Шеломянь Аксеничев Олег
У боярина Бориса задергалась правая щека.
– Что ты хочешь? – спросил он, с ненавистью глядя на готовый убивать сабельный клинок.
– Помочь, – араб ухмыльнулся. – Уважаемый…
– Издеваешься?
– Издевался хан, я – договариваюсь. Сейчас, боярин, ты выйдешь на воздух и скажешь стражникам, что хан повелел не беспокоить его до особого приказа. Затем ты сядешь на коня и медленно, торжественно, как и полагается послу, уберешься из лагеря. Остальное – мое дело, а ты ничему не удивляйся, если хочешь жить. А жить ты хочешь, я же вижу.
– Меня не выпустят, – боярин устыдился тому, как жалко звучал его голос.
– Выпустят, – заверил араб. – И ты благополучно вернешься в свой Суздаль…
– Владимир, – поправил боярин и осекся, встретившись глазами с взглядом Аль-Хазреда, не менее острым, чем сталь засапожного ножа.
– Не имеет значения. Ты вернешься и будешь ждать. Ждать, когда я приду за расплатой. А я приду – через месяц, год, но приду обязательно! И тогда ты вернешь долг – ведь Всеволод Суздальский не простит такой ошибки, правда, боярин?..
Аль-Хазред отошел в сторону, освободив дорогу к закрывающему выход из юрты занавесу. Боярин Борис понуро направился туда, но был снова остановлен голосом араба:
– Эй, боярин, ты не желаешь обтереться? Мне кажется, что охрана хана не поймет гостя, выходящего из юрты с окровавленными руками!
Острием сабли Абдул Аль-Хазред подцепил какую-то тряпку, валявшуюся на полу, и бросил ее боярину. Тряпка была засалена и грязна, но Борис безропотно вытер забрызганные кровью ладони, отбросил измазанный еще больше кусок ткани подальше от себя и, откинув полог, вышел наружу.
– Хан желает, чтобы его не беспокоили, – сказал боярин Борис как мог уверенно и замер, услышав, как из юрты заорал убиенный Кобяк:
– Чтобы до вечера не видел ни одного бездельника!
На негнущихся от страха ногах Борис дошел до жеребца. Ханский конюший придержал стремя, пока боярин тяжело взбирался на седло, цепляясь за лошадиную холку. Боярин с трудом нашел правое стремя и, погоняя шенкелями скакуна, направился восвояси из лагеря лукоморцев. Боярин не понимал, что происходит, зато знал, что остался жив. Это было самым главным, а за долгий путь домой боярин надеялся придумать, как оправдаться перед своим князем.
Через какое-то время один из стражников осмелился заглянуть в ханскую юрту. Он увидел мирную картину: Кобяк продолжал насыщать свое безразмерное брюхо, не забывая при этом потчевать своего гостя, арабского купца Абдул Аль-Хазреда, проспавшегося и особо голодного после сна.
Прошел месяц, и за это время многое произошло и изменилось.
От границы с русскими землями дозорные привозили все более тревожные вести. Берендеи готовились к походу, и готовились серьезно. Двум лукоморцам удалось сосчитать подводы, собранные Кунтувдыем для перевозки оружия и припасов. Выходило, что суздальская разведка не зря обирала своего господина – удар готовился не пальцем, а кулаком, хан берендеев собирал все свои силы.
Беспокойно было и в приграничных русских княжествах. Даже долгие на подъем черниговцы и северцы собирались дать войска киевскому князю, значит, сила собиралась над Лукоморьем большая.
Хан Кобяк не бездействовал. Все юрты – все роды, подчиненные ему, – посадили своих мужчин на боевых коней. Сил у Кобяка было меньше, чем у киевлян, зато его войско лучше знало степь и имело больше опыта в скоротечных полевых сражениях.
Лукоморцы готовились сражаться и рассчитывали победить. Только одно беспокоило, да и то немногих, и это было состояние самого хана. Внешне Кобяк не изменился, возможно, даже поздоровел. Но добродушный увалень превратился в нелюдимого затворника, часто не желавшего видеть не только приближенных воинов, доказавших свою преданность не в одном сражении, но и многочисленную родню – сыновей, дядьев, племянников. Они роптали, но тихо, опасаясь могучего ханского кулака, не раз гулявшего до этого в минуты раздражения по их спинам и челюстям.
Кобяк рвался в бой. В этом не было ничего странного, хан не любил отсиживаться в предчувствии драки. Но обычно планы Кобяка отличались осмотрительностью и тщательным анализом вариантов. Еще ни разу хана не покинуло знаменитое чутье, позволявшее упреждать засады или предательство. Но в этот раз Кобяк словно обезумел. Он собирался воевать с врагом на чужой территории и ждал только, когда соберется все войско, чтобы идти на Русь. Ничто не действовало на хана – ни доводы, что все происходящее очень напоминает ловушку, ни то, что кони еще не набрали силу после зимовки.
Кобяк ждал похода и рассказывал, какие богатства он собирается вывезти из берендеевских поселений и русских городов. У простых воинов голова шла кругом, а еще больше у их жен, уже примерявших в мечтах обновы и украшения. Войско рвалось, может, не столько в бой, сколько на грабеж, и голоса горстки недовольных или осторожных никого не интересовали.
И никому в голову не пришло задуматься вот над чем: рядом с ханом неизменно, как тень, маячила долговязая худая фигура арабского купца Абдул Аль-Хазреда.
Так получилось, что два войска выступили в один и тот же день.
По вымахавшей в рост человека степной траве двинулось войско Кобяка, оглашая окрестности визгом несмазанных тележных колес. За спиной половцев оставались смятый ковыль, вырванные с корнем копытами коней полынь и чабрец, взбаламученные ручьи и речушки. За войском, смешавшись между собой, плыли два облака – из поднятой конями пыли и мечтавших о поживе стервятников. Впереди ждала добыча, доступная, как жена, и желанная, как любовница, и это гнало всадников к линии горизонта лучше любых понуканий.
Навстречу от Киева выступило собранное Святославом и Рюриком войско, в котором перемешались русские и берендеи.
На острие вытянувшегося в клин киевского войска вел черных клобуков хан Кунтувдый. Он с неодобрением оглядывался назад, на походные порядки русских дружин, считая, по традиционному предубеждению кочевника, что от всадника, вкусившего городской жизни, толку мало.
За черными клобуками шла северская дружина. Князь Игорь Святославич смотрел на запыленные черные шапки берендеев и размышлял, как меняет время судьбу человека. Несколько лет назад у Вышгорода эти самые берендеи едва не утопили его в грязной жиже Почайны за компанию с перебравшим лишнее лукоморским ханом. Теперь же ставшие союзниками черные клобуки вели князя Игоря на бой против жизнерадостного увальня Кобяка.
И все по чести, вот в чем загадка!
Хотя как же иначе? Ведь от прадедов завещано: худший враг – бывший друг…
Киевское войско шло правым берегом Днепра. Для пущей безопасности по реке плыли ладьи-насады с установленными на них камнеметами. Там же, в насадах, везли запасных лошадей, чтобы не притомить их раньше времени.
Проживавшие в этих местах берендеи знали здесь каждый куст, и разосланное охранение докладывало Кунтувдыю о любом подозрительном шорохе. До переправы на Левобережье черные клобуки гарантировали войску безопасность.
До переправы оставалось два дня похода.
Игорь Святославич заметил пылевое облако позади своей дружины. Вскоре на пригорок перед остановившим своих воинов князем выехал десяток всадников. В центре Игорь с удивлением разглядел замотавшего голову для защиты от пыли в восточный тюрбан переяславского князя Владимира Глебовича.
Князь был молод, рыж и усеян веснушками, как весеннее поле одуванчиками. Задорная улыбка и изящные манеры разбили не одно девичье сердце в родном Переяславле, да и в Киеве, но князь оставался верен дочери Ярослава Черниговского, на которой уже несколько лет был женат.
– Что случилось? – поинтересовался Игорь, обменявшись церемонными поклонами с князем переяславским.
– Надо поговорить, брат, – сказал Владимир Глебович, отбрасывая легкую ткань с лица.
– Я готов, – князь Игорь повернул коня навстречу князю Владимиру.
– Я считаю, – начал рыжеволосый покоритель женских сердец, – что надо изменить походный порядок.
– Что-то не так? – удивился Игорь.
– Да. Несправедливо, согласись, что в первых рядах идут твои северцы, а не мои переяславцы. Твои земли давно не трогали половцы, там мир и спокойствие, и люди могут свободно наживать добро. Меня же сильно потрепали в последний набег Кобяка на черных клобуков, и я считаю, что будет честно, если первое место в бою достанется моим дружинникам.
– В бою или в грабеже лагеря после победы, позволь уточнить? – Голос Игоря Святославича был негромок, но презрения в этих тихих словах содержалось больше, чем грязи в болоте.
– А если и так! – насупился Владимир Глебович. – Меня ограбили, мне и урон возмещать!
– Я считал, что наше дело Русскую землю от врага защищать, а не о мошне своей думать.
– Хорошо о ней не думать, когда в кладовых серебро не переводится! Не учи чести, брат, уступи лучше место в строю. По-хорошему прошу, уступи.
Игорь Святославич внимательно посмотрел на переяславского князя.
– Место мне назначено князем киевским, ему и решать. Недоволен – шли к нему гонцов, пускай рассудит.
– Для меня князь киевский – Рюрик Ростиславич, он меня в поход звал, перед ним и ответ держать буду. Не будет так, чтобы Мономашич ниже Ольговича в походе шел!
– Не горячись, брат, не время в походе об обидах вспоминать! Разобьем Кобяка, тогда и посчитаемся. Нельзя боевой порядок рушить, загубим дело!
Князь Владимир так рванул поводья, что его конь с визгом взлетел на дыбы. Переяславские гридни сбились в кучу, с опасением глядя на свиту Игоря.
– Решай за себя, брат, – выкрикнул Владимир. – Мне ты не указ! Не послушал меня, так не удивляйся, что отплачу тем же! Воюй сам – в первых рядах, в последних, мне все равно. Нам, переяславцам, чести нет за северцами крохи подбирать! А вдруг понадоблюсь – зови, может, не сразу взашей вытолкаю.
С потемневшим лицом князь Игорь Святославич глядел вслед быстро удалявшемуся Владимиру Глебовичу. Переяславский князь не привык встречать сопротивление своим желаниям, тем более слышать отказ. Но все же так распуститься, утратить контроль над чувствами…
Оскорбление требовало отмщения.
Но это придется отложить до лучших времен, пока не разрешится конфликт с половцами. Вот тогда у ворот Переяславля появится северский герольд, и длинные боевые трубы проревут вызов на ристалище. Длиннее языка – копье и меч, Владимир Глебович в горячке позабыл об этом.
И снова из облака пыли возник всадник. То был гонец от основного войска, что шло в часе от авангарда князя Игоря.
– Переяславская дружина уходит!
– Куда? – удивился князь Игорь. – Кто приказал?
– Не знаю. Но Владимир Глебович просил передать, что вы о нем скоро услышите!
Бросить войско перед сражением?! Это уже не ссора, это предательство.
Или расчет?
Таких деревень много на русском приграничье; деревень, похожих на крепости. Мощные земляные валы с заботливо обновляемым частоколом хранили покой жителей. Со стороны степи валы были почти лишены травы, и влажный скользкий чернозем становился непреодолимой преградой не только для конного, но и для пешего воина.
У деревни, как и положено, примостилось распаханное поле. Неподалеку большое стадо коров задумчиво поглощало траву, лишая работы косарей. В тени берез стояли стреноженные лошади пастухов, расположившихся на обед. На заботливо расстеленном рушнике была выложена нехитрая домашняя снедь, собранная матерями да женами.
Но рядом с едой лежали копья, а из-за спины у одного из пастухов с недобрым любопытством выглядывал охотничий лук. Тетива на нем ослаблена, но не снята.
Граница рядом, а значит, надо быть настороже.
– Кажется, всадники, – сказал один из пастухов, вглядываясь из-под ладони в темное пятно, появившееся из-за рощицы.
– Точно, – подтвердил другой пастух, потянувшись к ближайшему копью.
– Сторожевые костры не палят, значит – свои, – успокоил всех лучник, продолжавший нарезать хлеб широкими ломтями.
– И правда свои, – удивился тот, кто первым заметил всадников. – Никак Игорь Святославич возвращается! Вон как золотые шпоры на солнце-то горят!
Сотни две всадников галопом приближались к спасавшимся от солнца в тени пастухам. Те поднялись, склонившись в поклоне. Игорь Святославич – князь справный, что ж ему не поклониться?
– А ведь не князь Игорь это, – прошептал один из пастухов. – Вон бородища рыжая из-под шлема вылезла.
– В копья их! – раздался молодой звенящий голос.
Пастухов перебили в мгновение, и нарезанные ломти хлеба пропитались не медом, который расплескался по траве из опрокинутого горшка, а кровью. Поры хлебного мякиша забила вязкая красная масса, и хлеб задохнулся. Тесто замешивается на труде и поте, на крови можно выпечь только смерть.
Умерла и деревня. Не спасут мощные земляные валы, когда доверчиво открыты ворота! И князь Владимир Глебович, пропахший дымом пожаров, с руками, обагренными кровью, пожелал сохранить жизнь только одному из селян.
По покрытой трупами улице переяславские дружинники протащили и бросили у копыт княжеского коня старика в холщовой рубахе. Босые стопы старика кровоточили, рубаха оказалась выпачканной и порванной в нескольких местах. Выцветшие за долгую жизнь старческие глаза смотрели на князя без осуждения. Другое прочел в них Владимир Глебович, то самое, что услышал незадолго до этого в речах Игоря Святославича, – презрение.
– Передай своему князю, старик, – Владимир Переяславский старался не встретиться со стариком взглядом, – поклон от брата его, Владимира Глебовича, и скажи также, что приемом, оказанным мне в его землях, я доволен. Народ у вас щедрый, – дружинники Владимира загоготали, – так что пускай еще ждет в гости!
Старика отшвырнули в сторону, и дружина потянулась в обратный путь. Ехали, не снимая доспехов. Было тяжело и жарко, но жизнь дороже удобства. За дружиной шел обоз, набитый отобранным в разграбленных деревнях добром.
Старик поднялся на ноги. К нему подбежали двое мальчишек, чудом спрятавшихся в кустах неподалеку. Весь день старик и мальчики собирали трупы в самый большой из уцелевших домов деревни. Затем старик высек огнивом искорку, которая упала на пук соломы и мигом расцвела багровой раной огня.
Дом горел долго, став местом огненного погребения для жителей недавно многолюдной деревни. Никто не читал над ними погребальных молитв; священника зарубили одним из первых. Пепел священника, умершего без покаяния, мешался с пеплом его прихожан, ленивых и скептичных, часто подшучивавших над истовой верой во Христа, ставшей для священника жизнью. И не отличить уже было, где пепел той девочки, которую пытался закрыть собой священник за секунду до гибели, и где прах пахаря, пробившего вилами кольчугу убийцы девочки и принявшего смерть от десятка ударов мечей по незащищенной голове и груди.
Будем надеяться, что Бог не формалист и покаяние – не главное для него. Эти люди не менее святы, чем князья Борис и Глеб, канонизированные православной церковью, ибо невинноубиенны. Будем надеяться, что оставшийся для нас безымянным священник обретет свой христианский рай.
Будем надеяться.
Что еще остается?
Пока переяславская дружина разоряла деревни северского князя, в половецком лагере хватало своих проблем.
Ханские родственники пребывали в растерянности, не в силах понять Кобяка, ведущего, по их мнению, войско к верной гибели на чужой земле. И все больше крепло убеждение, что дело не обошлось без злого духа, подчинившего себе волю и разум хана.
Таких мыслей придерживался и великий шаман Лукоморья, собравший в своей юрте ближайших Кобяку людей.
До посвящения шамана звали Токмыш, нынешнего его имени не знал никто. Половцы верили, что после встречи с духами меняется не просто поведение человека, преобразуется его сущность. Духи потустороннего мира раздирали своими когтями тело испытуемого в поисках необычного. Считалось, что у шамана с рождения в скелете имеется лишняя кость и духи, словно препараторы-таксидермисты, искали ее, чтобы убедиться в истинности выбора.
Духи являлись в наш мир в разных обличьях. Для Токмыша дух обернулся волком в степи. Отливающий сединой убийца неслышно выпрыгнул из высокой травы на небольшой отряд половцев, в один миг рассек острыми клыками шеи двух лошадей, лапами перебил хребты их всадникам. Оглушенного при падении с коня Токмыша он поднял, словно невесомого, и унес, закинув бесчувственное тело на спину.
С Токмышем простились, как с мертвым, но он появился через семь дней. На плече у него висела серая волчья шкура, отсвечивавшая серебром, а волосы самого Токмыша стали жесткими и седыми, словно волк поделился своей мастью с человеком.
Токмышу было тогда семнадцать лет.
Никто, и сам Токмыш в том числе, не знал, когда в него войдет дух. Чаще это случалось ночью, когда луна набирала силу и светила полным диском. Токмыш уходил из стойбища и выл, запрокинув голову и закрыв глаза. И ему отвечали волки из лесов и оврагов, из степи и с берегов рек, и такая тоска и мука была в этом вое, что воины в разбросанном вокруг лагеря охранении поглубже натягивали на уши войлочные колпаки, стараясь хоть как-то скрыться от этих звуков.
Однажды ночью Токмыш пропал. Вернулся он не скоро, и за спиной его, в волчьей шкуре, с которой он не расставался, был завернут некий круглый предмет. Когда Токмыш развернул шкуру, то любопытные смогли увидеть шаманский бубен. На его деревянную основу была натянута шкура неведомого животного, и никто из скотоводов-половцев так и не смог догадаться какого же. Шкура была двуцветной, и часть бубна оказалась белой как снег, а часть – черной, как грязь на снегу. Бубен объединял верхний мир добрых духов и нижний мир духов зла, и немногим шаманам дано общаться с обоими мирами.
Так Токмыш стал великим шаманом и потерял имя. Духи с уважением относились к нему, и припадки, когда шаман нежданно падал оземь и бился с безумными воплями, вгрызаясь покрытыми пеной зубами в землю, исчезли. Но иногда в полнолуние шаман уходил в степь, и волчий вой летел к верхнему миру, а эхо его отражалось в мире нижнем. Тогда плакал Тэнгри-Небо, а дух смерти, Тот-Кому-Нет-Имени, отчего-то закрывал веки на лике, подобном черепу.
Шаман считал себя обязанным следить за безопасностью своих соотечественников. Это был не каприз и не прихоть. Хранить чужое благополучие – тяжкая ноша, оттого духи и выбирали шаманов, пренебрегая мнением самих кандидатов.
– Хан Кобяк утратил разум, – сказал шаман, оглядывая лица собравшихся в его юрте. – Я считаю, что пора узнать, какой дух и отчего вселился в тело хана. Я попытаюсь упросить духа уйти, если вы согласитесь с этим.
Половцы смотрели на горевший внутри сложенного из камня очага огонь и боялись взглянуть друг на друга. Им не было страшно в бою, они без стона вынесли бы любую пытку, окажись во вражеском плену, но мир духов казался им чуждым и непонятным.
– Тревожить духов перед битвой… – протянул кто-то из ханов. – Дело небезопасное!
– Небезопасное – кому? – спросил шаман. – Тебе, хан? Сам и отвечу: рискую только я, и опасность воистину велика. Гнев духов способен лишить не просто жизни – души. И мне кажется, лучше побеспокоить духов до битвы, чем после, когда неупокоенные души наших воинов потянутся в нижний мир, страдая не столько от смерти, сколько от позора поражения. Если хан прогневил духов, победы нам не видать!.. – Шаман протянул руки к огню, словно ища у него поддержки. – Вы мудры, иначе Тэнгри не терпел бы вас во главе родов и племен. Вам решать.
– Я – за камлание, – нарушая тягостное молчание, сказал тесть Кобяка Турундай. Он снял тюрбан и обтер ладонью внезапно вспотевшую бритую голову.
– Камлать, – протяжно, словно пересиливая себя, выдавил хан Тарх, принявший недавно святое крещение, но так и не привыкший к новому имени Даниил. Новообращенному христианину было особо тяжело согласиться с языческим обрядом, но Тарх знал силу шамана, и в душе воина прагматизм возобладал над верой. Не знаю, какую епитимью наложил на него потом священник, но нам, читатель, не стоит сильно осуждать его. Перед боем у полководца спасение собственной души должно отступить перед заботой о душах верящих в него воинов. Хотя – если бы это всегда было так…
Один за другим ханы и полководцы говорили о своем решении. Никто не решился протестовать против камлания. Почтение к хану робко отошло в сторону перед опасением за войско, и шаман с осторожностью принялся развязывать волчью шкуру, в которой спал бубен, грезя о верхнем и нижнем мире духов.
– Только один из вас должен остаться здесь в ночь камлания, – сказал шаман. – И это должен быть родственник Кобяка. Через его душу я найду путь к душе нашего хана.
– Я готов, – поднялся хан Тарсук, младший брат Кобяка. Он пользовался репутацией великого воина и не намерен был отступать даже перед миром духов.
– Хорошо, – сказал шаман. – Остальные узнают все утром. Уйдите!
И первые люди среди лукоморцев послушно удалились, словно дети, услышавшие приказ старейшины.
Тарсук смотрел, как шаман готовится к камланию.
Под бубном оказался сшитый из грубого полотна балахон, на котором в кажущемся беспорядке были приделаны наконечники стрел и металлические фигурки, изображавшие существ, мало похожих и на зверя, и на человека. Шаман через голову натянул на себя позвякивавший балахон, а на него набросил волчью шкуру.
И вот в руках шамана зарокотал бубен. В этих звуках не было ни мелодии, ни ритма, больше всего голос бубна напоминал предсмертный хрип. Но бубен словно пустил время вспять, хрип сменился визгом сабли, а тот – дробным топотом копыт на галопе. Невидимый конь мчался все быстрее и быстрее. Ни один скакун в степи не мог ехать так быстро, но невидимка не знал усталости. И Тарсук почувствовал, хоть и не знал, как именно, что на этом коне шаман въехал в мир духов. Здесь, в юрте, осталось его тело, а дух был далеко, и глаза шамана видели нечто недоступное простому смертному.
Шаман поднял чашу с кумысом и выплеснул ее содержимое в огонь очага.
– Духи верхнего мира, примите жертву, – сказал шаман, и слышна была в его голосе не просьба – приказ.
Угли в очаге зашипели, и огонь вспыхнул с новой силой, словно кумыс мог гореть.
Кумыс. Скисшее кобылье молоко.
Остатки кумыса шаман вылил себе на руки и завертелся в безмолвном танце вокруг сидевшего на корточках Тарсука. Изредка шаман бил в бубен, прислушиваясь к еле заметному гудению туго натянутой кожи.
– Ты знаешь, что делать, хан. – И снова в голосе шамана был не вопрос, а приказ.
Тарсук встал и подошел к очагу. Из висевших на поясе ножен хан вытащил длинный кинжал и привычным движением опытного воина полоснул себя по левому запястью. Теперь рука долго не сможет удержать щит, но пробиться к одержимому духу Кобяка можно только через кровь родственника.
Кровь с запястья часто закапала на мерцающие угли. Еще в воздухе языки пламени обвивали багровые капли, сливаясь в единое целое.
– Духи нижнего мира, примите жертву!
Огонь танцевал, подчиняясь участившимся ударам в бубен, и шаман подпрыгивал в такт огню.
Кровь.
Не прекращая движения, шаман схватил рукой еще одну чашу с кумысом. Бубен продолжал рокотать, хотя ладони не били уже по его коже. Наполненную чашу шаман подставил под кровавую капель, текущую с разрезанного запястья Тарсука. И кровь смешалась с кумысом.
Молоко и кровь.
Эту смесь шаман вылил на себя, и волчья шкура вздыбилась, а из оскаленной пасти зверя Тарсук услышал нечто, похожее на человеческий стон.
Шаман вертелся вокруг очага и Тарсука все быстрее, и все громче гудел бубен от неведомых ударов, и все выше было пламя, так что его языки вырывались через отверстие в крыше юрты к ночному небу, словно желая слизать звезды.
Кровь и молоко.
Тарсук чувствовал, как брызги с мокрой волчьей шкуры попадают ему в лицо, но шаманский танец обездвиживал, и нельзя было даже поднять руку, чтобы утереться. Шаман вертелся уже на одном месте, высоко подпрыгивая над пламенем очага, и каждый раз при касании с землей кричал, словно это доставляло ему сильную боль.
После одного из прыжков шаман уже не опустился на пол юрты, а завис спиной вниз над очагом. Волчья шкура упала с его плеч на огонь, который в один миг угас, словно испугавшись приближения хищника. Хан Тарсук ожидал почувствовать запах паленой шерсти, но ошибся. В юрте разлился терпкий аромат, чем-то схожий с запахом чабреца, только более резкий.
Сами собой зазвенели амулеты на балахоне шамана. Музыка дурманила, и глаза Тарсука закрывались, хотя с детства он слышал, что спать во время камлания опасно, отлетевшую во сне душу легко мог забрать любой дух. Забрать не со зла, просто так, играючи, но тело без души умирало.
Тарсук старался не уснуть, силясь разглядеть шамана в наступившем мраке. Тело шамана недвижно висело над очагом, а магические амулеты неумолчно играли музыку потусторонних миров. Неожиданно шаман заговорил, но это был не его голос:
– Я вижу тебя, Посланник Ньярлат-хотеп! Пнглуи мглунаф Рлайх унахнагл фтагн!
– Й’аи’нг’нгах х’и – л’геб ф’аи’тродог, – глухо, с отвратительными присвистами ответил грубый голос из распахнутого рта шамана.
Лицевые мускулы шамана потекли, словно воск, и Тарсук увидел преображение. Внутри шамана уживались два существа. Внешности одного из них не было описания, только чувство – неизмеримый ужас! Второй собеседник был человеком. Тарсук знал его, но никак не мог вспомнить откуда же.
Шаман затих, к нему вернулось его собственное лицо. Все это Тарсук видел ясно, поскольку от волчьей шкуры шло все более яркое синее свечение. Лицо шамана было умиротворенным, но синий свет, пробивавшийся снизу, придавал ему мерзкий оттенок начавшегося разложения.
Но кто сказал, что на очаге лежала только шкура? С потухших углей поднялось сильное тело хищника, и Тарсук взглянул в отливающие зеленым волчьи глаза. Волк одним прыжком очутился на висящем в воздухе шамане и улегся на него, прикрывая от льющегося сверху, через отверстие в потолке юрты, звездного света. Он обхватил лапами тело шамана, и два тела, слившись в одно, завертелись веретеном над потухшими углями. Затихший было бубен снова загудел в такт бешено стучавшему сердцу Тарсука, а амулеты лязгали в необъяснимой злобе, словно зубы выбеленного непогодой лошадиного черепа, сдвинутого с места недобрым степным ветром.
Ушел в небо, напугав гаснувшие в свете розового рассветного пояса звезды, громкий тоскующий волчий вой, и на очаг опустилась седая шкура. На волчий мех рухнул сверху шаман, словно исчезла незримая опора, державшая его в воздухе.
И затих бубен.
И раны Тарсука закрылись сами собой, а окровавленные ладони очистились.
Камлание закончилось.
Уже кричали первые петухи, забравшись на макушки половецких веж, и сонные кони сгоняли с себя ленивыми шлепками хвоста первых насекомых.
– Я умер, – сказал шаман, не раскрывая глаз.
Хан Тарсук молчал, вслушиваясь в хриплое дыхание шамана. Разговоры будут потом; сейчас, выходя из транса, шаман пророчествовал.
– Я давно умер, – продолжил шаман. – Почему я не погребен? Скажите шаману… Почему я не погребен? Он знает, где я выбрал место для кургана…
Тарсук узнал голос. Оказывается, шаман не видел свое будущее, как ошибочно решил вначале хан. Устами шамана говорил дух Кобяка, и говорил невероятные, безумные вещи.
– Я умер, – снова сказал шаман.
И жалобно:
– Помогите…
– Почему остановились? – Князь Святослав Киевский не пытался скрыть свой гнев. Рюрик Ростиславич отводил глаза, старательно показывая, что он здесь ни при чем. Телохранители князей благоразумно отъехали поодаль, чтобы не попасть под горячую руку хозяев.
Князь Игорь Святославич и предводитель черных клобуков Кунтувдый выглядели спокойными, словно не их распекали.
– Дальше дороги нет, – сказал Игорь Святославич. – В войске недостача.
– Как? – растерялся Святослав.
– Князь переяславский, – ответил князь Игорь, косясь на Рюрика, – самовольно покинул войско и исчез неведомо куда. Сказал, что мы о нем еще услышим…
Рюрик Ростиславич, уговорами которого переяславская дружина была включена в состав собиравшегося в поход на половцев войска, забеспокоился.
– Владимир Глебович, безусловно, горяч, – сказал князь Рюрик, пристально глядя на Игоря Святославича, – но у него должны быть причины для такого поступка.
– Причины были, – не стал спорить князь Игорь. – Он требовал места в начале войска, утверждая, что его княжество разорено половцами, поэтому и грабить обоз ему первая очередь. Еще он говорил, что Мономашичу не ходить под Ольговичем…
Игорь наблюдал, как обменялись взглядами Святослав и Рюрик.
– Хорошо говорил князь, – продолжил Игорь. – Как истинный полководец – громко. Правда, неумно, но что ж… Если разума не дано от рождения, то старость принесет в замену опыт. Если, конечно, – Игорь усмехнулся своему, – князю переяславскому суждено до старости дожить.
– Он и насады у передового отряда увел, – нажаловался Кунтувдый. – Для переправы на Левобережье. Хорошо, если обойдется, и его дружина не налетит на половцев Кобяка. Тогда – смерть!
– Вернемся из похода, на суд призовем князя Владимира Глебовича, – решил Святослав Киевский. – Никому не дозволено бросать войско перед боем!
– Не согласен! – встрепенулся князь Рюрик. – Владимир Переяславский поступил единственно разумно, и он неподсуден!
– Ой ли? – не поверил князь Святослав. Игорь в недоумении уставился на Рюрика.
– Неподсуден, – с нажимом повторил князь Рюрик. – Не забывайте, как сложно искали пути к союзу мы, Мономашичи, с вами, Ольговичами! Еще не забыты взаимные обиды и долги, и усобица укрылась где-то рядом. Спор князей в походе мог эту усобицу легко спровоцировать, и князь Владимир решил уйти, чтобы сохранить мир и союз. Его не судить, благодарить надо!
– Как же, – проворчал Кунтувдый. – В ножки ему поклониться за бегство из войска…
Со стороны Днепра к Кунтувдыю подъехал гонец и зашептал что-то на ухо, опасливо косясь почему-то на князя Игоря. Кунтувдый помрачнел.
– Новости от князя переяславского, – хмуро пояснил он князьям. – Дружина его разорила приграничные Переяславскому княжеству деревни и движется с обозом обратно к войску.
– Откуда у Кобяка деревни? – не понял Рюрик. – Тут ошибка.
– У Кобяка деревень нет, – не стал спорить Кунтувдый. – Да и у князя Игоря Святославича теперь их меньше…
– Что? – вскинулся Игорь. – Переяславец разграбил мои деревни?!
– Да, – склонил голову Кунтувдый, словно он был виновен в случившемся. – И сегодня-завтра он будет здесь.
– Берег войско от усобиц, – прошипел Игорь, глядя на сжавшегося в седле князя Рюрика. – Чем я тогда хуже? Извини, отец. – Игорь поклонился Святославу, но униженное обращение к двоюродному брату контрастировало со сказанным далее: – Извини, но северцам нечего делать в одном войске с теми, кто разоряет наши земли! И чтобы не множить усобицы, – поклон в сторону Рюрика, – мы уходим. Ваших насадов хватит нам для переправы на левый берег, а гребцы вернут их обратно… Я услышал о Владимире Глебовиче, – продолжил Игорь, – теперь же он услышит обо мне! И посмотрим, чей голос будет громче.
Вскоре плачем и огнем наполнилась переяславская земля. Северские дружинники не жалели никого, мстя за своих, втоптанных в кровавую землю приграничья. Дымы пожарищ отмечали волчий путь дружины Игоря, превратившейся в стаю.
Волки в овчарне режут всех, хотя и не могут съесть или унести столько мяса.
Так начался поход на половцев: русские убивали русских.
Обычно начался.
Почему?
Тридцатого июля 1184 года войско хана Кобяка было наголову разбито у Орельского городка в двух сражениях. Особо отличились дружинники князя Владимира Глебовича, стремившегося загладить глухое недовольство, которое зрело в русском войске из-за его выходок.
Пойма реки Орели была усеяна сотнями трупов. Пленных старались не брать, такая ненависть охватила противников. Кони шли по брюхо в крови, и воды реки не могли ее смыть, поскольку и сама река поменяла цвет на красный.
Русские князья, даже не поменяв коней после битвы, подъехали к сбившимся в кучу пленникам. Только строжайший приказ смог сохранить жизнь половецким ханам и их приближенным.
Но спаслись не все. Святослав Киевский с некоторым злорадством смотрел на иссеченное мечами тело хана Тарсука, так и не пожелавшего сложить оружие. Очевидцы утверждали, что хан прикрывал бегство странно одетого половца с волчьей шкурой вместо плаща, но в это не верилось. Смерть исказила черты лица Тарсука, и хан ухмылялся, словно знал что-то неизвестное живым.
Отдельно от группы пленных стоял сам Кобяк, рядом с которым виднелась еще одна фигура – долговязая, в богатом, но порванном во многих местах халате и прекрасных сафьяновых сапогах. На долговязом не было доспехов. В горячке боя берендеи, прорубившиеся к ханскому бунчуку, собирались поднять все окружение Кобяка на копья, но хан своим телом закрыл долговязого, тем и спас от неминуемой смерти. Тем человеком был, конечно, наш старый знакомый Абдул Аль-Хазред.
– Вот и свиделись, – сказал Святослав Киевский, сверху вниз глядя с седла на хана Кобяка. – Как переменчива судьба.
Кобяк безразлично молчал, словно позор поражения лишил его умения вести беседу. Глаза хана бессмысленно смотрели сквозь княжеского коня на заваленный трупами берег реки, и маленькие слезинки стояли в морщинках, избороздивших лицо Кобяка.
Хан не плакал, просто ветер безжалостно высекал воду из широко открытых глаз половца. Хан не имеет права на слезы.
– Мне нужно в Киев, – сказал Кобяк. Слова давались ему с усилием, словно губы сопротивлялись сказанному.
– Что так? – поинтересовался Святослав.
– Мне нужно в Киев, – упрямо повторил Кобяк. – Говорить с тобой буду только там. И со мной обязательно поедет этот араб.
Кобяк плохо сгибавшейся рукой указал на стоявшего рядом с ним Аль-Хазреда, суетливо кланявшегося киевскому князю.
– Уже ставишь условия? – насупился князь Святослав Всеволодич.
– Условие, – поправил Кобяк. – Единственное условие! И только в случае его исполнения я смогу открыто признать свое полное поражение – ведь этого ты хочешь от меня, князь?
Кобяк смотрел прямо на Святослава Киевского, и князь не мог разглядеть в ханских глазах даже проблеска эмоций. Так говорили деревянные языческие идолы, если верить старым легендам.
– Хорошо, – наконец принял решение князь. – Мы возьмем в Киев твоего араба, но пускай он поменьше попадается нам на глаза.
– Он постарается. – Удивительно, но губы Кобяка растянулись в улыбке.
Не повредился ли хан в уме после поражения? Святослав представил себя на его месте, расстроился, но затем припомнил, как в годы молодости сам попал в половецкий плен и был выкуплен у одного из ханов за прирученного галчонка, умевшего передразнивать голоса людей. Старое унижение окатило душу подобно грязевому обвалу, и жалость к половецкому хану растаяла сама по себе.
– В обоз их! – распорядился Святослав, указывая на Кобяка и жмущегося к нему Аль-Хазреда. – Войску приказ: домой!
Еще не вернулись передовые отряды под командой князя переяславского, посланные на поиски половецкого обоза, как первые телеги киевлян потянулись на север. А гребцы в насадах, поплевав для верности на ладони, ударили веслами по непокорной днепровской воде, чье течение придется теперь преодолевать в неблизком пути до столицы.
Владимир Переяславский опоздал. Обоз Кобяка ушел, и его следы оказались так запутаны, что дружинники только разводили руками. Настораживало то, что на части отпечатков ясно были видны следы подков, а половцы не любили ковать лошадей.
Владимир не знал точно, но мог догадаться, что его опередила дружина князя Игоря Святославича. Он был прав в этих догадках, но вот судьба самого обоза оказалась непредсказуема.
В день битвы половецкие вежи были составлены традиционными окружностями, превратившись в мобильные, хорошо укрепленные крепости на колесах. Рассыпавшееся по степи охранение издалека могло заметить опасность, а оставшиеся при обозе лучники должны были продержаться до подхода основных сил. Выпущенные на выпас волы и верблюды при нападении отпускались с привязи, и обезумевшие от страха животные были способны расстроить любой боевой порядок.
Вестником поражения стал прискакавший на взмыленном коне шаман. В отсутствие ханов он взял командование на себя, приказав сниматься с места и уходить назад, в степь.
Но было поздно. С юга, где нападение было маловероятно, к половецким вежам приближалась русская конница.
Запели погребальную песнь первые стрелы. Красные щиты русских приняли удар на себя.
Русские дружинники не пошли в лоб. Это и правильно, ведь половецкие лучники с двухсот шагов пробивали любой щит и доспех. Конница закружилась вокруг веж в смертоносном хороводе, и стрелять по дружинникам стало бессмысленно, поскольку цель ускользала, постоянно меняя местоположение.
Старые воины скоро подметили странность. Русские не сделали ни единого выстрела, хотя видно было, что колчаны за плечами и у седел полны стрел.