Лопухи и лебеда Смирнов Андрей
– Мне нравится заголовок статьи, – меланхолически замечает Луи. – “Уважаемые гости, давайте не будем!” Красиво…
Пьер поднимает голову от газеты.
– Тут три подписи. Кто такие Иорданская и Федорова, я не знаю, а Криворучко – это мой сосед…
Луи хохочет:
– Чем же ты ему так насолил?..
Вечером в комнате общежития Пьер жует бутерброд с сыром и читает машинописные страницы журнала “Грамотей”. На столе лежит лист университетской многотиражки. Раздается стук в дверь, в комнату заходит Микола с сигаретой.
– Спички есть?
Протянув зажигалку, Пьер продолжает читать. Микола прикуривает и остается стоять у стола.
– Ты считаешь меня свиньей?
Пьер поднимает на него внимательный взгляд, пожимает плечами. Микола указывает на динамик на стене и машет рукой, зовет Пьера в коридор. Он пускает воду в раковине, откручивает кран душа до предела. Под шум воды он шепчет:
– Я тут ни при чем. Меня вызвали в комитет комсомола и велели подписать…
– Зачем?
– А я почем знаю! У них спроси… Не бери в голову. Пойдем лучше выпьем, у меня маленькая есть…
Пьер качает головой.
– Это ты зря…
Дверь закрылась за Миколой. Пьер стоит у окна, глядя в темноту. Он проводит пальцем по подоконнику. Берет с батареи тряпку, вытирает пыль.
На Чистых прудах Успенский с Пьером вылезают из переполненного трамвая и идут по бульвару к Харитоньевскому переулку.
– …В ней какая-то гордость непонятная, – говорит Пьер. – Но обаятельная. Она из какой-то известной семьи?
Успенский смеется:
– Кирка? Ага, герцогиня! Мать в детском саду корячилась, музработник, за воробьиную зарплату. Отец на фронте сгинул…
– Она так уверенно держится…
– Мы тут все – большие аристократы. Голода такого нет, как в войну, вот мы и обнаглели… Я, к примеру, дворовая шпана. А все-таки приняли во ВГИК, кончил операторский. Еще и стипендию платили… У вас же это невозможно.
– Почему? – удивляется Пьер.
Они сворачивают в Харитоньевский.
– …Мама заработала денег в Америке, – рассказывает Пьер. – Я почти год готовился, прошел конкурс и поступил в Эколь Нормаль. У нас это очень важный университет…
– Бесплатно?
– Конечно. С очень приличной зарплатой…
Они заходят в подъезд, поднимаются по лестнице.
– С зарплатой? – в свою очередь удивляется Успенский.
– Мы подписывали обязательство после окончания работать на государственной службе. Поэтому – зарплата, а не стипендия…
На площадке Валера ключом отпирает дверь и пропускает Пьера в квартиру. Они идут мимо кухни. Женщина стирает белье в корыте, девочка, сидя на полу, играет с тряпочками, старик в тельняшке хлопочет у плиты.
В комнате отец Успенского, пожилой обрюзгший мужчина, сидит у подоконника, прижимаясь ухом к приемнику. Он оборачивается и, увидев незнакомого человека, мгновенно выключает радио.
– Все свои, это Петя, мой приятель, – говорит фотограф. – Мы на минуту…
Поколебавшись, отец хмуро кивает Пьеру и включает приемник. Сквозь рокот и треск глушилок доносится бархатный голос, говорящий по-русски.
Шторы задернуты, в комнате полумрак. Пьер оглядывает холостяцкий беспорядок – незастеленную постель, матрац на полу, книги на столе и подоконнике. На буфете стоит пишущая машинка “Эрика” с вправленным в нее листом. Валера выковыривает из кипы бумаг тетрадку машинописных листов, согнутых пополам, и молча протягивает Пьеру – “Грамотей”, номер первый.
Успенский ныряет в закуток, отгороженный досками и занавеской, там стоит фотоувеличитель, на веревке сохнут снимки. Он вытаскивает сумку и аппараты, заряжает кассету. Отец выключает радио и встает:
– Ты будешь свет в уборной гасить? Они меня чуть не убили! Панька орала, что в следующий раз милицию вызовет…
Успенский, сидя на полу, укладывает объективы. Он поднимает голову и внимательно смотрит на отца:
– Ты пенсию получил?
Тот безнадежно машет рукой:
– Ладно… У меня щи. Могу и вас накормить…
– Не, у нас цейтнот, мы опаздываем… Знакомься – Пьер Дюран, наш французский друг.
Отец бросает растерянный взгляд на Пьера, протягивает ему руку:
– Владимир Евтихианович… Валерка, ты в своем уме? Иностранцев водить в наш зверинец…
– А чо? Широкие массы империалистов знакомятся с трудовыми буднями советского народа…
Отец и Пьер смеются.
– Не хотите щей? Ну, хоть посидите со мной, парни, чего ж я все один как сыч…
Он выходит в коридор. Валера застегивает сумку, отодвигает стул, садится.
– Он чего-то не в форме. Извини, придется посидеть…
Пьер в изумлении разглядывает фотографию на стене – сияющий Уинстон Черчилль в смокинге и бабочке, с сигарой во рту, протягивает к публике растопыренные пальцы в знак победы.
– Вот кого не ожидал тут встретить…
– Ты что? Старик на Черчилле помешан. У него два авторитета – сэр Уинстон и Анатолий Максимович Гольдберг.
– Кто это?
– Обозреватель Би-би-си… Батя, конечно, со странностями, но он и хлебнул прилично… Под Сталинградом тяжелое ранение и контузия. На этом его война кончилась. А в сорок шестом загремел на десять лет, восемь отсидел…
– За что?
– “За то, что вы живете на земле…” Это вопрос риторический. Мать не дождалась, умерла от рака.
Они помолчали.
– А кто он по профессии, твой папа?
– Преподаватель марксизма. Сейчас-то на пенсии…
– Как его отчество? Евтихан…
– Евтихианович… Мы вообще-то – поповского роду. И дед, и прадед были священники в Воронежской губернии.
– Сын попа преподает марксизм?! – поразился Пьер.
– Так оно примерно одно и то же… Пастыри, едрена вошь! Только у деда приход был в селе Малая Верейка, а у бати – Плехановский институт…
Книги со стола сдвинуты, отец Успенского ест щи. Перед ним кастрюля, чекушка водки и рюмка, кильки в консервной банке, нарезанный черный хлеб.
Пьер, сидя за столом, рассказывает:
– В сорок седьмом году у нас коммунисты получили на выборах двадцать восемь процентов. Потом, конечно, стало поменьше, но все равно после войны партия была на подъеме… Первый удар был доклад Хрущева Двадцатому съезду. Потом – Венгрия. Расправа с венгерской революцией вызвала массовый выход из партии. А теперь еще – война в Алжире…
– К сожалению, кризис марксизма сегодня – общемировой… – Отец Успенского выпивает рюмку, с аппетитом закусывает килькой. – Не могло пройти даром, что Сталин хозяйничал в лавке столько лет. На самом деле он никогда не был марксистом, марксистская диалектика ему никак не давалась. Это же не банк в Тифлисе грабить. “Вопросы ленинизма” – набор банальностей. А “Экономические проблемы социализма” к реальности имеют такое же отношение, как оперетта… Бухарин позволял себе шуточки по поводу марксизма Кобы, вот за это и поплатился…
Пьер листает раскрытую на столе английскую книгу – Уинстон Черчилль, том четвертый, The Hinge of Fate[4].
– Вы Черчилля читаете? Вам нравится, как он пишет?
– Головастый дяденька. Лауреат Нобелевской премии по литературе, между прочим…
– Эти козлы предпочли его Хемингуэю…
– Твой Хемингуэй получил Нобелевскую через год, в пятьдесят четвертом…
– Можно вас спросить, Владимир Евтихианович… – мнется Пьер. – Вам, случайно, не встречался в лагерях Татищев Алексей Аполлонович? Это мой родственник…
– Где он сидел?
– Кажется, в начале войны он был в Джезказгане…
– Я в Казахстане не был. Меня больше по Северу мотало – Котлас, Инта… В Джезказгане Ванька Утюг сидел, ты его знаешь… – Он кивает Валере.
– Так позвони Утюгу.
– Не буду я этому хаму звонить…
– Как бы мне его найти… – говорит Пьер.
Отец встает, собирает посуду и вдруг оборачивается к Валере:
– Представляешь, я на почте с Давлетшиным столкнулся… Когда я был на фронте, он сидел по пятьдесят восьмой как отъявленный троцкист. А пенсия у нас теперь одинаковая! Как тебе это нравится?..
За окном мчащейся электрички мелькают заснеженные московские пригороды. В тамбуре полно курящего народу. В толпе Успенский рассказывает Кире и Пьеру:
– Их тут целая шарага, левых чайников. У Оскара взяли картинку на фестиваль, ему даже какой-то диплом достался. А теперь он так осмелел, у него каждое воскресенье толчется народ, смотрит живопись и даже покупает.
– Почему они левые? – спрашивает Пьер. – Это какое-то политическое движение?
Успенский и Кира смеются:
– Было бы политическое – давно б сидели за решеткой! Слыхал про социалистический реализм?
– Видел в Третьяковской галерее. По-моему, тоска ужасная. Как будто не было ни импрессионистов, ни Пикассо…
– Да вам, гагарам, недоступно… А все те хулиганы и стиляги, которые не желают рисовать, как положено, у нас называются “левые” – кубисты, абстракционисты…
– Какие есть потрясающие ребята! – говорит Кира печально. – Володя Вейсберг, Краснопевцев… Не эта их надутая фигня, а чудесная живопись.
– А Толя Зверев, а Целков? На выставки их не берут, в Союз художников не принимают, а советский человек должен быть куда-то приписан. Если у тебя нет справки с места работы, ты – тунеядец, любой мент может взять тебя за жопу. Поэтому Оскар работает десятником на железной дороге и живет с женой и детьми в бараке…
– Оскар – это прелесть, ты увидишь… Валерка, дай сигарету.
Успенский протягивает ей пачку, подносит зажигалку.
– А балерины курят? – интересуется Пьер.
Кира с наслаждением выпускает струю дыма:
– Никогда!..
Пьер смеется.
– Ты чего с французом кокетничаешь?
– Тебя не спросили…
Успенский напевает:
- О Сан-Луи! Город стильных дам,
- Кому хочу, тому и дам…
Кира вдруг взбесилась:
– Ты что себе позволяешь? Ты мне кто? Никто! Воспитатель нашелся, дурак…
И швырнула сигарету.
Успенский растерялся. Растерялся и Пьер.
– Чего ты? Ну, не злись… Я же так, шутя. Извини…
Поезд останавливается, двери разъезжаются. Люди выходят. Успенский широким жестом указывает на надпись на платформе:
– Добро пожаловать в Лианозово – наш советский Барбизон!
На холсте изображена селедка, лежащая на газете. Успенский, Кира, Пьер и еще двое, мужчина и женщина, рассматривают картину.
В тесном бараке многолюдно и шумно. На кухне гости толпятся вокруг стола, слышен смех и звон стаканов. Один из гостей подкладывает поленья в печку. Хозяйка, сидя на корточках, снаряжает мальчика на улицу, застегивает пальтишко.
В комнате мольберт поставлен напротив окна в узком пространстве между железной кроватью, раскладушкой и детской кроваткой, зрителям приходится топтаться на пятачке, заглядывая через плечо соседа.
– Мрачновато, Оскар. – Женщина качает головой.
Кира улыбается:
– А по-моему, прелесть…
Оскар, длинный худой парень в очках, снимает картину с мольберта и ставит другую – натюрморт с букетом полевых цветов. Холсты, один за другим, стоят на полу, отвернутые к стене. В углу девочка лет десяти, примостившись на полу у табуретки, рисует цветными карандашами.
Картины на мольберте меняются – барак, освещенный солнцем, натюрморт с чашкой и свечой, бутылка водки и разрезанная селедка. Успенский смеется:
– Ну, ты верен себе…
Оскар пожимает плечами.
– Можно еще раз вот тот, где свечка и чашка? – просит Кира.
– А по какому поводу праздник?
Оскар перебирает холсты и стеснительно улыбается:
– Меня взяли в штат на комбинат…
– Как? Расстаться с железной дорогой?
Смеясь, Оскар ставит на мольберт натюрморт со свечкой.
– Это же настоящая живопись, – нервно говорит Пьер. – Напоминает немецких экспрессионистов…
– Кого?
– Ну, Шмит-Ротлуф, Кирхнер… Знаете?
– Я их никогда не видел. Знаю только Шиле, у Володи есть альбом его репродукций…
– У вас и колорит близкий к экспрессионистам.
– Я пишу ту жизнь, которой мы живем. Я могу писать только то, что вижу вокруг…
На кухне, теснясь вокруг стола и перебивая друг друга, разливают водку и расхватывают закуску – селедку, картошку и черный хлеб. Оскар с блуждающей счастливой улыбкой обнимает за плечи жену. Успенский протягивает налитый стакан Кире, потом Пьеру.
– Где же тост, Володька? – кричит Лида.
– Да вы же не даете сказать!
– Тихо, граждане! Володя говорит тост!
– Ребята, я хочу выпить за удачу. За удачу комбината декоративно-оформительского искусства, который по своей серости даже не подозревает, какое крупное дарование он приобрел в лице нашего друга Оскара!.. Ты уже получил первый заказ?
– Два! Плакаты для ВСХВ: “Советская молодежь шагает в светлое будущее” и “Колхозное птицеводство – на промышленную основу!”
Взрыв смеха встречает его слова.
– Как справедливо заметил незабвенный Сергей Васильич Герасимов, принимая Оскара в Суриковское, рисунку можно научиться, живописи – никогда… Страшно подумать, что это будут за сногсшибательные плакаты, когда Оскар вложит в них свой убойный живописный дар!
Ему отвечает гогот и улюлюканье.
– Особенно птицеводство!
– За удачу Оскара! Ему больше не нужно искать работу. Ни десятником, ни дворником, ни сторожем. У него теперь есть законное место под солнцем. Он – штатный работник комбината. Он – художник! И никакая милиция ему не страшна! Гип-гип-ура!
Все кричат “ура” и чокаются.
– В первый раз в жизни я зарабатываю на хлеб карандашом и кистью… – с растерянной улыбкой говорит Оскар.
Входная дверь хлопает, на пороге кухни возникают двое милиционеров.
– Граждане, прошу предъявить документы…
В ГУМе Пьер стоит в очереди за ушанками. Наконец он оказывается у прилавка. Толстая продавщица громко спрашивает:
– Размер?
– Я не знаю…
– Что за народ, своего размера не знает…
На шее у нее болтается сантиметр. Она измеряет голову Пьеру:
– Пятьдесят восемь!.. Пятьдесят восьмого нету, есть шестидесятый…
Она протягивает ему серую суконную шапку с темным коричневым мехом, поворачивает к нему зеркало на прилавке. Пьер надевает шапку, она съезжает ему на глаза. Из очереди дают советы.
– Дак она сядет, под снег, под дождь попал – и все, она села…
– Велика… – бормочет Пьер.
– Нету меньше, говорю же! Пятьдесят седьмого четыре штуки осталось…
– Давайте…
Она забирает шапку и достает с полки другую. Пьер меряет, ушанка с трудом налезает на голову.
– Давай скорей! – кричат из очереди. – Мужик, ты чо, заснул?
– Бери, чего дают, – сварливо советует продавщица. – И этой не будет…
Взгляд его в зеркале полон отчаяния.
– Давайте большую…
Пьер выходит из ГУМА на улицу 25 Октября. Большая серая шапка с поднятыми ушами съезжает ему на брови. Он поправляет ее и настороженно оглядывается по сторонам. Метет снег. Вокруг течет озабоченная толпа. Никто не обращает на него внимания. Он вздыхает и направляется к метро.
В общежитии в прихожей Пьер придирчиво разглядывает себя в новой шапке в зеркале над умывальником – то поднимет уши, то опустит. Дверь из коридора распахивается, появляется Микола, весь в снегу.
– Здорово… С обновой?
Он отпирает свою комнату, косясь на Пьера. Тот, застеснявшись, снимает ушанку.
– Так она тебе маленько велика… Дай напялить!
Он стаскивает свою, надевает шапку Пьера и становится к зеркалу. Новая шапка отлично сидит на его большой голове.
– А ну, пытай мою! Кожаная…
Потная ушанка Миколы потерта, но пошита из кожи и крыта темной овчиной. Преодолевая брезгливость, Пьер натягивает ее, она ему приходится как раз.
– Шик! Махнем не глядя?!
– Не понимаю…
– Поменялись? Моя тебе идет потрясно! Давай пять…
Они обмениваются рукопожатием.
– Будь другом, займи двадцатку до стипендии…
Успенский и Пьер заходят на двор автобазы. МАЗ с прицепом въезжает в ворота. Здесь и там стоят грузовики.
– Он мужик злой, учти, – рассказывает фотограф. – Ненавидит весь мир. Отец его терпеть не может… Устюгова где искать?
Чумазый слесарь, которого он остановил, машет рукой в глубину двора:
– На яме вроде был…
Успенский заглядывает под полуторку, стоящую на яме:
– Дядь Вань, здрасте, это мы…
Из-под грузовика показывается мужик с разводным ключом, окидывает их недоверчивым взглядом:
– Не выходит…
– Вы сказали – в час. У вас обед будет?
– Мало чо сказал. Вон энту сунули…
– Да ладно, мы подождем…
Они курят возле диспетчерской.
– У него вся семья погибла в ссылке – дети, старики. Их раскулачили и сослали куда-то на Енисей. Он один выжил. Его посадили. Из лагеря – на фронт, в штрафную роту. Попал в плен, вернулся. И опять в лагерь…
– За что? – спрашивает Пьер.
– Сказал же, вопрос риторический… Из тех, кто прошел плен, много народу получали десятку за измену родине…
– Ты говоришь, он злой?
– Алик, кореш мой, тот самый, что издает “Грамотей”, хотел сделать интервью для нашей газеты. На втором вопросе Утюг его обматерил и пытался дать в морду. Так что – будь осторожен…
В уголке диспетчерской у окна пристроились на скамейке Успенский, Пьер и Устюгов – широкоплечий мужик с редкими стальными зубами, с большими руками и черными плоскими ногтями. Перед ним на белой тряпице черный хлеб, вареная картошка, крутое яйцо, нарезанная луковица. Он неторопливо, с усилием жует, запивая обед бутылкой “Жигулевского”.
– …Аполоныч?
– Алексей Аполлонович Татищев, бывший офицер.
– Граф, что ли?
– Он вообще-то из дворян, но никакой не граф.
– Энто кликуха лагерная… Какой из себе-то?
Пьер лезет за бумажником, достает пожелтевшую черно-белую фотографию. На ялтинском пляже мужчина в длинных плавках держит на руках девушку в полосатом купальнике.
– Это тридцать первый год, он тут еще молодой…
Устюгов, едва глянув на фото, отворачивается и молча жует. Наконец роняет:
– Он и есть, гад… Самый граф.
Пьер растерянно смотрит на Успенского. Тот, помедлив, осторожно спрашивает:
