Честь – никому! Том 3. Вершины и пропасти Семёнова Елена
И в этот момент, как гром среди ясного неба, из Омска пришла телеграмма: «Комкору 3 генералу Каппелю. По повелению Верховного Правителя вверенному вам корпусу надлежит быть готовым к немедленной отправке на фронт. Подробности утром. Начальник Ставки Верховного Правителя генерал Лебедев»…
Немыслимо было! Преступно! Единственная рука ходуном ходила, когда проклятую эту телеграмму держала… А на генерала смотреть больно было. Закопались доморощенные стратеги из Ставки – как белый день, ясно. Затрещал фронт. Стратегов этих лично на ближайших фонарях вздёрнуть приказал бы Пётр Сергеевич. И не теперь! А раньше ещё!
Раньше – когда утверждали план наступательных операций. Два варианта действий на выбор было. Или выставить заслон в направлении Вятки и Казани, а основные силы отправить на Самару и южнее, чтобы у Царицына соединиться с Добровольческой армией. Или же направить главный удар на Вятку и Казань, чтобы выйти к Архангельску и перекинуть туда базу из Владивостока. Ни малейшего сомнения не было у Тягаева, что первый вариант бесспорно предпочтительнее. Ещё Драгомиров учил: врага надо бить кулаком, а не растопыренными пальцами. И, в первую голову, нужно идти на соединение с Деникиным. К тому же в южном направлении легко увлечь за собой чехов, рвущихся на родину. И край богатейший был там – всю Россию прокормить и отопить хватило бы. Но наверху рассудили иначе: генерал Гайда, бывший больше авантюристом, нежели полководцем, мечтал въехать первым под бело-зеленым знаменем в Москву, начальник Ставки Лебедев считал, что население северных губерний настроено против большевиков, генерал Нокс желал через освобождение от большевиков Вятки организовать снабжение армии Колчака по северным рекам. Поэтому главный удар Ставка Колчака стала готовить не в направлении Самары – Астрахани, где можно было соединиться с уральскими казаками и силами Деникина, а в направлении Вятки – через дремучие леса и болота, сильно замедлявшие возможности маневра.
Но если бы только это! Де-факто армия двинулась сразу по обоим направлениям, враздробь, разрывая фронт – всем стратегическим нормам наперекор! И Западную армию, на Юг наступавшую слабили, за счёт неё вдвое усилив Сибирскую.
Упрекать за стратегические просчёты адмирала не приходилось. Попробуйте-ка вверить сухопутному военачальнику флот – долго ли он на плаву продержится? Так и флотоводец не мог сухопутные операции достаточно разбирать. Но генералы-то? Ведь не сам же Александр Васильевич план операций составлял! Ведь окружали его советники – из армейцев! А они – военной науки на зуб отродясь не пробовали?.. А выскочку Лебедева этого, из молодых, да раннего – гнать ещё когда бы поганой метлой. Доверить ему Ставку! При нём особым шиком стало нормы стратегии презирать. Что там опыт, веками накопленный! Они – лучше придумают! И придумали…
За два месяца почти непрерывного наступления Западная армия выдохлась. Новые пополнения приходили редко, к тому же они были плохо обученные. Одним из них был «курень» украинцев-сепаратистов имени Тараса Шевченко, созданный при участии сторонников Украинской Рады и гетмана Скоропадского. Еще до прихода на фронт «курень» был распропагандирован большевиками, воспользовавшимися тем, что правительство Колчака избрало при проведении своей политики великодержавный курс, который исключал существование независимой Украины. Неожиданно для командования Западной армии курень восстал, перебил своих офицеров, захватил артиллерию. После этого он окружил один из полков шестого Уральского корпуса, солдаты и офицеры которого ничего не подозревали. Этот полк, личный состав которого в большинстве своем состоял из насильно мобилизованных крестьян Акмолинской губернии, уже поднимавших восстания против службы в белой армии, также перешел на сторону мятежников, которые, по всей видимости, были связаны с красными частями на фронте. В образовавшуюся брешь, закрыть которую было нечем, хлынули красные. Ханжин, генерал от артиллерии, с тактикой пехоты был знаком мало и не мог проявить знания опытного пехотного офицера, что, одновременно с почти полным отсутствием резервов, сделало ситуацию близкой к катастрофической. Белогвардейское командование в лице Лебедева не нашло ничего лучшего, как срочно бросить в бой недоформированный корпус Каппеля, хотя была прекрасная возможность перебросить с северного направления подразделения Сибирской армии.
Колотило Волжан. Сами закопались, а нами – дыры затыкать теперь? Гибель верная! И корпуса-то нет, как такового! Состав частей почти на восемьдесят процентов состоял из привезенных три недели назад пленных красноармейцев. Их не то что перевоспитать, но и достаточно познакомиться с ними командиры частей не успели. Верить этой чужой еще массе нельзя было, тем более, что было несколько случаев обнаружения среди пополнения специально подосланных коммунистов-партийцев. Прежде корпус был невелик, но монолитен, существовал, как единый организм, и командир мог ручаться за каждого своего бойца, и эта вера друг в друга, во многом, обеспечивала победу, теперь же эти проверенные бойцы были утоплены в ненадёжных пополнениях, и всякий план стало нужно составлять с учетом почти полной ненадежности частей, не имея уверенности ни в чём. Нарочно спросил Каппель командиров частей, собрав их у себя:
– Вы верите в своих солдат, вы знаете их?
– Нет, – коротко отозвались офицеры.
По телефону Владимир Оскарович связался с начальником Ставки Лебедевым, привел все имеющиеся у него доводы, доказывая бесполезность отправки корпуса на фронт в настоящем его состоянии, рисовал катастрофу, которая может произойти. Он говорил долго, горячо, не в силах сдержать боли, Лебедев слушал, не прерывая, а когда Каппель остановился, ответил коротко, приговорил бестрепетно:
– Генерал Каппель, вы получили приказ? Завтра корпус должен выступить в полном составе в распоряжение Командарма три.
Приказ нужно было выполнять… В настроении похоронном собирались спешно. Город как будто и не сильно встревожен был. Ещё угрозы себе не чувствовал. Да и дни какие стояли! Майские! Безоблачно-светлые, благоухающие… Листва шумела отрадно, солнышко только-только припекать начинало, в силу входить. О плохом – не думалось.
Перед отъездом успел Тягаев на час к Дунечке зайти проститься. Она уже знала обо всём – не зная, сможет ли выбраться, послал к ней Пётр Сергеевич Доньку с короткой запиской. Ждала, на крыльцо поминутно выходя. Лишь подошёл, схватила за руку, к лицу поднесла, прижалась щекой:
– Если бы ты не пришёл, я бы сама на вокзал приехала, – подняла глаза, от слёз туманившиеся. – А, может быть, мне поехать можно?
– Нет, – решительно ответил полковник. – На фронте тяжёлая обстановка, к чему приедем, и что там будет – мы сами не представляем. Сюда уж вряд ли возвратимся…
– А куда же?..
– Я ничего не знаю, – удручённо качнул головой Пётр Сергеевич. Он вновь поймал себя на мысли, что с Лизой никогда не было ему прощаться так тягостно. С ней прощались всегда легко. А с Дунечкой – словно душу надвое разрывал.
– А ты, ты здесь останешься?
– Пока да. Я от тебя письма ждать буду… Я понимаю, Петруша, что там не до писем. Но ты хоть два слова… Просто, что жив… Хорошо?
– Конечно. И сам не смогу иначе. Не писать тебе, не получать вестей от тебя. Если в этой проклятой круговерти мы потеряем друг друга…
Тонкие, тёплые пальцы замкнули губы полковника.
– Нет! Нет! Я никогда тебя не потеряю. Я тебя везде найду, – так уверенно и твёрдо прозвучали эти слова, что от сердца отлегло. Смотрел Тягаев на Дунечку – наглядеться не мог. Хрупкая она была, ранимая, нежная, а при том – сколько сил, сколько выдержки, сколько воли и решимости. И отваги. И как не быть им у женщины, за годы войны все фронты исколесившей? Это лишь в русской женщине так сочетается: очаровательная слабость с силой душевной, мягкость, обволакивающая, в себе растворяющая – с твёрдостью перед лицом испытаний, податливость, собственное «я» забывающая – с волей… А, впрочем, может и не только русских женщин это достоинство? Других Тягаев не знал.
Ранним утром эшелоны Волжан двинулись на фронт. В дороге ещё «порадовали» – части корпуса размётывались по разным участками. Кавалерию и артиллерию (коренных Волжан!) приказано было передать в распоряжение казачьего генерала Волкова. Осталась одна пехота (и она сосредотачивалась частями) – из красноармейцев большей частью. С ними и воевать только… Владимиру Оскаровичу, между тем, вручалось командование всем Самарским направлением.
Тринадцатого мая произошла катастрофа, какой и боялись более всего. Симбирская бригада перешла на сторону красных. Солдаты, набранные из красноармейцев, уводили с собой офицеров. Известие об этом Каппель получил на станции Белибей, куда прибыл накануне и рядом с которой развёртывались бои. Здесь же находился и Верховный Правитель, в тяжёлый момент чувствовавший себя обязанным быть на фронте. Тягаев не видел адмирала полгода. И сейчас при взгляде на него одна мысль-чувство мелькнула: «Несчастный благородный страдалец!» Ему только-только показали выводимые в тыл части двенадцатой Уральской дивизии. Люди были без обуви, в верхней одежде на голое тело, или же вовсе без шинелей. Прошли чинно церемониальным маршем. Остановились. Отдали честь. Адмирал начал говорить что-то, но сбился – отказало красноречие от горечи, вызванной таким беженским видом героев. И кто-то из них сказал громко, прочувственно:
– Да не надо ничего говорить, ваше превосходительство! Мы ведь всё понимаем…
Александр Васильевич выглядел потрясённым. Не мог он предполагать, что в таком состоянии могут быть армейские части. И о том, как издевалась Ставка над Волжским корпусом, не ведал. Пожалел Тягаев, что не убедил Каппеля обратиться напрямую к адмиралу. Или не напрямую – через Кромина. Надо было убедить, или по собственной инициативе через старого друга действовать…
В этот момент прибежал один из штабных офицеров с лицом опрокинутым, оглоушил известием:
– У нас несчастье! Один полк целиком перешёл к красным, захватив офицеров!
Это – Симбирцы были…
Показалось Тягаеву, что при сообщении этом даже качнуло Верховного, как будто почва из-под ног ушла. Потемнел ещё больше лицом, больными глазами посмотрел на Каппеля, вымолвил голосом, в котором слышались едва сдерживаемые истерические нотки:
– Не ожидал этого… – и, взяв себя в руки, попытался ободрить генерала: – Прошу вас, Владимир Оскарович, не падать духом…
Не падали… Уже и некуда падать было. День этот, тринадцатое мая, стал первым днём Катастрофы вооружённых сил Сибири. Остатки каппелевских частей, отступали с уральцами и сибиряками, неся под непрерывным огнём красных огромные потери. Больших усилий стоило собрать их. А собрав, впору взвыть в голос было. Третий корпус, на который потрачено было столько сил и энергии, практически перестал существовать. А ведь, если бы дали времени требуемого, то была бы это мощная сила, которая била бы большевиков! Да что теперь… Не вернуть…
Отступала, катилась назад стремительно Западная армия, снова оставляя недавно освобождённые города, срывая за собой тысячи беженцев, не успевая закрепиться, удержаться на какой-либо линии, на которой должно было бы остановиться и, подобравшись, снова идти вперёд. Штаб армии слал директивы: «упорно удерживать», «нанести стремительный удар», «энергично перейти в наступление»… Этот поток ненужных приказов не успевали даже расшифровывать. Распоряжались командующие группами сами по обстоятельствам.
В июле докатились до Челябинска. В это время командующим Восточным фронтом был назначен опытный генерал Дитерихс. Появились слухи, что вскоре он займёт место Лебедева. Да давно бы уж!.. Вот кому – карты в руки!
Михаил Константинович Дитерихс не входил в число полководцев, увенчанных победными лаврами, прославленных и известных. Его военная карьера не имела взлётов, а развивалась постепенно. Служить ему приходилось преимущественно на штабных должностях. К работе штабной Михаил Константинович имел несомненный талант. Знаменитый прорыв Брусиловский, увековечивший имя его, был не в меньшей степени заслугой Дитерихса, являвшегося в ту пору генерал-квартирмейстером штаба Юго-Западного фронта и ближайшим помощником Брусилова, большую роль игравшим в разработке всех военных операций. В Семнадцатом успел Михаил Константинович послужить в той же должности в Ставке. При Духонине. Он покинул Могилёв перед самым приездом Крыленко с его головорезами и тем уберёгся от участи последнего Главкома. После этого оказался Дитерихс на Украине, там возглавил штаб Чехословацкого корпуса, с которым и добрался до Сибири. А в Сибири при Колчаке не нашлось опытному сорокачетырёхлетнему генералу места ни в Ставке, ни на фронте. Но нашлось совсем иное дело – Верховный Правитель отправил Михаила Константиновича в Екатеринбург расследовать обстоятельства убийства Царской семьи. И всё это время тем и занят был Дитерихс. К делу на совесть подошёл. Да и как бы иначе? Об убеждениях многих начальников сомневаться можно было, а о Дитерихсе точно каждому известно было: монархист до мозга костей. Он из Екатеринбурга уезжал, когда отступающая армия уже на подступах к нему сражалась. И успел все документы, улики, вещи, принадлежавшие Венценосной семье, переправить из города, спасти. А теперь, как грянул гром, так сперва вручили ему Сибирскую армию Гайды, с трудом из рук этого прохвоста вырванную, а теперь и весь Восточный фронт. На положение дел смотрел генерал мрачно. Он даже в дни побед на фронте, как говорили, далёк был от оптимизма и предрекал нынешнюю катастрофу. И теперь план его был: отвести армию сразу – за Тобол. Укрепиться там, переформировать и пополнить войска, а по весне перейти в наступление. Нужно было людей сохранить, кадры сохранить. Бесчисленные бои измождённой армии уже не могли нисколько спасти положения, но драгоценные жизни уносили. Даже победа, вдруг одержанная, не изменила бы хода дел, потому что сил уже не осталось. Только людей губить – а эти потери невосполнимы. Зачем и победа нужна, если армии не останется? Михаил Константинович правды не боялся. Не скрывал её ни от себя, ни от других. И от адмирала не скрывал. Но правды этой не желали знать. Слишком горька она была, слишком хотелось верить в лучшее. Дитерихса поддерживал военный министр Будберг, известный своим всегдашним пессимизмом.
Но пока оставался на посту злой гений… Лебедев. И метались в Ставке, не могли решиться на что-либо. Противники плана Дитерихса зашумели, что такое решение будет воспринято, как бегство и трусость. Знали чувствительные струны адмиральской души. И, вот, отдан был приказ о переходе в наступление. Переход этот, контрманевр, сражение генеральное назначили на последние числа июля под Челябинском. По мысли господ «стратегов» предполагалось уступить челябинский узел, а затем окружить красных ударными группами Войцеховского с севера и Каппеля с Юга.
Ещё накануне бригада полковника Тягаева закрепилась у небольшой речушки, мелкой, среднерослому солдату едва повыше колен. За ней в крупном селе держали оборону красные. К активным действиям пока не переходили, лишь постреливали с разной степенью интенсивности. Большевистский огонь част был, а ответного – никакого почти. Экономили патроны, которых привычно не хватало. Главная заповедь для белого воина: патроны и снаряды беречь пуще жизни – других не пришлют. Стрелять редко, но промаху не давать. Ожидали приезда Каппеля, чтобы перейти в наступление. А пока мёрзли в наспех вырытых окопах, кастерили тяжёлыми словами Ставку и интендантов – больше чем большевиков.
Погода не баловала третий день. Тусклое серое небо время от времени выдавливало противную морось, задувал северный, совсем не летний ветер. Не поверишь, что июль-месяц. Тягаева знобило. Вот, ещё глупость: всю зиму по сорокаградусным морозам проходить, а летом простудиться… Он сидел под натянутым в редкой рощице брезентом, курил трубку. Временами посвистывали пули вблизи, но и внимания не обращал – так привычно это стало. Наступление виделось ему делом, заранее проигранным. Не говоря об усталости физической, но и настроения не было в войсках. Два месяца отступлений, бесполезных боёв и жертв не оставили места порыву, вере в победу. И моральных уже не было сил вновь теперь проделать тот путь, который лишь весной прошли. Про физические и говорить нечего. Большевики патронов не жалеют, а у нас – каждый на счету. И перевес численный на их стороне. С нужным настроем смяли бы и с перевесом, а так… Смотрел Тягаев на своих бойцов, и читал в их глазах только усталость. Да ещё раздражение на глупость вышестоящую.
– Всё, барин, бесовским зельем утешаешься? – это дед Лукьян подошёл, поморщился от дыма табачного. – Что-то Донька наш запропастился… Пора бы и вернуться ему…
Донька при полковнике исполнял обязанности вестового. Заметил Пётр Сергеевич, что немало мальчишек явилось на фронте. Большей частью, развозили почту, приказы. Целое подразделение сформировано было из таких молодцов. Много кадет среди них было, а ещё гимназисты. Из домов родительских бежали – умирать за Россию. Некоторым лет по двенадцать было. Доньке служба очень по душе пришлась. В Кургане он скучал, как и дед его. Оба рвались в бой. Зато на фронте – воспрянули. Даже отступление боевого задора их не отбивало. В Кургане Доньке пошили форму. Безукоризненно сидела она на нём. Смотрел на себя мальчонка в зеркало, поправляя широкий ремень, и светился радостью – это не сермяга его крестьянская была, настоящая форма! И шла она маленькому герою. Ещё и шинелишка была к ней, но для неё не приспела пора. Выучился Донька строевому шагу и иным армейским премудростям – на занятия ходил исправно. А на фронте выделили ему малорослую сибирскую лошадку – каурого, шерстистого гривача. Летал на нём юный вестовой, доставляя из части в часть приказы и донесения. За отвагу несколькими днями назад прицепил ему на грудь полковник первую в его жизни медаль, весело поблёскивающую на солнце. То-то счастье было для мальчишки! Сиял, как именинник, весь день, а ещё и поздравляли все. В его-то годы что отраднее может быть?
Этим утром Тягаев отправил Доньку с донесением в оперирующую по соседству часть. Нужно было уточнить кое-что для лучшей координации действий. Ускакал на своём кауром и не возвращался до сих пор – а время бы…
– Небось, на подвиги потянуло его, баламута, – качал белой головой кудесник. – Приедет – схлопочет… Дед на его еройства глядеть не станет…
В стариковском ворчании слышалась тревога. Пётр Сергеевич убрал трубку в карман, опустил руку на плечо Лукьяну Фокичу:
– Не переживай, отец. Вернётся Донька. Ты ли своего внука не знаешь? Он же из любого положения вывернется. Из любой передряги уйдёт.
Старик не ответил. Заметил лишь, глядя в сторону:
– Что-то и енерал запропастился… Когда наступаем-то, Петра Сергеевич?
– Как приедет генерал, так и пойдём, – отозвался Тягаев. – Вот, скажи мне, кудесник, что мы все-то запропастились? Вот, и ты всякий бой впереди с крестом шагаешь – а мы всё отступаем, отступаем… Или Бог не с нами? А?
– Бога не трожь, барин. Нам перед ним грехов наших вовек не отмолить… А что отступаем, так нечего было большаками войско растлевать. Или не знали, что на их креста нет? Что иуды? Таких ни один поп не докаит.
– Так других людей нам не дали, сам знаешь.
– А людей вам никаких не дали. Вам иуд дали на пагубу всему Христову воинству. И нечего было брать их! Пусть бы мала горсть была, да спаяна!
– Мы не в парламенте, чтобы приказы обсуждать, – сухо отозвался Пётр Сергеевич. – Скажи лучше, что дальше-то будет? Вовсе пропадём мы, как мыслишь?
– А мы ужо тебе, барин, мысли свои говорили. Говоришь, Бог не с нами? А мы – с Ним? Мы-то полностью ли отринули всякую скверну ради Божия дела? Сам ты, барин?.. – в суровых глазах старика мелькнула укоризна. Тягаев отвёл взгляд. Понимал он, на что кудесник намекает, за что осуждает его. Ещё в Кургане не раз и не два встречал полковник неодобрительное это выражение в Лукьяновых глазах. И каждый раз делал вид, что не замечает. И старик черты не переходил, не напирал в открытую, а только головой качал. А теперь вырвалось:
– Не дело это, Петра Сергеич, не дело… Нехорошо.
А кто спорит, что хорошо? Никто не спорит. Хотя, по правде говоря, жгло – поспорить. Но не счёл Тягаев нужным оправдываться, перевёл:
– Армия выдохлась, Лукьян Фокич. Солдаты воевать не хотят, офицеры утратили готовность к жертвенности. Огня не осталось в сердцах, одни уголья, – делился наболевшим. Никому, кроме этого старца-старовера, не доверял он своих мыслей.
– Эх, барин! Что армия! Народ развратился совершенно – вот, где пагуба. Никто никому подчиняться не желает. Сколько годов живём, а не приходилось такого видеть.
– То-то и оно, что подчиняться не желают. Из Сибирской армии все мобилизованные утекли. Побросали винтовки – и по домам! И заставь-ка их винтовки опять взять! Они, если и возьмут, то против нас их направят, как только случай представится.
– Не веришь ты, барин, в народ, – констатировал кудесник.
Тягаев не успел ответить. Зачастила вдруг стрельба. Послышались крики.
– Что ещё там? Не обошли ли нас?
Быстро вышел полковник из своего укрытия, пригляделся и в серой туманно-дымной пелене разглядел летящего во весь опор всадника. Это по нему стреляли с того берега, норовя подбить. А он – молодчина – изгибался ловким телом, петлял, уворачивался. Ещё мгновение, и в наезднике отчаянном узнал Пётр Сергеевич Доньку. Нёсся во весь опор его каурый гривач. Вот, уже и близко совсем. А стрельба чаще и чаще становилась. Пуля одна ветку перебила прямо рядом с полковником – упала та, листьями шерохнув, на его погон. И не заметил, весь в глаза ушёл. Куда ж ты летишь, парень? Не заговорённый же! В этом частостреле – ну, как твоя пуля окажется?.. А рядом дед Лукьян замер, молитву шептал. Минута прошла? Или того меньше? Взлетел каурка на небольшой пригорок и вдруг… Неестественно выпрямился вдруг Донька в седле. Ладонь поднёс к груди. И оседать стал… И ничем нельзя было помочь!
– Убили… – простонал глухо кудесник.
Да отчего убили сразу? Да, может, ранили только?..
А каурка бег продолжал и, вот, остановился, довезя всадника своего, неподвижного, но, кажется – живого ещё? Бросились, стащили мальчонку на землю, положили на траву – и подстлать не оказалось ничего. Живой ещё был. Только на груди, на мундире, ещё почти новеньком, огромное пятно алое расплывалось. Поблёскивала медалька тускло, и тускло глаза смотрели на бескровном лице. Дед Лукьян опустился на колени, гладил внука по влажным волосом, всхлипывал надрывно.
– Врача! – крикнул Пётр Сергеевич в отчаянии, но сам видел, что врач не поможет.
– Господин полковник… – чуть слышно прошептал Донька, задыхаясь. – Вот, здесь, здесь… – потянул руку к груди. – Донесение… вам… Я ваш приказ… выполнил…
Тягаев наклонился, извлёк запачканную кровью бумагу, пробежал быстро. Безотрадно – не удался манёвр задуманный соседям, теснили их. Пожал Донькину холодеющую руку:
– Спасибо тебе, герой… – и стиснув зубы, добавил: – Приказ… К чёрту бы приказ… Жил бы ты только! А уж мы за тебя сегодня…
Но уже не дышал мальчонка. Лежал недвижимо: рука на окровавленной груди, глаза угасшие в серизну неба уставлены. Перекрестил его дед, зарыдал хрипло, из стороны в сторону раскачиваясь, завыл:
– Донька… Донюшка… Да на кого ж… Да будь они прокляты! Чтоб им в аду гореть вечно! Чтоб… Господи! Господи! За что?! За что не накараешься над нами?! Разил бы раба своего худого любой смертью страшной! А его – за что?! Доньку – за что?! Почему не защитил, не оберёг его, Гос-по-ди?!
Подбежал, пригибаясь, Панкрат, посмотрел растерянно, сглотнул судорожно, но отрапортовал:
– Пётр Сергеевич, командующий прибыл! Отправился на позиции. Вы бы удержали его – убьют ведь его там!
Тягаев тяжело выпрямился, тряхнул головой:
– Ты пока здесь останься. А я к генералу…
Каппеля полковник нашёл на позициях. Владимир Оскарович шёл вдоль окопов, разговаривая с солдатами. Подниматься им он запрещал, чтобы не рисковали, так и беседовали: он на линии огня стоял, а они в окопах лежали. Ободрял их генерал:
– Держитесь, братцы, скоро подойдёт ещё полк, поддержит нас.
Радовались, оживали. Кажется, и настроение боевое появлялось. Как никто, умел его Каппель внушить. Своего рода поверье было: если Каппель в бой ведёт, то должна победа быть. Так прошёл он всю линию – и ни одна пуля не зацепила.
– Владимир Оскарович! – окликнул Тягаев генерала из своего окопа.
Каппель спрыгнул в укрытие, пригнулся, сказал коротко:
– Вас, Пётр Сергеевич, обманывать не стану: положение наше отчаянное.
– А как же полк, который нам на подмогу идёт?
– От этого полка осталось только название. И горсть людей. Но им, – генерал кивнул в сторону войск, – этого знать не нужно. Пусть верят, что идёт настоящая подмога. Так хоть настроение лучше будет. Как бы то ни было, а свою задачу мы должны выполнить: взять это чёртово село и отбросить «товарищей», насколько хватит пороху, дальше.
Это и хорошо было, что цель не менялась. Сейчас, после Донькиной гибели, велико было желание Тягаева с «товарищами» посчитаться. Подошли ещё несколько старших офицеров. Каппель коротко объяснил всем план действий. Разошлись по своим участкам.
– Ну, с Богом! – воскликнул генерал и, поднявшись, скомандовал наступление.
Грохотнула из-за пригорка укрытая там артиллерийская батарея. Поднялись из окопа засидевшиеся в ожидании боя части. Пошли цепью, как один человек – в штыки. Краем глаза заметил Пётр Сергеевич идущего впереди кудесника. Даже страшное горе не заставило его изменить долгу: высокий, по-военному выпрямленный старик с белыми волосами до плеч, чёрной тесьмой вокруг головы перехваченными, в серой сермяге и с массивным старообрядческим крестом в руках. Но вдруг – словно оступился. На колено одно припал. Это пулей ногу ему перебило. Впервые за всё время борьбы… И кто-то крикнул заливисто:
– Братцы, деда ранили! Вперёд! Покажем красным сволочам, где раки зимуют! Бей комиссаров!
А кто-то довесил матерно.
И, вот, уже через речушку перебрались, смяли первые ряды противника. А он – силён был. «Полк» в подмогу подошёл ли? Бог весть! В этом человеческом месиве не разобрать. А оно и лучше. Пусть думают бойцы, что – подошёл. Что не одни они. А всё же замешкались, выдыхаться стали. Но в этот момент несколько человек верховых показались. А впереди – Каппель. Сам в атаку повёл замявшиеся части.
– Ура генералу Каппелю!
– Вперёд!
– Ура!
И на ура – ввалились в село. И на инерции хорошей увлеклись вперёд, выбили «товарищей», погнали. Хорошо выступили, не осрамились. Доволен был Пётр Сергеевич. Едва решился бой, отправился в лазарет, тут же в одной из изб разбитый, надеясь отыскать старика. Кудесника полковник увидел сразу. Его только-только принесли с поля боя, положили среди других раненых – пока на землю: не распределили ещё сёстры, кого куда. У Лукьяна Фокича обе ноги перебиты оказались, но не жаловался, лежал спокойно, сжимая крест сильной, жилистой рукой.
– Отец, ты прости меня, – тихо сказал Тягаев.
– За что?
– За Доньку прости. Что не уберёг.
– Не говори, чего не понимаешь, Петра Сергеевич, – вздохнул старик. – Здесь твоей вины нет. И ничьей нет. За жизни наши лишь ангелы наши пред Богом ответственны. А без Его воли и волоса ни с чьей головы не упадёт. Значит, такова Его воля была… – всхлипнул. – А мы её принять не смогли… Вот, и наш ангел лик на время отвернул… – показал на свои искалеченные ноги. – Это за ропот, за проклятья – наказание… Ничего… Вот, зарастут, и пойдём мы опять за Святую Русь, за Христа на смертный бой. С крестом против серпа и молота ихнего. Мы ещё поборемся, барин… Не грусти…
– Прощай, отец. Поправляйся и возвращайся, – сказал полковник, пожимая руку кудесника. – Возвращайся. Ты нам нужен. Кто ж впереди нас теперь пойдёт?
– Ты пойдёшь, Петра Сергеич. Ты пойдёшь. А я за тебя и за всё воинство наше молиться буду. Иди! Христос с тобой! – сказал Лукьян Фокич, перекрестив полковника двуперстно.
Так и простились. Навсегда ли? Ком к горлу подкатывал. Но не было времени горе горевать. Уже искали Тягаева. Генерал собирал старших офицеров на совещание. Поспешил в штаб, наскоро в избе местного священника, расстрелянного большевиками, размещённый. Там уже собрались, и хмурый Каппель делал какие-то пометы, склонясь над разложенной на столе картой.
– Господа, сегодня мы одержали очередную славную победу… – начал Владимир Оскарович. – Она важна уже тем, что показала большевиками, что мы ещё представляем воинскую силу и способны к действию. Однако, общей ситуации нам изменить не удалось. Челябинской операции нам не выиграть. Это ясно уже сейчас. Следовательно, отступление будет продолжено, и остановить его не в нашей власти. Тыл разлагается. Там действуют красные банды, вносящие смуту и подрывающие наши силы изнутри…
Подрывная деятельность в тылу давно уже стала проблемой серьёзнейшей. Подрывали активно эсеры, так и не принявшие власти Колчака. Эти подлецы, судя по всему, решились довести до конца начатое ещё два десятилетия назад дело разрушения России. Действовали банды дезертиров, красные партизаны. К ним примыкал бедняцкий элемент из крестьян. Банды отличались большой жестокостью и наводили ужас на население. Меры для подавления их и спровоцированных большевистскими агитаторами восстаний обычно оказывались неэффективными. Партизанщина наносила огромный вред белому делу, внося смуту среди населения и вынуждая снимать войска с фронта для борьбы с бандитскими вылазками. И какова ж наглость была! Один из наиболее известных партизанских вождей, бывший штабс-капитан Щетинкин, чья банда отличалась особой жестокостью, действовал… царским именем! В прокламации выпущенной этим ушлым деятелем православные люди призывались на борьбу с «разрушителями России» Колчаком и Деникиным, продолжающими дело предателя Керенского, на защиту русского народа и Святой Руси под знамёнами Великого Князя Николая Николаевича, которому якобы подчинились Ленин и Троцкий, назначенные им своими министрами. «За Царя и Советскую власть!» – таков был лозунг щетинкинцев. И народ – верил! Гениально это было – объединить два полюса симпатий тёмной массы. Царя до сих пор чтили в народе. А потому и без самозванцев не обходилось. Какая ж русская смута без самозванцев? В Бийске объявился «цесаревич Алексей». И не только тёмная деревня, но и город поверил. Чествовали высокого гостя!
Этим диверсиям в тылу необходимо было что-то противопоставить. И срочно. И Каппель, немало поразмышляв об этом, нашёлся – что. Владимир Оскарович составил целый план действий, которые, по его мнению, могли бы спасти положение. Первая часть его отвечала желаниям Дитерихса и Будберга: выставить заграждение на укреплённом рубеже, после чего белым частям где-то задержаться, отдохнуть, пополниться, чтобы стать снова крепкой силой. Но это не всё было. Разъяснял генерал:
– Все боевые части большевиков, как и у нас, брошены на фронт и в тылу остались только слабые, нетвердые формирования. В их тылу также неспокойно, поскольку население там уже успело испытать все ужасы военного коммунизма. Нужно бить врага его же оружием! Если они разлагают наш тыл, то почему нам не развить такую же работу у них? Мой план таков: я с двумя тысячами всадников, пройдя незаметно сквозь линию фронта, уйду в глубокие тылы противника и начну там партизанскую работу. Мы будем совершать короткие вылазки, нанося врагу максимальный урон. Одновременно поможем организации восстаний, почва для которых несомненно готова. Наши действия приведут красных к необходимости для ликвидации нашего отряда снять какие-то части с фронта, что в свою очередь ослабит его и облегчит положение армии. Что скажете, господа офицеры?
Отвечали не сразу, обдумывая услышанное. Но не спорили, понимая, что при всей опасности осуществление этого плана весомые результаты может дать. К тому же Владимир Оскарович – гений партизанской войны. Уж он-то так перцу под хвост краснюкам подсыплет, что фронт им и вовсе разворачивать придётся. И вместо «Все на Колчака!» призывать всех – на Каппеля. Одобрили. Всё ж таки за столом настоящие каппелевцы сидели. Большей частью, из старых Волжан, славные дела прошлого года хорошо помнившие.
– План очень рискован, – признал генерал. – Может быть нам суждено погибнуть… Но я надеюсь, что Ставка поймёт его целесообразность и поддержит.
Ставка? Поймёт? Лебедев?.. Нет, это безнадёжно!
Вечерело. Разошлись офицеры по своим частям. А Владимир Оскарович всё сидел за столом, вносил коррективы в набросанный план, который как можно скорее нужно было отправить в Ставку. Партизанское движение в тылу противника виделось теперь Каппелю единственным спасением. К тому же рассчитывал он, что там, в страдающих под большевистским игом областях, зреет народный гнев. И нужно лишь дать толчок его выходу, надо помочь организоваться. Владимир Оскарович верил в русский народ. Верил свято и нерушимо, как в Бога и Россию. Он, даже о красных не забывал никогда, что и они – русские люди. И потому сдерживал любые мстительные и жестокие проявления подчинённых. Он верил, что под этой нанесью, пеплом, души замётшим, гнездится ещё в каждом русском память о том, что он – русский. Светлое что-то остаётся. И до этого светлого бы – достучаться!
Даже в тех красноармейцев, которых отрядила ему «щедрая» Ставка, оправившись от первого ошелома, поверил Каппель. И, едва прибыв за ними в Екатеринбург, в казармы войдя, потребовал жёстко снять караул, охранявший пленных, выговорив начальнику его:
– К моим солдатам я не разрешал ставить караул никому. Я приказываю вам, поручик, немедленно снять своих часовых с их постов. Здесь сейчас начальник – я, и оскорблять моих солдат я не позволю никому. Поняли?
Это должно было сразу дать людям ощущение, что они не пленные больше, а солдаты, солдаты, призванные служить общему делу со своими командирами. Видел генерал, как на просторном казарменном дворе толпа красноармейцев, услышав его разговор с караульным, замерла, подобралась инстинктивно и уже ожидала его. Прошёл к ним, приложив руку к папахе, крикнул зычно, ударяя слегка на второе слово:
– Здравствуйте, русские солдаты!
Дикий рёв огласил двор: уставного ответа красноармейцы не ведали. И поняли нелепость своего ответа, смутились, улыбались сконфуженно, переминаясь с ноги на ногу. Улыбнулся и Владимир Оскарович им, ободрил с лёгким вздохом:
– Ничего, научитесь! Не в этом главное – важнее Москву взять – об этом и будет сейчас речь. – А затем громыхнул по-уставному: – Встать, смирно!
И недавно бесформенная толпа вытянулась по струнке… Эту толпу предстояло Каппелю везти в Курган и там воспитывать из неё солдат. Русских солдат. Белых солдат…
И повёз. И воспитывал. День с ночью смешались, и удача была, когда успевалось несколько часов для сна перехватить. Что такое красноармеец? Прежде всего, русский человек. Несчастный, потому что обманут, потому что вся душа его русская наизнанку вывернута. Тут врачевать надо. Аккуратно, постепенно, любовно. Не может быть такого, чтобы русский человек не достучался до русского человека. Если не достучались, то сами виноваты. Значит, нерадивость и леность, и недостаток горячности в деле проявили. Неделя шла, другая. И, вот, по временам встречал уже Владимир Оскарович в глазах чужих красноармейцев отклик своим словам, что-то медленно, с большим трудом, как механизм заржавленный, начинало работать в их сердцах. И если бы дано было время, то, если и не все, то многие восприняли бы внушаемые им идеалы, приняли бы в души их. Эти идеалы успели бы укорениться в них. А за три недели отпущенных лишь наметился сдвиг, и при первом случае отступились они. Как тот пьяница, который, протрезвев после вынужденного воздержания, не успевает к трезвой жизни привыкнуть и при первой возможности вновь срывается в пьяное безобразие…
Отчего так отчаянно не хватало времени всегда? Ведь ни мгновения передышки не давал себе Владимир Оскарович – жизнь его последний год пущенного намётом коня напоминала. А времени – не хватало. Хотя чего, вообще, хватало? Людей? Боеприпасов? Продовольствия? Обмундирования? Лошадей? Да всю дорогу существовали попеременно то на-досталях, то вовсе на-несталях. Единственное, в чём недостатка не бывало, так это в отваге верных людей. Эти чудо-богатыри и в безнадёжных положениях побеждали. И сколько полегло их уже! И восполнить некем…
Время – Божий бич, погоняющий. На кого его не хватило, так это на самых родных существ: Петрушу и Таничку. В Кургане в одном доме жили с отцом, а он за целый день считанные минуты выкраивал, чтобы поцеловать их. И даже в эти мгновения мыслями уносился уже одновременно в нескольких направлениях, разрываясь среди дел неотложных. Что-то будет с ними, сиротками?.. И с Ольгою – что?..
Как ни гнал тяжкие раздумья о ней, а наваливались. Тоской, горечью, страхом и своей виной за то, что не уберёг.
Они встретились одиннадцать лет назад. Полк, в котором служил тогда в должности адъютанта Владимир Оскарович, стоял недалеко от Перми, куда направлен был для ликвидации крупной банды бывшего унтер-офицера Лбова. Здесь же жило семейство Строльманов. Глава его, действительный статский советник, инженер, был директором пушечного завода. Строльманы были людьми нрава строгого, устоев патриархальных. Офицеров-кавалеристов чтили исключительно за вертопрахов и мотов, а потому даже на порог не пускали, оберегая единственную красавицу-дочь от назойливых ухажёров. Да только судьбы – не обмануть!
Был тёплый августовский вечер, на уездный бал съехались прелестные барышни, сопровождаемые почтенными отцами и матронами, и лихие гусары расквартированного здесь полка. Жизнь полковая на развлечения не щедра была, тем более, что сам Каппель не был любителем карточных игр и иных традиционных способов коротания времени, хотя никогда не сторонился товарищей, частенько засиживал с ними за стаканом вина и дружеским разговором, переходящим нередко в спор. Но во всём поручик помнил меру и никогда не переступал её. Всем же скучным развлечениям предпочитал он книгу, и в полковой библиотеке не было ни одной, которая не была бы им прочитана. У Владимира Оскаровича была твёрдая и ясная цель: поступление в Академию Генштаба и военная карьера. Ни о какой иной он и не помышлял никогда. Военная стезя была традиционной в семье Каппеля. Отец его, московский дворянин, находясь в отряде генерала Скобелева, участвовал во взятии укрепленной крепости текинцев Геок-Тепе. Эта операция носила крайне важный характер для обеспечения интересов Российской Империи в Средней Азии и овладении Туркестаном. За подвиг при взятии этой твердыни Оскар Павлович был удостоен ордена Святого Георгия. Не менее достойным примером был и дед по матери – герой севастопольской обороны и георгиевский кавалер. Сколько слышано было в детские годы о славных страницах русской военной истории, сквозной линией прошедшей через судьбы предков! Их доблести достоин должен был стать Владимир Оскарович. Он воспитан был в традициях старых: в верности вере Православной и Государю, в преклонении перед родной историей, в любви ко всему русскому. Верность этим традициям среди молодых офицеров в ту пору не столь уж частой была. Дух свободомыслия проник и в военную среду. И по родному полку явственно подмечал это Каппель. Пермское сидение изрядно успело наскучить ему. Мечталось о деле настоящем, а не о ловле скрывающегося по лесам бандита, которого скорее бы изловить да с тем и перебраться на новое место! Но один единственный вечер изменил настроение в корне. На уездный бал гусары приехали весёлой ватагой – хоть какое-то разнообразие среди серых будней! Да и с барышнями, бдительными родителями за семью замками спрятанными, полюбезничать – счастливый случай!
На этом балу и увидел Владимир Оскарович Ольгу. Ещё и осмотреться не успел порядочно, а уж выделил её и больше ни на кого не смотрел. Стройная, с осанкой горделивой, с лицом продолговатым, интеллигентным, она не похожа была на провинциалку, и на пустую кокетку, каких немало было кругом. В её глазах, временами скрываемых крупными веками с длинными ресницами, сквозило нечто мудрое, глубокое. Ольга о чём-то говорила с подругами. Те щебетали наперебой, смеялись, а она отвечала изредка, улыбалась приглушённо. Не ожидая пока кто-нибудь опередит его, Каппель пригласил красавицу на танец. Легки и плавны были движения её, нежны черты тонкого, совсем юного лица. Так во весь вечер никому и не уступил её ни на один танец. А под конец вечера понял, что и во всю жизнь не хочет отпускать.
Но предупредила Ольга, когда кружили среди других пар в вальсе, что родители её – люди строгие, и не позволят ей видеться с гусарским поручиком. Грешно было обманывать стариков, но что поделать? Если даже на порог не пускают, не беря на себя труда хотя бы узнать, что за человек любит их дочь и любим ею, то остаётся идти на обман. И Ольга пошла. Они встречались тайком, встречи эти были кратки, но сколько блаженства в них было! Да в одном только мгновении! В том, чтобы увидеть её! Поймать полный нежности взгляд! Руки её – целовать!.. А ещё были письма. Их передавала горничная Ольги. Ей, расторопной, щедро, правда, платить приходилось, но и больше бы несравненно дал за весточку.
Так вся осень прошла. От письма к письму, от встречи мимолётной до встречи… И какая же удача была, что негодяй Лбов так ловко скрывался – никак не могли изловить его. Банду разгромили, а вожак с небольшой кучкой людей где-то прятался ещё. Одолжил изрядно, а то бы пришлось покидать Пермь, родной ставшую. И как тогда бы с Ольгою связь поддерживать? И как – не видеть её? Даже мельком?
Требовалось решать что-то. Не сегодня, так завтра должны были перевести полк. И не мог дольше длиться эпистолярный роман. Уже хорошо успел узнать Владимир Оскарович избранницу. На редкость схожи были с ней. И характером, и мыслями. И потому прямо написал ей, что желает венчаться с ней, для чего готов, если требуется, тайно увезти её из родительского дома, если только она на то согласна.
Ольга согласна была. А тут и случай представился счастливый: Строльман был вызван в управление завода в Петербург. Родители уехали, оставив дочь на попечение своего хорошего знакомого, старика-инженера, который переселился в дом Строльманов. Всё дальнейшее сильно напоминало пушкинскую «Метель». Зимняя звёздная ночь, летящие по снежному насту, взметая серебристую пыль сани, маленькая деревянная церковь, где ожидали священник и ближайшие друзья-офицеры… Ольга бледна была, но никаких сомнений не испытывала, и счастливо светились её глаза. Обвенчались тайно и поутру отбыли в Петербург. Там сперва познакомил Владимир Оскарович жену с матерью, которая до слёз рада была им. Сложнее было примириться со стариками Строльманами. Принять дочь и зятя они отказались, но позже всё-таки простили, узнав, что «вертопрах и мот» принят в Академию и проходит там курс. К тому и рождение внучки умилостивило.
Шесть лет безмятежного счастья, отпущенные судьбой, пролетели скоро. А потом началась война. Она, впрочем, Каппелем была радостно встречена. Казалось, что надвигается нечто великое, небывалое – может быть, последняя великая война, для которой ведь и пошёл по военной стезе. Было что-то бодрящее и освежающее в грозовые летние дни Четырнадцатого! Уехал на фронт в душевном подъёме. Правда, тревожился несколько за Ольгу: оставлял её беременной. Она мудрое решение приняла: перебралась на время к родителям. Там уж точно спокойно ей будет, позаботятся.
Можно ли было предположить тогда, что туда, в тихую гавань придёт беда? Не успел Владимир Оскарович в Восемнадцатом добраться до родных, Ольгу после долгой разлуки обнять: задержал долг в Самаре. А пока там с отрядом своим «товарищей» бил, они в его дом пришли. Захватили Ольгу. И детей. И стариков Строльманов. Держал их командующий Пермским фронтом Мрачковский при штабе под неусыпным надзором. Когда отважный Пепеляев совершил свой славный рейд и освободил Пермь, то его офицеры Строльманов и детей вызволили, а Ольгу не успели… Её в качестве заложницы увезли в Москву… Душа обрывалась при мысли, что могло стать с ней.
В дни кровопролитных боёв на Урале пытались воспользоваться красные козырем: если, – передали, – генерал Каппель ослабит свои удары, то жена его может быть освобождена. Словно сердце из груди вынули и на наковальню швырнули. Как-то застонешь? Неужто женой, красавицей, любимой своей, матерью детей своих пожертвуешь? Предашь её на муки и глумление? На позор и смерть?
А дорого ли стоило слово красных? С ними ли переговоры вести? Садись за стол с шулерами! А, может, и в живых уже… Не додумывал до конца страшной мысли. Но переговоров никаких быть не могло. Сам вверялся Владимир Оскарович Божией воле, и Ольгу – вверял. Всегда и она уповала на неё. И как ни разрывалось сердце, а отчеканил твёрдо:
– Расстреляйте жену, ибо она, как и я, считает для себя величайшей наградой на земле от Бога – это умереть за Родину. А вас я как бил, так и буду бить!
Верил Каппель, что Ольга поддержала бы его, как и всегда поддерживала душой понимающей.
С той поры не было никаких известий от неё. Если бы жива… Если бы сотворил Бог такое чудо… Старался не думать об этом. Весь в работу ушёл, даже на сон себе считанные часы оставляя: так и легче было.
Когда осели в Кургане, перевёз детей и стариков туда. Сам со штабом на первом этаже разместился, они – на втором. Таничке уже десятый год шёл, она отца хорошо помнила, а Петруша и не знал. Каппель раз и видел его, когда в отпуск с войны приезжал. А теперь уж четвёртый годок шёл ему. Дети горевали о матери. Особенно, Таничка. А пуще их – старики. И тяжело было Владимиру Оскаровичу взглядом с ними встречаться. Похитил их дочь, женился без благословения и не смог уберечь. Чувствовал себя отныне и навсегда виновным перед ними. И перед детьми – тоже. Ведь если бы не остался в Самаре тогда, а к ним поехал, то, может, иначе бы сложилось? Но не мог не остаться. Он был армии нужен. России нужен. А Россия, долг перед ней выше всего стояли для Владимира Оскаровича. Поступи он иначе тогда, и хуже бы не простил себе. Иначе нельзя было. А всё-таки – виноват… И тяжело было. И оттого ещё, а не только от занятости, так редко на второй этаж поднимался. Там – лишь с Петрушей повозиться отрада была. Он, несмышлёныш, ещё мало понимал и так искренне радовался отцу…
А теперь, вот, новая беда. Фронт откатывался. От Челябинска до Кургана – совсем близко уже. И среди служебных забот надо было побеспокоиться об эвакуации семьи…
Глубокая ночь стояла. Владимир Оскарович достал лист бумаги, стал набрасывать письмо своим. Когда писал им в последний раз? Не мог вспомнить. Написал коротко тестю, и тут адъютант, как неизбежность, на пороге возник:
– Ваше превосходительство, красные перешли в наступление! Из штаба армии передали приказ об отступлении…
И зачем, спрашивается, такие жертвы сегодня были? Провалилась очередная авантюра Ставки. На что они там надеялись? Играли, как зарвавшиеся игроки, швыряясь чужими жизнями…
Письмо опять комкать приходилось. Наспех приписку сделал – Таничке и Петруше. Поцеловал мысленно. Быстро запечатал и поспешил на позиции. Спать этой сырой, беззвёздной ночью опять не суждено было.
Глава 3. Девятый день
14 августа 1919 года. Москва
Лето выдалось небывалое в этом году, такое, какого и не припомнить, чтобы было подобное. Лил и лил, не прекращаясь, дождь, редкие и краткие даря передышки. Откуда воды столько взялось – непонятно. А сегодня прекратился. Зато поутру всего лишь пять градусов тепла было. Октябрь! Как есть октябрь! И в церковь пошла Ольга Романовна в тёплом пальто и сапогах: кого теперь удивишь таким экстравагантным видом? Даже перчаток с дырочками на кончиках пальцев от долгой носки уже стесняться не приходилось. К заутрене отправилась одна. Хотела Надя Олицкая пойти тоже, но занедужила ногами. Да и не хотелось Ольге Романовне, чтобы кто-то рядом был в это утро… В церкви укрылась в тёмном углу, опустилась на колени, не пожалев старых ног и не убоявшись, что трудно потом будет встать. Не так часто бывала на службах прежде. Лишь по заведённому: в воскресенье. А в будние недосуг как будто было. А сейчас день будний стоял. Народу в церкви совсем мало было. И даже удивительно. В годину чёрную народу православному где и быть, как не в церкви? Как не очнуться от прежнего маловерия и не броситься спасаться в храмы? А не вот бросались… Большей частью, старики и старухи к заутрене пришли. Но и не только. Вон – в шинели без погон, однорукий – по стати не спутаешь: офицер бывший. Вон – бывшая барышня в платьице тёмном, в разбитых башмачках венгерских поддерживает под руку слепого старика. Лицо у неё измождённое, запредельно усталое, а в глазах печальных слёзы стоят. Неподалёку монашка. Очень русское лицо, глаза васильковые долу опущены, а иногда поднимаются со взмётом длинных ресниц – икона! За колонной какая-то женщина, с колен не подымающаяся, поклоны бьёт. Смуглая, темноокая. И в глазах – пламя. Будто безумие лёгкое. Две старушки у стены на лавочке примостились. А вблизи другая, помоложе, побойчее – с внуком белокурым, которого своим, видать, платком укутала. И ещё господин средних лет, из чиновников, вероятно, бывших – одиноко стоял и крестился не в такт, кажется, своим мыслям отдался, службы и не слышал. И знакомую фигуру поодаль заметила Ольга Романовна. Пожилой, исхудалый человек, с лицом аскетическим, высветленным – словно уже не лицо это было, а лик. Васнецов собственной персоной. Не близко знались, а бывал Василий Михайлович не раз у покойного мужа Ольги Романовны, и на выставках встречались. Господи, как же давно было!..
Чудна была церковь в этот час. В ней словно уцелевшая Россия собралась. Мало уцелевших оказалось, но ни одного случайного. Наверное, так и быть должно? Предсказано же, что в последние времена верных лишь горсть останется… Уцелевшая Россия… Или бывшие люди бывшей России?
Густо басил полный протодьякон. Не Розов то был, конечно (с Розовым никто не сравнится!), но хорош. И старенький батюшка подстать. Древний совсем, и заметно было, что тяжело и стоять ему, и говорить, но вёл службу, и напрягая голос, громко и твёрдо каждую фразу произносил, и можно было догадываться, с какой силой звучал этот голос прежде.
Шла своим чередом служба в полутёмной церкви, тускло освещённой пучками тоненьких свеч (уполномоченный из бывших священников, рясу сбросивший, теперь заявлял, что нужно не давать церкви свечей, поскольку их сознательному пролетариату не хватает), и сумрачно было на сердце у Ольги Романовны. Боли утраты не было, но пригнетала непереносимым грузом неискупимая вина…
Всё началось месяц назад. В тот июльский вечер она возникла на пороге обличающей тенью. Неузнаваемая. Больная. Страшная. Лицо её посеревшее, высохшее, покрытое испариной дышало всегдашним гневом, рыжие волосы, тронутые ранней сединой, свалялись и выглядели очень неухоженными, зеленоватые глаза блестели фосфорическим блеском. Она в лихорадке была. Ото рта не отнимала окровавленный платок. Переступив порог, придерживаясь о стену, прохрипела натужно, давя кашель:
– Что, не ждала? – усмехнулась. – И не рада? – посмотрела недобро. – Да ты не беспокойся. Долго не загощусь! Я, как всегда – проездом! Только, вот, на этот раз не знаю, куда…
Ольга Романовна смотрела на дочь с немым ужасом. Неужели она это?.. Её Лидинька?.. Красавица и насмешница?.. Ничего не осталось от неё. Только тень. И злая эта тень пришла теперь в родной дом. Пришла, – догадалась, сердцем дрогнув, – умирать…
Лидинька огляделась, заметила желчно:
– А ещё, смотрю, не всё вы распродали! Скажи-ка! Недурно живёте, недурно… А этот где? Муж твой?
– Пётр Андреевич уехал.
– Жив, стало быть… Гасильник… Ищейка полицейская… – погрозила кулаком в пустоту. – Что ж, чёрт с ним. Хорошо, что здесь его нет. Для него – хорошо… А то бы… – не смогла договорить, закашлялась надрывно, согнулась – словно нутро выворачивало.
А в этот момент Надя с Илюшей пришли. Они на Сухаревку ходили торговать. И, вот, вернулись – не с пустыми руками. На деньги, вырученные от продажи домашнего скарба, какой-то снеди купили. Остановились на пороге, с удивлением глядя на нежданную гостью. Никогда не видели её прежде и узнать не могли. Лидинька чуть разогнулась, посмотрела слезящимися глазами на Илюшу, потом на мать. Что-то сообразила Надя, всегда большой чуткостью отличавшаяся, взяла мальчика за руку, потянула за собой на кухню:
– Идём, радость моя, поможешь мне управиться…
Лидинька так и не сказала ничего, захрипела только. И тут только до Ольги Романовны дошло, что дочери худо так, что она уже сама и шагу не в силах ступить. Подошла к ней, подставила плечо, повела в комнату, которую прежде Пётр занимал. Лидинька не противилась – едва в сознании была. Уложила её Ольга Романовна в постель, укрыла тёплым одеялом, смотрела сквозь слёзы. Несчастную била лихорадка, глаза её, потонувшие в чёрных обочьях, блуждали.
– Врач тебе нужен, – сказала Ольга Романовна.
– Не надо… – прошелестела дочь в ответ. – Уйди… Уйди, оставь меня… Уйди!
Ольга Романовна покорно вышла, плотно притворив дверь, прошла на кухню. Илюши, по счастью, там не оказалось, и он не видел сметённого лица бабки. Только Надя увидела. Она, всё ещё дородная, несмотря на голодную жизнь, сновала у плиты, готовя что-то к ужину. Говорила сердито, ни к кому не обращаясь:
– До чего дожили, батюшки святы! До войны сахар пятнадцать копеек стоил, а теперь двести двадцать рублей! За хлеб уже пятьдесят просят! А мука? Мука по семь копеек была… Пятнадцать рублей за спички! Спичек нет, керосина нет… Слава Богу, лето! А зима придёт, пропадать опять? Опять свет на несколько часов подавать будут – и как хочешь… Что ж это делается-то такое…
Это Надеждино ворчанье теперь каждый день слышалось. И чудно было: купеческая дочь, княжеская жена, в богатстве и неге всю жизнь пожившая – а говорила, словно кухарка в стародавние времена. И цены знала, и даже довоенные. Их сама не вспомнила бы, а, знать, делились с нею помнившие, с которыми бок о бок на Сухаревке распродавала остатки имущества. Там и не догадывался никто, что Надежда Арсеньевна, с её простой внешностью и бесхитростным разговором – княгиня. Она и сама себя таковой никогда не ощущала, а навсегда осталась купеческой дочерью и даже провинциалкой. И потому легко ей оказалось находить общий язык с сухаревскими торговцами и торговками, среди которых, впрочем, тоже встречались титулованные особы.
– Яиц купить блазнило. Да куда там! Полторы «косых», как они теперь выражаются. Пойми, что это сторублёвые… «Косые»! Почему «косые»? Непонятно…
Ольга Романовна вошла в кухню, опустилась на стул. Надя тотчас оставила стряпню и всей плотной фигурой подалась к ней:
– Олинька, что? Кто эта женщина?
– Это Лида…
– Кто? – не поняла даже.
– Это моя дочь… – чуть слышно произнесла Ольга Романовна. – Она вернулась…
Ахнула Надя, о передник пухлыми руками прихлопнула. Историю Лидиньки, разумеется, знала она. Искала, что сказать, чем подругу утешить. Обняла за худые плечи:
– Олинька, так и что? И не горюй! Вернулась – и слава Богу! Только очень уж больная… Надо, чтобы доктор посмотрел. А он, наверное, раньше утра не придёт. У него дежурство…
– Доктор не поможет, Надин, – по старой привычке Ольга Романовна называла подругу на французский манер. – Это чахотка. Последняя стадия… – помолчав, сменила тему: – Опять вы с Илюшей на Сухаревку одни ходили? Ведь я просила не ходить. Кругом же воров несчётное число. Как ни усердствует Тимоша, а полная Москва их. Сам же и говорил. А ты опять?
– Олинька, душечка моя, а что же ты мне прикажешь? – Надя виновато улыбнулась. – Денежку выручать надо? Надо. Продавать вещи надо? Надо. Поесть купить надо? Надо.
– Надо, чтобы кто-то из мужчин был рядом.
– Да кого ж просить? – Надя потупилась. – Володя слишком раздражается от подобных дел. Я не хочу, чтобы он со мной ходил. Ему вредно это… Всё-таки он не привык… Он князь, музыкант… Довольно того, что ему приходится служить в какой-то их конторе. Доктор и Тимоша сутками на службе – им не до того. Кого ж просить? Юрия Сергеевича? – рассмеялась. – Его самого защищать надо! Ты не волнуйся, Олинька. Мы с Илюшей очень осторожны. Ничего с нами не случится. Ну, а если вдруг… Ведь говорил же Тимоша: «Если вас ещё не ограбили, это не ваша заслуга. Просто грабителям на всех не разорваться». Чему быть, того не миновать!
Хлопнула входная дверь, и тотчас квартиру огласил высокий баритон Олицкого:
– Чёрт знает что! – и входя в кухню. – Это переходит всякие границы, наконец! Мало того, что за малейшее опоздание на службу эти обезьяны грозят карцером, так ещё и извольте по окончании трудового дня слушать лекцию какого-нибудь идиота о положении дел в Совдепии! Тьфу! А положение-то, положение! Керосина нет! Муки нет! Молока и мяса нет! Мыла нет! Спичек – на пятую часть населения хватит, – чиркнул спичкой, закурил вне себя от раздражения. – Соли нет! Картофеля нет! Ничего нет! Страна-голодранец! Умница Гольдштейн в «Новом слове» написал: «Во что превратилась наша жизнь? В каторгу. Каторга – в господствующее сословие. Война – в мир. Мир – в войну. Законы – в декреты. Суды – в самосуды. А от Великой России остались приятные воспоминания!» Ей-Богу, всего лучше для нас было бы, если б господа союзники взяли наш бедлам, бывший когда-то Россией, под опеку… Хоть порядок бы был! Но и они не торопятся. И хочется, и страшно такой грандиозный хаос под опеку брать – как бы самих не поглотил. Вильгельма-то и поглотил! Дорого пришлось кайзеру платить за поддержку наших мерзавцев! Теперь они и у него заправляют. И поделом!
– Володинька, успокойся и говори, пожалуйста, чуточку тише, – попросила Надя. – У нас тут кое-что произошло…
– Что ещё? – спросил князь, делая внушительное ударение на последнем слоге.
– Лида вернулась, – ответила Ольга Романовна. – Моя дочь здесь.
– Кто-о?! Что-о?! – Олицкий вскочил со стула, на который было сел, словно ошпаренный, смотрел выкатившимися от изумления глазами. – И вы пустили её на порог? – спохватился: – Ах да, вы же не могли не пустить… Она же у вас – член РСДРП! Тьфу!
– Владимир Владимирович, я не могла её не пустить потому, что она – моя дочь, и это – её дом, – строго ответила Ольга Романовна.
Олицкий посмотрел на неё с явным недоумением, передёрнул плечами:
– Что ж, может, к лучшему… Сегодня обезьяны из домкома опять намекали, что нас здесь мало живёт, и пора нас уплотнять. Хотя дочь ваша, Ольга Романовна, уж простите, почище домкома оказаться может. Да, скверно, скверно. Принесла нелёгкая…
– Володя! – Надя укоризненно покачала головой.
Князь махнул рукой, провёл ладонью по гладкому, как биллиардный шар черепу:
– Что ни день, то новости! У меня для вас тоже есть одна. Сегодня я был последний раз в этой богомерзкой конторе.
– Почему? – сплеснула руками Надя.
– Потому, ма шер, что я не желаю больше подчиняться хамам, не желаю писать их гнусные бумажки в их гнусной орфографии! Меня коробит их варварская грамматика! Я без ятей, если угодно, писать не могу! Есть ли хоть что-то, над чем бы не поругались эти подлецы первого разряда? Языка и то не пожалели! Теперь у нас «её» вместо «ея», «они» вместо «оне»… Подумали бы хотя бы, как будут читаться великие наши поэты после этого? «Исторглись из груди её – И новый мир увидел я»? «Пускай в душевной глубине – и всходят и зайдут они?» Бред! Бред! Бред! И сколько сразу возникло слов, одинаковых по написанию! Один чёрт и разумеет, о чём речь идёт! Некогда – теперь и «давным-давно» и «недосуг». Существительное от глаголов вести и ведать – одинаковое! И как разобрать, о чём речь? Путаница совершенная! А «лечу»? Это об лечении или о полёте понимать? Да что говорить! Одно слово: тьфу! Почему бы тогда уже просто не отменить всяких норм и правил языка? Пусть себе валяет каждый в меру собственной малограмотности! Принять декрет об отмене всякой орфографии вкупе с пунктуацией!
– Успокойся, Володинька. Скажи лучше, что же теперь ты будешь делать? Ведь у нас и продать ничего не осталось… Ты мог бы играть где-нибудь…
– Ни за что! – вспыхнул Олицкий. – Я не собираюсь тешить своим искусством торжествующего хама! Между прочим, большинство наших знакомых уже уехали за границу, как благоразумные люди…
– Милый князь, уж не собираетесь ли и вы бежать? – послышался тихий, влажный голос Миловидова.
Никто и не услышал, как он вошёл. За год, миновавший с его болезни, профессор ещё сильнее исхудал и казался почти бесплотным – подует ветер и унесёт. Родной его пиджак, поношенный, но ещё приличный, стал ему изрядно велик, и это странно было: ведь и всегда худ был Юрий Сергеевич. И окончательно побелели волосы. Они походили теперь на шапку одуванчика. Всегда словно несколько дыбом стоявшие, мягкие, как пух – дунет ветер и сорвёт. А в глазах Миловидова, постоянно слезящихся последнее время, будто был он глубоким стариком, угнездилась безысходная печаль. По временам голова его и руки нервически дрожали. А всё-таки продолжал он, неуёмная душа, трудиться, как пчела. Зачисленный в штат наркомпроса, пытался с другими энтузиастами спасти от уничтожения, сберечь исторические и художественные реликвии, читал публичные лекции в самых разных собраниях.
– А почему бы и нет? – Олицкий бросил в пепельницу докуренную сигарету. – В конце концов, я должен работать. А здесь я работать не могу! Морально не могу, понимаете?! За два года я не создал ни одной музыкально композиции. Мне начинает казаться, что я ни к чему больше не способен…
– Что же, в Европе вас, должно быть, примут с распростёртыми объятиями… У вас будет ангажемент, гастроль, тёплый дом с садом… – Миловидов оперся о подоконник, глядя в сумрак клонящегося к концу дождливого дня.
– Вы бы тоже не остались там без дела, – заметил князь. – С вашими трудами! Вашими знаниями!
Такая мысль профессору показалась невероятной. Он удивлённо взглянул на Олицкого, слабо улыбнулся:
– Нет-нет… Этого не будет…
– Да почему?!
– Я никогда не смогу там жить. Я там умру. Вот и всё.
– Кто говорит – жить? Временно погостить и только. Переждать непогоду.
– Князь, нет ничего более постоянного, чем временное.
– Не думаете же вы, что большевики будут вечно? Вот это уж, действительно, невозможно! Большие бури проходят быстро.
– Она уже быстро не прошла, вы не находите?