Две жизни. Часть 1 Антарова Конкордия
— Не хочешь ли, друг, пройтись со мной к озеру. Оно недалеко, в конце парка.
Я обрадовался возможности поговорить наконец с Али Мохаммедом, и мы двинулись в глубь сада. Мы с Али старшим шли впереди. Сначала я слышал за собой шаги Флорентийца и молодого Али. Но вот мы свернули в густую платановую аллею, и нас окружила никем, кроме птиц и цикад, не нарушаемая тишина. В этой части парка уже не было цветов, но деревья попадались не только необычайно развесистые и с колоссально толстыми стволами, но и с необыкновенной окраской листьев и цветов. Особенно привлекли моё внимание чернолистые клёны и розовые магнолии. Дивные большие цветы, бледно-розового цвета, покрывали магнолии так густо, что они казались гигантскими розовыми яйцами. Аромат был силён, но нежен. Я невольно остановился, вдохнул всеми лёгкими душистый воздух и, забыв все раздирающие меня мысли, воскликнул: — О, как прекрасна, как дивно прекрасна жизнь! — Да, мой мальчик, — тихо сказал Али. — Обрати внимание на эти рядом живущие группы деревьев. Чёрные клёны и розовые магнолии, — и всё вместе, будучи таким ярким контрастом, живёт в полной гармонии, не нарушая стройной симфонии вселенной. Вся жизнь — ряд чёрных и розовых жемчужин. И плох тот человек, который не умеет носить в спокойствии, мужестве и верности своего ожерелья жизни. Нет людей, чьё ожерелье жизни было бы соткано из одних только розовых жемчужин. Ты уже не мальчик. Настала минута выявить и тебе твои честь, мужество, верность.
Мы двинулись дальше; вдали сверкнуло озеро; мы ещё раз свернули в аллею мощных кедров и подошли к беседке, устроенной из плакучего вяза. В ней было тенисто, с озера веяло прохладой.
Безмятежность жизни, казалось, ничем не нарушалась здесь. Но слова Али подняли во мне бурю. Мысли мои кипели; я чувствовал, что услышу сейчас что-то роковое, но никак не мог привести себя в равновесие.
— Вчера ночью я спас две жизни, хотя тебе может казаться, что я обрек их на муки и угрозу смерти. Я давно тружусь, чтобы пробудить самосознание в этом народе, разбить стену фанатизма, пробить тропинку хотя бы к самой начальной культуре и цивилизации. Я открыл здесь несколько школ, отдельно для мальчиков и мужчин и для девочек и женщин, где бы они могли учиться грамоте на своём и русском языках и начаткам, самым элементарным, физики, математики, истории. Все мои начинания встречались и встречаются в штыки; и не только муллами, но и царским правительством. С обеих сторон я слыву революционером, неблагонадёжным человеком. Я говорю тебе это для того, чтобы ты понял, в какое положение попал; и отдал себе точный отчёт в своих дальнейших действиях и поступках. Я наперёд тебя предупреждаю: на тебе не висят никакие обязательства, ты совершенно свободен в своём выборе и поведении. И что бы ты ни услышал от меня, — ты сам, добровольно, выберешь свой путь. Сам нанижешь в ожерелье матери жизни ту жемчужину, цвет и величину которой создашь своим трудом и самоотверженной любовью. Если ты захочешь устраниться от борьбы за брата и Наль, — тебя твой "лорд Бенедикт", — чуть улыбнулся Али, — отвезёт в Петербург, где ты будешь в совершенной безопасности. Если же верность твоя последует за верностью твоего брата, — ты сам определишь ту помощь и роль, которые пожелаешь принять. Наль воспитана мною. Только внешняя форма — на восточный манер — соблюдалась, и то весьма не строго. Наль хорошо образованна; и её блестящие способности помогли ей узнать гораздо больше, чем знает любой окончивший европейский университет человек.
Пять лет назад я уговорил твоего брата заниматься с Наль математикой, химией, физикой и языками, так как частые отлучки из города не позволяли мне самому регулярно заниматься с нею. Отсюда и происхождение тех восточных халатов, бород и усов, что вы схоронили сегодня с Флорентийцем в гардеробе твоего брата. Тупая дуэнья, старая мать Али Махмуда, когда-то спасённая мною от разорения и Гибели, оказалась злой и неблагодарной. Только переодеваясь в другие халаты, мог твой брат проникать как учитель в разных гримах в рабочую комнату Наль. И старая, подслеповатая женщина была уверена, что впускает всё разных учителей. Охраняя Наль во время уроков, она спала и так смешно храпела, что заставляла иногда Наль громко смеяться, но это не будило глухую дуэнью.
Я представил себе два прекрасных молодых существа, которые учатся под охраной полуслепого, полуглухого стража, вспомнил почему-то, как сам я разыгрывал роль: "Вы хромы, глухи и немы", — и закатился своим мальчишеским смехом. Али погладил меня по плечу и продолжал: — Время шло. Я понял давно, какое чувство возникло между Наль и твоим братом. Было бы бесполезно взывать к чести и мудрости твоего брата, он и без того был на высоте их. Я не мешал этому чувству, так как всё равно не видел для Наль иного выхода, нежели побег из этого гнетущего места, и готовился к нему заранее. Старая дурища испортила весь мой план. Она завела за моей спиной интриги с муллой и дервишами. Довела дело до сговора несчастной Наль с самым отчаянным и злым из всех религиозных фанатиков, каких я здесь знаю. И теперь — меня ждет объявление религиозного похода, ведь я не давал согласия на брак и покровительствовал христианам. Не буду утруждать тебя подробностями, — ты сам видел, что избежать сговора не удалось. В тот миг, когда тебя вывел Флорентиец из сада, на женской половине тоже шёл пир. Там всё было подготовлено к законному похищению невесты. Роль невесты играл Али, мой племянник, пробравшийся в темноте в костюме Наль на женскую половину и успевший сесть на место невесты, пока продолжался беспорядок с освещением.
Темнота немного дольше длилась на женской половине. Всё совершилось честь честью. Невеста была выведена старухами в сад и там, переданная из рук в руки, «похищена» женихом. С выстрелами, шумом и гамом, как полагается по обряду для знатного купеческого дома, было выполнено похищение. По дороге приключилась какая-то заминка с одной из лошадей. И пока все товарищи с факелами и ножами вместе с женихом поправляли упряжь, Али сбросил с себя халат, драгоценные покрывала и оставил в повозке захваченные с собой туфельки Наль, сам же выпрыгнул бесшумно из телеги, — на что он большой мастер, — и. скрывшись во тьме, благополучно добрался до моего уже уснувшего дома, где мы его поджидали у калитки вместе с Флорентийцем. Немало выстрадал Али. Ты не мог не заметить перемены, происшедшей в нём за одну ночь. Он обожал с детства сестрёнку, часто учился вместе с ней у твоего брата. Наль — его второе «я»; и, пожалуй, это второе «я» ему дороже собственной жизни. Буря ревности, тяжёлый плащ предрассудков, мечты об особенной судьбе для Наль и себя, — всё это окутывало Али и должно было или сгореть в нём или похоронить его под собою. Он никак не ожидал, что первым другом и покровителем в жизни Наль будет не он. Не верил, что я стану на сторону твоего брата и благословлю эту любовь, — чистой и прекрасной он признавал её всегда. Уступить Наль другому мужчине, да ещё европейцу, было для него непереносимо. Дозволить ей уйти в опасный путь без себя, — всё это сначала разбило его.
Его спасла беспредельная верность мне, верность и любовь ребёнка, потом юноши, от которого у меня не было тайн. Его истинная поглощающая любовь к Наль, заставившая забыть о себе и думать о ней, — спасла не одну, а три жизни, которые были бы прерваны его рукой, если бы верность не победила всё. В эту ночь он добровольно выбрал тропу жизни и надел на нить своего ожерелья чёрную, как листья чёрного клёна, жемчужину отречения, чтобы помочь жить женщине, так похожей на розовую магнолию… Я уже сказал, не сегодня — завтра объявят религиозный поход против меня. Что это означает, я лучше не буду тебе объяснять. Когда, доехав до дома жениха, увидели, что в повозке лежит только одна одежда Наль, — мгновенно известили муллу и дервишей и, посоветовавшись с ними, вернулись в мой спавший дом целой толпой с омерзительными криками, оскорблениями и угрозами. Я молча стоял среди этой разъярённой толпы. И наконец, воспользовавшись минутой относительного затишья, велел слугам вызвать старух, которые должны были вывести Наль в сад в условленное место, к жениху. Толпа ждала. Казалось, всё вокруг наполнено электрическими токами бешенства. Шли минуты, походившие на часы. Переполох в доме, конечно, давно разбудил всех на женской половине. Вскоре шесть старух во главе со старой тёткой Наль встали рядом со мной.
— Эти люди, — сказал я им, — обвиняют вас в том, что вы не Наль вывели в сад, а одну её одежду отдали жениху. И среди озверевших мужчин и дрожавших от страха и внезапно пришедших в бешенство женщин поднялся невообразимый вой. Обе стороны готовы были вцепиться друг в друга. Размахивая руками, вопя какие-то проклятия, старая тётка Наль утверждала, что сама вложила руку Наль в руку жениха. Остальные подтверждали, что видели, как жених взял Наль на руки, и даже заметили, что он был слабоват для неё. Я посмотрел на жениха, он потупился и сказал, что ему не приходилось носить на руках женщин и что, действительно, Наль показалась ему тяжелее, чем он предполагал. На мой вопрос, донёс ли он её и посадил ли в телегу, он указал на двух своих товарищей, людей большого роста и силы редкой, и сказал, что сам он едва смог донести Наль до калитки, что там её взял один из товарищей и донёс до телеги; а в телегу её осторожно положили его рослые друзья. Пришлось мне и их спросить, была ли то Наль или только её одежда, которую они уложили в телегу. Оба утверждали, что несли невесту. Я стал уговаривать их разойтись, чтобы не привлекать к семейному скандалу внимание русских властей. Я читал смертельную ненависть в их глазах и нисколько не сомневался, что если бы не рассвело и не боялись бы они отвечать перед русским судом, — они бы прикончили и меня, и Али, и многих из моих домочадцев и гостей. По местным понятиям, весь позор падал на жениха. Он злобно посмотрел на своих рослых товарищей, какое-то подозрение вдруг мелькнуло в его глазах и, повернувшись круто к ним спиной, он грубо обругал их и быстро побежал к калитке. Остолбенев на миг, все его товарищи, мулла и толпа, пришедшая с ними, — все бросились бежать вслед за женихом, натыкаясь друг на друга, валя кого-то с ног, застревая в узкой калитке. За стеной сада послышалась перебранка жениха с товарищами и муллой, несколько выстрелов, крики. Но калитка захлопнулась, ещё раз послышались крики, шум отъезжающей телеги, конский топот — и всё смолкло. Старухи были искренне убиты позором и несчастны. Они клялись и божились, что Наль сидела с подругами вечером за столом, что они сами накинули ей ещё и чёрное покрывало поверх драгоценных уборов и наперебой рассказывали, как тяжело было жениху нести невесту, как он передал ношу товарищу и т. д. Я велел всем идти спать, сказав, что сам буду искать Наль, чтобы ни в дом, ни из дома в течение суток никто не входил и не выходил.
— Сейчас я уже имею известие, что твой брат и Наль едут благополучно в скором поезде в Москву. Но это не значит, что они уже спасены. Пока не доберутся до Петербурга и не сядут на пароход, отходящий с Невы в Лондон, — нельзя быть уверенным в их безопасности. Перейдём теперь к твоей роли, — продолжал Али Мохаммед после короткого раздумья. — Ты невольно запутан в эту историю, как брат Николая, поскольку злой глаз религиозных фанатиков видит врагов во всех друзьях того, против кого объявляют религиозный поход. А друг — это каждый, кто близок или хорошо знаком с настоящими друзьями отвергаемого. К тому же дервиши решили, что похитил Наль незнакомый им хромой старик, и этот след может привести к тебе, а уж к Флорентийцу непременно. Ты, повторяю, свободен в своём решении. Ты можешь мне сейчас сказать, что желаешь остаться непричастным к этому делу, — и ты немедленно уедешь в К., - Али назвал крупный торговый город, — с письмом к моему другу, у которого ты проживёшь недели две-три и вернёшься в Петербург. Если же хочешь помогать мне бороться за жизнь брата, — придется сказать своё решительное слово и начать действовать. Так закончил Али свой разговор со мной.
Глава 4. ПРЕВРАЩЕНИЕ В ДЕРВИША
В моём сердце стало как-то ясно и тихо. Я ни минуты не тревожился, и даже волнение за судьбу брата перестало меня беспокоить. Присутствие Али, его мощь влили в меня уверенность и энергию.
Чем больше я погружался мыслью в страшную рознь народов, чем ярче представлял себе невежество бедного, неграмотного и почти всегда голодного народа, который даже и религию выбрать себе самостоятельно не может, а попадает с рождения в лапы фанатиков, который всю жизнь всем рабски повинуется, — тем яснее становилось мне, что я не могу остаться равнодушным к судьбе хотя и чуждого мне по крови, но, конечно, такого же народа, с красной кровью и страждущим сердцем, как и мой родной, зажатый царской лапой русский.
И чем больше я думал, какой странной случайностью я оказался связанным сейчас с судьбою чужого народа, вторгшись в самую сердцевину его предрассудков, — тем сильнее сознавал, что нет случайностей, а есть целая сеть закономерных действий. Что во всей окружающей нас жизни, как и в природе, нет явлений случайных, а царит гармония всегда закономерно и целесообразно действующих сил, связывающих всех людей воедино, как группы чёрных клёнов и розовых магнолий.
Моё спокойствие не то что возрастало с каждой минутой, оно как бы утверждалось, черпая силу в самой глубине моего сердца, которое, казалось, я понял впервые. Видя моё молчание, Али прибавил:
— Не думай, что тебе надо дать ответ сию минуту. Хотя, конечно, временем мы не располагаем; я ожидаю самого быстрого хода событий.
— Мой ответ готов, — сказал я. — Я так глубоко спокоен, решение моё так ясно, что я ещё ни разу за всю свою жизнь не припомню подобного чудного и чудного состояния духа, подобного мира в себе.
Я не только не колеблюсь, но мне даже не представляется возможным пойти другим путём, где бы мог я отделить себя от брата, от вас, от Флорентийца и всех ваших друзей. Ведь если бы мой брат был здесь, — он слил бы свою жизнь с вашей и пошёл бы за вами. Моё решение не нуждается в обдумывании. Я иду с вами, я верен моему брату-отцу и буду отстаивать так же всеми силами его жизнь и счастье, как и раскрепощение того народа, которому вы так беззаветно и самоотверженно служите.
— Твоё спокойствие, друг, убеждает меня более всяких клятв и обещаний. Вернёмся в дом, там могут быть какие-нибудь новые вести.
С этими словами Али Мохаммед встал, обнял меня и, положив руку мне на голову, заглянул глубоко в мои глаза своими агатовыми бездонными глазами. Трепет какого-то восторга охватил меня, я точно потерял на миг сознание и пришёл в себя уже в кедровой аллее, по которой мы шли, любуясь сверканием озера на ярком солнце.
Аромат деревьев, чириканье птиц, треск цикад снова сопровождали нас. Никогда ещё я не чувствовал себя так необычайно. Казалось, все внешние факторы должны были бы задавить мой дух. А на самом деле, впервые среди величавого молчания природы, в обществе этого человека, в котором я чувствовал необычные силу и чистоту, я понял какую-то иную, ещё неведомую мне жизнь сердца. Я ощутил себя единицей этой беспредельной вселенной, среди которой я жил и дышал; и мне казалось, что нет разницы между мною, солнцем, сверкающей водой и шумящими деревьями, что все мы отдельные ноты той симфонии вселенной, о которой говорил Али.
Я точно прозрел в какую-то глубь вещей, где всё — революции, борьба отдельных людей, борьба страстей целых наций, войны и ужасы стихий, — всё вело человечество к улучшениям, к завоеваниям в коллективном труде великих ценностей равенства и братства. К той гармонии и красоте, где свобода какой-то новой жизни должна дать всем людям возможность отдавать всё лучшее в себе на общее благо и получать то, что нужно каждому для его совершенствования и индивидуального счастья…
Я ушёл в свои мысли, какая-то радость наполнила всё моё существо, и я не заметил, как мы подошли к дому и встретились подле него с Али молодым и Флорентийцем.
Обменявшись малозначащими фразами по поводу красот парка, мы вошли уже вчетвером в дом и уселись на открытой веранде у стола, который был накрыт для чаепития. Жара немного спала, нам подали чай в больших чайниках красивой расцветки и оригинального китайского рисунка. Только успели мы выпить по чашке чая, как вошёл слуга и тихо сказал несколько слов хозяину. Тот извинился перед нами и вышел.
Мы молча остались сидеть за столом. Каждый был погружен в свои думы, никого не стесняло это молчание. Все точно сосредоточились в себе, готовясь, каждый по-своему, к грядущим событиям.
Лично я, — казалось мне, — точно и не жил до сегодняшнего дня. Только сейчас я ощутил свою связь со всеми людьми, знакомыми мне и незнакомыми, далёкими и близкими, и оценивал жизнь по-новому, решая для себя вопрос, что значит свой или чужой и кто же это свой, а кто чужой.
По свойственной мне рассеянности мне казалось, что ещё очень мало времени; но на самом деле прошло около часа.
Вошёл слуга и сказал Али молодому, что хозяин просит всех пройти к нему в кабинет. Мы встали. Флорентиец обнял меня за плечи, ласково прижав к себе на минуту, и мы прошли на другую половину дома, которой я ещё не видел.
Через ту же переднюю, в которую мы вошли с Флорентийцем, как только экипаж остановился у подъезда дома, мы попали в большую комнату, кабинет Али Мохаммеда. Мы увидели его за письменным столом, и у стола, в глубоком кресле, обитом ковровой тканью, сидел в жёлтом халате и в остроконечной шапке с лисьим хвостом дервиш.
Сюрпризы последних суток, должно быть, так разбили мои нервы, что я едва не вскрикнул от изумления и растерянности. Я всего ожидал. Но увидеть дервиша в кабинете Али, — этого мои нервы не вынесли; я почувствовал такое раздражение, что готов был броситься на него.
Али молодой, взглянув на меня и поняв по моему расстроенному лицу, что я переживал, шепнул мне:
— Не все, кто одет дервишем, — на самом деле дервиши. Это друг.
Я постарался взять себя в руки, стал пристально разглядывать мнимого дервиша. И ещё раз устыдился своей невыдержанности, отсутствию такта и внимания. Если бы я начал с того, что посмотрел в лицо этого человека и сосредоточил бы своё внимание на нём, а не на себе, мне не отчего было бы раздражаться. То был юноша не старше сидевшего рядом со мною Али Махмуда.
Тёмные глаза, мягко, как звёзды, сверкавшие из-под нахлобученной шапки, прелестный нос, продолговатый овал лица и загорелые и огрубевшие, но прекрасной формы руки. Вся его фигура, несмотря на нищенский халат, дышала благородством. Большой ум читался на его лице, так и хотелось сбросить эту тяжёлую и противную шапку, чтобы увидеть лоб, должно быть лоб мыслителя.
Дервиш говорил на непонятном мне языке; и, к стыду своему, я даже не мог определить, что это за язык. Я знал, что мне расскажут, о чём шла речь, и отдался наблюдениям. Флорентиец сидел спиной к окну напротив молодого дервиша, на которого прямо падал свет. Хотя окно было занавешено лёгкой тканью цвета слоновой кости, света было совершенно достаточно, чтобы ни малейшее движение на лице незнакомца не ускользнуло от меня.
Поистине, он тоже был красавец. Выше среднего роста, широкий в плечах, он напоминал мне чем-то неуловимым моего брата. Лицо Али старшего выражало такую серьёзность, что мне снова вспомнились все грозящие брату беды, и снова острая боль пронзила сердце.
Незнакомец опять заговорил. Его голос, оригинальный, низкий, баритональный металлический, мог бы составить честь любому оперному певцу. Он, очевидно, что-то предлагал. Все молчали, точно обдумывая его предложение, и, наконец, Али старший, взглянув на меня, сказал:
— Прости, друг. Ты не понимаешь нашего языка, я вкратце объясню тебе суть дела. Мулла и жених, якобы на основании свидетельских показаний моих гостей, мальчиков и слуг, утверждают, что Наль похищена тем гостем на пиру, которому я посылал блюда со своего стола. Они говорят, что это был важный старик, хромой и седой, который вышел из-за стола как раз в тот момент, когда была похищена Наль. Мулла объявил, что здесь было колдовство, и обвиняет в нём меня и моего старого гостя, его повсюду ищут. Религиозный поход против меня уже объявлен. Две из построенных мною школ уже сравняли с землёй. И каждой женщине, у которой найдут книги, будет объявлено отлучение. А это хуже смерти в здешних глухих и диких местах. Далее молва утверждает, что кто-то видел, как мой гость спрятался в доме твоего брата. Надо полагать, что дикая орда набросится на дом, быть может сожжёт его, как и мой. Мне необходимо сейчас же поехать в город, чтобы спасти людей, оставшихся там, от верной гибели. Тебе же, вместе с Флорентийцем, следует отправиться на станцию железной дороги и постараться добраться до Петербурга, чтобы там помочь нашим беглецам. Я не сомневаюсь, что за всеми нами идёт слежка. Царское правительство не вмешивается в религиозные погромы, не видит и не слышит их, пока ему это удобно. Ни тебе, ни твоему брату не уйти живыми, если вас где-либо обнаружат. Всем известна наша дружба, и если изловят тебя, — ты ответишь за всех. Этот друг предлагает тебе переодеться сейчас же в платье дервиша, а Флорентийцу — в обычное платье простого купца и уехать в вагоне третьего класса в Москву. По дороге сами уже будете соображать, как вам лучше спасаться, я же буду посылать вам телеграммы до востребования на все узловые станции и оповещать о ходе событий. Не забывай, что тебе надо думать не о себе. Спасая свою жизнь, ты думай только о лишней паре рук и ног для защиты друга, брата-отца. Весь героизм сердца, вся сила мужества должны быть собраны, чтобы не выдать себя в опасные минуты ни одним растерянным взглядом или движением. Смотри прямо в глаза тем, кто тебе будет казаться подозрительным. Стань снова временно глухонемым и, со свойственным таким людям вниманием, смотри на рот говорящих. Это будет сбивать с толку преследователей. Времени остаётся мало. Али и новый друг помогут тебе переодеться, если ты захочешь принять это предложение. Я же передам Флорентийцу всё нужное для вашего пути и условлюсь о телеграммах.
Он поднялся и вышел вместе с Флорентийцем, а Али молодой и новый знакомец стали облачать меня в платье дервиша, на что я согласился без колебаний.
В довершение всех бед в дело снова пошла бесцветная жидкость. На этот раз уже всё тело, смазанное ею, стало тёмным, а руки, ноги и лицо, покрытые слоем жидкости дважды, стали такими, словно их сожгло солнцем, как-то сморщились, и я стал выглядеть лет на сорок. Но теперь я не вздыхал по своей исчезнувшей юности и утраченной белизне. Дело шло не о маскараде, а о жизни дорогого мне брата и моей собственной, и я старался запомнить характерные жесты и манеры, которые мне показывал мой новый друг, мнимый дервиш.
Едва я кончил одеваться, как вошёл Флорентиец. Его узнать было невозможно. Длинная чёрная борода, голубовато-серая чалма и пёстрый ситцевый халат, подпоясанный платком, на ногах мягкие чёрные сапоги. Он имел вид средней руки торговца, отправляющегося за товарами. Его лицо и безукоризненные руки не уступали в черноте моим, а ногти и зубы были отвратительно грязны.
В прежнее время я бы покатился с хохоту; но сейчас я принял всё как должное, оценив его неузнаваемость.
— А шапку к голове вы ему приклеили? — спросил он. — Ведь может случиться, что кто-либо попытается сбить шапку с его головы.
Он достал из своего огромного кармана тёмную ермолку, натянул её мне на голову так туго, что, казалось, сорвать её можно было только вместе с кожей, и поверх, смазав внутреннюю сторону остроконечной шапки клейкой жидкостью, напялил и её на мою несчастную голову. Я едва держался на ногах, так было жарко; голову сжимало, стало тошнить.
Вошёл Али старший и, очевидно, понял моё состояние. Он вынул из стола коробочку, открыл её и положил мне в рот белую пилюлю. Остальные, закрыв коробку, передал Флорентийцу.
— Лошади ждут по другую сторону озера, вы поедете оттуда, — сказал Али, — времени едва хватит доехать до станции.
Мы двинулись кратчайшим путём к озеру вдвоём с Флорентийцем, простившись наскоро с обоими Али и новым знакомым.
Подойдя к озеру, мы сели в лодку. Флорентиец быстро переправил её на другую сторону, и через несколько минут мы увидали быстро катившую к нам простую бричку. Ни словом не обменявшись с возницей, мы сели в неё и покатили по направлению к вокзалу.
Вокзал от города был в верстах трёх, и мы, минуя город, выехали к нему совсем с другой стороны. В бричке мы обнаружили два узла из ситцевых платков и два убогих деревянных сундучка. Флорентиец вёл себя так, как будто никогда ничего кроме ситца не носил и об элегантных чемоданах понятия не имел.
Подъехав к вокзалу, мы соскочили с брички и очутились в густой толпе восточного люда, галдевшего и возбуждённого. На нас не обратили никакого внимания, увидев простых, бедно одетых купца и монаха; а продолжали зорко вглядываться во всех подъезжающих, побогаче одетых.
К нам подошёл старик и предложил помочь нести узлы. Флорентиец передал ему мой узел и сундучок, взял свой под мышку, узел в руку, точно это были пакеты с ватой, сказал что-то старику, и мы двинулись на вокзал.
Там поджидал нас другой старик и подал Флорентийцу два билета. Едва мы вышли на платформу, как подкатил поезд.
Мы разыскали наш вагон третьего класса и уселись на грязной скамье. На полу валялись кожура бананов и корки апельсинов, огрызки дынь и арбузов, куски хлеба и обрывки бумаги.
Едва мы уселись, как на платформе поднялся шум, толпа, через которую мы прошли, ворвалась, галдя, на перрон. Размахивая руками, люди бросились мимо загораживавшего им путь жандарма к вагонам первого класса. Толпа лезла и в международный вагон, куда её не пускали. Начальник станции, жандарм, проводники — все были в один миг разбросаны. Несколько человек всё-таки пролезли в вагон, кого-то разыскивая, крича и перекликаясь.
Перепуганные, ничего не понимавшие немногочисленные пассажиры тоже подняли крик. Жандарм подавал тревожные свистки, и к нему на помощь уже летели со всех сторон носильщики, жандармы и группа вооружённых солдат. Толпа успела обшарить международный вагон, перебралась в первый класс; кое-кому удалось обежать и оба вагона второго класса. Но здесь их настиг жандармский офицер, зычным голосом он выстроил солдат в строевой порядок, и восточная толпа мгновенно рассеялась, так и не успев добраться до вагона третьего класса. Убегая со всех ног, проскакивая через вагоны на запасных путях, люди скрылись, точно их и не было. Впрочем, вероятно, их и не интересовали убогие вагоны; ища самого Али или кого-либо из близких ему, они не могли предположить, что искать следует в грязи и пыли третьего класса.
Поезд всё ещё стоял, хотя время отправления уже истекло. Я обливался потом и не раз вытирал своё лицо большим пёстрым платком, данным мне дервишем, и именно тем жестом, которому он меня обучил. Хотя я и был совершенно уверен, что нас узнать невозможно, но не мог не заметить, что в глазах моего спутника мелькнуло внезапно какое-то беспокойство.
Я выглянул на перрон и увидел, что к старику, нёсшему наш багаж и теперь стоявшему в дверях вокзала, подошёл мулла. Но как раз в эту минуту начальник станции махнул рукой, раздался оглушительный третий звонок, обер-кондуктор свистнул, ему ответил свисток паровоза и, наконец, мы двинулись.
Не успели мы отъехать, как в наш вагон с противоположной стороны перрона впрыгнул, как кошка, молодой сарт. Он часто и трудно дышал, очевидно очень быстро бежал. Войдя в вагон, он не сел, а шлепнулся рядом с нами. Я подумал, что вот-вот он упадёт в обморок.
Поглядев на него, Флорентиец покачал головой и обратился к двум старым сартам, сидевшим в глубине вагона. Речи его я не понял, но один из стариков встал и подал запыхавшемуся сарту воды в кувшине из тыквы. Тот выпил её жадно, но всё не мог прийти в себя.
Наконец он несколько поуспокоился и спросил Флорентийца, сидевшего с ним рядом и почти закрывавшего собою мою небольшую фигуру, не заметил ли он кого-либо, кто садился в поезд на этой станции.
— Как не заметить? Я сам садился, мой племянник садился, да ты садился, — ответил ему, смеясь, мой друг. — Нет, впрочем, ты не садился, ты прыгнул, — прибавил он, и в вагоне рассмеялись.
Молодой сарт уже совсем пришёл в себя. — От кого ты так убегал? Тебя преследуют царские власти? — спросил его Флорентиец.
— Нет, — ответил он, — я догонял поезд, чтобы передать одному нашему купцу письмо, очень для него важное. Мне сказали, что непременно он или его племянник едет в этом вагоне.
И он встал с места, обошёл вагон, поблагодарил старика, давшего ему пить, и, поговорив с ним, опять вернулся к нам.
— Нет, — сказал он. — Здесь нет ни дяди, ни племянника, которых я ищу, а в вагонах первого класса нет ни их рыжего друга, ни хромого старика. Придется мне на повороте спрыгнуть и караулить следующий поезд.
Флорентиец важно покачал головой, выказывая сочувствие к его неудавшейся миссии и желанию спрыгнуть с поезда на ходу.
Молодой сарт объяснял Флорентийцу и столпившейся вокруг нас кучке любопытных, что купец, которого он искал, — его благодетель, и если кто-либо скажет ему, кто сел на этой станции в поезд, кроме нас с Флорентийцем, то он сам и богатый купец-благодетель отблагодарят его.
Один из стариков сказал, что видел, как в последний вагон сели две женщины и молодой человек. Лицо сарта зажглось, точно факел сверкнул и отразил своё пламя в его глазах; он растолкал окружавшую нас кучку пассажиров и стремглав бросился в соседний вагон.
Прошло минут двадцать, он снова возвратился к нам; довольно постное выражение его физиономии говорило без слов, чем завершились его поиски. Его вторичное появление никого уже не заинтересовало; кое-кто из пассажиров стал готовиться к выходу на ближайшей станции.
Сарт снова сел возле Флорентийца и стал шептать ему что-то на ухо, опасаясь, чтобы я не услышал его слов, но Флорентиец успокоил его, показав ему на мои уши. Всё же раза два ещё он взглянул на меня подозрительно, но заметив, что я пристально гляжу на его рот, отвернулся и успокоился. Подумав, что толку всё равно мало от моих наблюдений, я решил тоже отвернуться и стал смотреть в окно.
Поезд шёл быстро, очевидно машинист решил нагнать опоздание. Сколько мог охватить глаз — всё шла безводная, голая степь. Ни деревца, ни кустика, ни жилья. Я невольно думал о трудной жизни народа, который выращивает чудесные фрукты, богатейшие виноградники и пышные цветы, искусственно орошая землю. Между тем поезд стал заметно замедлять ход. Мы огибали глубокий овраг, на дне которого сверкала маленькая струя воды. Очевидно, здесь снова начиналась сеть арыков, отчего вся местность резко изменилась. Замелькали сады кишлаков, стали попадаться гигантские фиговые, ореховые и каштановые деревья.
Поезд ещё немного замедлил ход, и вдруг я увидел сарта: артистически рассчитав свой прыжок, он исчез в глубоком овраге.
Надо сказать, он исчез вовремя. Не успел я повернуться к Флорентийцу, как открылась дверь вагона, вошли два кондуктора, спрашивая билеты. Флорентиец подал наши билеты, сходившие на следующей станции отдали свои, кондукторы прошли дальше, и я надеялся, что Флорентиец мне теперь расскажет, о чём шептал ему сарт. Но он незаметно приложил палец к губам и дал мне прочесть записку, которую держал в руках.
Это был текст телеграммы до востребования, написанной по-русски в город С. купцу К., с извещением, что купец А. живёт, — дальше стояло многоточие.
Я не понял, о чём эта записка в руках Флорентийца, хотя и сообразил, что дал ему её выпрыгнувший из вагона сарт.
Через четверть часа мы остановились у следующей станции, но никто не сел в наш вагон. Флорентиец вынул из своего узла две книги, передал одну мне. Его книга была написана на арабском языке, а та, что оказалась у меня, напоминала толстый затрёпанный молитвенник, и шрифт её был так же мне понятен, как и страница того гигантского Корана, который показывал мне брат в одной из мечетей города.
Я улыбнулся и подивился тонкой наблюдательности того, кто собирал нас в путь. Какая же ещё книга могла быть в руках у дервиша, как не потрёпанный, видавший виды в бесконечных странствиях бездомного монаха молитвенник.
Какой-то богобоязненный старик принёс мне дыню и кусок хлеба, другой протянул два куска сахара. Я ещё раз мысленно поблагодарил человека, отдавшего мне своё платье дервиша, за преподанный урок поведения, приличествующего монаху. Флорентиец объяснял всем, что я глух, но святой жизни: II мои молитвы хорошо доходят до Бога. Я же, опустив глаза долу, прикладывал руку к груди и несколько раз кивал головой, не глядя на тех, от кого получал подаяние. Кое-кто, услыхав, что я святой жизни и хорошо привечен Богом, давал мне даже деньги.
Так ехали мы до самого вечера, и снова сразу настала ночь. В вагоне всё утихло. Флорентиец подложил мне под голову мой узел, оказавшийся мягким, заставил лечь, а сам сел у моих ног.
Не знаю, долго ли я спал, но проснулся я от того, что кто-то сильно меня тряс. Я никак не мог проснуться, хотя сознавал, что меня будят. Наконец, чьи-то сильные руки поставили меня на пол, и я вдохнул струю нашатыря. Я чихнул и окончательно проснулся. Флорентиец стоял рядом со мною, оба сундучка наши были связаны и перекинуты через его плечо, один узел он держал под мышкой, тот, на котором я спал, он взял в руку, другой показал на дверь и подтолкнул меня к ней.
В вагоне было почти совсем темно. Кое-где свечи в фонарях уже догорали, да и висели фонари очень редко и высоко.
Спросонья я плохо соображал, но двинулся к двери. Мне представилось, что мы будем прыгать, как сарт, с поезда, который, кстати сказать, мчался опять на всех парах; и я приходил в ужас от своего мешковатого платья, длинного, неудобного, стеснявшего мои движения. Ни с чем логически не связанная, вдруг мелькнула мысль, что и шапку-то мне приклеили к голове, чтобы она не свалилась во время прыжка.
Мы бесшумно вышли на площадку вагона, и я взялся за наружную дверь, чтобы её открыть. — Рано ещё, — сказал мне тихо, в самое ухо. Флорентиец.
— Так мы на всём ходу и будем прыгать? — спросил я его так же тихо.
— Прыгать? Зачем прыгать? — сказал он, смеясь. — Мы подъезжаем к большому городу, где живёт мой друг. Сойдём на станции, возьмём извозчика и поедем к нему. Но пока я тебе не скажу, сохраняй полное внешнее безразличие дервиша и, кто бы ни обратился к тебе с вопросом, показывай на уши. Поезд замедляет ход. Сходи первым и подай мне руку. И ни на одну минуту не отходи от меня ни на станции, ни в доме моего друга, куда мы приедем. Так и держись, либо за мою руку, либо за пояс, как если бы ты был слепым и не мог передвигаться без моей помощи.
Поезд подходил к перрону скудно освещенной станции. Вокруг царила ночь, и казалось, что на станции всё замерло. Мелькнула красная фуражка дежурного, за нею рослая фигура жандарма, — и поезд остановился.
Мы сошли с перрона, прошли через полупустой зал третьего класса и вышли на крыльцо. Здесь к Флорентийцу подошёл какой-то сарт и предложил довезти до ближайшего кишлака. Флорентиец объяснил ему, что нам нужно в город, в торговые ряды. Сарт обрадовался; ему было как раз по пути, и он думал, что ночью сможет сорвать с нас хороший куш.
Не тут-то было. Флорентиец начал яростно торговаться, как истый восточный купец. Он так и сыпал горохом слова, закатывал глаза и разводил руками вместе с возницей. Оба они горланили минут десять, наконец сарт вздохнул, закатил глаза и воззвал к Аллаху. Только этого, казалось, и ждал Флорентиец. Сложив руки и также воззвав к Аллаху, он выдвинул меня вперёд, и возница увидел перед собою дервиша. Он моментально утих, поклонился мне и позвал нас к стоявшей тут же телеге. Мы взгромоздились на неё и поехали в город, который был в двух верстах от станции.
Глава 5. Я В РОЛИ СЛУГИ-ПЕРЕВОДЧИКА
Мы ехали, храня полное молчание. Возница пытался было задавать вопросы Флорентийцу, но получая односложные ответы, произнесённые сонным голосом, решил, что мы устали, должно быть, от долгого пути, и перенес своё внимание на лошадь.
Лошадка трусила по мягкой дороге. Тьма освещалась только мерцающими звездами, и мысли мои, точно замерзшие во время моего тяжёлого сна в вагоне, вновь зашевелились. Мне ещё не приходилось слушать молчание ночи в степи. Снова — как и в парке Али — меня охватило чувство преклонения перед величием природы. Я смотрел на усыпанное звёздами небо и разглядел впервые многие созвездия, о которых до сих пор только читал или слышал. Звёзды не походили на наши северные. Они казались гораздо крупнее, точно лампады мерцали, и я наконец увидел воочию тот дрожащий свет звёзд, о котором пишут поэты. Даже небо показалось мне более низким. Прорезанное широкой полосою Млечного Пути, оно сверкало контрастами полной тьмы и света.
Я вернулся мыслями к Али Мохаммеду. Опять меня пронзила радость от встречи с ним и мысль о красоте и гармонии природы, — я подумал о мощи любви и счастья, которыми щедро одаряет природа человека; о тех великих скорбях и слезах, которыми наполняет мир сам человек, неизменно оправдывая свои действия именем великого Творца: и будто бы в защиту Его отравляя мир жестокостью своего фанатизма.
Мерный стук копыт и покачивание тележки на мягкой дороге не усыпили меня: но внезапно среди ночи я почувствовал себя одиноким, несчастным и беспомощным… Но то было лишь мгновение слабости. Я вспомнил слова Али о том, что настало моё время выказать мужество и преданность. И волна бодрости, даже радости опять пробежала во мне. Я захотел немедленно вступить в борьбу не только за жизнь и счастье любимого брата и Наль, но и за всех страдающих по вине фанатиков, тех, кто считает свою религию единственной истиной, кто давит всё живое, что рвется к свободе и знанию, к независимости в жизни…
Я прикоснулся к Флорентийцу, благодарно приник к нему и встретил его добрый, ласковый взгляд, который, казалось, говорил мне: "Нет одиночества для тех, кто любит человека и хочет отдать свои силы борьбе за его счастье"
Мы уже въезжали в город. Окраины его напоминали сплошной сад, но и центр города оказался таким же. Ночь была уже не так темна, в кольце зелёных улиц вырисовывался гигантский силуэт мечети, показались торговые ряды.
Флорентиец приказал вознице остановиться, мы сошли, рассчитались с ним и отправились вдоль рядов, кое-где охраняемых ночными сторожами. Раза два мы свернули в тихие спавшие улицы и наконец остановились у небольшого дома с садом. На стук Флорентийца не сразу открылась калитка, и дворник удивлённо оглядел нас. Флорентиец спросил его по-русски, дома ли хозяин. Оказалось, хозяин только что вернулся домой и даже ещё не ужинал, хотя сказал, что очень голоден.
Флорентиец попросил передать хозяину, что нас прислал лорд Бенедикт и мы просим принять нас, если можно, тотчас же. Монета, скользнувшая незаметно в руку дворника, сделала его намного любезнее. Он впустил нас в сад и побежал доложить о нас хозяину. Мы остались одни. Пока мы ожидали в темноте сада, Флорентиец осторожно просунул палец под мою ватную шапочку и ловко стащил её с меня; почти мгновенно оторвав её от дервишской шапки, он снова надел шапку мне на голову.
То, что я почувствовал, когда освободился от ватного бинта на голове, не поддаётся описанию. Я хотел громко закричать от радости, но опасаясь выдать себя, промолчал, раза два всё же подпрыгнув на месте.
— Какой там Лордиктов? Вечно всё перепутаешь! — донёсся до нас голос.
Я было подумал, что где-то уже слышал этот особенный голос, но не мог себе уяснить, где и когда.
— Помни же, ты всё ещё глух, пока не скажу, — шепнул Флорентиец.
Дворник вернулся и пригласил нас подняться на веранду. Мы пошли за ним и увидели, что на веранде горит свет. Но зелень — вся в крупных, висящих гроздьями цветах — сплеталась в такой густой покров, что света из сада не было видно.
Мы поднялись на веранду. Слуга, почти мальчик, хлопотал у стола, внося накрытые тарелками блюда, фрукты.
Флорентиец сложил наши вещи в углу, и мы сели на деревянный диванчик. Слуга несколько раз входил и выходил, каждый раз весьма недружелюбно, даже презрительно поглядывая на нас. Наконец он сказал Флорентийцу довольно небрежно, что хозяин ждет нас в кабинете. Оставив рядом с вещами наши кожаные калоши, мы прошли в большую комнату, соединённую с террасой коридором. В комнате стояли рояль, мягкая мебель, но пол был голым, в противоположность дому Али, где ноги, куда ни ступи, утопали в коврах.
Мы пересекли комнату и подошли к закрытой двери, из-под которой пробивался свет. Тут Флорентиец отстранил слугу, крепко взял меня за руку, как бы напоминая лишний раз, что я глухой, и постучал в дверь особым манером.
Дверь быстро отворилась, и… хорошо, что Флорентиец держал меня крепко за руку, не то бы я обязательно забыл обо всём на свете и закричал.
Перед нами стоял не кто иной, как тот незнакомец, который дал мне своё платье в кабинете Али. Флорентиец низко поклонился хозяину, потянул и меня вниз. Я понял, что должен кланяться ещё ниже, и выпрямился только тогда, когда та же рука-наставница подала мне знак.
Флорентиец что-то быстро сказал хозяину, тот кивнул головой, придвинул нам низкие пуфы и приказал слуге что-то, чего я не понял. На физиономии того отразилось сначала огромное удивление, но под взглядом хозяина он почтительно поклонился и бесшумно исчез, закрыв дверь.
Тут только хозяин протянул нам руку, улыбнулся, и взгляд его стал менее строгим. Это прекрасное лицо носило отпечаток усталости и скорби.
— Разве вы не узнали моего голоса? — мягко улыбаясь и держа мою руку в своей, сказал наш хозяин. — А я специально для вас сказал громко несколько слов дворнику, чтобы вы не так удивились. Вы ведь очень музыкальны, это видно по вашему лбу и скулам.
Я хотел было сказать, что запомнил оригинальный тембр его голоса, но никак не ожидал услышать его в этом саду. Я начал говорить, ощущая страшную усталость, но вдруг всё поплыло перед моими глазами, вся комната завертелась, и я погрузился во тьму…
Долго ли продолжался мой обморок, не знаю. Но очнулся я от приятной свежести в голове и ощущения чего-то прохладного на сердце. Флорентиец подавал мне питье, и как только я сделал несколько глотков, заставил проглотить одну из пилюль, данных нам Али Мохаммедом. Очень скоро мне стало лучше, я снова овладел собой и твёрдо сидел на низком стуле. Хозяин быстро писал какое-то письмо. Флорентиец снял с моего сердца и с головы холодные компрессы и шепнул: — Скоро пойдём отдыхать, мужайся.
Но теперь я готов был ехать дальше; откуда-то появились силы, точно я окунулся в прохладный бассейн.
Окончив письмо, хозяин позвонил и приказал вошедшему слуге немедленно отнести его по адресу и дождаться ответа. Должно быть, место, куда посылали слугу, ему не очень нравилось. Он хотел что-то возразить, но встретив пристальный строгий взгляд хозяина, низко поклонился и вышел.
Вслед за ним вышли и мы на веранду. Вымыли руки под умывальником. Светлей они, правда, не стали, и я со вздохом подумал, как надоели мне грим, чужой костюм и все приключения, отдающие запахом сказок из "Тысячи и одной ночи".
Усевшись за стол, мы принялись за еду, состоявшую из овощей, фруктов, прохладительных морсов и нескольких сортов хлеба. Всё было вкусно, но есть мне не хотелось. Да и старшие мои друзья ели мало.
— Я написал письмо на языке слуги, потому что уверен, что письмо это он и сам прочтет и мулле отнесёт. Весть об Али и религиозном походе против него уже докатилась сюда. В письме к своему знакомому торговцу я пишу, что завтра к вечеру мой друг купец приедет к нему покупать ослов. Пусть составит он также гурт скота, который может быть куплен моим приятелем. Здешний мулла, прикрываясь именем этого торговца, ведёт крупную торговлю ослами и скотом. Весь день он, конечно, будет занят распоряжениями, куда и как перегнать скот и какую взять цену. Только вечером он займется делами, связанными с походом на Али. Живёт этот торговец довольно далеко, и у нас есть не меньше трёх часов. Но за это время вам обоим надо переодеться, снова стать европейцами и отправиться назад в К. Там вы пересядете в международный вагон встречного поезда и, надо надеяться, благополучно доедете до Москвы. Не миновать вам опять маскарада, — обратился он ко мне. — Вам придется стать слугой-гидом лорда Бенедикта, ни слова не знающего по-русски. Теперь ярмарка в К., и вы встретите в поезде иностранцев, направляющихся за каракулем, коврами и хлопком, который они покупают на корню. Присутствие лорда Бенедикта среди иностранцев будет естественно. Кроме того, по вашим следам уже гонятся; кто-то выдал, что вы одеты дервишем. Я верю, что ни на момент в вашем сердце не было и нет страха, но действовать надо не только бесстрашно, но и целесообразно. Пойдёмте в мою спальню. Я постараюсь помочь вам обоим одеться сообразно ролям и умыться.
Уже светало; мы встали из-за стола и прошли в спальню нашего хозяина. Это была чудесная белая комната. Очень простая, но изящная мебель, обитая светло-серым шёлком, пушистый светлый ковёр, но… рассматривать было некогда.
Отодвинув раздвижную, как в вагоне, дверь, хозяин подошёл к ванне, влил в неё какой-то жидкости, отчего вода точно закипела. И когда вода успокоилась, сказал:
— Весь грим с вашего тела сойдёт. Вы выйдете из воды белым юношей. Здесь мыло, щётки и всё, что вам может понадобиться, — и с этими словами он меня покинул.
Я быстро разделся и погрузился в ванну, с необычайные наслаждением чувствуя, как с меня, точно кожа, слезает вся чернота и грязь пути. Я слышал, как шумели струи текущей воды где-то рядом со мной; это, очевидно, полоскался под душем Флорентиец.
Помывшись, я растёр тело купальной простыней и стал думать, во что же мне теперь одеться. Раздался лёгкий стук в дверь, и вошёл Флорентиец. Он тоже был укутан в купальную простыню, весело улыбался, и я снова поддался очарованию этой дивной красоты, обаянию этого любящего, доброго человека, к которому всё сильнее привязывался.
— Пойдём выбирать туалеты, — весело сказал он, и мы двинулись в спальню хозяина.
Я ещё не сказал, каким нашёл я теперь моего мнимого дервиша. Он был в лёгком сером костюме, прекрасно сидевшем на нём, в белой шёлковой рубашке-апаш и белых полотняных туфлях. Я не мог его не узнать. Его глаза-звёзды имели какое-то особенное выражение мудрости и огня, ему одному свойственное, как и неповторимый тембр его голоса. Рот с вырезанной, точно резцом ваятеля, верхней губой говорил об огромном темпераменте. А лоб, высокий, благородный лоб мудреца был так сильно развит в выпуклой надбровной части, что казалось, вся мысль сосредоточивалась именно здесь, как это часто бывает у крупных композиторов.
Пока мы выбирали одежду, наш хозяин рассказывал о своём путешествии и о делах Али. Али поехал к себе, чтобы остаться там и защитить домочадцев или вывезти их куда-нибудь. Но какова судьба Али сейчас, об этом он ничего ещё не знал. Он сказал нам, что со следующим поездом сам выедет в Петербург, чтобы приготовить нам квартиру и собрать сведения о брате. Сказал ещё, что один из мужчин, поехавших с Наль в роли слуги, её старый дядя, человек опытный, верный и очень образованный.
Говоря всё это, он помогал мне надевать костюм юноши-слуги. Коричневая куртка с серебряными пуговицами, такие же длинные брюки и кепи с серебряным галуном. Конечно, я не блистал красою, но теперь, расставшись с обличьем черномазого, грязного дервиша, я казался себе просто красавцем.
Флорентиец надел костюм из синей чесучи, белую шёлковую сорочку и завязал бантом серый шёлковый галстук. Положительно, во всём он был хорош, казалось, лучше быть нельзя. Он беспощадно прилизал свои волнистые волосы, уложив их на пробор ото лба до самой шеи, надел пенсне, — и всё же оставался красавцем.
Время бежало; стало совсем светло. Мы услыхали фырканье лошадей, и дворник закричал в окно, что лошади готовы. Хозяин подошёл к окну и сказал тихо дворнику: — Сходи к соседу; если он уже ушёл в лавку, то беги к нему туда, в ряды. Напомни, что он обещал доставить сегодня тётке два халата и ковёр. Я же, по дороге на станцию, отвезу моих ночных гостей на скотский рынок. Если они вечером снова захотят ночевать у меня, ты их впусти.
Дворник побежал выполнять поручение, а мы убрали с веранды наши вещи, которые оказались просто бутафорией. Мы бросили пустые сундучки, вынув из них по нескольку книг, а узлы, в которых оказались подушки, развязали и сунули платки в шкаф.
Через минуту мы вышли. Я нёс лёгкое пальто моего барина, учась играть роль слуги, помог моему господину сесть на заднее сиденье, а сам сел на скамеечку впереди. Хозяин устроился на козлах, подобрал вожжи, мы выехали из ворот, — я соскочил их закрыть, — и покатили к вокзалу.
Город ещё не просыпался. Кое-где дежурные сарты хлопотали у арыков, так как вода в оросительных системах всё время должна менять направление, и за этим строго следят особо приставленные люди, пуская воду по очереди то в Хиву, то в Бухару, то в Самарканд.
Теперь мы ехали быстро. Но всё же я мог хорошо различать и дома, и сады. Торговые ряды были совсем иные, чем в К. Они не напоминали багдадского рынка, а скорее были похожи на громадные амбары; но стиль их всё же был не европейский. Огромное количество лавок говорило о богатстве города. Я весь ушёл в свои наблюдения. Движение становилось всё оживлённее, и когда мы выехали за город, это зрелище захватило меня своей необычайной красочностью. Я ещё не видел больших верблюжьих караванов; а здесь, с нескольких сторон, медленно и мерно покачивая груз на своих горбах, двигались к городу караваны. Каждый караван вёл маленький ослик, на котором часто сидел погонщик. Все ведущие к шоссе дороги были забиты осликами, нагруженными фруктами, овощами, птицей и всевозможными предметами обихода, — и всё это тянулось на базар в огромном облаке пыли, тесно прижатое друг к другу.
Вдали сверкали снежные горы. Небо — местами алое, местами фиолетовое и зелёное, и ярко-синее над нами; прохладный ветерок от быстрой езды, — и я снова воскликнул: — О, как прекрасна жизнь!
Восклицание это явилось полной неожиданностью для моих спутников, углублённых в разговор, и оба они удивлённо на меня посмотрели. Но увидев мою восхищённую физиономию, громко рассмеялись. Я тоже залился смехом.
Мы были уже недалеко от вокзала, и мой барин, лорд Бенедикт, сказал мне по-английски:
— Хороший слуга всегда серьёзен. Он никогда не вмешивается в разговор барина, ничем не выдаёт своего присутствия и только отвечает на задаваемые ему вопросы. Он вроде как глух и нем, пока барину не понадобятся его речь и услуги.
Тон его был совершенно серьёзен, но глаза превесело смеялись. Я сдержал смех, поднёс руку к козырьку и ответил весьма серьёзно, тоже по-английски: — Есть, ваша светлость!
— Мы подъезжаем к станции, — продолжал лорд. — Вот вам бумажник. Вы прежде нас сойдёте и отправитесь в кассу. Возьмёте два билета в международном вагоне. Мы же медленно выйдем прямо на перрон и там встретимся. Поезд подойдёт очень скоро. Если не будет мест в международном, возьмите в первом классе.
Я взял бумажник, выпрыгнул из коляски, как только она остановилась, и побежал в кассу.
Купив билеты, я нашёл своего барина на перроне и доложил, что билеты в международный приобрёл. Он важно кивнул мне на носильщика, державшего два элегантных чемодана. Я не мог понять, каким образом чемоданы катались при нас, и только потом сообразил, что, вероятно, они уже были привязаны к коляске, когда мы в нее садились.
"Вот новая забота мне", — подумал я. Я не знал, как поступить с бумажником и билетами, но так как показался поезд, я сунул бумажник во внутренний карман куртки.
— В международный, — бросил я небрежно носильщику, и он пошёл к самому концу платформы.
Как только поезд остановился, я подал проводнику билеты, и мы заняли наши места, оказавшиеся маленьким двухместным купе. Я разместил вещи и отпустил носильщика. Проводник быстро подмел и без того чистый пол и вытер пыль в нашем купе, должно быть судя по слуге о возможной щедрости барина. Я выскочил на платформу доложить, что всё готово.
Раздался второй звонок. Лорд Бенедикт и его спутник медленно пошли к вагону, и с третьим звонком милейший лорд лениво занёс ногу на ступеньку. Мне так и хотелось его подтолкнуть сзади, никак я не мог взять в толк его медлительность.
Наконец он вошёл в вагон и что-то ещё сказал своему остающемуся другу. Тут раздался свисток паровоза, и я уже не стал ждать, пока мой барин соизволит пройти дальше, поклонился любезному нашему хозяину и юркнул в вагон трогавшегося поезда.
Только когда наш хозяин совсем исчез из виду, лорд повернулся и прошёл в купе. Проводник обратился к нему с вопросом, он сделал непонимающее лицо и поглядел на меня.
— Мой барин — англичанин, — сказал я очень вежливо проводнику, — и ни слова не понимает ни на одном языке, кроме своего английского. А я его переводчик.
Проводник ещё раз спросил, нужен ли нам чай. Я перевёл вопрос лорду, и проводник получил заказ на чай, бисквиты и две плитки шоколада. Кроме того, я дал ему крупную бумажку и попросил сходить в вагон-ресторан и купить нам лучшую дыню, яблок и груш. Уверившись, очевидно, в том, что от лорда можно ожидать чаевых, проводник обещал купить фрукты на следующей станции, которая славится ими. Через несколько минут он подал нам чай с лимоном, бисквиты и шоколад, закрыл дверь, и мы остались одни.
Несмотря на спущенные тёмные занавески на окнах и работавший у потолка вентилятор, жара и духота в вагоне стояли адские. Я снял кепи и благословил свою прохладную курточку. Материя была плотная, но оказалась лёгкой, вроде китайского шёлка. Мой лорд снял пиджак, улёгся на диван, причём ноги его свешивались вниз, и сказал:
— Друг, я очень устал. Если ты чувствуешь себя в силах, — покарауль мой сон часа два-три. Если к тому времени не проснусь, разбуди меня обязательно. Теперь не удастся поспать, — потом, пожалуй, и не получится. А сил нам с тобой потребуется ещё много. Не огорчайся, что мы с тобой обо всём не переговорили. Как только я встану, мы поедим и ляжешь ты. Раскрой маленький чемоданчик, в нём ты найдёшь кое-что, что забыл в доме Али и что тебе, заботливо осмотрев твоё платье, посылает молодой Али. Эти чемоданы привёз нам друг, у которого мы только что были.
С этими словами он повернулся к стене и сразу заснул. Я вышел посидеть с книгой в коридоре на скамейке против нашего купе, чтобы стуком проводник не нарушил сон Флорентийца.
Пассажиры надели кто кепи, кто панаму, кто английский шлем "здравствуй и прощай", как окрестили в России этот головной убор с двумя козырьками, а кто и просто с непокрытой головой вышел на площадку вагона. Поезд подошёл к перрону и остановился.
Я открыл окно и стал смотреть на толпу… Здесь было гораздо оживлённее, чем на виденных мною прежде станциях. Торговцы с большими корзинами фруктов сновали по перрону. Мелькали укутанные фигуры женщин, державшихся группками, но я никак не мог определить, зачем они здесь. Они не торговали, а как будто без толку переходили с места на место, ни словом не обмолвясь друг с другом. Важные сарты, разных состояний и возрастов, стоявшие кучками, пялили глаза на едущую публику. Евреи, — в своеобразных кафтанах и чёрных шапочках, — шумные, нетерпеливые, составляли резкий контраст со степенными восточными фигурами.
Пассажиры вскоре возвратились в вагон, нагруженные фруктами. Мне казалось, что их покупки очень хороши. Но когда поезд тронулся, ко мне подошёл проводник и подал корзину фруктов. Он весело подмигивал в сторону жевавших яблоки пассажиров, а я, взглянув на свою корзину, понял, что такое настоящие восточные фрукты. Громадные, какие-то плоские яблоки, яблоки прозрачные, продолговатые, в них просвечивали насквозь все косточки, и груши, желтые, как янтарь, и две небольшие дыни, от которых исходил аромат головокружительный, и чудные белые и синие сливы.
— Вот это фрукты! — сказал мне проводник. — Надо знать, как купить и кому продать. У меня тут есть приятель. Каждый раз, когда я проезжаю, он мне приготовляет две такие корзины.
Я восхитился его приятелем, выращивающим такие фрукты, поблагодарил проводника за труды, щедро заплатив ему от имени барина, и угостил его одним яблоком.
Он остался очень доволен всеми формами моей благодарности, облокотился о стенку и стал есть своё яблоко. А я уплетал сочную, божественную грушу, боясь пролить хоть каплю её обильного сока! Проводник пригласил меня в своё купе, но я сказал, что барин мой очень строг, что, по незнанию языков, он без меня не может обходиться ни минуты, и что теперь я передам ему фрукты, и мы с ним ляжем спать. На его вопрос о завтраке и обеде я ответил, что барин мой очень важный лорд, и что лорды, иначе чем по карточке отдельных заказов, не обедают.
Я простился с проводником, ещё раз его поблагодарил и вошёл в своё купе. Я старался двигаться как можно тише, но вскоре обнаружил, что Флорентиец спит совершенно мёртвым сном; и если бы я даже приложил все старания к тому, чтобы его сейчас разбудить, — то вряд ли успел бы в этом нелёгком деле.
Все мускулы тела его были совершенно расслаблены, как это бывает у отдыхающих животных, а дыхание было так тихо, что я его вовсе не слышал.
"Ну и ну, — подумал я. — Эта дурацкая ватная шапка да дервишский колпак, кажется, повредили мне слух. Я всегда так тонко слышал, а сейчас даже не улавливаю дыхания спящего человека!"»
Я протёр уши носовым платком, наклонился к самому лицу Флорентийца и всё равно ничего не услышал.
Огорчённый таким явным ухудшением слуха, я вздохнул и полез за маленьким чемоданом.
Глава 6. МЫ НЕ ДОЕЗЖАЕМ ДО К.
В вагоне было так темно, что я сделал маленькую щёлку, чуть приподняв шторку на окне, уселся возле столика и попробовал открыть чемоданчик. Ключа нигде не было видно, но повертев во все стороны замки, я всё же его открыл, хотя и не без некоторого количества проклятий. Сверху лежали аккуратно завёрнутые коробочки с винными ягодами, сушёными прессованными абрикосами и финиками. Я вынул их и под несколькими листами белой бумаги нашёл письмо на моё имя, и почерк его был мне незнаком.
Я уже не боялся шелестеть бумагой, так как Флорентиец продолжал спать своим смертоподобным сном. Я разорвал конверт и прежде всего взглянул на подпись. Внизу было четко написано: "Али Махмуд".
Письмо было недлинное, начиналось обычным восточным приветствием: «Брат».
Али молодой писал, что посылает забытые мною в студенческой куртке вещи, а также бельё и костюм, которые мне, вероятно, пригодятся и которые я найду в большом чемодане. Прося меня принять от души посылаемое в подарок, он прибавлял, что в чемодане я найду все необходимые письменные принадлежности и немного денег, лично ему принадлежащих, которыми он братски делится со мной. В другом же отделении сложены только женские вещи, деньги и письмо, которые он просит передать Наль при первом же моём свидании с нею, когда и где бы это свидание ни состоялось.
Далее он писал, что Али Мохаммед посылает мне тоже посылочку, которую я найду среди носовых платков. Али молодой очень просил меня не смущаться финансовым вопросом, говоря, что вскоре увидимся и, возможно, обменяемся ролями.
Я был очень тронут такой заботою и ласковым тоном письма. Подперев голову рукой, я стал думать об Али, его жизни и той трещине, которая образовалась сейчас в его сердце, в его любви. Фиолетово-синие глаза Али молодого, его тонкая фигура, такая худая и тонкая, что можно было принять её за девичью, походка лёгкая и плавная, — всё представилось мне необыкновенно ясно и было полно очарования. Я не сомневался, что он хорошо образован. А подле такой огненной фигуры, как Али старший, мудрость которого светилась в каждом взгляде и слове, — вряд ли мог жить и пользоваться его полным доверием неумный и неблагородный человек.
Я подумал, что всю жизнь мальчик Али прожил в атмосфере борьбы и труда за дело освобождения своего народа. И, вероятно, в его представлении жизнь человека и была ничем иным, как трудом и борьбой, которые стояли на первом плане, а жизнь личная была жизнью номер два. Я не мог решить, сколько же ему лет, но знал, что он гораздо старше Наль. На вид он был так юн, что нельзя было ему дать больше семнадцати лет.
Я снова перечел его письмо; но и на этот раз не понял, какие вещи мог отыскать Али в моём платье. Я заглянул снова в чемодан, хотел было поискать, где лежат носовые платки, но приподняв случайно какое-то полотенце, вскрикнул от изумления: в полутьме вагона сверкнуло что-то, и я узнал дивного павлина на записной книжке брата.
Только теперь я вспомнил, как мы перебирали туалетный стол брата и я сунул эту вещь в карман. Я вынул книжку и стал рассматривать ювелирную чудо-работу. Чем дольше я смотрел на неё, тем больше поражался тонкому и изящному вкусу мастера. Распущенный хвост павлина благодаря игре камней казался живым, точно шевелился; голова, шея и туловище из белой эмали поражали пропорциональностью и гармонией форм. Птица жила!
"Как надо любить своё дело! Знать анатомию птицы, чтобы изобразить её такою", — подумал я. И какая-то горькая мысль, что мне уже двадцать лет, а я ничего — ни в одной области — не знаю настолько, чтобы создать что-нибудь для украшения или облегчения жизни людей, пронеслась в моей голове.
Я всё держал книжку перед собой, и мне захотелось узнать её историю. Была ли она куплена братом? Но я тотчас же отверг эту мысль, так как брат не мог бы купить себе столь ценную вещь. Был ли это подарок? Кто дал его брату?
Уносясь мыслями в жизнь брата, — такой короткий и сокровенный кусочек которой я вдруг узнал, — я связал фигуру павлина с тем украшением на чалме Али Мохаммеда, которое было на ней во время пира. То был тоже павлин, совершенно белый, из одних крупных бриллиантов. "Вероятно, павлин является эмблемой чего-либо", — соображал я. Жгучее любопытство разбирало меня. Я уже был готов открыть книжку, чтобы прочесть, что писал брат; но мысль о порядочности, в которой он меня воспитывал, остановила меня. Я поцеловал книжку и осторожно положил её на место.
"Нет, — думал я, — если у тебя, брата-отца, есть тайны от меня, — я их не прочту, пока ты жив. Лишь если жизнь навсегда разлучит нас и мне так и не суждено будет передать тебе в руки твоё сокровище, — я его вскрою. Пока же есть надежда тебя увидеть, — я буду верным стражем твоему павлину".
Жара становилась невыносимой. Я съел ещё одну сочную грушу и решил отыскать посылочку Али Мохаммеда. Вскоре я нашёл стопку великолепных носовых платков, и между ними лежал конверт, в котором прощупывалось что-то твёрдое, квадратное.
Я вскрыл конверт и чуть не вскрикнул от восхищения и изумления. Внутри находилась коробочка с изображением белого павлина с распущенным хвостом. Не из драгоценных камней была фигурка павлина, а из гладкой эмали и золота с точным подражанием расцветке хвоста живого павлина. Коробочка была чёрная, и края её были унизаны мелкими ровными жемчужинами.
Я её открыл; внутри она была золотая, и в ней лежало много мелких белых шариков, вроде мятных лепёшек. Я закрыл коробочку и стал читать письмо.
Оно меня поразило лаконичностью, силой выражения и необыкновенным спокойствием. Я его храню и поныне, хотя Али Мохаммеда не видел уже лет двадцать, с тех пор, как он уехал на свою родину.
"Мой сын, — начиналось письмо, — ты выбрал добровольно свой путь. И этот путь — твои любовь и верность тому, кого ты сам признал братом-отцом. Не поддавайся сомнениям и колебаниям. Не разбивай своего дела отрицанием или унынием. Бодро, легко, весело будь готов к любому испытанию и неси радость всему окружающему. Ты пошёл по дороге труда и борьбы, — утверждай же, всегда утверждай, а не отрицай. Никогда не думай: "не достигну", но думай: «дойду».
Не говори себе: "не могу", но улыбнись детскости этого слова и скажи: «превозмогу», Я посылаю тебе конфеты. Они обладают свойством бодрящим. И когда тебе будет необходимо собрать все свои силы или тебя будет одолевать сон, особенно в душных помещениях или при качке, — проглоти одну из этих конфет. Не злоупотребляй ими. Но если кто-либо из друзей, а особенно твой теперешний спутник, — попросит тебя покараулить его сон, а тебя будет одолевать изнеможение, вспомни о моих конфетах. Будь всегда бдительно внимателен. Люби людей и не суди их. Но помни также, что враг зол, не дремлет и всюду захочет воспользоваться твоей растерянностью и невниманием. Ты выбрал тот путь, где героика чувств и мыслей живёт не в мечтах и идеалах или фантазиях, а в делах простого и серого дня. Жму твою руку. Прими моё пожатие бодрости и энергии… Если когда-либо ты потеряешь мир в сердце, — вспомни обо мне. И пусть этот белый павлин будет тебе эмблемой мира и труда для пользы и счастья людей".
Письмо было подписано одной буквой «М». Я понял, что это значило «Мохаммед».
С того момента, как я оказался в вагоне, прошло, вероятно, уже часа два, если не больше. Жара, казалось мне, достигла своего предела. Я снял курточку, расстегнул ворот рубашки и всё же чувствовал, что не могу удержать слипающихся век и вот-вот упаду в обморок. Я посмотрел на Флорентийца. Он всё так же мёртво спал. Мне ничего не оставалось, как попробовать действие конфет Али Мохаммеда.
Я открыл коробочку, вынул одну из конфет и начал её сосать. Сначала я ничего особенного не ощутил; меня всё так же клонило ко сну. Но через некоторое время я почувствовал как бы лёгкий холодок; точно по всем нервам прошёл какой-то трепет, желание спать улетучилось, я стал бодр и свеж, точно после душа.
Я принялся рассматривать содержимое той части чемодана, где были вещи для меня. Я нашёл туго набитый деньгами бумажник; нашёл очаровательные приборы для умывания и для письма. Полюбовавшись всем этим, я привёл всё в порядок и закрыл чемодан, не прикоснувшись к тому отделению, где были вещи, предназначенные для Наль.
Только что я хотел приняться за чтение книги, как в дверь купе слегка постучали. Я приоткрыл её и увидел в коридоре высокого господина, по виду коммерсанта. Он спросил меня по-французски, не желает ли кто-либо в нашем купе развлечься от скуки партией в винт. Я отвечал, что я слуга-переводчик, в винт играть не умею. А барин мой англичанин, ни слова не понимает ни по-русски, ни по-французски. И что я ни разу не видел в его руках карт. Посетитель извинился за беспокойство и исчез.
Быть может, всё происходило самым обычным и естественным образом. И вагонный спутник был из тех многочисленных картёжников, что способны и день и ночь просиживать за карточным столом. Но моей расстроенной за последние дни калейдоскопом сменяющихся событий фантазии уже мерещился соглядатай; и я невольно задавал себе вопрос: не такой же ли он коммерсант, как я слуга.
"Положительно, — думал я, — не хватает только очутиться нам на необитаемом острове и найти покровителя вроде капитана Немо. Живу, точно в сказке".
Я очень был бы рад, если бы Флорентиец бодрствовал. Мне становилось несносным это долгое вынужденное молчание под единственный аккомпанемент скрипящих на все лады стенок вагона и мерного стука колёс.
Я ещё раз прочел письмо Али старшего. Я представил себе его огненные глаза и его высоченную фигуру. Мысленно поблагодарил его не только за живительные конфеты, но и за не менее живительные слова письма. Я погладил рукой своего очаровательного павлина на коробочке и положил её, как лучшего друга, во внутренний карман курточки, накинув её себе на плечи.
Я уже не ощущал давления в висках, пульс мой был ровен; я взял книгу и решил почитать.
Приподняв выше шторку, я посмотрел на местность, по которой мы сейчас ехали. Это снова была голодная степь; очевидно, здесь не было никакого орошения. Жгучее солнце и сожжённая голая земля — вот и весь ландшафт, насколько хватало глаз.
"Да, — это край, забытый милосердием жизни, — подумал я. — Должно быть, люди здесь любят строить голубые купола мечетей и пёстро изукрашивать их стены, предпочитают яркие краски в одеждах и коврах, чтобы вознаградить себя за эту голую землю, за эту жёлтую пыль, в которой верблюд бредёт, утопая в ней по колено".
Поезд шёл не особенно быстро, остановки были редки. Я начал читать свою книгу. Постепенно фабула романа меня захватила, я увлекся, забыл обо всём и читал, вероятно, не менее двух часов, так как почувствовал, что у меня затекли руки и ноги.
Я встал и начал их растирать. Вскоре тело Флорентийца как-то странно вздрогнуло, он потянулся, глубоко вздохнул и сразу — как резиновый — сел.
— Ну вот я и выспался, — сказал он. — Очень тебе благодарен, что ты меня караулил. Я вижу, что ты сторож надёжный, — засмеялся он, сверкая белыми зубами и вспыхивающими юмором глазами. — Но почему ты меня не разбудил раньше? Я спал, должно быть, больше четырёх часов, — продолжал он, всё смеясь.
Я же стоял, выпучив глаза, и не мог сказать ни слова, до того он меня поразил своим пробуждением.
— В жизни не видал таких чудных людей, как вы, — сказал я ему. — Спите вы, как мёртвый, а просыпаетесь, словно кошка, почуявшая во сне мышь. Разбудить вас? Да ведь я же не гигант, чтобы поставить вас на ноги, как это вы проделали со мной; если бы я тряс вас даже так, чтобы душу из себя вытрясти, то вряд ли всё же добудился бы.
