И он медлил, медлил на пороге, не в силах отвести взгляда от той, что лежала там, в ворохе смятых одежд, на широкой банной лавке, ставшей ложем наслаждения.
Внезапно сквозь частый стук крови до него донеслись тяжелые шаги совсем рядом. Кто-то вошел в предбанник!
Олег?.. Ринулся на поиски кузена? Десмонду сделалось нестерпимо стыдно при мысли о том, что Олег увидит его стоящим над этой бесчувственной девушкой с кровью на белых обнаженных бедрах. Он только и успел, что резким движением набросить на нее свою тяжелую шубу, прикрывая от нескромного взора, а сам отпрянул за дверь, в густую, непроглядную тень, – и вовремя: чья-то рука уже взялась за щеколду.
Дверь открывалась внутрь, и пришедший толкнул ее так сильно, что Десмонда едва не пришибло. Он отпрянул, вжался в стену, отчаянно молясь, чтобы Олег ушел так же, как и пришел, убедившись, что кузена здесь нет, и посовестясь беспокоить спящую. Надежда, впрочем, погасла, едва вспыхнув, когда вошедший ступил вперед и затворил за собой дверь.
Он загородил светящийся огарочек, и все, что мог различить Десмонд, это темную остолбеневшую глыбу, но постепенно глаза его привыкали к темноте, и он различал очертания кряжистой, широкоплечей, длиннорукой мужской фигуры в тулупе и меховом треухе. Сердце стукнуло тревожно: это не Олег, сомнений нет. И не кучер Клим. Это совсем незнакомый селянин!
Его догадку подтвердил тяжелый голос – никогда не слышал Десмонд такого грубого, скрежещущего голоса!
– Мать честная! – пробормотал пришедший, а потом, чуть громче: – Эка притча!
Десмонд непонимающе вскинул брови: только полный, безнадежный кретин мог принять эту молодую красавицу за свою мать! Впрочем, очевидно, пришедший ошибся в темноте. Вот он шагнул к лавке, наклонился, потянул за тяжелый воротник, скрывший лицо девушки до самых глаз… и Десмонд ощутил всем существом своим, как вздрогнул этот нежданный гость, потому что шуба скользнула на пол, открыв нескромному взору полунагое бесчувственное тело.
Ноги у Десмонда подкосились. Ох, что же сделал, что сделал он с этой девушкой, так нежно и доверчиво улыбавшейся ему?! На какой позор обрек ее! Да разве можно надеяться, что этот человек сохранит тайну… не растрезвонит всей округе о том, что увидел вьюжной рождественской ночью?
И вдруг сердце его с болью сжалось. А что, если он по случайности занял место этого мужчины? Что, если девушка ожидала в баньке не кого попало, а именно этого здоровяка, коему было предназначено сделаться ее первым обладателем? Выходит, Десмонд похитил то, что по праву должно было достаться другому?..
Ревность ослепила его, ноги подкосились. Она ждала другого, а ежели тот не пришел, сгодился первый попавшийся! Десмонд даже ахнул от злого стыда – и ладонью испуганно зажал рот: не услышал ли незнакомец?
Однако тот, чудилось, вообще ничего не видел и не слышал сейчас. Но вот он надсадно втянул в себя воздух, громко причмокнул, а в следующий миг глыба его тела как-то нелепо зашевелилась, и Десмонд не сразу понял, что пришедший сбрасывает с себя тулуп. Мелькнула было глупая надежда, что он тоже решил прикрыть лежащую, чтоб не замерзла, но тут же мужик, торопливо шаривший по своему телу, чуть шатнулся в сторону, на миг став боком к свече, и Десмонд увидел на бревенчатой стене уродливо изогнутые очертания его тела с каким-то огромным, устрашающе огромным предметом, торчащим внизу живота.
Зрелище было столь чудовищное, что Десмонд не поверил глазам. От несообразности свершавшегося он просто-таки обмер – и некоторое время тупо глядел, как мужик враскоряку взгромождается верхом на лавку, накрывая своей громадой бесчувственное тело. Но вдруг раздался пронзительный крик, и столбняк, овладевший Десмондом, исчез. Нет, не призыв, не радость заждавшейся любовницы слышались в этом крике – исступленный, отчаянный ужас!
Нелепые догадки, выдуманная ревность развеялись, как дымок под порывом ветра. Не глядя, он схватил что-то, оказавшееся под рукой, и с размаху послал этот предмет вперед…
В это мгновение очнувшаяся девушка с такою силой ударила коленом навалившегося на нее насильника, что тот отпрянул – и голова его с грохотом врезалась в летящее оружие Десмонда, коим оказалась деревянная шайка.
Что-то разлетелось на куски. Через мгновение Десмонд понял: это, к сожалению, не голова разбойника, а шайка.
Мужик окаменело сидел верхом на лавке, покачивая, словно бы с легкой укоризною, головою в треухе (охваченный похотью, он даже не снял шапки!). Десмонд судорожно зашарил вокруг, мечтая отыскать снаряд поувесистее, но тут мужик покачнулся, а потом медленно, будто нехотя, сполз с лавки и простерся на полу. Девушка, приподнявшись и прижав колени к подбородку, мгновение глядела на него расширившимися от ужаса глазами, а потом вдруг обессиленно рухнула навзничь, и Десмонд понял, что она вновь лишилась чувств.
Десмонд осторожно шагнул вперед, отлепил от стола огарочек и склонился над недвижимым насильником. И отпрянул: вытаращенные застывшие глаза глянули на него, рот ощерился в застывшей ухмылке. У Десмонда невольно смутился дух от тяжелого предчувствия. Схватил лежащего за грудки, тряхнул… у него запрокинулась голова, наконец-то свалилась шапка… и Десмонд сообразил, что внезапный соперник его мертв.
Он не помнил, как очутился на дворе, однако прошло, верно, какое-то время, прежде чем студеные объятия метели вернули ему утраченное соображение. Схватился за голову. Ох, бурная выдалась нынче рождественская ночь! Обесчещенная девушка, убитый… Десмонд скомкал в пригоршне снег, прижал к левому виску, в котором резко пульсировала боль. Сразу стало легче, в голове прояснилось. Он уже осмысленным взором попытался пронизать круговерть мыслей, зная одно: что бы ни оставил он за своей спиной, надо поскорее отыскать Олега, возок, быстрых коней, которые унесут его прочь отсюда. Десмонду случалось проливать чужую кровь; но одно дело – встать с врагом лицом к лицу, и совсем другое – прикончить кого-то из-за угла.
Правда, он защищал девушку… честь прекрасной дамы, если так можно выразиться. Странствующий рыцарь, защитник угнетенных!.. Сэр Ланселот! Пустое дело: гордиться сэру Ланселоту совершенно нечем. Нет, скорее прочь, прочь отсюда! Но куда идти? И он ахнул, увидев огненный промельк впереди, за белой завесою метели. Нелепая мысль, что это все демоны преисподней несутся в адских вихрях за его грешною душою, пришла, конечно, но тут же была унесена порывом ветра. Да никакие это не адские вихри мятутся – это искры летят, гонимые порывом ветра! Искры из печной трубы!
Одно из двух: или где-то рядом изба, или… сердце Десмонда радостно забилось – или Олег догадался растопить сильный огонь в печи, обогревающей возок, такой сильный, чтобы искры летели из трубы. Опьяненный радостью, вмиг забывший обо всем на свете, Десмонд ринулся на этот маяк. Он не пробежал и двадцати шагов, как с двух сторон вцепились в него чьи-то руки, и два голоса, один, отрочески звонкий и счастливый, – Олега, другой, надтреснутый от страха, – кучера, завопили хором:
– Нашелся! Живой! Слава те, господи!
Вот уж воистину…
Что посеешь, то и пожнешь
– Я говорю вам, сэр, что человек, подобный вам, никогда не ступит на палубу моего корабля!
– А я говорю вам, сэр, что я уплатил за сие путешествие преизрядные деньги, и вы не вправе лишить меня моей каюты!
– Деньги! Пфуй! Ваши деньги!.. Вы, мистер рабовладелец, можете в одну минуту получить их назад, дайте только мне время сходить за ними в каюту! – И капитан сделал движение повернуться и отправиться прочь – очевидно, туда, где на береговом рейде виднелось небольшое судно.
– Послушайте, сэр! – воззвал Десмонд в отчаянии. – Вы не можете так поступить со мной! Ну что я такого совершил?! Я был в стране, где законы совсем иные, чем у нас, – и я принужден был жить по ее законам. Вы были когда-нибудь в России?
Капитан всем своим молодым, гладко выбритым лицом показал, что сама мысль о такой возможности приводит его в содрогание.
– Тогда как же вы можете судить? Это дикая азиатская страна, совершенный Восток, где обычаи – истинные деспоты. Например, русское гостеприимство! Ежели хозяин угостит тебя вином и ты не пьешь до дна, тебя могут вызвать на дуэль, ибо хозяин сочтет себя оскорбленным. Ежели за обедом оставляешь какое-нибудь блюдо нетронутым, хозяин вызывает повара – и на твоих глазах рубит ему голову: по его мнению, гость оскорблен дурным качеством пищи!
В светлых глазах капитана появилось мечтательное выражение. Он оглянулся на корабль и пробормотал:
– Сей обычай я полагаю вполне разумным и совсем не прочь ввести его в обиход!
Десмонд деликатно сдержал улыбку и поспешил закрепить завоеванные позиции, на шаг придвинувшись к берегу. Однако маневры его были тотчас пресечены капитаном, который вскричал:
– Шутки шутками, но все это – жестокое варварство, порожденное рабством. Знаете ли вы, сэр, что о прошлый год мне предлагали баснословные деньги за провоз живого товара? Я совершал рейс к берегам Испании, и там некий господин, которого я устыжусь назвать англичанином, один из этой дикой американской нации, предложил мне сказочные условия, ежели я соглашусь загрузить свои трюмы африканскими рабами. Надо ли говорить, как я поступил?..
Десмонд поджал губы, потому что его так и подмывало ответить, что он не вполне дурак. Перед ним было достаточно побитое штормами судно для каботажного плавания [9], и даже переход из Кале в Дувр был для него тяжеловат. Ну можно ли представить сей корабль посреди океана, по пути из Африки в Новую Англию? Да никогда в жизни!
Разумеется, он смолчал и даже нашел в себе силы сокрушенно покачать головой. Капитан мог воспринять это как выражение сочувствия, но Десмонд был сокрушен искренне. Дело его, кажется, безнадежно зашло в тупик. Неужто придется возвращаться в трактир, снова снимать комнаты для ночлега, снова терпеть эту двусмысленность, вдобавок каждую минуту ожидая окрика за спиной:
– Месье Рене (или Этьен, Оливье, Дени)? Неужели это вы? Mon Dieu, какая неожиданная удача!
Под этими именами Десмонд жил во Франции. И он отнюдь не обольщался расхожим мнением о том, что французы легкомысленны и созданы лишь для романов и романсов. Можно было не сомневаться: повстречай он кого-то из тех, кому встал поперек дороги, спасая сторонников несчастного Людовика XVII, у французов хватит ума схватить его и отправить в Париж, где гильотина по нему плачет уже более года. Нет, надо немедленно убираться из Кале! Здесь его жизнь в непрестанной опасности.
Сказать, что ли, об этом капитану? Нет, этому противнику деспотии принципы дороже всего на свете! Стоп… а нельзя ли сыграть на этих принципах?
Капитан тем временем, наскучив их беседою, сделал движение к шлюпке, куда уже погрузились остальные пассажиры и теперь выражали явное нетерпение.
– Вы бесчеловечны, сударь! – сказал Десмонд уныло и тихо, позаботясь, впрочем, чтобы капитан мог его услышать. – Вы бесчеловечны не только по отношению ко мне, но прежде всего к этой несчастной, положением которой вы так возмущены. А ведь я показывал вам ее бумаги, показывал дарственную. Дарственную! Это подарок мне от одного моего русского друга, понятно вам? Русские говорят: «Дареному коню в зубы не смотрят!» Вообразите, что сделал бы этот баснословно богатый дикарь, вздумай я сказать, мол, не надобно мне его даров, поскольку в Англии рабство презираемо и ненавидимо всеми порядочными людьми? Он и не понял бы ничего, кроме того, что девушка мне не нравится. Ладно, мне плевать, что после этого он стал бы моим вековечным врагом. В конце концов, я не собираюсь возвращаться в Россию. Но участь девушки… – Десмонд изо всех сил ужаснулся, мысленно извиняясь перед кузеном Чердынцевым, который в некоторой степени являлся прообразом описываемого им варвара… во всяком случае, именно Олег писал дарственную на внезапно обретенную Десмондову собственность. – Самое милосердное, что мог сделать русский, это немедленно отрубить ей голову. Но скорее всего ее затравили бы собаками прямо в моем присутствии. Поверьте, сударь, – добавил Десмонд сухо, – я не меньше вас ненавижу рабство, но не вижу иного способа вырвать из его лап эту несчастную жертву.
Капитан был еще молод и не умел вполне владеть своим лицом, на котором после слов Десмонда проступила целая гамма чувств: ужас, жалость, растерянность. Впрочем, не все в этих словах было ложью – Десмонд действительно собирался спасти рабыню…
Очевидно, последний довод Десмонда подействовал на капитана. Лицо его просветлело.
– Бог вам судья, сэр, – проговорил простодушный «морской волк» в свойственной ему возвышенной тональности. – Eсли речь идет о спасении жизни этой несчастной дикарки… то прошу поскорее в шлюпку, – закончил он торопливо, ибо дружный вопль возмущенных долгим ожиданием пассажиров: «Капитан Вильямс!!!» – вернул его мысли с горних высей человеколюбия к повседневным хлопотам.
Он зашагал к морю, увязая в песке. Десмонд неуклюже последовал за ним, даже не оглянувшись посмотреть, следует ли за ним его злополучное имущество. Разумеется, следует! Куда ж ей еще деваться? Впрочем, и ему от нее теперь уже никак не избавиться…
Там, на берегу незамерзающей быстротекущей Басурманки, увидев до смерти перепуганного Олега и почти плачущего от отчаяния Клима, Десмонд испытал прилив такого облегчения, что ему показалось, будто и не было ничего с ним в той баньке, а все свершившееся – лишь морок метельный, шутки нечистой силы, которая накануне Рождества буйствует неудержимо. Однако зоркий глаз Олега сразу приметил что-то неладное, а потому после первых объятий, перемежавшихся с крепкими проклятиями, он с тревогой спросил:
– Что с тобой? Где был ты и что делал? Вид у тебя такой, словно нечистое содеял! Успокойся и не дрожи. Э, да ты замерз! А где тулуп?
Десмонд скрипнул зубами. Тулуп остался валяться в баньке, а рядом с ним… Конечно, можно было отовраться; наверное, так и следовало бы поступить, однако воспоминание о крике, полном ужаса, о черных от страха глазах помешало Десмонду солгать. Торопливо, задыхаясь, он выложил все, что с ним случилось нынче ночью, – и ощутил некое облегчение, словно часть своей ноши переложил на другого.
Против ожидания, Олег не ужаснулся, а только удивился безмерно. Такое же изумление, как в зеркале, отразилось на лице Клима, исподтишка поглядывающего на господ.
– Суров твой нрав и на расправу прыток! – пробормотал Олег, недоверчиво разглядывая своего родственника. – И что же теперь делать будем?
– Я обронил там тулуп, – пробормотал Десмонд. – Ежели полиция примется искать…
– И-эх, милый! – похлопал его по плечу Олег. – Ты что, забыл, где находишься? Ну какая тут, в России, полиция?! К тому же убитый явно крепостной человек, хозяин над ним в полном праве.
– А если проговорится где-то твой кучер, мол, я заблудился где-то в этих местах в то время, когда приключилось убийство? И кто-нибудь свяжет концы с концами?
– Это, брат, тебе не Англия, – ласково, будто несмышленому ребенку, сказал Олег. – У нас, в России, закон – царская да господская воля. Наша воля! Даже если Клим где-то спьяну проговорится, что видел, как ты пристукнул нечестивца, то против его слова будет мое – слово дворянина! – а оно вдесятеро стоит. Я такой: если увижу своими глазами, что мой брат дворянин прикончил смерда, и тут пойду под присягу, что ничего об том не ведаю!
В словах Олега был столько жару, что Десмонд понял: бояться ему нечего, кузен его в обиду не даст. Можно было уезжать. Олег, ободряюще похлопав его по плечу, двинулся к возку.
Десмонд поплелся за ним, то и дело оглядываясь. Вдруг представилось, как она очнется… что увидит? Кошмар! Наверное, решит, что любовник ей привиделся, а тот, кто валяется рядом, – взял ее силою. А в отместку она его…
От этой мысли ноги у Десмонда вконец заплелись!
– Ну, что стал? – оглянулся Олег. Всмотрелся проницательными глазами, усмехнулся: – Что, девку жалко? Понимаю… Ну, грехом с нею спознался, грехом и расстался. А без греха такому делу не быть!
– Она ведь подумает, что сама того негодяя прикончила, – убитым голосом сказал Десмонд.
– Ничего, он получил за дело, – бодрясь отозвался Олег. – Надо надеяться, очнется девка скоро, и у нее хватит ума убежать да язык за зубами держать, что бы она там ни подумала. Небось спишут на какого-нибудь лихого человека. Мало ли их по лесам здешним бродит! Скажи, Клим, – обернулся он к кучеру, – мы на чьих землях сейчас?
Клим напряженно растянул губы в улыбке, и Олег расхохотался, сообразив, что, забывшись, продолжал говорить по-английски. Повторил вопрос – и Десмонд увидел, как вдруг помрачнело лицо его неунывающего кузена.
– Что такое? Ну, что он тебе сказал? – встревожился Десмонд, но Олег отмахнулся:
– Да так, пустое! – и полез в возок.
Десмонд оглянулся. Клим взбирался на облучок, имея самый сокрушенный вид. Что-то здесь было не так…
– Ну, давай скорее, что ли! – раздраженно окликнул Олег, высовываясь из-за полсти. – Ты уж как снеговик.
– Что тебе кучер сказал? – резко спросил Десмонд и, увидев, как вильнули в сторону глаза кузена, пригрозил: – Клянусь, не скажешь – я и с места не сойду! Никуда не поеду, пока не узнаю, в чем дело!
– Никакого дела и нет, – пожал плечами Олег, выбираясь из возка. – Просто Клим сказал, что это бахметевские земли, а я Бахметевых на дух не переношу. Понял? Ну, теперь поехали уж!
– За что ты их не переносишь? – не унялся, однако, Десмонд и даже за рукав кузена придержал.
– Ну, сам граф Бахметев, покойный, был человек отменных качеств, о нем никто никогда слова недоброго не сказал. Но сейчас здесь всем заправляет его младший брат, а он был в семье паршивой овцой. Имение-то наследовала дочь Бахметева, но во владение через какое-то время вступит, я точно не знаю. Так знаешь, что говорят по соседству? Мол, не доживет Марина Дмитриевна до сего возрасту, непременно ее дядюшка изведет, чтобы самому заграбастать наследство. Всем известно, в каком черном теле он племянницу держит. Девка на выданье, однако же последние три года ее на балах или где-то в гостях не видели. Сам барин тоже у себя никого не принимает. Скуп, как… как… ну, нету такого второго скупца! – махнул рукой Олег. – Зато слухи идут по губернии о его бесчинствах над крепостными. С мужской прислугой зверски жесток, женщин и девушек запирает в свой гарем. Женат он на самом уродливом и неприятном создании в мире, вот и разгулялся, а поскольку и сам жуткий урод, девки ему противятся. Он да любимчик его, палач домашний, Герасим, берут их тогда насилкою. Право же, – воскликнул Олег с негодованием, – некоторые дворяне поступают со своими слугами хуже, чем со скотами. К стыду признаться, немалое число таких есть, и младший Бахметев – из их числа.
– Герасим? – задумчиво повторил Десмонд. – А не знает ли Клим, каков собою этот любимец барский? Кряжистый очень, широкоплечий, руки чуть не до земли висят, черная борода и маленькая голова? Не таков ли? Ну-ка, расспроси его.
Олег послушался – и через несколько слов всплеснул руками:
– Ну истинный портрет! Именно таков и есть Герасим, как ты описал.
– Но ведь его я и убил… – медленно проговорил Десмонд и понурился, словно нестерпимая ноша вдруг пригнула его к земле.
А и впрямь – огромная тяжесть налегла ему на сердце. Нет, не призрак убитого явился ему – судя по всему, был он негодяй отъявленный, смерть коего будет для жертв его радостью. Но… кого сочтут убийцею, вот в чем вопрос?
– Да не тревожься ты так, – тихо сказал Олег, заглядывая кузену в лицо и читая по нему, как по раскрытой книге. – Может быть, она успеет очнуться и убежать, прежде чем их с Герасимом обнаружат.
– А что проку? – в отчаянии воскликнул Десмонд. – Ты не знаешь женщин? Кто из них сможет держать язык за зубами? Она непременно проболтается какой-нибудь подружке, та – другой подружке… и все, конец бедняжке! Eсли все так, как ты говоришь, господин не простит ей убийства верного слуги. Ей же смерть грозит!
– Ну, знаешь! – Растерянный от такого пыла, Олег пожал плечами. – Эка ты напридумывал страстей! Еще неизвестно, будет сие или нет. Главное, чтоб очнулась девка вовремя, а уж там, чай, сообразит язык прикусить.
Десмонд нервно схватил ком снега, растер по лицу. Снег мигом обратился в воду, и Десмонд ощутил, что лоб его горит. Да и сердце горело, ныло от непонятной тревоги. В самом деле – не зря Олег глядит с таким недоумением. Ну что ему в той незнакомке? Губы у нее были сладкими, как вишни, – это да. Ну и что?
– В обмороке она! – вскричал Десмонд, обращая на Олега столь сердитый взгляд, словно тот был виновен в случившемся. – В обмороке глубоком. Я видел такое, знаю – это сродни летаргусу, шок. Сутки пребывать в нем можно, а то и больше. Ее этот злодей напугал до смерти! Нет, найдут их рядом, найдут – и ее обвинят в убийстве… Эх, если бы ее увезти, спрятать где-то! – Он с мольбой сжал руку Олега. – Позволь забрать ее, спрятать в Чердынцеве. Я в долгу не останусь.
Лицо Олега вспыхнуло было оживлением, да тут же и погасло.
– Пустое говоришь. Для тебя, по-родственному да по дружбе, я и не на такое бы решился, но… это ведь только кажется, что в мире нет ничего более, кроме этого мостка, – он потыкал рукой в снежные стены, подступившие со всех сторон. – А развеется – и станет видно, что здесь до Чердынцева рукой подать. Ну куда беглой деваться? Только к нам. Не в землю же ее схоронить – непременно кто-то увидит да проболтается. Бывало уже, прятались бахметевские битые да мученые на наших землях! Hичего с того не вышло, кроме свар да штрафов нам, хоть мы с отцом тут ни сном ни духом. Бедняг хватали да в колодки, на дыбу, под кнут…
Судорога прошла по лицу Десмонда, и Олег подивился чувствительности, вдруг проснувшейся в этом прежде надменном и сдержанном кузене. Эк его разбирает! Или и впрямь девка хороша, словно Елена Троянская? Жаль, конечно, что выходит такая нескладеха… Худо, когда помочь хочется, да нечем.
– И в петербургском доме ее не скроешь, – добавил он печально. – Тут уж непременно придется объясняться с батюшкой, а он в такую ярость придет: мол, соседское добро украли! – что держись, кабы меня не высек!
– Но человеколюбие!.. – взвился было Десмонд – да и сник: не много в нем пребывало человеколюбия, когда одним ударом пришиб того мужика! А ведь бедняга повинен был лишь в том, что не совладал с похотью… как и он сам. Мужик даже не успел свои нечистые помыслы осуществить, а Десмонд? Успел, еще как успел! До сих пор болят колени, коими упирался в лавку, да растекается томление по чреслам при воспоминаниях. Тьфу, чертов Приап! Вот уж не ко времени одолел! Да уж… нет у него права ни просить, ни требовать. Сам эту кашу заварил, как говорят русские, – сам и расхлебывай.
– Беглые у нас как делают? – размышлял меж тем Олег. – На Дон, в Малороссию, за Урал скрываются, там просторы вольные – ищи-свищи! Но не везти же ее за Урал?
– Нет, конечно, – твердо сказал Десмонд. – Не на Урал, а… в Англию я ее увезу. Тебя же прошу лишь об одном: отцу ничего не сказывай, но помоги выправить нужные бумаги.