Страшное гадание Арсеньева Елена
В Чердынцеве они остановились ровно на столько, сколько требовалось времени, чтобы сменить лошадей да положить припас на дорогу, – и снова пустились в путь к Петербургу. На облучке с новой силою взмахивал кнутом Клим. Рот у него был так стиснут, словно зашит накрепко: ведь за молчание барин обещал отдать ему в жены Глашу, дочь чердынского старосты Лукьяна, по которой Клим давно и безнадежно сох. Девка тоже была бы не прочь, да родителям Клим не глянулся. Ничего, теперь глянется, ежели сам граф молодой сватом придет! Чтобы заполучить Глашу, Клим готов был не только рот зашить, но и язык себе откусить. Он бы не дрогнув поклялся перед иконами, что не видел, как молодой граф и его родственник-иноземец приволокли откуда-то из метели нечто, закутанное в тулуп так плотно, что только русая коса до земли свешивалась. Клим нарочно тогда отвернулся. Подумаешь, беда! Дело молодое, холостое, обычное!
Вдобавок Климу предстояло довезти чужеземца до самой границы, и он никак не мог опомниться от столь внезапного поворота в своей судьбе.
Всю дорогу девушка была недвижима. Десмонд иногда вглядывался в ее лицо, украдкой касался губами виска, губ – якобы проверить, бьется ли пульс, ощутить ее дыхание. Он даже себе почему-то стыдился признаться, что не в силах подавить желания прикасаться к ней беспрестанно.
Олег поглядывал на него враз с тревогою, насмешкой и изумлением. В девичьем бледном лице, мельком увиденном, он не нашел ничего особенного, способного в одночасье свести мужчину с ума и заставить его пойти на преступление. С другой стороны, сказал же великий женолюб Франциск I: мол, жизнь без женщины – как год без весны или весна без розы! Очевидно, Десмонду вдруг среди зимы захотелось весны – что ж, его воля. Опять же – не зря говорится, что вдвоем в дороге веселее. Но чуял, чуял Oлег, что наплачется еще его кузен с этим своим неожиданным приобретением, ох, наплачется! Небось она тихая, пока в беспамятстве лежит. А потом… Ну, это уж Десмондова докука. А сам Олег сделал все, что от него зависело: дарственную написал, небогатый багаж кузена, таясь, из дому вынес…
Оставалось только пожелать счастливого пути этому рыцарю Ланселоту и его безмолвной, беспамятной жертве. «Что ж с нею, бедной, станется, когда она вдруг очнется да увидит себя невесть где и с кем? Тут и ума решиться недолго!» – с внезапно проснувшейся жалостью подумал Олег и от всей души пожелал бедняжке подольше не приходить в сознание.
Ему было невдомек, что пожелание его исполнится, и чуть ли не весь путь по пустынному прибалтийскому краю, где даже деревеньки из двух-трех дворов редки и не прерывается густой сосновый лес, окружающий мрачную дорогу, Десмонд проделает, держа в объятиях по-прежнему бесчувственное создание.
Прибыли в Вильно. У Десмонда было заемное письмо к одному из здешних немецких торговых людей, и он отправился за деньгами, скрепя сердце оставив девушку на постоялом дворе под приглядкою Клима и обещая вскорости вернуться. Отсутствие его неожиданно затянулось из-за того, что он битый час искал дорогу. Десмонд толком не знал, как называется здешнее население, латыши или чухонцы, но простонародье говорило на неимоверной смеси русского языка с белорусским и польским, которая была непостижима для молодого англичанина. Люди же по чину выше оказались все как на подбор недогадливыми и весьма дерзкими. Они, кроме своего языка, другого не понимали, и всякие попытки объясниться с ними оставались безуспешными до тех пор, пока Десмонд не сообразил вынуть золотой. Куда девалось высокомерное достоинство чухонское! Куда девалась важная медлительность! Не меньше десятка желающих указать правильный путь, вполне вразумительно говорящих не только по-русски, но и по-английски, собралось вокруг Десмонда, лебезя и угодничая, и ему пришлось преизрядно порастрясти свои карманы, прежде чем наполнить их вновь.
На обратном пути он заглянул в лавку, где продавалось женское платье, и замер там в растерянности. Ему еще в Петербурге хотелось купить для своей «рабыни» новый наряд, да Олег посоветовал не дурить: мол, кто поверит тогда, что Десмонд везет крепостную девку – то есть просто вещь, – а не какую-нибудь барыню, чего доброго, мужнюю жену похищает против воли? Так и проделала девка весь долгий путь в одной холстинковой рубахе да тулупе: платье ее и осталось валяться в баньке под лавкою, куда его зашвырнул Десмонд. Да и оставались от того платья, сколько ему помнилось, одни лохмотья! Однако все, что он видел в лавке, казалось ему либо слишком вульгарным, либо мрачно-старушечьим. Наконец лавочник, раздраженный привередливостью покупателя, презрительно швырнул на прилавок русский сарафан да рубаху из белого тонкого льна, и Десмонд почувствовал, что у него гора спала с плеч. Может быть, когда-нибудь, уже в Лондоне, он и купит девушке приличное платье… вроде того красного, которое дарил некогда Агнесс. Ох и разозлился тогда Алистер за то, что брат выставил напоказ свою связь с горничной! Но теперь Алистера нет, Агнесс, может быть, уже замужем за каким-нибудь лакеем или конюхом… Впрочем, как говорят русские, свято место не бывает пусто! Десмонд везет себе новую любовницу – и это опять простолюдинка! Вот хохотали бы те, кто охотился во Франции за неуловимым спасителем аристократов, когда б узнали, сколь низменны его эротические пристрастия!
Черт подери, да неужто он, лорд Маккол, и впрямь привезет в Англию беспамятную и безвольную куклу? Честь честью, конечно, однако не лучше ли отдать все деньги, но избавиться от спутницы, пристроив ее здесь под чей-нибудь заботливый пригляд, и налегке двинуться дальше? Он даже огляделся, словно прямо здесь, на улице, ему мог встретиться подходящий добрый самаритянин, но покачал головой. Стоило только представить себе, как она очнется – совсем одна среди чужих, среди этих бесчувственных, равнодушных людей… и некому ей будет рассказать, что случилось, утешить бедняжку, ободрить на первых порах… Он топнул яростно, едва не свернув каблук, и зашагал еще быстрее, злясь на себя безумно.
Жалость! Черт!.. Честь! Дьявол!.. Сердце – ну и все такое! А ведь он даже имени ее не знает!
…Очевидно, что его возмущение – хотя бы имя свое назвала! – оказалось последней каплей в чаше долготерпения небес, которые с чисто чухонским безразличием взирали прежде на разыгрываемую перед ними драму Десмондовой жизни. Во всяком случае, едва переступив порог комнат, которые занимал на постоялом дворе, он увидел оживленного Клима, воскликнувшего:
– Ну вот и барин пришел! Ну, Марина, кланяйся поскорее барину в ножки, он ведь хозяин тебе и заступник!
Вслед за тем Клим выволок из угла какое-то бледное, упирающееся существо, которое покорно рухнуло на колени, ударившись склоненной головою в грязный от растаявшего снега Десмондов башмак.
– Очнулась, слава те, господи, – сообщил возбужденный Клим. Как будто Десмонд и сам этого не видел!
Уроки жизни
Ужасно было жить, ничего о себе не зная!
Все, что она помнила, это имя, которое почему-то вызвало неодобрение у того долговязого мужика с испуганным лицом, который был при ней, когда она открыла глаза.
– Марина? – проворчал он. – Ишь чего выдумала! Марьяшка – вот и все дела! Вот как я – Клим, а никакой не Климентий. Это небось для господ. А ты – Марьяшка!
Впрочем, он был добродушен и глядел на нее с жалостью, а потом, когда убедился, что она не дурачит его и вообще ничегошеньки о себе сказать не может, вплоть до имени отца с матерью и названия родимой деревеньки, Клим даже прослезился:
– Эка ты девонька горькая, бесталанная! Разум твой уснул накрепко – поди знай, когда пробудится!
Mарина же рыдала безудержно. Жутко было ей, до того жутко! Словно вытолкнули ее на свет из тьмы, а глаза-то еще слепые. Хватается за что-то руками, но увидеть не может. За спиной – глухая немота, тишина и пустота, впереди – бурное кипенье жизни, а она стоит, качается на тоненьком мосточке между тем и другим, боясь и вперед шагнуть, и снова кануть в беспросветность прошедшего.
Когда она попыталась объяснить это Климу, он ничего не понял и посоветовал не забивать впредь голову всяческой безлепицей. Степенный кучер с радостью взял на себя обязанности ее наставника в новой жизни, однако вскоре убедился в неблагодарности этой роли. Ведь Марьяшку пришлось учить всему на свете! Пальцы ее не забыли, как плести косу, да и ложку мимо рта она тоже не проносила. Но ничего другого не умела: ни, дичась, закрываться рукавом от пристального мужского взгляда; ни молиться, ни к барской ручке подойти с поклоном, ни умильно чмокнуть в плечико, ни, тем паче, в ножки поклониться. Отбила все колени, прежде чем Клим похвалил… Но спустя малое время он убедился, что Марьяшка вдобавок разучилась щепать лучину, колоть дрова, топить печь, варить кашу да щи, стирать, белье катать, смазывать барскую обувку салом, штопать их господские чулочки, шить белье да рубахи, – и воскликнул в отчаянии:
– Ну, девка, наплачешься ты в этой жизни! А уж как барин с тобою наплачется! Небось проклянет денек, когда над тобою умилосердился!
Тут же Клим прикусил язык, но Марьяшка так пристала с вопросами, что он буркнул:
– Ну, прилипла, как банный лист!
Почему-то при слове «банный» ее даже дрожь пробрала! Вскоре стало понятно, почему это слово вселяло такой страх. А также Марьяна узнала, что обязана неведомому барину жизнью, что кабы не он – болтаться бы ей на дыбе под кнутом, либо давиться в рогатках, либо, чего доброго, уже брести в Сибирь в кандалах да с клеймом во лбу. Марьяшка схватилась за голову: половины слов она не понимала, они утратили свое значение! Однако Клим говорил и говорил, и постепенно вырисовалась перед ее глазами маленькая картинка: она-де пошла в баню, а там на нее навалился злодей, коего она убила шайкою («Ну, господи боже, шайкою, неужто не понятно? В нее воду наливают! Деревянная, круглая, тяжелая! – надсаживался, объясняя, Клим. – Моются в бане из шаек! Тьфу, экая ты дура уродилась непонятливая!»). Чужеземный барин, заблудившись в метели, в баньку на ту пору забрел – и девку пожалел. Спас ее от неминучей кары! Теперь он увезет ее в свой заморский дворец, и там она должна будет служить ему верой и правдою, хотя Клим не представлял, чего наслужит такая косорукая.
Словом, кое-чему в жизни Марьяшка уже была научена, когда барин появился, поэтому она постаралась как можно лучше исполнить все Климовы наставления: и в ноги бухалась, и ручку целовала, и благодарила за милость к ней, недостойной… И такая тоска ее при этом брала, словно делала она что-то чрезвычайно себе противное!
Барин оказался молод и пригож – в точности как и говорил Клим. И, верно, впрямь был он добрым человеком, ибо тотчас после всех ее поклонов кликнул какую-то девку, услужающую на постоялом дворе, да приказал немедля сделать баню для Марьяшки. При этом слове ее вновь пробрала дрожь, но ослушаться она не посмела: покорно побрела в какой-то щелястый чуланчик, где приготовлена была горячая вода и щелок: побрела с надеждой угодить барину и наконец-то увидеть ту самую шайку, которой… Однако даны были ей большие медные тазы, в коих Марьяшка и плескалась: сперва со страхом, а потом с восторгом. Верно, в былой жизни своей она этому занятию предавалась частенько! Совсем другим человеком ощущала теперь себя, а когда вытерлась, заплела косу и переоделась в новую справу, купленную добрым барином, заметила, что и прочим по нраву ее новый облик: служанка более не косоротилась, не зажимала нос, Клим взглянул на недурную собой девку с изумленным одобрением, а барин… барин отвел глаза и кивнул, после чего сказал, что устал и пора спать, а Марьяшка с ужасом обнаружила, что едва понимает его слова.
– Ничего, привыкнешь! – утешил Клим, когда барин удалился в нужной чуланчик. – Я же вот привык, а спервоначалу тоже был как глухой. Ты, первое дело, во всем ему угождай, как и положено. И, – он покряхтел смущенно, – не забудь, девка… Ночь – она и есть ночь. Ну а день – он и есть день. И что бы там промеж вас ночью ни было, шибко не заносись. Днем свое место помни, будь тише воды ниже травы, по одной половице ходи. А то видел я, знаешь, таких… потешит с ними барин удаль молодецкую, девка же возомнит о себе, словно ее за царевича просватали! А барин-то глядь – и другую к себе позвал, а первой дал печатный пряник – вот и вся любовь! Видал я таких… горько им. Высоко залезши, падать больненько, а близ барской милости – что близ огня. Опять же – поведешь себя с умом, небось и выгоды добудешь: барин добрый, ласковый, при таком живи да радуйся!
Клим испуганно смолк: барин в шелковом халате, со свечой в руке проследовал через комнатушку, где кучер в углу шептался с Марьяшкою, вошел в свою опочивальню и оставил приоткрытой дверь.
– Ну, иди, иди! – подтолкнул девушку Клим.
– Да ты что? – испугалась она. – Да я же ему спать помешаю!
– Твое счастье, коли так! – сурово изрек Клим и подтолкнул Марьяшку с такой силой, что она влетела в приотворенную дверь и едва не ударилась в барина, стоящего возле пышной постели.
Он глубоко вздохнул, увидев девушку, а у нее отнялось дыхание. Он глядел своими светлыми, мерцающими глазами так странно, так пристально… Наверное, следовало бы заслониться рукавом, но Марьяшка не могла этого сделать, а только обреченно закинула голову, когда барин приблизился и склонился над ней. Он распахнул халат и прильнул к ней. Марьяшка на миг испугалась, ощутив его горячую наготу, а потом все исчезло для нее, кроме одного желания: все ближе и теснее прижиматься к этому телу.
Mешала одежда. Она с досадою принялась срывать ее с себя, но барин не стал ждать, пока она разберется с поясками да пуговками: задрал рубаху да сарафан, обнажив прохладные бедра, а потом чуть приподнял. Марьяшка испуганно вскрикнула – голова у нее закружилась – и, чтобы удержаться, оплела спину барина руками и ногами. Тут же она вскрикнула изумленно, ощутив в себе горячую, тугую плоть, отпрянула – но барин держал крепко и вновь прижал ее к себе… а вскоре она и сама поняла, как отыскать сласть в этих движениях. Одна мысль промелькнула в этот миг – и тут же сгорела в пожаре страсти. Мысль, что к его телу прижимается она не впервые.
Едва доехав до Митавы, с Климом простились. Здесь были границы страны; вдобавок лошади устали тянуть сани по раскисшей смеси снега с песком: зима сюда, чудилось, едва вошла – и остановилась. Клим рассказывал, сколько снегу навалило в ту ночь, когда Марьяшка совершила убийство. «Человека в рост могло засыпать, вот эдакая мелась метелица!» Однако для девушки все это было пустой звук: она по-прежнему ничего не помнила о былом. Из новых Климовых уроков она усвоила прочно лишь один: научилась просыпаться прежде барина и исчезать из его постели до рассвета.
– И думать не моги, – ужасался Клим, – чтоб он тебя увидал рядом поутру. Это для жены аль желанной сударушки; ты же хоть девка ладная да пригожая, а все же оторва последняя, прости господи! Ну за что прикончила того бедолагу? Убыло б от тебя разве, коли он бы попользовался? Зато жила бы сейчас – как сыр в масле каталась! Ну что ж, теперь сиди, где посажена, стой, где поставлена, лежи, где положена!
Еще Клим все время твердил, что днем надо держаться с барином скромно, даже диковато. Не глазеть на него, не хихихать, как с ровней! И вечером не соваться к нему до тех пор, как знака не подаст. Нельзя!
Марьяшка и не рвалась. Она не только от Клима, но даже от себя самой таила, что сердечко ее ежевечерне трепещет: позовет? не позовет? Он звал всегда и во тьме ночной владел Марьяшкой с неиссякаемым пылом, однако ни слова при том не слетало с его распаленных уст. Молчала, конечно, и она, и только тяжелое, прерывистое дыхание сопровождало это неутомимое любодейство.
На ощупь она знала каждый изгиб его стройного тела (ему нравилось, когда она набиралась храбрости и ласкала его), однако днем глаза его всегда были как лед, и губы на замке, а голос как ветер за окном. Марьяшке никакого труда не составляло робеть и дичиться, забиваться в уголок возка… и с нетерпением ждать, когда настанет новая ночь.
Итак, Клим отбыл восвояси, пожелав милостивому барину (одарившему кучера увесистым кошельком) божьего покровительства. Того же он чаял для Марьяшки, по-прежнему сокрушаясь тем, что та так и не приноровилась чистить господскую обувь. Слава богу, хоть штопку да шитье вспомнила!
Теперь они путешествовали в дилижансе. Это ведь была уже чужеземщина, а по ней в возках не ездят. Сидели в длинной объемистой карете на лавках, прибитых вдоль стен, да не одни – в компании с другими путешественниками. Багаж барский увязан был на крыше, кроме малого саквояжика; Марьяшка держала в руках узелочек со своей чистой рубахою да чистым платочком.
Шуба тоже лежала в багаже: в чужеземщине такой одежды не носили. Барин справил Марьяшке толстенный клетчатый платок, в которых здесь ходили все женщины. И она сидела, завернувшись в него с головой: платок был огромный и назывался пледом.
Это слово Марьяшка усвоила – как и многие другие. Сам барин языка по-русски больше не ломал – учил Марьяшку своей иноземной речи: ведь ей теперь предстояло навечно привыкать к чужому. И не мог скрыть удивления, сколь легко она запоминала новые слова! Труднее было выговорить их так, чтобы барина не перекашивало от смеха, но Марьяшка и это одолела. Словом, через неделю, когда они миновали без задержек Пруссию, она преизрядно понимала и говорила на его языке и знала, что называть барина следует mylord – милорд. Однако в стране, именуемой Францией, он изъяснялся только по-французски и настрого запретил Марьяшке звук молвить по-английски. Впрочем, несколько простейших нужных слов она изучила и на этом новом языке – с прежней легкостью. Смысл почти всего, что она слышала, оказался ей понятен, и барин снова был изумлен. Однако новые успехи ее не радовали: два слова, кои милорд всегда говорил ей только по-английски, давно не звучали, и с утра до вечера она мечтала услышать их вновь. Эти слова были – come here. Иди сюда…
Но… но ждала она попусту. На постоялых дворах слуги жили отдельно от господ, в плохоньких, тесных помещениях. Прислуживали господам лакеи, комнаты для постояльцев были на двоих, на троих. Некуда барину было ее позвать ночью, и Марьяшка вся извелась, видя день ото дня лишь суровость и холод в его лице. Ночи словно бы вообще исчезли! Она лелеяла воспоминания, однако с каждой одинокой ночью, проведенной в компании каких-нибудь грубых немок или брезгливых француженок, воспоминания тускнели, а надежды меркли.
Прав, прав был Клим, говоря, что надо знать свое место! Как она вообще осмелилась об сем помыслить, чего-то ждать от барина, в чем-то его мысленно упрекать?
Марьяшка только тогда ожила, когда суровый капитан, нипочем не желавший брать ее на корабль, все же смягчился и пустил на свое утлое суденышко. Не устояв перед щедрою оплатою, он даже предоставил «рабовладельцу» отдельную каюту: более похожую на чулан, но все же отдельную. Все задрожало в Марьяшкиной душе: что в плавании они будут находиться день, и, хоть барин никогда не говорил ей: «Cоme here!» днем, все-таки мало ли что может быть!
Каютка показалась ей уютною. Правда, кровать была похожа очертаниями на гроб… через миг выяснилось, что показалось не напрасно.
– Вот здесь, – объявил капитан, – лежала прекрасная француженка, которую год назад я тайком перевозил к английским берегам. Ее спасла «Лига Красного цветка» – но, увы, лишь для того, чтобы дама умерла свободною! Сердце маркизы Кольбер не выдержало радости, оно было надорвано испытаниями…
– Маркизы Кольбер? – воскликнул милорд изумленно. – Так она умерла!
– Вы знали ее? – насторожился капитан. – Каким же образом?
– Oчень простым, – печально ответил милорд. – Никто другой – я привез маркизу из Парижа в Кале и поручил ее заботам следующего связного. Да… она была слишком напугана, слишком измучена, у нее не оставалось сил жить.
– Ваша правда, – кивнул капитан. – Однако же неужто вы, сударь, принадлежали к лиге?
– Клянусь, – усмехнулся милорд. – Клянусь вам в этом, как перед богом! И, быть может, теперь вы поймете мою снисходительность к варварским русским обычаям? Видите ли, я просто пресытился этими liberte, egalite еt fraternitе! [10]
Капитан расхохотался.
– Черт побери! Вам следовало сказать об этом сразу, дорогой сэр, тогда бы мы не потеряли столько времени и не задержались с отплытием. А надобно вам сказать, что меня очень смущает ветер. Он из тех, что могут мгновенно перемениться, и тогда плавание наше не будет столь приятным, как хотелось бы. Да и туман, висящий над морем, мне не нравится. Простите, сэр, мне смертельно хочется расспросить вас о делах лиги, но сейчас мое место на капитанском мостике. Не хотите ли пойти со мной? Потом, когда дела будут исполнены, я угощу вас настоящим английским портером. Вы небось наскучались по нему?
– Почту за честь и удовольствие! – весело ответил милорд и вышел вслед за капитаном в низенькую дверь, даже не взглянув на Марьяшку.
Она отошла в уголок, прислонилась к дощатой стеночке, потом села, где стояла. Сердце так болело, что Марьяшка прижала руки к груди. Ком подступил к горлу. Она давилась, давилась им, кашляя и всхлипывая, потом вдруг ощутила, что лицо ее мокро…
Плакала она долго, а барин все не возвращался. Уже давно корабль качался на волнах; Марьяшка даже вздремнула, а его все не было. Фонарь, мотавшийся под потолком, едва рассеивал полумрак, хотя сквозь круглое окошко было видно солнце. Но уж больно маленькое оно было, это окошко! Вдобавок закрытое накрепко, так что в него вовсе не проникало воздуху.
В каютке сделалось так душно, что Марьяшка просто-таки места себе не находила. Ей было то жарко, то холодно, и снова подкатил к горлу ком, но это были уже не слезы, а словно бы все нутро ее взбунтовалось и рвалось наружу.
Она то садилась, то ложилась. Но пол был такой сырой и холодный, что ее тут же начинала бить дрожь. Она бросила тоскливый взгляд на кровать. Барин бог весть когда вернется. А ей бы сейчас прилечь на мягоньком… ну не убьет же он ее, даже если и застанет здесь!
Mарьяшка уже приготовилась расстелить свой плед, да вспомнила слова капитана об умершей даме – и облилась ледяным потом от страха. А ну как и она здесь умрет?! Небось милорд, каков бы он ни был добрый, не повезет с собой мертвую. Кинут в море, как камень…
Эта мысль ужаснула Марьяшку. Она умрет, непременно умрет, ежели пробудет здесь еще хоть мгновение! Просто задохнется! Не думая, как разгневается барин, она дрожащей рукою толкнула дверь и на подгибающихся ногах выбралась на палубу.
В первую минуту свежий воздух освежил ее и прояснил разум, но тут же порыв студеного ветра пробрал до костей.
Плед-то она забыла в каюте! Но вернуться было свыше ее сил. Марьяшка знала: если она отпустит дверь, то рухнет и уже больше не встанет. Не только потому, что дрожали и подкашивались ноги, – вся палуба дрожала и ходила ходуном. С нею и здоровому-то не совладать, не только измученной Марьяшке.
Мимо, не заметив ее, прошли двое: мужчина почти нес на руках даму с растрепанными волосами, без шляпы. Похоже, ветром сорвало. Тяжелое дыхание вырывалось из ее уст, слезы катились по бледному лицу.
– Мне дурно… я умираю… – бормотала дама.
Мужчина, впрочем, выглядел не лучше, но сознание, что не она одна страдает, не утешило, а испугало Марьяшку.
А где же ее милорд? Что, если он упал где-нибудь в приступе внезапной болезни и некому прийти ему на помощь? Капитану небось не до него. И тут Марьяшка увидела знакомую высокую фигуру на мостике. Стоявший рядом капитан, вцепившись обеими руками в поручни, вглядывался в зеленоватую мглу. Ветер хлестал корабль по бокам своим мокрым бичом. Вдруг что-то мокрое окропило Марьяшку. Пена шипела и таяла на ее руках.
Капитан закричал. Марьяшка взглянула в ту сторону, куда он показывал.
Волна нарастала над кораблем… Вдруг девушка догадалась, что капитан крикнул: «Держитесь крепче!» В то же мгновение она увидела своего милорда, который, пригнувшись, бежал к ней по палубе. И он ни за что не держался! Да его сейчас смоет за борт!
Марьяшка выпустила спасительную дверь, кинулась к милорду, вцепилась в него – волна накрыла их, сбила с ног, поволокла по палубе. Что-то ударило Марьяшку в голову… боль пронзила виски, в глазах смерклось… и все исчезло.
На какой-то миг Десмонду показалось, что волна смоет их в море или увлечет в трюм, где лежали, выставив острые когти, корабельные якоря. Однако волна ушла, не причинив видимого вреда, разве что он ощутил себя мокрым до костей. Черт! На таком ветру, в январе! Надобно поскорее переодеться.
Он вскочил на подгибающихся ногах, рывком поднял девушку, но она повисла на его руках, бессильно запрокинув голову.
О! Ну как же снова не помянуть черта?! Эта простолюдинка хлопается в обморок при каждом удобном случае – совсем как знатная дама. А если ею опять завладеет тот же летаргус, на неделю, а то и на две? Кто будет за ней ухаживать – он сам, Десмонд?
Он вообразил, какое выражение лица сделается у слуг, которые будут встречать его на пристани в Дувре и увидят лорда с бесчувственной славянкой на руках, – и против воли засмеялся. А что скажут люди его круга? Он вздохнул: нелегко придется в Англии, особенно на первых порах! Впрочем, матушку его всегда считали особой со странностями; смирятся и с наследственными причудами сына…
Толкнув ногой дверь, он вбежал в каюту, опустил Марьяшку на кровать и с радостью увидел, как блеснули ее глаза. Благодарение богу, очнулась!
– Переоденься. Мы оба вымокли насквозь, – бросил он и, подойдя к сундуку, принялся вытаскивать оттуда сухое. Поскорее сменить белье! Хорошо бы еще растереться бренди, и не только растереться.
Конечно, джентльмену, каковым был лорд Маккол, следовало подождать, пока приведет себя в порядок дама. Хоть Марьяшка (ох, ну и наградил же ее господь именем – язык сломаешь!) и простолюдинка, а все-таки особа женского пола. Но Десмонда била такая дрожь, что он не думал о приличиях. В конце концов, она не увидит ничего, что не видела или не трогала прежде. Ведь по ночам…
При воспоминании об этих ночах Десмонда пробил новый приступ дрожи. Они так давно не проводили ночей вместе… Зачем скрывать, что желание томило его? Конечно, он стыдился своей пылкости к этой крестьянке, ведь тело в такие минуты властвовало над лордом Макколом и заставляло забыть обо всем. Какая ему разница была, кто здесь родом выше, кто ниже, когда они лежали рядом, обнимая друг друга, и не было в мире существ ближе?..
Десмонд снял рубашку, но не ощутил холода. Все тело его пылало так, словно он не просто растерся бренди, а принял ванну из этого славного напитка. И голова кружилась, как после доброго глотка. Да, он пьян… пьян от желания, и ежели тотчас не расстегнет штаны, они порвутся. Впрочем, зачем оставаться в мокрых штанах? Лучше их снять совсем.
Через мгновение он стоял голый, и орудие его было настолько готово к бою, что колыхалось при ходьбе, словно меч, выискивающий цель.
«Цель» между тем так и лежала на кровати, в мокрой, облегающей тело одежде. Можно было просто задрать ей юбку, но Десмонд усмирил себя. Ощущать ее всем телом – это было восхитительно, это добавляло хмеля в напиток их страсти, поэтому он принялся расстегивать пуговки на ее рубашке, да она, ворохнувшись, невзначай задела рукою его естество – и терпение Десмонда иссякло. Он буквально вырвал девушку из мокрых тряпок, не глядя отшвырнул их куда-то на пол и, вспрыгнув коленями на узкое, неудобное ложе, встал меж белых, нежных ног.
Марьяшка лежала недвижимо, глядя ему прямо в глаза. Десмонду показалось, что она глядит с выражением бесконечного изумления, словно не понимает, кто он и что намерен делать с нею. Конечно, она удивлена, что милорд намерен заняться любовью днем. Но ему осточертело чувствовать себя воришкой в постели. Кто сможет осудить его, за что? Если он хочет эту женщину так, как в жизни никого не хотел, с этим придется смириться всякому, кто не желает стать его врагом. Он загнал «лорда Маккола» с его английским пуританством подальше в недра души – сейчас сделать это было легче легкого! – и, подхватив девушку под бедра, повлек ее к себе, медленно проникая в нее и пытаясь отдалить судороги страсти. Но стоило ее жарким недрам принять возбужденную плоть, как Десмонд понял: медленную любовь он оставит до другого раза.
Она все так же неотрывно глядела ему в глаза, губы дрожали, и Десмонд наблюдал, как наслаждение подчиняет ее себе. Чудилось, их слившиеся взоры тоже предаются любви, и в том, что они сейчас не таились друг от друга, было нечто такое, что привело Десмонда в неистовство. Никогда еще он не завершал соитие так стремительно! Чудилось, вся сила его хлынула в разверстые женские недра, сливаясь со встречным потоком. Где-то на обочине сознания мелькнуло подобие страха: не всего ли себя он отдал сейчас? осталась ли в нем хоть капля, из которой возродится новая река жизни? Тело девушки билось, металось на постели, в то время как глаза выражали прежнее безграничное изумление, а рот дрожал так, словно слова изнутри бились в стиснутые губы.
Изнемогая, Десмонд рухнул на нее, простерся в блаженном бессилии… и в это время, совладав наконец с голосом, Марьяшка слабо, тоненько выкрикнула:
– Оставьте меня, сударь, вы с ума сошли?!
Честь лорда Маккола
– Сэр, ради бога… – Капитану Вильямсу очень хотелось схватиться за голову и хорошенько ее потрясти. Может быть, тогда все взбаламученные мысли его пришли бы наконец в порядок и жизнь сделалась бы такой же спокойной, каким было море накануне отправления из Кале… пока внезапный шторм не взбаламутил и его, и этого странного пассажира.
Шторм, впрочем, улегся так же внезапно, как и возник, а вот приступ безумия, овладевший лордом Макколом, что-то затягивался. И поэтому больше, чем свою голову, капитану Вильямсу хотелось бы потрясти сейчас этого молодого человека, чтобы наконец вразумить его. Впрочем, Маккол и так выглядел потрясенным, даже чересчур.
– Сэр, послушайте, – начал с самого начала капитан Вильямс, на всякий случай убирая руки за спину, чтобы не дать себе впасть в искушение. – Подумайте о своем положении в обществе. Вы происходите из родовитой, почтенной семьи, вы – граф, вы – лорд.
– Я всего лишь один год – лорд, а уже двадцать пять – подданный ее величества британской королевы, – буркнул пассажир.
– Да неужели вы почтете себя обязанным?.. – Капитан едва не задохнулся в отчаянии. – Сэр, я не понимаю вас!
– Я не могу поступить иначе, – тихо проговорил лорд Маккол. – Она назвала меня подлецом – видит бог, у нее есть все основания так говорить!
Капитан поглядел задумчиво:
– Вы, помнится, рассказывали, будто в России непокорным слугам… р-раз! – и нет головы?
Лорд Маккол помолчал, потом, криво усмехнувшись, молвил:
– Ну, я наплел всяких баек, чтобы убедить вас взять нас с нею на борт. Правда лишь в том, что я роковым образом вмешался в судьбу этой несчастной, и теперь честь моя требует, чтобы я искупил свою вину перед ней.
Капитан Вильямс задумался. Мрачный взор молодого человека не на шутку встревожил его. О боже, с таким богатством, внешностью, знатностью… Воистину, жизнь этого человека могла бы стать подтверждением слов Вольтера: «Земной рай там, где я». А вместо этого… Чудилось, за спиною лорда стоит некая черная тень, и это она требует от него столь непомерной жертвы. Неужели честь – это кровожадный африканский жрец, рассекающий грудь жертвы, чтобы вынуть из нее живое сердце и поднести его на золотом блюде низкому, недостойному, алчному существу?
Впрочем, Вильямс – истый англичанин – не хуже Десмонда понимал, что самый суровый суд, которому подвергается когда-либо джентльмен, это суд его собственной совести. Если для лорда Маккола это и в самом деле вопрос чести – или смерти, как он уверяет, капитан исполнит требуемое. Но все-таки он сделал еще одну попытку образумить молодого человека, предложив в заключение разговора:
– А нельзя ли, сэр, подождать до прибытия в Дувр? Там вы отыщете более компетентных людей… В конце концов, остался какой-нибудь час пути, ничто нам более не угрожает, шторм улегся…
– Не лукавьте, капитан! Вы прекрасно знаете, что на море полный штиль, мы стоим на месте, и неведомо, когда паруса наши вновь наполнятся попутным ветром, – укорил Маккол. – Кроме того, я сообщил о своем прибытии, меня будут встречать, и я не желаю подвергнуть бедную женщину новым унижениям в присутствии слуг. Они и подозревать не должны о ее прежнем двусмысленном положении! Они сразу должны видеть в ней… – Он поперхнулся словом. – Разумеется, я не могу принудить вас, могу только просить…
– Ах, боже мой! – только что не взвыл добросердечный капитан, осознав полнейшую тщетность своих усилий. – Бог с вами! Вы меня убедили, сэр. Ведите, ведите ее сюда, да поскорее…
Маккол не двинулся с места. Его опущенное лицо вспыхнуло. – Не могли бы вы пойти со мной в каюту, – чуть ли не умоляюще шепнул он. – Там, на берегу, я тотчас пошлю по лавкам, но пока…
Вильямс понял. Маккол не хотел, чтобы кто-то увидел это злосчастное существо, которому выпала такая счастливая карта, в отрепьях.
«Зачем, зачем я дал себя уговорить и взял их на борт? – подумал он в отчаянии. – Тогда они бы не попали в шторм, от которого достопочтенный лорд спятил!»
Но ничего уже нельзя было вернуть назад, и сказать было нечего, кроме как буркнуть уныло:
– Ну пойдемте, коли вы уже решились…
«Погубить себя», – добавил капитан мысленно и, достав из шкафчика толстую книгу в кожаном переплете, выбрался из каюты на вольный воздух, стремясь как можно скорее сложить с себя тягостную обязанность.
Едва услышав исполненный возмущения возглас: «Оставьте меня, сударь, вы с ума сошли?!» – Десмонд почуял неладное и, вскочив с постели, растерянно замер перед распростертой девушкой, пристально вглядываясь в лицо, сделавшееся вдруг совсем иным, гневным и от этого незнакомым. Его еще не ослабелое орудие вызывающе торчало вперед, и, бросив на него растерянный взгляд, девушка съежилась, закрыла лицо руками.
Ничего пока не понимая, Десмонд тоже безумно устыдился и начал торопливо напяливать на себя одежду, удивляясь, почему мокрая ткань налезает с таким трудом. Не совладав со штанами, он вновь потянул их вниз… и в этот миг с постели донесся исполненный ужаса вопль. Обернувшись, он увидел, что девушка сидит, поджав колени к подбородку, с расширенными от ужаса глазами…
Она вообразила, что сейчас снова будет подвергнута насилию? Почему, о господи, с чего он вдруг стал внушать ей такое отвращение? Или она забыла, начисто забыла, какая дрожь только что сотрясала ее тело, как туманились глаза? Или дневной свет вызвал этот приступ чрезмерной стыдливости?
Желая успокоить бедняжку, Десмонд развязал узелок, в котором она держала сменную рубаху, и протянул ей, мешая русские и английские слова, как изъяснялся с ней обычно:
– Cold… до костей. Ship… волны – бух! На палуба. Сухое dress надевать, Марь-яш-ка… you'll be ill!
– Какая палуба? И что за тряпье вы мне суете? И какая я вам Марь-яш-ка, сударь?!
Она в точности, так же ломая язык, как Десмонд, произнесла свое имя, однако все остальное было почти безупречной английской речью, и он остолбенел.
Выходит, она прекрасно обучена его языку? Но где, как русская крестьянка могла?..
Вдруг тяжесть налегла на его сердце, и впоследствии, уже годы спустя, Десмонд не раз думал, что прозрение, подобное некоему божественному озарению, настигало его уже тогда, и, если бы он поддался, дал себе труд одуматься, осмыслить все эти странности, его жизнь могла бы сложиться иначе.
Да, все могло бы быть иначе, если бы… если бы она хотя бы позаботилась прикрыть наготу, прежде чем пускаться в дальнейшие вопросы!
– Позвольте спросить, где мое платье? – вскричала Марьяшка, сурово взглянув на него и став на колени, так что все ее дивное тело вновь открылось Десмонду: полушария тяжелых грудей вздрогнули, вызвав знакомую судорогу внизу живота.
Как всякая женщина, она цеплялась за мелочи, пытаясь найти в них опору.
Десмонд ответил раздраженно:
– Его пришлось выбросить. Но не тревожься, в Англии я куплю тебе новое, и не одно, а сколько пожелаешь!
О, каким облегчением было не коверкать язык в несусветных русских словах! Он улыбнулся, но не получил ответа на улыбку. Заломив бровь, девушка взглянула на него с презрением:
– В Aнглии?! Вы? Да кто вы такой, чтобы я позволила… Поверьте, сударь, я не нуждаюсь ни в чьем покровительстве!
Эта бессмысленная заносчивость вдруг взбесила Десмонда.
– Вы мне принадлежите, – рявкнул он. – Что бы вы ни говорили, что бы ни возомнили вдруг – вы моя собственность! Советую вам помнить свое место и впредь не забываться!
Едва выговорив последние слова, он пожалел о них и об интонации, с которой они были сказаны… к чести его, следует добавить, пожалел еще прежде, чем девушка подалась всем телом вперед и влепила ему пощечину.
Удар был не по-женски увесист. И Десмонд едва удержался на ногах, а девушка так и рухнула плашмя, чудом не скатившись с гробовидного ложа.
И пока она лежала, воздев выше головы свои прелестные округлые бедра, Десмонд не совладал со внезапно вспыхнувшей яростью и наградил ее увесистым шлепком. Попка ее оказалась такой тугой, что он ушиб ладонь, но и ей, конечно, причинил боль, от которой она так и взвилась.
Десмонд усмехнулся: он слышал, что некоторые женщины безумно возбуждаются во время таких вот милых игр. Но это так не похоже на прежнюю Марьяшку, которую он знал… И он спохватился: да ведь эта женщина не в себе! С нею вдруг что-то случилось… как там, в бане, где Марьяшка вдруг позабыла все свое прошлое, так и теперь, во время бури. Это просто помрачение, которое должно пройти.
Эй, да что это с нею?! Соскочила с постели, бежит вперед…
Марьяшка налетела на него, но что была ее сила, пусть дикая, пусть вольная, против мужской силы! Он хотел привести ее в чувство, прекратить этот припадок безумия. И был только один способ… во всяком случае, сейчас.
Она билась, рвалась, но он вновь бросил ее на кровать, прижал всем телом, думая лишь об одном: какое счастье, что еще не застегнул штаны!
Марьяшка тихо, хрипло стонала, пытаясь его укусить, но уворачиваясь при этом от поцелуев. Десмонд бился, утоляя свою страсть, судороги близкого извержения подступали – и уходили, и возвращались вновь.
Заныла рука, которой он держал девушку. Десмонд резким движением высвободил руку – и жертва его тотчас ожила, взвилась, пытаясь его сбросить, пустила в ход кулаки, ногти, рвала в клочья его рубаху, опять начала метаться, отгоняя надвигающееся наслаждение, и это затянувшееся, исступленное ожидание вдруг привело Десмонда в неистовство.
Послышался вопль, сменившийся рыданием, и, глядя на залитое слезами лицо, Десмонд почувствовал наконец желанное освобождение. Он извергся, вылил из себя все, как из переполненного сосуда… не ощутив при этом ничего, кроме щемящей, болезненной пустоты.
Он еще долго лежал, придавив слабо вздрагивающее тело. Девушка больше не билась, не кричала: только тихо плакала. Слезы лились неостановимо, и щека Десмонда, прижатая к ее щеке, была мокрой. Да и все его тело было мокрым от пота, и наконец он озяб и нашел в себе силы сползти на пол. Ноги не держали – он сел, с тупым удивлением осознавая: да ведь это первый раз в жизни он достиг финала, не испытав никакого удовольствия. Куда горше оказалась мысль, что впервые с той поры, как он слюбился с этой женщиной, ее тело билось и трепетало не от наслаждения, а от ненависти. Да, уж ей-то он наверняка причинил сегодня только самую лютую боль!
Он вяло принялся в очередной раз переодеваться, сам себе удивляясь: или это три года общения с санкюлотами на него так подействовали, что, получив от этой рабыни свое, принадлежащее по праву, он ощущает себя по меньшей мере убийцей? Как жаль, что волны не хлещут больше по палубе, не заглушают все звуки, и ему отчетливо слышно каждое резкое, болезненное всхлипывание!
Во всяком случае, надо заставить ее одеться. В каюте довольно холодно, а она так лежит…
Десмонд набрался храбрости, взял злополучную рубаху, валявшуюся на полу комом, осторожно подступил к постели, прокашлялся… и отшатнулся: девушка резко села, обернулась к нему, выхватила рубаху и напялила ее на себя так стремительно, что ее похвалил бы даже солдат, одевающийся по тревоге.
Сердце у Десмонда колотилось как бешеное, и он понял, что не на шутку испуган – испуган этими лихорадочно блестящими глазами, этим мрачным решительным выражением лица. Что она скажет… что она ему скажет сейчас?
– Сколько они вам за это заплатили? – с ненавистью спросила она.
…Что бы ни сказал ей теперь этот человек, Марина ему не верила. Хотя концы с концами кое-где сходились. Она-то думала, что как обмерла в его объятиях в баньке, в рождественскую ночь, так и пробудилась в новой дрожи наслаждения в полутемной комнатушке, где пахло соленым ветром. Когда он владел ею, наполняя тело восторгом, душа и ум ее метались впотьмах, не в силах осмыслить свершившееся, понять, какая страна открылась ей за уснувшими зеркальными водами Леты. Проще всего было поверить, что в баньку все-таки явился к ней черт, который своей нездешней силою перенес ее в пекло или его преддверие, потому что на человеческое жилье сия полутемная каморка никак не походила. Правда, даже близ пекла, не то что в нем самом, должно быть очень жарко; здесь же сквозило сыростью. Это ведь только потом Марина узнала, что находится на корабле, плывущем в Англию!
Память возвращалась к ней с толчками крови, пульсирующей от наслаждения: вот Герасим с незрячими от похоти глазами нависает над ней, вот она отбрасывает его, и голова его вдруг издает страшный треск и разваливается на куски, причем обезумевшему воображению Марины показалось, будто от головы его отлетают деревяшки… Вот какой-то сухопарый Клим учит ее кланяться в ножки, твердя, что она – оторва кандальная, смертоубивица, и кабы не добрый аглицкий барин по имени Милорд… вот растерянные светлые глаза встречаются с ее глазами, вот жаркое тело прижимается к ее телу… она смутно помнила, что не раз принадлежала ему и он владел ею как бы по праву, а ей и в голову не восходило отказывать.
Теперь этот человек уверяет, что она была в забытьи, себя не помнила, а поскольку первая встреча их случилась в баньке, вдобавок одета Марина была самым убогим образом, он и принял ее за деревенскую девку, готовую на все. Ну не было у него причины подумать иное! Он еще твердил, будто желал спасти ее от расплаты за свой же грех – убийство Герасима; что заботился о ее благе, намеревался даже в Англию забрать с собою, там бы она жила себе да жила…
– Кем жила? – спросила Марина ехидно. – Прислугою? Игрушкою вашею? А ну как прискучу? Тогда на улицу?
Он отвернул свое надменное лицо, на которое Марина теперь взирала с отвращением. А ведь там, в баньке, он ей пришелся по сердцу… ох как пришелся! Но теперь она помнила одно: лютую боль, унижение, которое испытала по его вине, когда он брал ее силою, грубо, с ненавистью, – и не сомневалась: все, что он плетет, – ложь.
Конечно, на самом деле было так: когда она пошла гадать в баньку, ее выследил Герасим. Но этот «заблудившийся лорд» (конечно, Россия – извека страна чудес, но чтобы английские лорды вот так, запросто, шатались в богом забытой глуши…) пришел раньше и обольстил Марину. Нет, она признавала, что не противилась ему. А какая женщина устояла бы? Это теперь ей известно, что он – гнусный наемник, за деньги готовый на любую низость, но откуда, господи помилуй, она могла тогда об этом знать?!
Нет, она снова сбилась с мысли…
Итак, «лорда» подкупили ее тетка с дядюшкой – в этом у Марины не было ни малого сомнения. Откуда они его выкопали – бог весть. Но немало авантюристов попало в Россию в те времена: все эти бесчисленные французские «графы» да «маркизы», бежавшие от гильотины и наполовину бывшие просто искателями легкой наживы в стране доверчивых дикарей. Мог затесаться среди них и один англичанин, обольстительный, как павлин, ветреный, как мотылек? Мог. Вот и затесался на Маринину погибель. Очевидно, тетушка с дядюшкой рассудили, что чем большее расстояние отделит племянницу от дома, тем лучше. Из Франции небось и пешком дойдешь в случае чего, а из Англии… Это ведь только государыня Елизавета Петровна думала, что из Лондона до Петербурга можно доехать сушею! Нет, море – это такая преграда, кою не всякому одолеть посильно. Поэтому выбор злодейских опекунов, решивших раз и навсегда закрепить за собою богатства бахметевские, пал на «лорда». Ну, стало быть, он получил немалые деньги, попользовался девичьей доверчивостью, прикончил не вовремя явившегося Герасима (это было единственным его добрым делом, хотя и совершенным в неведении!), а потом увез Марину, опоив ее каким-то зельем, продолжая опаивать в дороге и намерившись непременно внушить ей, будто она – холопка, годная лишь прислуживать и ублажать своего господина. Что она и проделывала со всяческим рвением и прилежанием – от слова лежать…
Марина так вонзила ногти в ладони, что едва не закричала от боли. Но боль отрезвила ее и удержала от единственного, чего страстно хотелось сейчас: убить разбойника, злодея, погубителя всей ее жизни. Но это ей с рук не сойдет, и мечтать не стоит. Довольно и того, что в России теперь идет слух о ней как об убийце. Никто ведь не сомневается, что княжна Марина Бахметева убила лакея… и что? Сбежала, убоявшись правосудия? Ну, нелепость! За смерть какого-то гнусного раба, вдобавок вознамерившегося ее изнасиловать?..
Клевету тетка с дядей могут распустить всякую, да никто не поверит. Как же они объясняют исчезновение племянницы? Марина невесело усмехнулась: кому, ради бога, объяснять?! Кто о ней спросит? Даже с ближайшими соседями, Чердынцевыми, она уж года три, а то и больше не виделась. Они небось и забыли о ее существовании. А тем немногим, кто может побеспокоиться о ней: прислуге да крестьянам, – самым убедительным, пожалуй, покажется вот такое объяснение: ослушалась, мол, барышня барской указки, украдкой отправилась гадать, чем совершила перед богом грех непростительный – за грехи-то ее черти из баньки и уволокли! Куда? Знамо, куда уволакивают черти: в преисподнюю, и никто никогда барышню не увидит более, потому что нету оттуда пути назад, на белый земной свет…
Марина стиснула кулаки: о, сколько же сейчас слухов, сплетен плетется вокруг ее имени! А все из-за этой английской голи перекатной, этого воровского «лорда», который намерился поправить свои обстоятельства ценою чести, счастья, жизни безвинной девушки!
И тут Марина силком усмирила поток гневных обвинений, изливавшихся из ее cердца. Все-таки он не убил ее, хотя и мог. Попользовался бы – да и придушил, и иди, разбойничек, путем-дорогою! Нет, оставил живой и с собою забрал – пусть на утеху забрал, но все же не кинул на обочине безумной, беспамятной. Выходит, Марине даже есть за что его благодарить?
Она взглянула в угол, где сидел, устало понурив плечи, ее «лорд». И тут же осенило: он не дурак, вот и не убил! Это же такой подарок был бы опекунам: найти племянницу мертвой и пустить погоню по следу убийцы! Они – неутешны, они – чисты, они получают баснословные бахметевские богатства. А его – на правеж. Не поверят ведь, что он был подкуплен… «Лорд», конечно, умен. Оставил Марину живой, чтобы и греха на душу не брать, и блуд чесать, когда вздумается. Но если он полагает, что она его еще раз к себе подпустит…
И вновь уныние овладело Мариною. Нечего и думать – ему противиться! Силища, это какая же силища скрыта в стройном, худощавом теле! Он же как каменный весь… весь…
Она плотнее сжала колени. Нет уж. Никогда больше по своей воле!
О…ой! Почему, зачем он вдруг встал? Идет к ней? Что, опять? Она со страхом уставилась на него, приоткрыла рот, готовая закричать…
Конечно, над всем, что она тут наплела, посмеялся бы всякий здравомыслящий человек, однако Десмонд почему-то поверил ей сразу, лишь только услышал из ее уст почти безупречную английскую речь. Теперь понятно, почему «Марьяшка» оказалась столь способна к изучению иностранных языков – и столь бездарна как прислуга. Ей ведь и самой всю жизнь услужали – и звали, конечно, не Марьяшкою, а Мариной Дмитриевной, вашим сиятельством, княжной!
А он… а он-то…
Олег тоже хорош! Это же надо – не признать свою соседку! Хотя он, помнится, что-то такое говорил, будто здешнюю барышню держат в строгости… не видел ее давно, оттого и не узнал. Господи, за что, ну за что она виноватит Десмонда?! Он ведь хотел поступить благородно, хотел спасти ее! Почему не пошел, не объяснил недоразумение перед хозяевами имения? А правда, почему? И мысли такой не взошло ни ему, ни Олегу! Ну, Чердынцев терпеть не мог соседей, считал все объяснения напрасными. А он-то, Десмонд Маккол?.. Он просто-напросто не в силах был расстаться с этой красотой, внезапно открывшейся ему посреди вьюжной, метельной, хмельной ночи. Словно бы среди сугробов расцвел вдруг цветок… в сердце его расцвел! Рот ее и впрямь был похож на розовый цветок, и нежен, сладок он был, и создан для поцелуев, а тело – для любви. И глаза… эти невероятные, не то серые, не то голубые, не то зеленые глаза ее… Глядя на нее, он словно бы всем существом своим погружался в некую поэтическую тайну. Лишь глядя! Что же бывало с ним, когда он и впрямь погружался в нее?..
Десмонд до боли стиснул зубы. Вот это ему и нужно сейчас – боль, которая отрезвит.
Никогда не надо подавлять первых побуждений! Захотелось застрелиться, узнав, что обесчестил русскую княжну, силою увез из родного дома и продолжал бесчестить в течение нескольких недель, – вот и надо было тотчас же стреляться. Теперь, по крайней мере, был бы избавлен от всяческих объяснений. Да и что тут можно объяснить? Что их первая встреча в очередной раз доказала правоту великого Сервантеса, сказавшего: «Между женским «да» и «нет» иголка не пройдет!»? Но истинный джентльмен скорее откусит себе язык, прежде чем скажет благородной даме: вы, сударыня, хотели меня так же, как я вас! Нет, она считала себя рабыней, вынужденной подчиняться прихотям своего господина. И сейчас она помнит лишь то, как он насиловал ее сегодня. Омерзительно, омерзительно… омерзительнее всего, что жгучий стыд уживался в его душе с отчаянием. Не будет больше сладостных вздохов, нежности лона. Ох, как она уставилась на его бедра, какой ужас в этих глазах!
Ничего. Он загладит свою вину. Есть только одно средство спасти ее честь – и свою. Жениться. Но… Что скажет Алистер? Что начнется дома?!
И тут же Десмонд вспомнил, что старший брат мертв, и сказать ему никто ничего не скажет, и ничего не начнется, потому что «начинать» некому. Да, он теперь сам себе господин, и никто не посмеет ему возражать, даже если он явится в родовой замок Макколов в сопровождении целого гарема. Нет, его родне, слугам и фамильным привидениям бояться нечего: он привезет с собою всего лишь одну… жену. Леди Маккол.
Он выпрямился, расправил плечи, подавив нелепое желание прикрыть ладонями то место, где праотец Адам носил фиговый листочек. Дьявольщина! Ее взгляд словно иголками колет! Десмонд стиснул зубы, подавляя сладостные судороги, пронизывающие его чресла, и проскрежетал:
– Прошу вас оказать мне честь и стать моей женой! Бог весть, чего он ожидал от этих слов… Ну, может быть, она упала бы в обморок, или зарыдала бы, или кинулась бы ему на шею… Об этой возможности Десмонд мог только мечтать, и, кажется, еще ни о чем на свете он не мечтал так страстно – и так напрасно, ибо девушка, сузив глаза (где они, слезы счастья?!), отпрянула – и прошипела в ответ:
– Да я лучше умру!
Ого! Ну и дошлый достался ей «лорд»! Он оказался еще умнее, чем думала Марина! Умнее – и хитрее… Прогадали ее опекуны. Думали, избавились от племянницы? Ничуть не бывало! Просто к ней в придачу навязали себе на шею еще и зятя!
Нет, не видать Марине родительского наследства! Но и опекунам его не видать. Все по праву супруга приберет к рукам этот фальшивый лорд, этот голоштанник, этот… Ну уж нет! Он может связать ее и приставить пистолет к виску, только тогда она скажет «да»!
Все это или примерно это она ему и выпалила. Думала, он разъярится, но лицо его стало таким… таким ледяным, что Марина впервые испугалась. Да, кажется, только сейчас он впервые по-настоящему разозлился. Что же он с ней сделает? Опять распнет на постели, утверждая свою власть? Или изобьет? С него станется – вон какой лютой ненавистью сверкают его глаза!
Она бестолково замельтешила руками, пытаясь понадежнее и стыдное место прикрыть, и лицо защитить от возможного удара, – но упустила миг, когда злодей на нее набросился.
На море по-прежнему царил полный штиль. Прежде капитану Вильямсу только слышать приходилось о таких внезапных переменах погоды, тем паче – в исхоженном вдоль и поперек Ла-Манше. Он знал, что моряки, желая в шторм провести корабль в какую-нибудь укромную бухточку, выливают на взбунтовавшиеся волны несколько бочек масла. И чудилось, некая всевластная рука проделала то же самое со всем проливом, усмирив бурю внезапно и бесповоротно.
Море стояло, как неподвижное стекло, великолепно освещаемое закатным солнцем. Не видевшему сего невозможно было представить бесконечно гладкое пространство вод, сияющее отраженными солнечными лучами. Так, наверное, выглядело зеркало, в которое смотрелся сам лучезарный Феб! [11] Казалось, что в мире не осталось ничего, кроме воды, неба, солнца и корабля.
Эта картина, способная до слез восхитить стороннего наблюдателя, тем не менее наполняла сердце капитана Вильямса глубочайшим унынием. Полный штиль! Паруса висели без действия, корабль не шевелился; матросы сидели понурясь. Бог весть, когда придет ветер. А тут еще этот несчастный соотечественник – лорд Маккол.
Пожалуй, так гнусно на душе у Вильямса не было с тех пор, как он бросил тело злосчастной маркизы Кольбер в море. Найти упокоение в родимой земле она не имела возможности, а в чужой, английской, – не захотела, вот и завещала свое тело морским волнам, которые, может быть, коснутся когда-нибудь любимых французских берегов. И ведь похороны случились приблизительно в этом месте! Проклятое, заколдованное место…
Капитан покосился на субъекта, идущего рядом. Подбородок выпячен, плечи развернуты, голова вскинута – вид надменный и уверенный. Никто не угадает, какие кошки скребут на душе у этого молодого, красивого, богатого – и столь злополучного человека. Вот живое подтверждение высказывания, что блестящая наружность и блестящее положение в обществе никого не делают счастливым. Ах, право, как жаль… как жаль, что Россия – не столь варварская страна, какою Маккол ее описывал при первой встрече! Как жаль, что милорд не отказался от навязанного ему подарка! Как жаль, что жизнь так нелепа!
И с этой мыслью капитан Вильямс вошел в единственную пассажирскую каюту на пакетботе, в которой ему предстояло совершить нечто столь несусветное, что он малодушно предпочитал думать, будто спит и видит сон.
Пожалуй, да… такое можно было увидеть только в страшном сне… Он ведь ожидал увидеть девицу, рыдающую над потерею своей чести, однако довольную предстоящим браком с высокородным джентльменом. Представлялось ему и алчное лицо авантюристки, с трудом скрывающей восторг, что в ее сети попал человек с таким положением и богатством. Однако от зрелища, ему открывшегося, Библия вывалилась у капитана из рук и с грохотом ударилась об пол.
То, что он увидел в углу каюты, напоминало не приготовления к бракосочетанию, а скорее сценку из жизни дома умалишенных. Обмотанная обрывками простыней по рукам и ногам и привязанная к кровати полуголая девушка… Лицо ее было наполовину скрыто тряпками, так что виднелись только глаза, сверкающие отчаянием и ненавистью.
– Немного странный наряд для невесты, вы не находите, милорд? – выдавил наконец капитан Вильямс, и Маккол изобразил на своих презрительно поджатых губах усмешку.
– Клянусь, вы правы, капитан. Мне он тоже не по вкусу. Однако ничего другого я ей не могу предложить. Впрочем, не сомневайтесь: едва мы окажемся в Дувре, моя жена получит лучшее, что можно будет найти в тамошних лавках, а уж в Лондоне на Бонд-стрит она может устроить истинную оргию покупок!
Тело на кровати слабо забилось… едва ли от восторга, подумал капитан Вильямс. Слова «моя жена» вызвали у нее ярость! Но почему?.. И только тут его осенило: похоже, что жертва Маккола не хочет выходить за него замуж! Но ведь это удача для милорда, зачем же он…
– Обряд венчания предполагает слова «да» или «нет», сказанные женихом и невестою, – сухо промолвил он. – Сдается мне, я услышу от дамы только «нет», а потому позвольте мне откланяться и вернуться позднее, когда вы договоритесь получше.
– Получше мы не договоримся, – покачал головою Маккол. – Моя невеста заявила, что скорее умрет, чем выйдет за меня замуж. Ну а я скорее умру, чем смогу жить с таким пятном на моей чести и совести. Потому, капитан, прошу вас слегка отступить от общепринятых правил. Слегка отступить – и все-таки обвенчать нас.
– Но я не могу, не могу… – в совершенной растерянности забормотал капитан, подхватывая с полу Библию и пятясь к двери. – Я совершенно не могу…
– Можете, – успокоил его Маккол, стремительным движением заступая путь. – Уверяю вас! – И он выхватил из-за борта сюртука пистолет. – Видите? Он заряжен. Поэтому, капитан…
Вильямс вытаращил глаза.
Pазумеется, он не испугался. Ну и что будет делать Маккол? В самом деле стрелять? И попадет в тюрьму, взойдет на эшафот – даром что лорд! Он понимает это, не может не понимать. Откуда же эта непреклонная решимость в лице?
Вильямсу внезапно сделалось жаль этого безумца. Он напоминал обреченного, который угрожает смертью своею палачу, чтобы тот поскорее отрубил ему голову. Бред какой-то! Нелепость!
– Вы, сударь, спятили, – сказал капитан сердито. – Извольте, я исполню вашу волю. Спорить с сумасшедшим? Слуга покорный! Мне только хочется узнать, что вы предпримете для того, чтобы эта леди сказала вам «да»?
– Сейчас узнаете, – кивнул Маккол, перехватил пистолет левой рукой, а правой дернул какую-то завязку, сорвав ткань с лица девушки.
Она глубоко вздохнула, но прежде, чем хоть один звук вырвался из ее рта, Маккол с ловкостью фокусника выхватил из-за пояса еще один пистолет и уткнул ей в висок. Девушка содрогнулась – и замерла с приоткрытым ртом, устремив на Вильямса остановившиеся от страха глаза.
– Вы… вы не посмеете… – пробормотал капитан, чувствуя, что у него подкашиваются ноги.
– Хотите рискнуть? – с кривой улыбкою спросил Маккол, и Вильямс увидел, как дрогнул его палец на спусковом крючке. – Между прочим, девиз нашего рода: «Лучше сломаться, чем склониться!» Клянусь, что убью ее на ваших глазах, но виновны в этом будете вы.
– Как так? – опешил Вильямс.
– Ну это же вам хочется поглядеть, хватит ли у меня решимости, – невозмутимо пояснил Маккол. – А я – человек азартный. Ради того, чтобы свою правоту доказать, случалось, такие пари заключал! Знаете, на выстрел? Мне не в новинку убивать, капитан. Поэтому, если вам угодно…
– Нет! – хрипло выкрикнул капитан, ненавидя себя за малодушие. Он ведь понимал, что Маккол его дурачит, однако… однако… а если нет?
– Ну что ж, вот и хорошо, – кивнул Маккол. – Венчайте нас, да поскорее. Ого! – усмехнулся он, ощутив, как вдруг накренился, качнулся корабль. – Похоже, ветер набирает силу, наполняет паруса и готов нести нас к английским берегам? Весьма кстати! Итак, капитан, прошу вас поспешить с обрядом, а если вам кажется, что на один из вопросов леди ответит «нет», лучше пропустите этот вопрос.