Ватага (сборник) Шишков Вячеслав

Всхрапывали, гоготали лошади, забрасывая передние ноги на закрайки, но тонкий лед, звеня, сдавал.

– Вылазют! Вылазют! – вскричали партизаны, их зоркие глаза увидали двух вылезших людей. – Прикончить надо…

– Пускай на морозе греются. Сами сдохнут, – сказал Зыков. – А впрочем… добудьте-ка сюда одного.

Он повернул коня, и все шагом поехали к кострам.

Месяц прогрыз подтянувшиеся к небу тучи, и в мутном свете видно было, как трепаным дымом проплывали облака.

– К утру вызвездит, – проговорил рыжий. – Ишь, казацкое солнце ладит рыло показать, – и махнул рукавицей на луну.

– Слушай, Срамных, – обратился к нему Зыков. – Город заперт?

– Так точно… Кругом дозоры. Офицерье схвачено. Крепостной начальник схвачен… Пушку я досмотрел старинную, у церкви валялась, в крепости, велел своим ребятам на вал втащить… Вдарить можно. Опять же встреча тебе будет: трезвон и леменация… Приказ мной даден.

Приволокли поляка. Бритая, без шапки голова, большие усы закорючкой вниз. Глаза на толстощеком лице прыгали, как у помешанного. Весь взмок, и едва держался на ногах.

– Пане… Змилуйся, пане!.. – дрожа и стуча зубами, упал он пред Зыковым в снег лицом.

«Сейчас пытать начнет», – сладостно подумал Гараська, пьянея звериным чувством.

– Встань. Какой веры?

– Католик, пане… Католик.

– Рымской, что ли? О, сволочь… Разорвать бы…

– Дозволь мне, Степан, – хрипло загнусил сзади широкоплечий горбун со свирепой мордой и сверкнул огромным топором.

– Нет, мне, Зыков, мне… – и Гараська соскочил с коня.

– Ну, ладно. Живи, – милостиво сказал Зыков. – Эй, дайте-ка ему сухую лопотину… Раздеть… Вишь, у молодца руки зашлись.

Когда поляк был одет в теплый полушубок, Зыков сказал ему:

– Коня тебе не дам. Беги за нами бегом, грейся. Посмотришь, как Зыков царствует, и своим перескажешь. Ежели твоя планида допустит тебя домой вернуться, и там всем расскажи про Зыкова. Я так полагаю, что спас тебя не зря. Ты кто? Ты враг мой, а я тебя возлюбил. И я мекаю, что много грехов тяжких за это мне сбросится с костей. А теперича…

– Скачут, скачут! – закричали голоса.

Зыков обернулся к городу. В неокрепшем лунном свете мчались четверо.

– Передались!.. Без кроволития! – кричали издали.

– Тпрру… Товарищ Зыков, – сказал запыхавшийся солдат. Белый конь его мотал головой и фыркал. – Так что на митинге единогласно все тридцать пять человек постановили присоединиться к вам, товарищи… Долой Колчака, да здравствует Красная армия и красные партизаны с товарищем Зыковым во главе… Ура!.. – Солдат замахал шапкой, конь его закрутился, все закричали ура.

– Добро, – сказал Зыков. – Вы решили, ребята, по-умному. И нам работы меньше, и ваши головы останутся на плечах торчать. Спасибо. Ну, готово, что ль? Дай-ка огня.

Десяток выхваченных из костра горящих головней мигом, как в сказке, осветили Зыкова. Он вынул из-за пазухи часы:

– Эвона, одиннадцать скоро. Горнист! Играй сбор!

Медный зов трубы звучно и резко прокатился над рекой. Лес и горы, тотчас отозвавшись, пробредили во сне. У многочисленных костров закопошились партизаны, и вот, как на крыльях, стали слетаться к месту сбора всадники.

Зыков махнул рукой. Горнист сыграл «повзводно, стройся». Две сотни живо встали головами к городу.

– Вот, братцы! – прокричал Зыков, указывая на стоявшего рядом поляка. – Это наш враг был, теперича друг и брательник. Я его крестил в реке, в Ердани. Имя ему теперича дадено Андрон, а фамиль Ерданский. – Бороды враз взметнулись, и над головами лошадей прокатился шершавый смех.

– Ну, теперича на гулеванье!..

Зыков вымахнул вперед отряда, за ним – сподручные. Развернули знамя. Рожечники наскоро продули берестяные рожки, дудари испробовали дудки, пикульщики – пикульки.

– Айда за мной!

Ударил барабан, горласто задудили многочисленные рожки и дудки, два парня бухали колотушками в медные тазы, в которых только что варили хлебово, свистуны в такт барабану оглушительно высвистывали.

Музыка стонала, выла, скорготала, хрюкала. Партизан от этой музыки сразу затошнило, у всех заскучали животы. Гараська заткнул уши пальцами и скривил рот: ужасно хотелось взвыть собакой.

Даже Зыков густо сплюнул и сказал в бороду:

– Вот сволочи… Аж мороз по коже…

Как только вступили в город, рыжий дядя Срамных сделал выстрел, тогда на всех колокольнях раздался торжественный трезвон. Глаза Зыкова чуть улыбнулись. Он ласково оглянулся на Срамных.

Все улицы по пути были освещены кострами. В переулках у костров, выгнанные из домов и хибарок горожане, и в каждой кучке – зыковский всадник.

Народ по приказу кричал ура, махал шапками, платками, флагами, особенно усердствовали мальчишки.

Собаки разъяренно кидались на рожечников, стараясь вцепиться в глотки лошадей. Крайний всадник снял с плеча вилы, ловко воткнул их в захрипевшего пса и перебросил через забор.

Зыков, гордо откинувшись, ехал на коне царем. Он совершенно не отвечал на восторженные крики. Только изредка подымал нагайку и выразительно грозил толпе.

Лишь показались ворота крепости, с вала пыхнул огонь, и вместе с пламенем тарарахнул взрыв, как гром. Кони шарахнулись и заплясали. Бежавшая за отрядом толпа метнулась врассыпную, многие упали, опять вскочили, в ближних домах вылетели стекла.

Зыков с подручными рысью въехал в крепость.

На валу, около того места, где разорвало пушку, хрипя, полз на карачках бородатый, в поддевке человек. У самых ног зыковского коня он протяжно охнул, перевалился на спину и вытянулся, закатив глаза. На откосе неподвижно лежал еще один, зарывшись головой и руками в снег.

– Чурбаны неотесанные, – раздраженно сказал Зыков. – Из пушки палить не могут.

– Я им говорил, – замахал руками прибежавший, бледный весь, как полотно, солдат. – Пушка незнакомая, старинная, черт ее ведает, что за пушка… А они до самых краев, почитай, набили порохом… Вот и… Трое твоих орудовали, двое тута-ка, эвот они… А третьего не знай куда фукнуло, поди, где ни то на крыше. Я от греха убег.

Еще подходили солдаты, тряслись, как осинник.

– Есть другая пушка? – спросил Зыков. – Ну-ка, давай сюда. И пороху скольки хочешь? Ладно.

Дружно тянули от церкви заарканенную ржавую тушу пушки. Подтащили к откосу. Кричали, подергивая концы аркана:

  • Раз-два! Еще разок!
  • Раз-два! Матка идет!
  • Раз-два! Подается!

Но пушка подавалась туго. Она лениво вползала вверх, как стопудовая черепаха.

– Дубинушку надо! – крикнул красавец Ванька-Птаха и заливисто запел:

  • Наш начальник Зыков
  • Че-о-рный!..
  • Он отчаянный
  • Задо-о-рный!..
  • Да, э-е-е-ей, дуби-и-нушка, ухнем…
  • Да, э-е…

– А ну! – Зыков соскочил на землю и впрягся в аркан.

Все надулись, сразу запахло редькой, и пушка, злобно ощерив рот, ходом поползла наверх.

– Миклухин! – крикнул Зыков. – Орудуй… Ты бомбардиром был. Греми раз двадцать… Надобно на людишек трепет навести. А где ж красные правители? Большевики?

– В тюрьме… А главные перебиты были. Кой-кто остался.

– Всех на свободу.

– И жуликов?

– Всех. Моим именем. Большевики пусть спокойно по домам идут. Когда надо, покличу. Да пускай смирно сидят, а то… – он ткнул кулаком в грудь и гордо крикнул: – Я здесь власть! – Лицо его было сурово. – Эй, Гусак! Объяви нашим, чтоб разъезжались по домам. Чинно-благородно чтоб… моим приказом, строгим. Обид никаких. А то башки, как кочни, полетят! Гулять же будем по окончании делов. Срамных! Указывай фатеру.

Глава VII

Луна разогнала все тучи. От звездного неба шел голубоватый зыбкий свет.

Деревянный двухэтажный дом купца Шитикова, с колоннами и резьбой, выходил на соборную площадь. Стекла отливали голубым блеском, как на солнце темно-синий шелк. Внутри одинокий пугливо светился огонек. У ворот, по углам и во дворе стояли вооруженные партизаны.

– Двери, – сказал Зыков, влезая на крыльцо.

Сверкнула сталь двух грузных ломов, дерево затрещало, и Зыков с рыжим поднялись наверх.

Зыков двинул плечом запертую дверь, и оба пошли в заднюю комнату на огонек. Их шаги в пимах были тяжелы и мягки. В спальне горела лампа, у образов две лампадки. Хозяин и хозяйка стояли под лампадками, лицом к дверям, умоляюще скрестив на груди руки. Страх перекосил, исковеркал их лица.

– Здорово, ваше почтение, – прохрипел Срамных. – Давай деньги!.. Три тыщи! Видишь, сдержал слово, самолично Зыкова привел. Вот он, он! Давай деньги! – и захохотал. Хохот был хищный, злорадный. У хозяев остановилось сердце, враз похолодела кровь.

– Все возьмите… Батюшки мои, отцы родные… – и оба повалились на колени.

– Богачество можешь оставить при себе, – сквозь зубы сказал Зыков, горой шагая на них. В глазах Зыкова Шитиков мгновенно увидел свою смерть. Кособоко откачнулся и, прикрыв голый, как яйцо, череп ладонями, пронзительно завизжал. Зыков резко два раза взмахнул чугунным безменом, и все смолкло.

– Приплод есть? – спросил Зыков.

– Нету. Бездетные они. – Все лицо и глаза Срамных были в слюнявой и подлой улыбке.

– А там кто охает? – Зыков пошел с лампой в соседнюю комнату.

– А это ейная мать, больная…

– Выбросить в окно. С кроватью вместе.

Рыжий с двумя партизанами подняли кровать:

– Побеспокоить, бабушка, придется.

Старуха онемела: ворочала глазами и, как рыба, открывала ввалившийся рот. Поднесли к венецианскому окну и раскачали. Вместе с двойной рамой все кувырнулось на мороз.

Выбросили и те два трупа.

– Эх, дураки… Холоду напустили, – сказал Зыков.

– Законопатить можно. Эвот сколько ковров, – ответил рыжий. – Эй, пошукай-ка, братцы, гвоздочков.

Зажгли все лампы.

– А внизу кто? – спросил Зыков.

– Приказчики да Мавра, стряпуха ихняя.

– Позвать стряпуху. – И сел на кресло.

Мавра была слегка подвыпивши. У самой двери она брякнулась на колени и поползла к Зыкову, голося басом:

– Ой ты, свет ты наш, ты ясен месяц… Батюшка, кормилец, не погуби… Разбойничек ангельский…

– Дура! Ты купчиха, что ли? Встань…

– Верная раба твоя… Ой, батюшка, милый разбойничек… – и заревела в голос.

Зыков нахмурился, подхватил ее под пазухи:

– Жирная, а дура, – и посадил рядом с собой на диван.

– Ой, ой, – скосоротилась она и засморкалась. – Ничевошеньки я знать не знаю, ведать не ведаю… Хошь режь, хошь жги… А только что…

– Слушай…

– Не буду у них, у проклятых буржуев, жить.

– Да слушай же…

– Знать не знаю, ведать не ведаю… Разбойничек ты мой хороший…

– Молчи, сволочь!. – внезапно вскочив, затряс Зыков под самым ее носом кулаками. – Срамных! Растолкуй ей, чтоб на двадцать ртов ужин сготовила… Да повкусней… А баня готова? Фу-у черт, дура баба.

Третий раз грохнула пушка. Стекла и висюльки на лампе взикнули.

– Скажи тому обормоту, как его… Миклухину, достаточно палить. Завтра… – проговорил Зыков и пошел в баню.

Ему светил фонарем приказчик Половиков, нес веник с мылом, простыню и хозяйское белье.

Баня – в самом конце густого сада. Весь сад в пушистом инее, как черемуха в цвету. И все морозно голубело. На пуховом снегу лежали холодные мертвые тени от деревьев.

– Прикажете пособить? – спросил приказчик, приподымая шапку и почтительно клюнув длинным носом воздух.

– Нет. Уважаю один.

– Не потребуется ли вашей милости девочка или мадам? Можно интеллигентную… – приказчик осклабился и выжидательно стал крутить на пальце бороденку.

Зыков быстро повернулся к нему, задышал в лицо, строго сказал:

– Не грешу, отстань… – и вошел в баню.

Зажег две свечи, начал раздеваться.

Когда стаскивал с левой ноги пим, рука его попала в какую-то противную, холодную, как лягушка, слизь. Он отдернул руку. От голых пяток до боднувшей головы его всего резко передернуло, лицо сжалось в гримасу, во рту, в пищеводе змеей шевельнулось отвращение:

– Тьфу! Мозги…

Он шагнул из бани и далеко забросил оба пима в сугроб.

От голубеющей ночи, со двора, пробирались к бане три всадника.

Зыков закрючил дверь, взял винтовку, китайский пистолет, нож и веник и нагишом вошел в парное отделение.

Когда он залез на полок и с азартом захвостался веником, пушка грохнула в четвертый и последний раз.

Продрогшие за длинный переход партизаны набились по теплым городским углам, кто где.

У молодой бабочки Настасьи пятеро. Маленькая, шустрая, она, как на крыльях, порхала от печки к столу, в чулан, в кладовку.

– Да ты ложись спать… Мы сами… Зыков не велел беспокоить зря. А Зыков скажет – отпечатает.

– Как это можно, – звонко и посмеиваясь возражала та.

На столе самовар, яичница, рыба, калачи – бабочка на продажу калачи пекла.

Четверо были на одно лицо словно братья, волосы и бороды, как лен. Только у пятого, Гараськи, обветренное толсторожее лицо голо и кирпично-красно, как медный начищенный котел.

– А у тя хозяин-то, муж-то есть? – зашлепал он влажными мясистыми губами.

– Нету, сударик, нету… Воюет он… При Колчаке.

– При Колчаке? – протянул Гараська, прожевывая хлеб со сметаной. – Зыков дознается, он те вздрючит.

– По билизации, сударик… Не своей волей, – слезно проговорила бабочка, и сердце ее екнуло.

– По билизации ничего, – сказал мужик в красных уланских штанах. – Ежели по билизации, он не виноват.

Настасья успокоилась. Быстрые глаза ее уставились в бороды чавкающих мужиков.

– Кого же вы бить-то пришли? Большачишек, что ли?

– Кого Зыков велит, – сказал крайний мужик в овчинной жилетке с офицерскими погонами и крепкими зубами щелкнул сахар.

– Нам кого ни бить, так бить, – весело сказал Гараська и, обварившись чаем, отдернул губы от стакана.

– А ты нешто убивывал? – спросила бабочка.

– Убивывал. Я на приисках работал, там народ отпетый… Убивывал…

Глаза Настасьи испугались.

– Гы-гы-гы, – загоготал Гараська. – Вру, вру… А вот я бабенок уважаю чикотать, – он квакнул по-лягушачьи и боднул хозяйку в мягкий бок.

– А зыковский наказ забыл, паря? Оглобля!.. Черт… – окрысились на Гараську мужики.

– Так тебе Зыков и узнал, – с притворной заносчивостью сказал Гараська, подмигивая мужикам.

Все плотно наелись и рыгали. Молодые мужики, раздувая ноздри, примеривались к хозяйке глазом: бабочка круглая. Вот только что Бог ростом обделил. Одначе, не хватит на всю артель.

– Ну, братцы, дрыхнуть.

Настасья улеглась за занавеской на кровати, партизаны в соседней комнатушке на полу, разбросив шубы.

Старший, Сидор, задал лошадям овса, помолился Богу и бесхитростно до утра завалился спать.

Почти по всему городку партизаны крепко спали. Только выходы на окраинах караулили зоркие глаза, да разъезды, тихо переговариваясь, рыскали по улицам.

А вот за крашеными воротами драка, гвалт: два партизана, голоусик с бородатым, пьяные, вырывали друг у друга деревянную шкатулку.

– Моя! – кричал голоусик.

– Врешь! Я первый увидал.

И оба залепили друг другу по затрещине.

Разъезд загрохотал в калитку и въехал во двор:

– Язви вас! Вы драться?!.

Партизаны крепко спали, и пушка сомкнула свое хайло, только обывателей мучила бессонница. Воля в каждом померкла, покривилась, всяк почувствовал себя беззащитным, жалким как заключенный в тюрьму острожник. Люди были, как в параличе, словно кролики, когда в их клетку вползет удав. Озадаченные обыватели то здесь, то там чуть приоткрывали дверь на улицу и прислушивались к голубой морозной ночи.

Но ночь тиха.

И это обманное безмолвие еще больше гнетет их. Каждый предвидел, что завтрашний день будет страшен: сам Зыков здесь.

Трепетали купцы и все, у кого достаток, трепетали чиновники и духовенство. Мастеровые, мещане и просто беднота тоже вздыхали и тряслись: Зыкову как взглянется, и хорошая и дурная про него идет молва.

Ой, не даром нагайкой Зыков погрозил. А кто у костров стоял? Простой народ. Вот ввязались позавчера в бунтишко… Эх, черт толкнул, попы подбили с богатеями!.. Эх, эх… Пускай бы правили городом большевики, тогда б и Зыков не при чем.

Фортки, двери закрывались, и долго в домах, в хибарках шуршал тревожный разговор иль шепот.

Весь город был в параличе.

Зыков, горячий, как огонь, выскочил из бани, – на красном исхвостанном веником теле чернеет широкий кержацкий крест, – кувырнулся в сугроб и запурхался в снегу.

– Стережете, ребята?

У всадников блестели под луной винтовки.

– Парься спокойно. Стерегем.

Кому же спится в эту ночь? Непробудно спят на морозе Шитиков со старухой и женой, да еще в мертвом свете почивает утыканное крестами кладбище. Между могил стремглав несется ослепший от страха заяц, за ним, взметая снег, – голодная собака или волк.

Об убийстве Шитиковых в доме купца Перепреева никто не знает.

Сам Перепреев, плотный старик с подстриженной круглой бородой, ходит из угла в угол и зловеще ползет за ним его большая тень.

– Папаша, что же нам делать? Папашечка, – хнычет его младшая дочь Верочка, подросток. Она умоляюще смотрит на отца. Отец молчит.

Таня в темном углу возле окна, в кресле, поджала ноги под себя. Она, видимо, спокойна. Но душа ее колышется и плещет в берега, как зеркальный пруд, в который брошен камень.

Таня знает: ночь за окном темна, ночь сказочна, грохочет пушка, луна прогрызла тучи, и кто-то пришел в их жалкий городишко из мрачных гор. Кто он? Русский ли витязь сказочный иль стоглавое чудище – Таня этого не знает. И кто ответит ей? Отец, сестра, мать?

– Папашечка, послали бы вы на улицу приказчика разузнать. Напишите письмо начальнику в крепость, – говорит Верочка.

Отец бессильно, с горечью машет рукой, вновь залезает на окно и выглядывает в фортку.

На тумбе, возле дома, торчит штык, чернеет борода.

– Эй, милый!

Но милый отворачивается и сплевывает в снег.

На диване, крепко перетянув голову полотенцем, охает хозяйка. Верочка подходит к ней, долго смотрит на нее, потом с чувством целует:

– Мамашенька…

Отец, как маятник, опять ходит из угла в угол, опустив голову. Ноги его начинают дрожать и гнуться.

– Растудыт твою туды. Надо к Перепрееву сходить, погреться, – шамкает промерзший в двух шубах караульщик. Он ударил в колотушку, вытаращил глаза на прочерневший разъезд, пробормотал:

– Тоже… ездиют… Пес их не видал, – и, открыв калитку, заковылял в купеческий двор.

– Куда лезешь? Пошел вон!

Караульщик остановился:

– Иду, иду, иду, – повернул назад, бубня в седую бороду: – Растудыт твою туды. Застрелют еще, анафимы… И управы на них нету. К кому пойдешь?.. Тоже, правители… Тоже прозывается Толчак. Чтоб те здохнуть, Толчаку… А убьют купца. Ох, Господи… Пойду спать домой… Черт с ними и с амбарами его… Все равно убьют… Потому – сам Зыков.

Зыков парился очень долго и пришел из бани босиком.

Весь Шитиковский дом был освещен.

За длинным столом шумели. Стол, как войсками плац, уставлен бутылками, рюмками, стаканами. Прислуживают приказчики и два подручных, в красных рубахах, мальчика. Головы у мальчишек взъерошены. Один, раскосый, дернул украдкой сладкого вина, и ему в соседней комнате приказчик нарвал уши.

Партизанов по выбору приглашал Срамных. Девять человек молодежи, крестьянских парней – все они верные, испытанные слуги Зыкова, сотники, десятники; остальные, человек пятнадцать, всех мастей бородачи, кержаки и крестьяне. Это самые близкие Зыкову люди, его свита, правая рука. Среди них два седовласых деда: бывший с золотых приисков старатель и еще – бобыль-мужик.

Хохот, разговор. Несколько бутылок выпито, много закусок съедено. Но ужин еще не готов: Мавра и одноглазый повар-грек, приготовлявший днем обед в честь польских офицеров, загибают невиданные растегаи, варят пельмени, жарят баранину и кур.

– Зыков!

Все за столом поднялись, как пред игуменом монахи:

– С легким паром, Степан Варфоломеич!.. С легким паром… Пожалуйте… много лет здравствовать!

Спины гнулись усердно, низко, и свисшие космы шлепали по воздуху. Зыков молча сел в середку. Справа от него, подложив под сиденье огромный свой топор, каким рубят головы быкам, мрачно восседал горбун. Он кривоногий, раскоряка, ростом карапузик, но могуч в плечах. Лоб у него низок, череп мал, челюсти огромны. Оплывшая книзу рожа его вся истыкана глубокими темными оспинами, словно прострелена картечью. Поэтому прозвище его – Наперсток. Большие белесые глаза красны, полоумны. Возле виска зарубцевавшийся широкий шрам. Наперсток говорит: медведь так обработал. Молва говорит: в разбойных делах мету получил.

Он весь во власти Зыкова, трепещет его и полон ненависти к нему. – Эх, сковырнуть бы Степку да на его место встать! – Зыков тоже тяготится им, хочет от него отделаться, но кровь крепко спаяла их судьбу.

А вот и ужин, пельмени.

– Ну, братаны, теперя можно погулять, – говорит Зыков, но шумливый стол не слышит. – Эй, я говорю! – И в тишине раздельно: – Гуляй, да дело не забывай. Довольно, посидели мы в тайге, в горах. Сегодня жив, а завтра нету. Гуляй, ребята… Нажретесь, спать здесь. На улку срама не выносить. В упреждение соблазна. И чтобы тихо.

– Степан! – прервал его Наперсток. – Я на топоре сижу, – он засмеялся, как закашлял, тряся горбом, вросшая в искривленную грудь плешивая башка его повернулась к Зыкову и ехидно осклабила гнилые зубы.

Зыков ожег его взглядом и сказал:

– Одноверы! В грехе не сомневайтесь: время наше – война. Кончим, правую веру свою вспомним, очистим воздух, станем жить по преданию отец и праотец. Кто трусит – греши в мою голову. Я – единая власть вам, и я в ответе!

Кержаки кивали головами, чавкали еду, запивали вином. Парни друг перед другом рассыпались в самохвальстве, вино пили как воду, и все покашивались на Зыкова. Он глотал пельмени быстро, обжигался, хмуро молчал.

В левое ухо говорил ему Срамных. Пред ним на столе каракулями исписанный лист бумаги. Здесь перечислены все, которых завтра ждет расправа. Зыков слушает молча, но брови его хмурятся, и на глаза набегает тень.

– Эй, услужающий!.. Ослеп? Наливай, черт, рыжа маковка! – кричат то здесь, то там.

Приказчик кожилится, штопором вытаскивая пробки. Свету много. В золоченой раме «Король-Жених». В простенке – овальное зеркало. Зыков поднял голову и, прищурившись, долго смотрит на себя.

В горке, за стеклом, блестит хрусталь и серебро. Пьяные глаза гуляк блестят, косясь на горку. Круглые часы пробили два. Зыков мрачен. Он выпил всего лишь два стакана вина, поднялся, внушительно сказал Наперстку:

– Наточи топор, – и вышел в другую комнату, закрыв за собой дверь. Ему хотелось уснуть, забыться. Разделся и лег на диван, покрывшись лисьим своим кафтаном. Но сон не шел. Думы, как бегучая вода в камнях, плескались в голове, сменяя одна другую и переплетаясь. Вот бы кликнуть клич, набрать милльоны войска и завладеть, очистить всю страну. А большевики? Во что они веруют, за что идут? За народ? А вот ужо посмотрим… Друзья или враги?.. Еще отец…

«Отец, неужели и ты враг мне?»

Вот Зыкова призвали сюда. Надо начинать большое дело. А с чего начинать? И как укрепиться? Известно, страхом, кровью. А дальше? Где такие еще есть, Зыковы? Эй, вы, старатели!.. Подходи сюда, соединяйся!

Нет, надо спать, спать.

Но там шумят, ругаются. Громче всех орет Наперсток. А в окно бьет своим светом луна.

Череп и все скуластое лицо Федора Петровича под луной, как у покойника. Он еще не раздевался и не зажигал огня. Сидит у окна, нещадно курит. За окном луна и тишь.

– Федя, – в третий раз спускается по внутренней лестнице матушка.

– Ах, это слишком, – раздражается Федор Петрович. – Пожалуйста, прошу вас подняться вверх.

Страницы: «« 123456 »»

Читать бесплатно другие книги:

Ветеран Карфагенской войны Эвбулид и его бывший раб, сколот Лад, проданы захватившими их пиратами на...
Усадьба, где живет Даг сын Хельги, издавна зовется «Мирной землей». Но на самом деле этот тихий угол...
Судьба не топчется на месте и не забегает вперед, а всегда ведет тебя по ей одной известному Пути. К...
Немолодой господин Павел Петрович Соколов без всякой задней мысли подвез хорошенькую девушку – а в р...
Ничто не предвещает бури......