Через сто лет Веркин Эдуард
Журналист был настойчив.
Я сразу понял, что это журналист, от них пахнет. Действительно пахнет, это не фигура речи. Краска, бумага, опять бумага, кофе. Специфическое амбре журналистов, смесь назойливости, некомпетентности, мании величия и принципиально не стиранных рубашек. Журналисты одинаково пахнут везде. На Земле, на Марсе, на станции «Черный принц», плывущей в огне между звездой и орбитой Меркурия. Мне кажется, журналисты и раньше так пахли, некоторые вещи ведь не меняются. Как, например, газеты. Как книги. Кто сейчас вспомнит омерзительно вечные электронные книги, пластиковые, удобные, с предусмотрительно загруженной в память всеобщей библиотекой? Пластиковые газеты, обновляющиеся каждую минуту, рекламные облака, вплывающие в окна…
Я помню, мне много лет. И я знаю: все возвращается на круги своя. Бумага, карандаши, фарфоровые тарелки, деревянная мебель, пленочная фотография, камины, пешие прогулки, радио. Ламповые приемники, теплые и трескучие, теперь стоят в каждой гостиной, светятся загадочным фантастическим светом, и нет больше…
Впрочем, я отвлекся.
Первый раз я увидел его в мае, он бродил вокруг дома, разглядывал. Днем в обычный бинокль, вечером – в инфракрасный. Назойливый такой молодой человек. Не мог по-простому, по-человечески, прислал бы письмо, попросил бы о встрече…
Но этот начал выслеживать.
Последний… то есть предпоследний журналист приезжал ко мне семнадцать лет назад. Весело тогда получилось. А последнее удачное интервью… наверное, тогда, в Австралии. Этот, думаю, меня тоже порадует, в последнее время что-то скучновато.
Солнце тонуло в океане, я поднимался на веранду, устраивался поудобнее перед телескопом, включал приемник. Смотрел в небо через поляризационные очки, и звезды не мигали. Потом смотрел в телескоп. На облезлую Луну, на Марс, на станцию «Черный принц», которую отсюда, конечно, не видно.
Но она там.
Слушал эфир.
У меня хороший приемник, мощный. Раньше такие ставили на «Пионеры», теперь их используют радиолюбители. И я. Небо заполнено звуками. Трещит корона Солнца, суетливо балаболит Луна, красное смещение заполняет Вселенную равнодушным шепотом, и так всегда. Я слушал небо, а журналист наблюдал за мной – периодически я ощущал на лице любопытную волну от его древнего тепловизора. Это продолжалось целую неделю, я терпел, иногда даже дружески помахивал ему рукой. Но журналист был очень дикий и каждый раз шарахался через заросли шиповника, даже смешно, я смеялся.
На вторую неделю он осмелился перебраться через заборчик. Я услышал это. Забор скрипнул и чуть не сломался, мне стало обидно: первый журналист, нашедший меня через много-много лет, – и неуклюж, как медведь. А он затаился и почти не дышал, минут десять, а потом пополз к дому, стараясь не шуметь, но шумел, как слон. Как сотня слонов. Он добрался до бассейна, но дальше продвинуться не решился, так и лежал до утра, разрушая музыку ночи своим сиплым дыханием.
В третью неделю, когда он обнаглел до того, что стал заглядывать мне в окна, я решил пошутить. Это было легко, он стоял возле окна, возил по стеклу носом с неприятным скрипом, от которого мне становилось не по себе. Я выбрался на крышу, спрыгнул в сад, подошел к репортеру и потрогал его пальцем за шею.
Он наделал в штаны. Немного, но наделал, так, прыснул, я понял, почему у всех журналистов свой аромат. Еще он закричал, и побежал, и сломал мне розовый куст, между прочим, редкий сорт, я за ним в Австралию летал.
Эта наша встреча оказала на журналиста благотворное действие – он не показывался целую неделю и еще две недели держался от дома подальше, сидел в «Оладушке», а вечером в «Перекусе», пил кофе и смотрел на меня в подзорную трубу. Меня это не раздражало, у него работа такая. И сущность, ее-то уж точно не поменять. Может, он хочет написать книгу. Другие пару раз уже пробовали, и документальную, и роман. Не получилось. А этот думает, что получится, этот оптимист.
А вчера он подговорил Дэна.
Я сидел на крыльце, слушал кузнечиков и считал звезды, потом услышал Дэна. Он перелез на мою сторону по старой груше и теперь крался вдоль стены. Это у него забава такая – меня пугать. Каждый раз старается застигнуть врасплох. Вот и сейчас – даже дыхание задержал, он пловец, на две минуты почти может.
Но я его слышу. Сердце-то он задержать не может.
– А-а-а! – Дэн выпрыгнул у меня из-за спины со страшным лицом.
В кожаной шляпе, в старом вельветовом пальто, которое должно было изображать плащ из буйволиной кожи, с самодельным крестом в левой руке и с колом в правой. Кол не осиновый, ножка стула обструганная.
– А-а-а! – Дэн размахнулся колом.
Я испугался. Выпучил глаза, дернулся, закрылся руками, все как полагается, сделать ребенка счастливым так легко.
– Трепещи, носферату! – воскликнул Дэн. – Ибо зришь ты смерть свою!
Я закрыл руками голову. Немного пошевелил пальцами.
– Трепещи! – повторил Дэн и выставил перед собой крест.
Я зашипел.
– А-а-а!
Я задрожал мелкой и крупной дрожью.
– Испугался! – заверещал Дэн. – Испугался!
– Сколько можно? – обиделся я. – Я твоей матери все-таки пожалуюсь. Я уже старый, а ты меня пугаешь. Это некрасиво.
– Ты же мне обещал в Ван Хелсинга поиграть! – Дэн размахивал крестом. – Как в прошлом году! Я уже Петьке рассказал, Илье рассказал, как мы тогда здорово поиграли! Когда пойдем? Там терминал собираются ставить, все снесут, ничего не останется. А ты обещал!
– В июне, – ответил я. – В июне. Вот как листва станет погуще, так и пойдем. А то какой интерес-то, без листьев? Вы меня сразу поймаете.
– Поймаем тебя, носферату! – воскликнул Дэн, потрясая вампироборческой амуницией.
– Хорошо, хорошо. Но только в июне.
Дэн послушно кивнул.
– И еще, Денис, тебе надо поработать над костюмом. Шляпа, плащ – это нормально, только вот над кольями стоит подумать. Зачем стулья ломать? Пойдите в мастерскую, возьмите обрезки, из них колья и выстругаете. И чеснок еще нужен.
Дэн поморщился.
– А ты что думал? Ты думал, что меня без чеснока можно побороть? Нет, дружок. Не все так просто. Так что чеснок, колья…
– А серебро?! – с энтузиазмом спросил Дэн.
Я представил, как Дэн переплавляет на серебряные пули фамильный сервиз, и сказал:
– Не, серебро не пойдет. Серебро – это предрассудки, бабкины сказки. Я сам с серебряных тарелок ем.
Дэн разочарованно вздохнул, видно было, что он имел насчет фамильного сервиза большие планы.
– Ладно, – сказал Дэн, – без серебра. Но тогда я еще Светку позову.
– Что?
– Светку, новенькую. Ее ко мне посадили, она меня на день рождения пригласила. А я ее на вампирскую охоту позову. Ладно?
Свету. На охоту. Я поглядел в сторону моря. Я люблю море. За цвет. Это банально и миллион раз говорилось, но оно все время разное – так что все время кажется, что ты живешь в разных местах. Море – это как калейдоскоп, все время тебя переворачивает.
Свету на охоту.
– А что, нельзя, что ли? Почему нельзя, дядь Вить? А что тут такого-то?
– Видишь ли, Денис, – сказал я мудрым и медленным голосом. – Видишь ли, охота на вампиров – это все-таки мужское занятие. То есть женщины на вампиров не охотились никогда…
– А как же Баффи?! – перебил меня Дэн. – Она же…
Я сокрушенно покачал головой.
– Что?
– Баффи – это сказка, – сказал я. – Никакой Баффи никогда не жило вовсе. Баффи, наследники Дракулы, племянники Носферату…
Я зевнул.
– Я тебе крыльцо починю, – пообещал Дэн. – То есть мы с папой, конечно. У тебя две ступеньки прогнили.
Папа у Дэна лодырь. Года три назад мы строили гараж для глиссера, Дэн-старший скис на двадцатом гвозде, пришлось мне доделывать самому.
– Буду убирать яблоки, – пообещал Дэн.
Неплохо. Яблоки осенью проблема, иногда за ночь падает столько, что утром трудно открыть дверь. Очень не люблю их убирать. А спилить жаль – цветут долго и красиво.
– И подметать лестницу к пляжу.
Я зевнул еще шире и сказал:
– Ладно, я подумаю насчет твоей Светы. Только пусть она у родителей разрешения попросит. Она как вообще, не из пугливых?
– С парашютом прыгает, – ответил Дэн.
Я усмехнулся.
– Из стратосферы, – уточнил он.
– Ладно, – согласился я. – Но пусть она у родителей все равно отпросится.
– Хорошо, отпросится. А ты это… Не мог бы… – Дэн скорчил рожу. – Не мог бы ты немного… Постарее быть, что ли. А то ты слишком молодо выглядишь, многие не верят.
– Обойдетесь, – отмахнулся я.
– Ну, или хотя бы рванину какую надень, а?
– Это можно.
– Здорово!
Дэн снял шляпу, принялся обмахиваться. Уходить не спешил, дышал громко.
– Что еще? – спросил я. – Только ничего рассказывать не буду, сегодня я не в настроении.
– Ладно. Слышь, дядь Вить, а там это… Писатель.
– Что за писатель?
– Ну, ходит тут уже неделю. А ты что, не видел разве?
Я покачал головой.
– Я его давно заметил. Он тут у всех про тебя расспрашивает. И в столовой, и на стадионе.
– И что? Рассказывают?
– Нет, конечно. Но он липучий. Мне билет на Луну обещал.
– За что?
– Если я его с тобой познакомлю.
Дэн вздохнул.
– Очень хочешь на Луну? – спросил я.
– Хочу. У нас в классе почти все уже на Луне были, только я один нет. Знаешь, у мамы лунофобия, а я думаю, что у меня нет, хотел бы проверить…
Дэн поглядел в небо.
– Понятно, – кивнул я. – Слушай, ты не особо расстраивайся насчет Луны. Там скучно, поверь мне. Впрочем… – Я тоже поглядел в небо. – Впрочем, пожалуй, ты прав, – сказал я. – В юности надо путешествовать, это расширяет кругозор. Тут главное не продешевить. Одного билета на Луну за знакомство со мной явно маловато, проси четыре.
– Четыре? – удивился Дэн.
– Ага. Папа, мама, сестренка и ты. Слетайте на недельку, глядишь, и мама от лунобоязни излечится.
– А Филимон?
– Я думаю, Филимона тоже можно взять, Луна большая. Так что ты скажи этому писателю, чтобы приходил. Понял?
– Понял.
– Только билеты вперед возьми, нельзя доверять писателям.
– Почему?
– Не знаю. Но старые книги учат именно этому. Иди теперь.
Дэн почесался, уходить не спешил.
– А велосипед? – спросил он. – Когда ты мне его починишь?
– А отец что?
Дэн пожал плечами.
– Он не может. Он по интеллектронике специалист, а велосипед – слишком примитивная техника. А ты можешь.
– Завтра приходи, – сказал я. – После обеда. Может, починю. А теперь домой.
Дэн поволокся к себе, шурша кустами и посвистывая.
Этим же вечером я починил велосипед, на следующий день после обеда Дэн его забрал, а ближе к вечеру заявился писатель. То есть журналист, писатели пахнут чуть по-другому.
Он здорово трусил и поэтому залился страшным одеколоном, от которого у меня в голове похолодело. Долго не мог сказать, что ему от меня нужно, все мямлил и мямлил, стоял на пороге, оглядывался назад, так что мне пришлось взять все в свои руки:
– Вы хотите взять интервью?
Он начал болтать про то, что да, интервью, про то, что это интервью будет уникальным, что он добрался до меня с огромным трудом – почти три года искал, вернее, уговаривал сотрудников Института сравнительной антропологии дать мой адрес…
– Интервью – это интересно. – Я почесал подбородок. – Я уже не помню, когда в последний раз у меня брали интервью.
– Семьдесят четыре года назад, – уточнил журналист по блокноту. – Ровно семьдесят четыре года назад, это было в Сиднее. Вы тогда…
– Давайте ближе к проблематике, – оборвал я. – У вас мало времени.
– В каком смысле? – занервничал журналист.
Журналисты мельчают. Раньше приезжали серьезные мужики, волки блокнота и самописца, они готовились к интервью, как к сражению, а этот был мелкий.
– Жизнь скоротечна, – напомнил я. – Особенно ваша. Так что, пожалуй, не будем ее тратить.
– Да, давайте. Я хочу кое-что узнать…
– Может, все-таки зайдете? – предложил я.
Он постеснялся отказаться. Он, конечно, знал обо мне все. Но тем не менее ему было страшно. Я его понимал.
Мы устроились в гостиной.
Он принялся задавать вопросы. Разные. В большинстве своем глупые. Но я терпеливо на них ответил. И рассказал. Что я думаю по поводу закона о всеобщем высшем образовании, что я думаю вообще, даже что я думаю про освоение глубокого космоса, про разумных псевдоулиток, про новую книгу Стрыгина-Гималайского, еще что-то, на все это я ответил, однако журналист не собирался уходить, и я догадался, что одного интервью ему мало.
Он поелозил на стуле и сказал, что хочет написать книгу. Такую большую, серьезную и научную. Не только про меня, он уже договорился с другими последними, они дали согласие. Это очень важно, убеждал меня журналист. Это позволит взглянуть на проблему изнутри, согласитесь, за прошедшее время тема Прощения обросла невиданным количеством слухов, домыслов, откровенных фантазий, а вы, вы ведь стояли фактически у истоков.
– Вы повернули историю человечества, – сказал он. – Многие сравнивают вас с… Колумбом!
Врет. С Колумбом меня никогда не сравнивали. С Ганди очень часто. Не знаю, мне Ганди не нравится. Но я не спорю. И сейчас не стал спорить. Заметил, что люди часто преувеличивают мою скромную роль, но журналист пришел в волнение, схватил меня за руку и сказал, что отнюдь не преувеличивают, многие, очень многие ученые полагают, что все сдвинулось именно благодаря мне, что я первый догадался, как действовать, даже методику разработал… Ну, и так далее. Хотя есть, конечно, и противники, утверждающие, что я совсем ни при чем, что я просто стоял рядышком. Одним словом, его интересовало, как все это было на самом деле. Что неудивительно, их всех это интересует, человечество хочет знать…
Ну, и так далее. Я слышал это не один раз.
– Долгая история, – сказал я. – В двух словах не расскажешь.
– Но все-таки…
Он попытался возразить.
Я улыбнулся. Не ТАК, но, пожалуй, вполовину или в треть. Журналист дернулся и побледнел, практически бухнулся на пол. Неудивительно, в первый раз это производит жуткое впечатление, особенно вживую.
Его затошнило, и мне сразу расхотелось с ним разговаривать. Слабак. Нет, журналисты измельчали, определенно. Лучшие из них сосредоточены сейчас где-то в районе облака Оорта, на Земле остались щенки и сопляки.
Мне расхотелось с ним говорить, и я сказал, что плохо помню. Все это происходило достаточно давно, я был молод, а жизнь текла, как за стеной, вы же понимаете? Журналист понимал, он принялся рассказывать про особенности нашего восприятия, уверил меня, что он много читал про это и даже пробовал эти особенности восприятия воспроизвести – целую неделю ходил в закопченных очках и под сенсорной блокадой. Но все равно я должен попытаться вспомнить. В интересах научной антропологии, в интересах истории, в интересах еще двадцати двух наук, важных для развития человечества.
– Я специализировался на гемоготике, – сказал журналист. – В университете в Токио, у Цяня. Я защитил монографию про вас… И теперь хотел бы написать книгу…
Я улыбнулся еще раз. Не ТАК. Профессор Киддо Цянь спущен мною с лестницы в Уэльсе, в… лет, пожалуй, сто назад, тогда он профессором еще не был, а был горячим юношей из Эдо, в одной руке ворох болезненных японских комиксов, в другой – раритетный томик Dostoewsky. Нет, сначала я будущего профессора по-хорошему, конечно, попросил: «Молодой человек, освободите лестницу, ее не для того строили, чтобы вы на ней три ночи спали и пугали своим нечесаным видом соседей». Но Киддо упорствовал, освобождать не желал, наверное, играли свое самурайские гены. Так что пришлось спустить.
С тех пор стараюсь выбирать жилье без лестниц – грядущее светило японской семиотики сломало тогда руку и громко кричало. Я вообще люблю дюны и пляжи, чтобы пахло янтарем и солью.
Да, а этому журналисту я просто улыбнулся.
И снова он дернулся, но в этот раз взял себя в руки уже быстрее, привыкал. Я сказал ему, что меня не очень волнуют интересы большой науки, потому что сама наука лежит вне сферы моих интересов, ну, разве что прикладная механика, мотоциклы, велосипеды и так далее, а потом спросил:
– Кстати, что вы, как специалист по гемоготике, скажете о фильме «Мотоцикл-вампир»?
Про фильм «Мотоцикл-вампир» журналист не знал ничего, плохо профессор Цянь своих студентов учит, мало я его с лестницы спускал, стоило еще из окна выбросить.
– Знаете, я ведь в основном по периоду рассвета, с классикой не так хорошо знаком…
Журналист принялся оправдываться, а я предложил ему пройти в подвал, где у меня хранится небольшая, но со вкусом подобранная коллекция оригиналов: гемоготика, бладбургер, вервольф-террор. Немного дэд-мокьюментори. Начал собирать еще в молодости, когда работал в коллекторе, такой коллекцией даже ваш Токийский университет похвастаться не может.
Предложил и облизнулся.
Журналист пройти в подвал немедленно отказался, вдруг вспомнил, что у него есть целых три чрезвычайно важных и совершенно неотложных дела, он должен написать пять писем, и вообще. Убежал, запинаясь и вздрагивая корпусом.
Я не видел его, наверное, дня три. И не чуял. Однажды, правда, он приблизился метров на восемьсот со стороны берега, но ближе подойти так и не решился.
На четвертый день журналист заявился. В этот раз от него сильно пахло валерьянкой, он долго мялся, а потом признался. Что он вовсе не хочет написать научную книгу, хочет художественную – я угадал. Но не просто какую-нибудь там, а настоящую, короче, чтобы вечность содрогнулась. Серьезную и душераздирающую. И моя история ему вполне подходит. И что он ее прекрасно знает, история легендарная. Но ему нужно больше.
Знать.
То, что чувствовал я, то, что чувствовала она.
Значит, правильно сказал Дэн, писатель. Потому что ничего не понял. Я даже пожалел немного, что теперь у меня лестницы нет, а то бы я его, бестолкового, спустил бы с удовольствием. Надо же быть таким дураком.
Знать, что чувствовал я… Нет, определенно кретин. Впрочем, что можно еще ожидать от журналиста?
Глава 1
Обещание на рассвете
Я тот день хорошо помню.
Особенно вечер, как всегда долгий, как всегда безрадостный, как Йульский бал в чертогах Снежной королевы, к востоку от Зазеркалья.
В субботу вечером Костромина получала права на собаку, событие само по себе выдающееся, хотя началось все еще с утра. Забежал Лужицкий, он на площадке живет, напротив. С кислым, даже каким-то прогорклым лицом живет, это у нас, конечно, не преступление, но и не норма тоже. Точно в асфальт расплавленный упал этим своим лицом несчастным, да так три дня в нем и пролежал, как динозавр. Я сразу догадался, что сейчас Лужицкий начнет просить, и он, конечно же, начал.
Сообщил, что ему надо спешить, его папа-археолог исследовал капсулу времени, провалился в какие-то каверны и застрял насмерть. А там как раз дорогу строят, и если папу не вытащат в ближайшие сутки, то придется его заасфальтировать, потому что останавливать строительство нельзя никак, остановишь – дорожники уже три дня работают, терпение кончается, вот-вот разбегутся – тогда асфальт застынет, битум застынет, вся дорога испортится, и так ее никогда и не достроят. А папе потом пять лет из-под земли придется выковыриваться, и неизвестно, выкопается еще или нет, может, и навсегда застрянет. И ему, Лужицкому, надо, значит, срочно бежать выручать родителя из трещины, потому что он к нему должен испытывать как бы сыновьи чувства, так принято, так надо, а тут как раз папа провалился…
Трогательно.
Я возразил. Сказал, что сыновьи чувства не должны входить в противоречие с генеральным планом строительства шоссе, что Лужицкому надо выбрать, что ему ближе – долг перед отцом или долг перед обществом, которому он тоже, в какой-то мере, сын. Что чувства к заасфальтированному родителю можно пытаться пробудить ничуть не меньшие, чем к незаасфальтированному…
Лужицкий, в свою очередь, возразил, что вряд ли его отец хотел быть заасфальтированным, это неудобно – иметь заасфальтированного отца, на него все будут смотреть как на придурка, а на него и так все смотрят как на придурка, а он вовсе не придурок, у него перспективы, так говорят многие…
Мне надоело спорить с Лужицким, и я спросил: «Что, подменить надо»? Лужицкий кивнул и попробовал изобразить на лице просьбу и убедительность. Получилось страшно, и я Лужицкому не отказал.
Лужицкому отказывать, увы, нельзя, потому что он сам никому не отказывал, мне, во всяком случае. Бывало, не хочется на отработку, как бы лень, и Лужицкий выручает, идет вместо.
Или книжку какую редкую посмотреть, «Мотобол для чайников», или про игру в нарды, или «Введение в нейронавтику», так у Лужицкого легко найти, у него старший брат в центральном городском коллекторе служит, может достать. А тогда еще вот – мы поспорили про подоконники, я выиграл – и Лужицкий честно простоял все зимние каникулы на крыше. Я его простил уже на третьем дне, но он все равно отстоял, сказал, что он проспорил и будет выполнять условия пари, как настоящий кабальеро и джентльмено. Лужицкий превратился почти в сосульку, но все равно не сдался. Новый год пропустил. Братья Сиракузовы хотели его петардами обмотать и немного взорвать, да я отогнал. Это к делу, конечно, не относится, но все равно хорошо Лужицкого характеризует. Я его к.б. уважаю. И хотя мне совсем не хотелось в такую рань никуда идти, я обернулся прорезиненным плащом, вооружился ножницами, прицепил на спину крюк и двинул на проспект Бумажников.
Лужицкий отрабатывает в велосипедной команде, это не самая веселая отработка, если честно. В коллекторе сидеть лучше, спокойнее, во всяком случае, и мозг развивается. И не так глупо, как велосипедить. Но деваться некуда. Я поскреб лоб ногтем и начал отрабатывать.
Первый велосипед был детским, это считалось хорошей приметой. Трехколесный, синий, закрученный практически в спираль, он лежал возле Четвертого переулка и печально поскрипывал педалями, наверное, скучая о хозяине. Я поднял его, свернул в кольцо, смял в компактный железный ком, нацепил на крюк, пошагал дальше по аллее.
Метров через пятнадцать лежала уже серьезная спортивная машина, сейчас таких осталось совсем мало. Моноамортизатор сзади, пневмовилка спереди, передачи, шестеренки, цепь с резиновыми втулками. И все в чрезвычайно плачевном состоянии, разорвано, скрючено… Потратил на него почти пять минут, приложил усилия – велосипед наполовину состоял из прочнолегких сплавов, поликарбона и модифицированной резины, сплавы гнулись туго, поликарбон вообще не гнулся, резина растягивалась, пришлось пустить в ход ножницы. Настриг байк на несколько больших кусков без надежды на восстановление, насадил на крюк и продолжил обход.
Велосипеды встречались один за другим, по аллеям проспекта Бумажников любили кататься, многие просто гоняли, другие ехали на работу. И те и другие старались чересчур, компенсаторами, разумеется, не пользовались, техника не выдерживала, даже самая лучшая. Поэтому утренняя аллея проспекта Бумажников походила на настоящее велосипедное кладбище, не знаю, есть ли такие, наверное, есть.
Года три как велосипеды пытались запретить. По причине, что слишком много времени на них тратилось. Мода пошла лет, наверное, пятнадцать назад, с чего началось, никто не помнил, во всяком случае, я не знаю. Все вдруг как-то разом пересели на велосипеды, искали их, чинили, катались, ломали, бросали, искали другие, собирали из пяти один, потом из восьми один. Кажется, это было единственное наше массовое увлечение, необъяснимое, загадочное, чтобы разгадать, даже привлекали людей из Академии наук, комиссию создавали.
Но и люди не разгадали. Флуктуация, вот и весь рассказ. В целом же комиссия сделала положительные выводы, отметила, что велосипеды запрещать не надо, это положительный, хотя и необъяснимый феномен.
И на велосипедах до сих пор продолжали гонять. И бросать. У нас ведь терпения никакого – чуть сломалось – бросили и дальше пошли, на следующий день можно другой взять. А если велики с улиц не убирать, то все это очень непроходимо сделается, заржавеет, врастет в землю, обомшеет, просто велосипедные джунгли случатся. Вот и приходится убирать. Иногда убирают ребята из городской Ассоциации волонтеров, а чаще школьники отрабатывают, мы то есть.
Отработки есть всякие, каждая непохожа, это чтобы бороться с энтропией разнообразием, в точности по рекомендации Академии. Велосипеды можно по бульварам собирать, в коллекторах дежурить, старый асфальт ломать и отвозить в переплавку, или на химическом заводе, или в металлоприемнике, да вообще работы много, а рабочих все время не хватает. Хотя энтропия, если честно, от многих причин зависит, от воспитания, например. Вот братья Сиракузовы все время от отработки отлынивают, асоциально себя ведут, известные маргиналы. У них прадедушка, кстати, не в колбе, как в приличных семьях, а так, в собственном соку лежит на диване, кожей обрастает. А Сиракузовы его кислотой протирают, чтобы не окуклился. Так уже три года дедушкой и прикрываются, на отработку через третий раз выходят – и уже совсем дураки, хотя еще и молодые. Еще чуть – и все, окуклятся сами, чресла врастут в кресла.
Вообще, лучшая самая отработка – это, конечно, загородные районы разбирать. Пригород. Западный Берег, Заречье. Там культуры много всякой сосредоточено, а она энтропии противостоит, даже если совсем в ней и не разбираешься, сама по себе. Опыты даже проводили – если в семье присутствует хоть какая культура, статуя в углу или репродукции великих живописцев, то в этой семье окукливаются в полтора раза меньше. Но школьников за город, к сожалению, совсем редко вызывают, потому что ответственность большая, опытные работники нужны. Хотя и в коллекторе тоже, если честно, неплохо, спокойно так. А вот велосипедить мне не очень нравится, так вот, рутинная работа, а я люблю к.б. творческую.
Остановился возле памятника Кутузову, как раз посередине проспекта Бумажников. Возле памятника есть бассейн, и в нем всегда полно велосипедов, почему-то многие считают, что кинуть велик в бассейн – это очень по-человечески, широко, предрассудок такой дикий. Вот и кидают. А мы достаем, утилизируем. Потом их на ремзавод отвозят, кидают в дробилку, измельчают, переплавляют в болванки, складируют до лучших времен.
Вообще-то тут рядом с постаментом багор должен особый храниться – специально чтобы велики доставать. Я пошарил, но багра не обнаружил, увели. Лезть в воду не хотелось, но пришлось, работу следует выполнять хорошо и до конца. Иначе…
Я продавил тоненький лед поверху фонтана. Вода была мутной, густой и неприятной. Я наклонился, опустил руки и нащупал голову. Самую настоящую – уши, нос. Понятно. Потянул за уши. Из воды показался энтропик. Мерзкого желтого цвета. И уже какие-то пиявки завелись в глазах, шевелятся, копошатся. Удачненько день начался, ничего не скажешь. Хотя…
Хотя это довольно часто случается – я про энтропика, конечно. Распространенное у нас явление. Сначала на работу перестает заглядывать, книжки читать перестает, зубы полировать, потом про еду забывает – и все, готов, посыпался. Когда души нет, тело стремится к распаду. Поэтому надо держать себя в руках. Держать. Читать, в кино ходить, в шахматы играть. А то…
Я прикусил язык, сплюнул через левое плечо. Сам виноват – слишком уж раздумался. Не надо про нее думать – плохая примета. Тьфу. Тьфу сорок раз.
Я посмотрел на энтропика. Все, безнадежен, тотальный аут. Рот слипся, глаза затянулись, руки к телу через костюм прямо приросли. Гадость. Ненавижу энтропиков, тошнит от них. Но бросать нельзя, это тоже правило. Вытащил дохляка на сушу, прислонил к постаменту Кутузова. Потом энтропийная команда заберет.
Лезть в воду мне совсем перехотелось, ну его. А вдруг там эти энтропики еще есть? Говорят, они иногда целыми семьями окукливаются, наследственность срабатывает, менталитет. Вроде как ген такой есть – ген плохого настроения, у людей он вызывает депрессию, у нас – энтропию. Некоторые вообще считают, что они заразные, между прочим. Это, конечно, бред и сплошные суеверия, но…
Все равно лишний раз энтропика трогать не хочется, ну его. Достал пузырек с кислотой, продезинфицировал руки. Кожа побелела и слезла почти перчатками, я протер ладони о брезентовую куртку, ободрал до красного, подул. Конечно, не заразно, суеверия, конечно.
Энтропик качнулся, и отлип от гранита, и упал лицом в асфальт. Поднимать не хотелось, впрочем, его и так найдут, пожалуй, пусть себе лежит потихонечку. Я огляделся и отправился дальше собирать утренние велосипеды. Совсем немного отошел от фонтана, может, с двести метров, вдруг раз – свистят. Обернулся.
По аллее с какой-то нереально космической скоростью несся очередной гонщик. Я издали еще услышал – разлетелся подшипник в ступице, шарики рассыпались и, скорее всего, смазки нет вообще, велосипед запущен до безобразия, за ним, кажется, никогда не ухаживали. Но сам гонщик этого ничего не замечал, жал на педали, навалившись на руль, выставив зубы на три километра, с перекошенным зверским лицом…
Кажется, велосипед был придуман как средство для веселых прогулок. Томные английские барышни совершали прогулки по вересковым пустошам, дышали свежим морским воздухом и радовались беспечной жизни. Интересно, что бы они подумали, увидев вот этого ездока?
Гонщик давил на педали. Затем случилось должное – подшипники спеклись, ось заклинило, переднее колесо сплющилось, и ездока катапультировало через руль. Он не стал группироваться, как обычно, полетел враскоряку и потащил за собой машину – штанину затянуло в цепь, гонщик проехался по асфальту, наматывая велик на себя, тут же поднялся и пошагал себе дальше. Как ни в чем не бывало. Велосипед волочился следом, но он заметил это только шагов через десять, проходя мимо меня. Обернулся, дрыгнул ногой, велик отскочил, мне прибавилось работы. Так вот.
Этот выглядел грустно. Да-да, бывают грустные велосипеды, печальные. Старый, с облупившейся краской, на камерах грыжи в кулак, на руле дурацкие пластиковые розочки. Мило.
А еще бывают веселые. Блестят хромом, гремят звоночками, погрохатывают крыльями, точно взлететь собираются. Когда такой видишь, на душе какая-то к.б. радость приключается, будто весна, новый день, к.б. надежды всякие.
И злые бывают велики. Вредные, глаз да глаз за ними нужен: то тормоза переклинит – и носом об асфальт, то колесо вскочит – и через руль, про звездочки я молчу, и дребезжит так, будто хохочет демонически.
Хитрые. Ну, эти все исподтишка делают, чуть что бац – спица из обода вылетела, и колено в двух местах навылет. Ну, штаны зажевывает, это само собой, штанов не напасешься, некоторые, я заметил, специальные кольчужные штаны носят.
Разные велосипеды бывают. А этот печальный, свернули ему шею, лежит в тоске, кривыми колесами не шевелит. Поглядел я, поглядел, подцепил этого грустного, насадил на крюк, бедолагу.
Впрочем, это тоже наша особенность. Склонность одушевлять предметы. Бывает, ничего не могу с этим поделать, с велосипедами особенно. Иногда им даже клички придумываю: Хромой, Хрипатыч, Короед. Но редко. Если придумывать клички, потом трудно на крюк сажать.
Из-за дерева выбрела сомнамбула. Самая настоящая. Настоящий то есть. Лет, наверное… трудно сказать. Выглядит вполне ухоженно, видно, что с принципами, и пуговицы все на месте, и галстук. Глаза завернуты под лоб, руки чуть вперед выставлены и подрагивают, все как полагается. Ковыляет.
Прямо на дорогу.
Вот такое утро. И энтропик, и сомнамбула. Надо было сразу понять, что неспроста это все. Знаки, возможно, предупреждение какое.
Я стал думать про знаки, и про предназначение, про все, как оно устроено, отвлекся и обнаружил, что сомнамбула все прет и прет на дорогу, а на дороге гололед, между прочим.
Сомнамбулы – они всегда так, ходят только прямо, никуда не сворачивают. Мозги потому что заклинивает, как у больных голубей. Сидит-сидит, бац, в башку стрельнет, вот он гулять и отправляется, дома не спится ему. Сомнамбулы безопасны, в принципе, но только на дороги любят выскакивать, создавать помехи движению. Поэтому их по утрам специальные машины отлавливают – СЭС – сомнамбулическо-энтропийная служба. Конечно, она не успевает иногда, поэтому если сомнамбулу видишь – ты его смело направляй в ближайшую стену – он в нее до рассвета будет идти, или пока не проснется.
А еще на них гадать можно. Сзади заходишь, а потом по голове его бамс! Главное, не сильно, чтобы совсем шею не свернуть. Ты его хлопнешь, значит, а он что-нибудь и скажет. В сумерках сознания. Вроде как будущее тебе предречет.
Сам я никогда не гадал, девчачье это занятье, а тут вдруг чего-то захотелось. Наверное, энтропик этот дурацкий меня сбил с толку, на мистический лад настроил. Так что догнал я сомнамбулу, попал ему в шаг, ну, и по голове кулаком приложил. Несильно так, килограммов в двенадцать.
Конечно же, он не обернулся, буркнул что-то неразборчивое, даже я не понял. Я его тогда еще разок приложил, чуть сильнее, килограммов в шестнадцать.
– Когда-нибудь, – сообщил сомнамбула отчетливее.
Когда-нибудь. Весело. Вот Сиракузовы догнали как-то раз сомнамбулу, стукнули – так он им прямо так и сказал: «Акваланг». И не прошло и полгода, как их отец выиграл акваланг в лотерею. Правда, зачем ему акваланг, непонятно, но все равно. Так что про сомнамбул это правда. А что значит «когда-нибудь»? Поди разберись. Когда-нибудь.
Я даже думать на эту тему не стал, побрел дальше велосипеды собирать, стремиться к норме. Но дальше ничего интересного уже не попадалось – обычное все, ржавое, кореженное, многократно починенное, латаное-перелатаное, и лишь в самом конце проспекта встретил интересное, так что остановился и посмотрел, стараясь запомнить. К мотоциклетной раме с мотоциклетными же колесами приладили педали, которые через редуктор и карданный вал передавали усилие на заднее колесо. Конструкция получилась с виду весьма прочной, во всяком случае, выглядела надежно, малоубиваемо, не то что обычные наши велики. За рулем сидел вуп лет, наверное, сорока, по-нашему, крутил с энтузиазмом педали, в спицы даже открытки вставил, а к седлу колокольчики привязал. Здорово у него получилось, я даже подумал, что неплохо бы себе такой завести, только где мотоциклетные детали отыскать, не знаю.
Интересно, сам он это придумал? Если сам, то тут налицо к.б. творчество, то есть вполне себе по заветам сделано, к.б. развитие, и даже, пожалуй, некоторый анабасис. Почти жизнерадостно.
Да и сам велосипедист выглядел неплохо, улыбался и радовался, видно, что через силу, но все равно улыбался. Не у каждого это получается. Я засмотрелся вслед этому жизнерадостному и тут вдруг услышал:
– Эй, Полено!
Я обернулся. Костромина. С двумя великами под мышками – помощь мне оказать решила. Странно.
– Привет, – сказал я и к.б. обрадовался.
Я, когда вижу Костромину, всегда как бы радуюсь. И как бы улыбаюсь.
– Привет, – повторил я.