Моя кузина Рейчел дю Морье Дафна
Он показал на каменные колонны балюстрады. Женщина скрылась в доме и вскоре появилась на балконе, распахнув ставни. Из раковины продолжала струиться вода, неторопливыми каплями разбиваясь о дно маленького бассейна.
– Летом они всегда сидят здесь, – снова заговорил мужчина. – Синьор Эшли и графиня. Они едят здесь, слушают, как играет фонтан. Я, понимаете, прислуживаю. Выношу два подноса и ставлю их сюда, на этот стол.
Он показал рукой на каменный стол и два стула, которые так и остались стоять на своих местах.
– После обеда они пьют здесь tisana[2], – продолжал он, – день за днем, всегда одно и то же.
Он помолчал и потрогал рукой стул. Тоскливое чувство нахлынуло на меня. В окруженном каменными стенами дворике стояла прохлада, почти могильный холод, но воздух был такой же спертый, как в комнатах, – до того как их открыли.
Я вспомнил, каким Эмброз был дома. Летом он ходил без куртки и в старой соломенной шляпе. Я увидел эту шляпу, надвинутую на глаза, увидел его самого – он стоял в лодке, закатав рукава, и показывал куда-то далеко в море. Я вспомнил, как он протягивал свои длинные руки и, когда я подплывал, втаскивал меня в лодку.
– Да, – сказал мужчина, словно разговаривая сам с собой, – синьор Эшли сидел здесь на стуле и смотрел на воду.
Женщина вернулась и, перейдя дворик, повернула ручку крана. Вода замерла. Бронзовый мальчик смотрел в пустую раковину. Ребенок, который до того не сводил с фонтана округлившихся глаз, вдруг наклонился и ручонками стал собирать с каменного пола опавшие цветы ракитника и бросать их в бассейн. Женщина выбранила его, оттолкнула к стене и, взяв метлу, начала подметать двор. Она нарушила гнетущую тишину, и мужчина коснулся моей руки.
– Хотите посмотреть комнату, где синьор умер? – тихо спросил он.
Все с тем же ощущением нереальности происходящего я следом за ним поднялся по широкой лестнице на второй этаж виллы. Мы прошли через комнаты, где было еще меньше мебели, чем в нижних покоях; одна из них, с окнами на север, на кипарисовую аллею, простотой и скудостью убранства напоминала монашескую келью. К стене была придвинута простая железная кровать. Рядом с ней стояли ширма, кувшин и таз для умывания. Над камином висел гобелен, в нише помещалась маленькая статуэтка коленопреклоненной Мадонны с молитвенно сложенными руками.
Я посмотрел на кровать; в изножье лежали одеяла из грубой шерсти, в изголовье – одна на другой две подушки без наволочек.
– Вы понимаете, – сказал мужчина приглушенным голосом, – конец был очень неожиданным. Он ослабел, да, очень ослабел от лихорадки, но еще за день до того хоть и с трудом, но спускался вниз посидеть у фонтана. «Нет-нет, – сказала графиня, – вам станет хуже, вам нужен покой». Но он очень упрямый, он никак не хотел ее слушать. Врачи менялись, одни уходили, другие приходили. Синьор Райнальди, он тоже здесь, говорил, уговаривал, но он никогда не слушает, он кричит, он в буйстве, а потом замолкает, совсем как маленький ребенок. Жалко видеть сильного человека в таком состоянии. Потом, рано утром, графиня, она приходит быстро в мою комнату и зовет меня. Я спал в доме, синьор. Ее лицо белое, как эта стена, и она говорит: «Джузеппе, он умирает», и я иду за ней в его комнату, и вот он лежит на кровати, его глаза закрыты, и дышит он так тихо, не тяжело, вы понимаете, не как в настоящем сне. Мы посылаем за врачом, но синьор Эшли, он больше не просыпается, это была кома, сон смерти. Я сам вместе с графиней зажигаю свечи, и, когда были монахини, я пришел посмотреть на него. Буйство прошло, у него было мирное лицо. Как бы я хотел, чтобы вы видели его лицо, синьор!..
В глазах славного малого стояли слезы. Я отвернулся от него и снова посмотрел на пустую кровать. Странно, но я ничего не чувствовал. Оцепенение прошло, но я оставался холоден и безучастен.
– Что вы имели в виду, – спросил я, – говоря о его буйстве?
– Буйство, которое приходило с лихорадкой, – ответил мужчина. – Два-три раза я должен был не давать ему встать с кровати после приступов. А с буйством приходила слабость внутри, вот здесь. – Он прижал руки к животу. – Он очень страдал от боли. А когда боль проходила, он делался вялым, тяжелым и мысли у него путались. Говорю вам, синьор, его было очень жалко. Жалко видеть такого большого человека совсем беспомощным.
Я вышел из голой комнаты, как из пустого склепа. Я слышал, как мой провожатый снова закрывает ставни, затем дверь.
– Почему ничего не делали? – сказал я. – Врачи, разве они не могли облегчить боли? А миссис Эшли, неужели она спокойно дала ему умереть?
Мужчина, казалось, смутился.
– Простите, синьор? – сказал он.
– Что это была за болезнь? Как долго она продолжалась? – спросил я.
– Я ведь сказал вам, что в конце очень быстро, – ответил мужчина, – но до того было два или три приступа. И всю зиму синьор был нездоров, такой грустный, сам не свой. Совсем не то, что в прошлом году. Когда синьор первый раз приехал на виллу, он был счастливый, веселый.
Тем временем он распахнул еще несколько окон, и мы вышли на просторную террасу, украшенную статуями. В ее дальнем конце тянулась каменная балюстрада. Мы пересекли террасу и остановились у балюстрады, глядя на нижний сад, аккуратно подстриженный и симметричный. Из сада долетало благоухание роз и летнего жасмина, вдали высился фонтан, немного поодаль – еще один, широкие каменные ступени сада ярус за ярусом сбегали вниз, к высокой каменной стене, обсаженной кипарисами, которая окружала все имение.
Мы смотрели на запад; последние лучи заходящего солнца заливали террасу и притихший сад мягким сиянием. Даже статуи окрасились в ровный розовый цвет; я стоял, опершись руками на балюстраду, и мне казалось, что странная безмятежность, которой не было раньше, снизошла на сад, на виллу, на все вокруг.
Камни под моей рукой еще не остыли, из трещины выскочила ящерица и, извиваясь, скользнула вниз по стене под нашими ногами.
– Тихим вечером, – сказал мужчина, стоя в двух шагах у меня за спиной, словно желал таким образом выказать мне свое почтение, – здесь, в саду виллы Сангаллетти, очень красиво. Иногда графиня приказывала пустить фонтаны и, когда была полная луна, после обеда выходила с синьором Эшли на террасу. В прошлом году, до его болезни.
Я продолжал стоять, глядя на фонтаны внизу и на окружавшие их бассейны, в которых плавали водяные лилии.
– Я думаю, – медленно проговорил мужчина, – что графиня больше не вернется сюда. Слишком печально для нее. Слишком много воспоминаний. Синьор Райнальди сказал нам, что виллу сдадут внаем, а может, и продадут.
– А кто такой синьор Райнальди? – спросил я.
Мы пошли к вилле.
– Синьор Райнальди, он все устраивает для графини, – ответил итальянец. – Все, что связано с деньгами, делами, и всякое другое. Он давно знает графиню.
Он нахмурился и замахал на жену, которая с ребенком на руках шла по террасе. Их появление задело его, им было не место здесь. Женщина скрылась в доме и стала закрывать ставни.
– Я хочу видеть синьора Райнальди, – сказал я.
– Я дам вам его адрес, – ответил он. – Он очень хорошо говорит по-английски.
Мы вернулись на виллу, и, пока я шел через комнаты в вестибюль, ставни одна за другой закрывались у меня за спиною.
Я нащупал деньги в кармане, словно это был не я, а кто-то другой, скажем досужий путешественник с континента, посетивший виллу из любопытства или чтобы купить ее. Не я, только что увидевший в первый и последний раз место, где жил и умер Эмброз.
– Благодарю вас за все, что вы сделали для мистера Эшли, – сказал я, кладя монету в ладонь итальянца.
В его глазах снова блеснули слезы.
– Мне так жаль, синьор, – сказал он. – Очень-очень жаль.
Закрыли последнюю ставню. Женщина с ребенком стояли в вестибюле рядом с нами; сводчатый проход в комнаты снова погрузился во тьму, словно вход в склеп.
– Что стало с его одеждой? – спросил я. – С его вещами, книгами, бумагами?
Мужчина встревожился, обернулся к жене и о чем-то спросил ее. Они торопливо обменялись несколькими фразами. Лицо женщины сделалось непроницаемым, она пожала плечами.
– Синьор, – сказал мужчина, – моя жена немного помогала графине, когда она уезжала. И она говорит, что графиня забрала все. Всю одежду синьора Эшли сложила в большой ящик. Все его книги, все было упаковано. Здесь ничего не осталось.
Я посмотрел им обоим в глаза. Они не вздрогнули, не отвели взгляд. Я понял, что они говорят правду.
– И вы совсем не знаете, куда отправилась миссис Эшли? – спросил я.
Мужчина покачал головой.
– Она покинула Флоренцию. Вот все, что нам известно, – сказал он. – На следующий день после похорон графиня уехала.
Он открыл тяжелую входную дверь и вышел наружу.
– Где его похоронили? – спросил я бесстрастно, будто говорил о ком-то постороннем.
– Во Флоренции, синьор. На новом протестантском кладбище. Там похоронено много англичан. Синьор Эшли, он не одинок.
Казалось, он хочет меня убедить, что в мрачном мире по ту сторону могилы у Эмброза будет своя компания и соотечественники утешат его.
Впервые за все это время я почувствовал, что не могу смотреть в глаза честному малому. Они были похожи на глаза собаки – честные, преданные.
Я отвернулся и тут же услышал, как женщина вдруг что-то крикнула мужу; не дав ему захлопнуть дверь, она метнулась обратно в вестибюль и открыла огромный дубовый сундук, стоявший у стены. Она вернулась, держа в руке какой-то предмет, передала его мужу, а он, в свою очередь, мне. Сморщенное лицо итальянца разгладилось от облегчения.
– Графиня, она забыла одну вещь. Возьмите, синьор, она годится только вам.
Это была широкополая шляпа Эмброза. Та, что он обычно носил дома от солнца. Она была очень велика и не подошла бы никому, кроме него. Я чувствовал на себе тревожные взгляды мужа и жены, которые ждали, что я скажу, но я стоял молча и почти бессознательно вертел шляпу в руках.
Глава 5
Не помню, как я возвращался во Флоренцию. Помню лишь, что солнце зашло и быстро стемнело. Сумерек, как у нас дома, не было. В канавах по обочинам дороги насекомые, может быть сверчки, завели свою монотонную трескотню; время от времени мимо проходили босые крестьяне с корзинами за спиной.
Когда мы въехали в город, прохлада и свежесть окрестных гор остались позади и на нас снова пахнуло жаром, но не дневным, обжигающим и пыльно-белым, а ровным, спертым вечерним жаром, накопившимся за многие часы в стенах и крышах домов. Апатия полудня и суета часов между сиестой и закатом сменились более интенсивным, энергичным, напряженным оживлением. На площади и узкие улицы высыпали мужчины и женщины с другими лицами, словно они целый день спали или прятались в погруженных в безмолвие домах, а теперь покинули их, чтобы с кошачьей проворностью рыскать по городу. Покупатели осаждали освещенные факелами и свечами торговые ряды, лотки, нетерпеливо роясь в предлагаемых товарах. Женщины в шалях переговаривались, бранились, теснили друг друга; торговцы, чтобы их лучше расслышали, во весь голос выкрикивали названия своих товаров. Снова зазвонили колокола, и мне показалось, что теперь их призыв обращен и ко мне. Двери церквей были распахнуты, и я видел в них сияние свечей; группы горожан заволновались, рассеялись, и люди по призыву колоколов устремились внутрь.
Я расплатился с возницей на площади возле собора. Звон огромного колокола, властный, настойчивый, звучал вызовом в неподвижном, вязком воздухе. Почти бессознательно я вместе со всеми вошел в собор и остановился у колонны, напряженно вглядываясь в полумрак. Рядом со мной, опершись на костыль, стоял хромой старик-крестьянин. Его единственный незрячий глаз был обращен к алтарю, губы слегка шевелились, руки тряслись, а вокруг коленопреклоненные загадочные женщины в шалях резкими голосами нараспев повторяли слова священника, перебирая четки узловатыми пальцами.
Со шляпой Эмброза в левой руке я стоял в огромном соборе, приниженный, подавленный его величием, чужой в этом городе холодной красоты и пролитой крови, и, видя священника, благоговейно склонившегося у алтаря, слыша, как губы его произносят торжественные, дошедшие из глубины веков слова, значения которых я не понимал, я вдруг неожиданно остро осознал всю глубину постигшей меня утраты. Эмброз умер. Я больше никогда его не увижу. Он ушел навсегда. Из моей жизни навсегда ушла его улыбка, его приглушенный смех, его руки на моих плечах. Ушла его сила, его чуткость. Ушел с детства знакомый человек, почитаемый и любимый; и я никогда не увижу, как он, ссутулясь, сидит на стуле в библиотеке или стоит, опершись на трость, и любуется морем. Я подумал о пустой комнате на вилле Сангаллетти, в которой он умер, о Мадонне в нише; и что-то говорило мне, что, уйдя, он не стал частью этой комнаты, этого дома, этой страны, но дух его возвратился в родные края, чтобы слиться с дорогими ему холмами, лесом, садом, который он так любил, с шумом моря.
Я развернулся, вышел из собора на площадь и, глядя на огромный купол и стройную башню, силуэт которой четко вырисовывался на фоне вечернего неба, вспомнил, что весь день ничего не ел. Память резко, как бывает после сильных потрясений, вернула меня к действительности. Я обратил мысли с мертвого на живого, отыскал вблизи собора место, где можно было подкрепиться, и, утолив голод, отправился на поиски синьора Райнальди. Добряк-слуга с виллы записал мне его адрес; я пару раз обратился к прохожим, показывая им записку и с трудом выговаривая итальянские слова, и наконец нашел нужный мне дом на левом берегу Арно, за мостом, рядом с моей гостиницей. По ту сторону реки было темнее и гораздо тише, чем в центре Флоренции. На улицах попадались редкие прохожие. Двери и ставни на окнах были закрыты. Мои шаги глухо звучали по булыжной мостовой.
Наконец я дошел до дома Райнальди и позвонил. Слуга сразу открыл дверь и, не спросив моего имени, повел меня вверх по лестнице, затем по коридору и, постучав в дверь, пропустил в комнату. Щурясь от внезапного света, я остановился и увидел за столом человека, разбиравшего кипу бумаг. Когда я вошел, он встал и пристально посмотрел на меня.
Это был человек лет сорока, чуть ниже меня ростом, с бледным, почти бесцветным лицом и орлиным носом. Что-то гордое, надменное было в его облике – в облике человека, безжалостного к глупцам и врагам.
– Синьор Райнальди? – спросил я. – Меня зовут Эшли. Филип Эшли.
– Да, – ответил он. – Не угодно ли сесть?
Речь его звучала холодно, жестко и почти без акцента. Он подвинул мне стул.
– Вы, конечно, не ожидали увидеть меня? – сказал я, внимательно наблюдая за ним. – Вы не знали, что я во Флоренции?
– Нет, – ответил он. – Нет, я не знал, что вы здесь.
Он явно подбирал слова, однако не исключено, что осторожность в разговоре объяснялась недостаточным знанием английского.
– Вы знаете, кто я?
– Что касается степени родства, то, думаю, я не ошибся, – сказал он. – Вы кузен, не так ли, или племянник покойного Эмброза Эшли?
– Кузен, – сказал я, – и наследник.
Он держал в пальцах перо и постукивал им по столу, не то желая выиграть время, не то по рассеянности.
– Я был на вилле Сангаллетти, – сказал я. – Видел комнату, где он умер. Слуга Джузеппе был очень услужлив. Он обо всем подробно рассказал мне и тем не менее направил к вам.
Мне только почудилось или действительно на его темные глаза набежала тень?
– Как давно вы во Флоренции? – спросил он.
– Несколько часов. С полудня.
– Вы приехали лишь сегодня? Значит, ваша кузина Рейчел вас не видела?
Пальцы, державшие перо, разжались.
– Нет, – сказал я, – из слов слуги я понял, что она покинула Флоренцию на следующий же день после похорон.
– Она покинула виллу Сангаллетти, – сказал он, – Флоренцию она не покидала.
– Она еще здесь, в городе?
– Нет, – ответил он, – нет, она уехала. Она хочет, чтобы я сдал виллу внаем. Возможно, чтобы продал.
– Вам известно, где она сейчас? – спросил я.
– Боюсь, что нет, – ответил он. – Она уехала неожиданно, она не строила никаких планов. Сказала, что напишет, когда придет к какому-нибудь решению относительно будущего.
– Может быть, она у друзей? – предположил я.
– Может быть, – сказал он. – Хотя не думаю.
У меня было чувство, что не далее как сегодня или вчера она была с ним в этой комнате и он знает гораздо больше, чем говорит.
– Вы, конечно, понимаете, синьор Райнальди, – сказал я, – что внезапное известие о смерти брата, услышанное из уст слуги, потрясло меня. Это было похоже на кошмар. Что произошло? Почему мне не сообщили, что он болен?
Он внимательно смотрел на меня, он не сводил с меня глаз.
– Смерть вашего кузена тоже была внезапной, – сказал он, – мы все были потрясены. Он был болен, да, но мы не думали, что настолько серьезно. Обычная лихорадка, которой здесь подвержены многие иностранцы, вызвала определенную слабость; к тому же он жаловался на сильнейшую головную боль. Графиня – мне следовало сказать «миссис Эшли» – была очень обеспокоена, но он – пациент не из легких. По каким-то неведомым причинам он сразу невзлюбил наших врачей. Каждый день миссис Эшли надеялась на улучшение, и, разумеется, у нее не было ни малейшего желания беспокоить ни вас, ни его друзей в Англии.
– Но мы беспокоились, – сказал я. – Поэтому я и приехал во Флоренцию. Я получил от него вот эти письма.
Возможно, я поступил безрассудно, опрометчиво, но мне было все равно. Я протянул через стол два последних письма Эмброза. Он внимательно прочел их. Выражение его лица изменилось. Затем он вернул их мне.
– Да, – сказал он спокойным, без тени удивления голосом, – миссис Эшли опасалась, что он может написать нечто в этом роде. Только в последние недели болезни, когда у него начали проявляться известные странности, врачи стали опасаться худшего и предупредили ее.
– Предупредили ее? – спросил я. – О чем же ее предупредили?
– О том, что на его мозг может что-то давить, – ответил он. – Опухоль или нарост, быстро увеличивающийся в размере, чем и объясняется его состояние.
Меня охватило чувство полной растерянности. Опухоль? Значит, крестный все-таки не ошибся в своем предположении. Сперва дядя Филип, потом Эмброз… И все же… Почему этот итальянец так следит за моими глазами?
– Врачи сказали, что именно опухоль убила его?
– Бесспорно, – ответил он. – Опухоль и слабость после перенесенной лихорадки. Его пользовали два врача. Мой личный врач и еще один. Я могу послать за ними, и вы можете задать им любой вопрос, какой сочтете нужным. Один из них немного знает по-английски.
– Нет, – медленно проговорил я. – В этом нет необходимости.
Он выдвинул ящик стола и вынул лист бумаги.
– Вот свидетельство о смерти, – сказал он, – подписанное ими обоими. Прочтите. Одну копию уже послали в Корнуолл вам, другую – душеприказчику вашего кузена, мистеру Николасу Кендаллу, проживающему близ Лостуитиела в Корнуолле.
Я опустил глаза на документ, но не дал себе труда прочесть его.
– Откуда вам известно, – спросил я, – что Николас Кендалл – душеприказчик моего брата?
– Ваш кузен Эмброз имел при себе копию завещания, – ответил синьор Райнальди. – Я читал его много раз.
– Вы читали завещание моего брата? – недоверчиво спросил я.
– Естественно, – ответил он. – Как доверенное лицо в делах графини, в делах миссис Эшли, я должен был ознакомиться с завещанием ее мужа. Здесь нет ничего странного. Ваш кузен сам показал мне завещание вскоре после того, как они поженились. Более того, у меня есть копия. Но в мои обязанности не входит показывать ее вам. Это обязанность мистера Кендалла, вашего опекуна. Без сомнения, он исполнит это по вашем возвращении домой.
Он знал, что Ник Кендалл не только мой крестный, но и опекун, чего я и сам не знал. Если только он не ошибся. Конечно же, после двадцати одного года опекунов ни у кого нет, а мне было двадцать четыре. Впрочем, неважно. Эмброз и его болезнь, Эмброз и его смерть – остальное не имеет значения.
– Эти два письма, – упрямо сказал я, – не письма больного человека. Это письма человека, у которого есть враги, человека, окруженного людьми, которым он не доверяет.
Синьор Райнальди снова пристально посмотрел на меня.
– Это письма человека, страдающего заболеванием мозга, мистер Эшли, – сказал он. – Извините меня за резкость, но я видел его в последние недели, а вы нет. Никто из нас не испытал особого удовольствия, и менее всех – его жена. Видите, в первом из ваших писем он пишет, что она ни на минуту не оставляет его. Я могу поручиться, что так и было. Она не отходила от него ни днем ни ночью. Любая другая женщина пригласила бы монахинь присматривать за ним.
– Тем не менее ему это не помогло, – сказал я. – Загляните в письмо, посмотрите на последнюю строчку. «Она все же доконала меня, Рейчел, мука моя». Как вы объясните это, синьор Райнальди?
Наверное, от волнения я повысил голос. Он поднялся со стула и дернул сонетку. Появился слуга. Он отдал ему какое-то распоряжение, и тот вскоре вернулся с вином, водой и стаканом.
– Так что же? – спросил я.
Он не сел за стол, а подошел к стене, заставленной книгами, и снял с полки какой-то том.
– Вам не приходилось изучать историю медицины, мистер Эшли? – спросил он.
– Нет, – ответил я.
– Здесь вы найдете, – сказал он, – интересующую вас информацию; кроме того, вы можете обратиться за ней к врачам, адреса которых я вам с удовольствием предоставлю. Существует особое заболевание мозга, проявляющееся, как правило, в виде опухоли или новообразования, в результате чего заболевшего начинают преследовать галлюцинации. Например, ему кажется, что за ним следят. Что самый близкий человек, такой как жена, либо злоумышляет против него, либо неверна, либо стремится завладеть его деньгами. Ни любовь, ни уговоры не могут успокоить подозрительность больного. Если вы не верите ни мне, ни нашим врачам, спросите своих соотечественников или прочитайте вот эту книгу.
Как правдоподобно, как холодно, как убедительно звучали его слова!.. Я представил себе, как Эмброз лежит на железной кровати на вилле Сангаллетти, измученный, растерянный, а этот человек наблюдает за ним, методично анализирует симптомы болезни, возможно, подглядывает из-за ширмы… Я не знал, прав Райнальди или нет, но я твердо знал, что ненавижу его.
– Почему она не послала за мной? – спросил я. – Если Эмброз перестал верить ей, почему она не послала за мной? Я лучше знал его.
Райнальди с шумом захлопнул книгу и поставил ее на полку.
– Вы очень молоды, не так ли, мистер Эшли? – сказал он.
Я уставился на него. Я не понимал, что он имеет в виду.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил я.
– Эмоциональные женщины нелегко сдаются. Называйте это гордостью, упорством, как угодно. Несмотря на многие доказательства обратного, их эмоции гораздо примитивнее наших. Они всеми силами держатся за свое и никогда не отступают. У нас есть войны и битвы. Но женщины тоже могут сражаться.
Он посмотрел на меня своими холодными, глубоко посаженными глазами, и я понял, что мне больше нечего сказать ему.
– Если бы я был здесь, – сказал я, – он бы не умер.
Я встал со стула и пошел к двери. Райнальди снова позвонил, и в комнату вошел слуга, чтобы проводить меня.
– Я написал вашему крестному, мистеру Кендаллу, – сказал Райнальди. – Я очень подробно, в мельчайших деталях объяснил ему все случившееся. Могу ли я еще чем-нибудь быть вам полезен? Вы намерены задержаться во Флоренции?
– Нет, – сказал я, – к чему? Меня здесь ничто не держит.
– Если вы желаете увидеть могилу, – сказал он, – я дам вам записку к смотрителю протестантского кладбища. Место довольно скромное, без излишеств; камня, разумеется, еще нет. Его поставят в ближайшее время.
Он повернулся к столу, набросал записку и дал ее мне.
– Что будет написано на камне? – спросил я.
Он на мгновение задумался; тем временем слуга, стоя у открытой двери, протянул мне шляпу Эмброза.
– Если не ошибаюсь, – наконец сказал Райнальди, – мне поручено заказать следующую надпись: «Памяти Эмброза Эшли, возлюбленного мужа Рейчел Корин Эшли». Далее, разумеется, годы жизни.
Я уже тогда знал, что не хочу идти на кладбище и видеть могилу. Не хочу видеть место, где они похоронили Эмброза. Пусть ставят надгробный камень и приносят к нему цветы, если хотят; Эмброзу все равно, он никогда об этом не узнает. Он будет со мной в далекой западной стране, в своей родной земле.
– Когда миссис Эшли вернется, – медленно проговорил я, – скажите ей, что я приезжал во Флоренцию, что был на вилле Сангаллетти и видел, где умер Эмброз. Также можете сказать ей о письмах, которые Эмброз писал мне.
Он протянул мне руку, холодную, жесткую, как он сам.
– Ваша кузина Рейчел – женщина импульсивная, – сказал он. – Уезжая из Флоренции, она забрала все свое имущество. Я очень боюсь, что она никогда не вернется.
Я вышел из дома и побрел по темной улице. Мне казалось, что глаза Рейчел следят за мной из-за закрытых ставен. Я возвращался мощенными булыжником улицами, перешел через мост, но, прежде чем свернуть к гостинице и, если удастся, поспать до утра, снова остановился у Арно.
Город спал. Один я слонялся без дела. Даже колокола молчали. И только река, струясь под мостом, нарушала полную тишину. Казалось, она течет быстрее, чем днем, словно вода, смирившаяся со своим пленом в дневные часы жары и солнца, теперь, в ночи и безмолвии, обрела свободу.
Я не отрываясь смотрел вниз на реку, наблюдал, как она течет, дышит и теряется во тьме. В слабом, мигающем свете фонаря были видны пенисто-бурые пузыри, то здесь, то там возникающие на воде. И вдруг поток вынес окоченелый собачий труп. Медленно поворачиваясь, со всеми четырьмя лапами, поднятыми в воздух, он проплыл под мостом и скрылся.
И там, на берегу Арно, я дал себе обет.
Я поклялся, что за всю боль и страдания Эмброза перед смертью я сполна воздам женщине, которая была их виновницей. Я не верил истории Райнальди. Я верил в правдивость двух писем, которые держал в правой руке. Последних, что написал мне Эмброз.
Когда-нибудь я так или иначе рассчитаюсь с моей кузиной Рейчел.
Глава 6
Я вернулся домой в начале сентября. Печальная весть опередила меня: итальянец не лгал, когда говорил, что написал Нику Кендаллу. Мой крестный сообщил ее слугам и арендаторам. В Бодмине меня встретил Веллингтон с экипажем. На лошадях были траурные ленты. На Веллингтоне и груме – тоже, и лица у обоих были вытянутые, серьезные.
Вновь ступив на родную землю, я испытал такое облегчение, что горе ненадолго утихло, а может, долгий обратный путь через всю Европу притупил мои чувства. Помню, как при виде Веллингтона и мальчика-грума мне захотелось улыбнуться, погладить лошадей и спросить, все ли в порядке, словно я был школьником, приехавшим на каникулы. Однако Веллингтон держался строго и даже церемонно, чего прежде за ним не водилось, а молодой грум открыл мне дверцу с подчеркнутой почтительностью.
– Грустное возвращение, мистер Филип, – сказал Веллингтон. Когда я спросил его о Сикоме и об остальных, он покачал головой и ответил, что слуги и арендаторы в глубоком горе. – С тех пор как до нас дошла эта новость, – сказал он, – соседи ни о чем другом не говорят. Все воскресенье и церковь, и часовня в поместье были увешаны черным, но самым большим ударом стало, – продолжал Веллингтон, – когда мистер Кендалл сообщил, что их господина похоронили в Италии, что его не привезут домой и не положат в семейном склепе. Неладно это, мистер Филип. Все мы так считаем. Думаем, оно бы и мистеру Эшли не понравилось.
Ответить мне было нечего. Я сел в экипаж, и мы покатили домой.
Как ни странно, но, стоило мне увидеть наш дом, волнения и усталость последних недель сразу исчезли. Нервное напряжение прошло; несмотря на долгую дорогу, я чувствовал себя отдохнувшим и умиротворенным. Экипаж въехал во вторые ворота и, поднявшись по склону, приближался к дому. Был полдень, и солнце заливало окна и серые стены западного крыла здания. Собакам не терпелось броситься мне навстречу. Старик Сиком, с траурной повязкой на рукаве, как у всех слуг, не выдержал и, чуть не плача, заговорил, когда я сжал его руку:
– И долго же вас не было, мистер Филип, ох и долго же! А нам каково? Почем знать, не заболели ли и вы лихорадкой, как мистер Эшли!
Сиком прислуживал мне за обедом, заботливый, внимательный, стараясь предупредить мои малейшие желания, и я был благодарен ему за то, что он не пристает ко мне с расспросами о моем путешествии, о болезни и смерти хозяина, а сам рассказывает, какое впечатление произвела смерть Эмброза на него и на всех домашних: как весь день звонили колокола, что говорил в церкви викарий, как в знак соболезнования приносили венки. Его рассказ перемежался новым, почтительно-официальным обращением ко мне. «Мастера Филипа» сменил «мистер Филип». Я успел заметить такую же перемену в обращении ко мне кучера и грума. Она была неожиданной и тем не менее странно согревала сердце. Пообедав, я поднялся к себе в комнату, окинул ее взглядом, затем спустился в библиотеку и вышел из дома. Меня переполняло давно забытое ощущение счастья, которого, как я думал, после смерти Эмброза мне уже не испытать, – я уезжал из Флоренции ввергнутый в бездну одиночества и ни на что не надеялся. На дорогах Италии и Франции меня преследовали видения и образы, и я был не в силах отогнать их. Я видел, как Эмброз сидит в тенистом дворике виллы Сангаллетти под ракитником и смотрит на плачущий фонтан. Я видел его в голой монашеской келье второго этажа, задыхающегося, с двумя подушками за спиной. И рядом, все слыша, все замечая, всегда как тень присутствовала ненавистная, лишенная четких очертаний фигура женщины. У нее было множество лиц, множество обличий; да и то, что слуга Джузеппе и Райнальди предпочитали именовать ее графиней, а не миссис Эшли, окружало ее некой аурой, которой не было, когда я представлял ее второй миссис Паско.
После моей поездки на виллу женщина эта стала исчадием ада. У нее были темные, как дикие сливы, глаза, орлиный профиль, как у Райнальди; по-змеиному плавно и бесшумно двигалась она в затхлых комнатах виллы. Я видел, как она, едва от Эмброза отлетело последнее дыхание жизни, складывает его одежду в ящики, тянется к его книгам, последнему, что у него осталось, и наконец, поджав губы, уползает в Рим, или в Неаполь, или, притаившись в доме на берегу Арно, улыбается за глухими ставнями. Эти образы преследовали меня, пока я не переплыл море и не высадился в Дувре. Но теперь, теперь, когда я вернулся домой, они рассеялись, как рассеивается кошмарный сон с первыми лучами дня. Острота горя прошла. Эмброз вновь был со мной, его мучения кончились, он больше не страдал, словно он вовсе не уезжал во Флоренцию, не уезжал в Италию, а умер здесь, в собственном доме, и похоронен рядом со своими отцом и матерью, рядом с моими родителями. Мне казалось, что теперь я сумею справиться с горем; со мною жила печаль, но не трагедия. Я тоже вернулся на землю, взрастившую меня, и вновь дышал воздухом родных мест.
Я шел через поля. Крестьяне, убиравшие урожай, поднимали на телеги копны пшеницы. Увидев меня, они прервали работу, и я остановился поговорить с ними. Старик Билли Роу, который, сколько я его знал, всегда был арендатором Бартонских земель и никогда не называл меня иначе как «мастер Филип», поднес руку ко лбу, а его жена и дочь, помогавшие мужчинам, присели в реверансе.
– Нам вас очень не хватало, сэр, – сказал Билли. – Нам казалось, что без вас негоже свозить хлеб с полей. Мы рады, что вы снова дома.
Год назад я, как простой работник, закатал бы рукава и взялся за вилы, но теперь что-то остановило меня – я понимал, что они сочтут такое поведение неприличным.
– Я рад, что снова дома, – сказал я. – Смерть мистера Эшли – огромное горе и для меня, и для вас, но надо держаться и работать, чтобы не обмануть его ожиданий и веры в нас.
– Да, сэр, – сказал Билли и снова поднес руку ко лбу.
Поговорив с ними еще немного, я кликнул собак и пошел дальше. Старик ждал, пока я не скрылся за живой изгородью, и лишь тогда велел работникам снова взяться за дело. Дойдя до выгона на полпути между домом и нижними полями, я остановился и оглянулся поверх покосившейся ограды. На вершине холма четко вырисовывались силуэты телег, и на фоне неба темными точками выделялись очертания застывших в ожидании лошадей. В последних лучах солнца снопы пшеницы отливали золотом. Темно-синее, а у скал почти фиолетовое море казалось бездонным, как всегда в часы прилива. В восточной части бухты стояла целая флотилия рыбачьих лодок, готовая выйти в море при первых порывах берегового бриза.
Когда я вернулся, дом был погружен в тень и только на флюгере над шпилем часовой башни дрожала слабая полоска света. Я медленно шел через лужайку к открытой двери. Сиком еще не посылал закрыть ставни, и окна дома смотрели в сгущающийся мрак. Было что-то теплое и приветное в этих поднятых оконных рамах, в слегка колышущихся занавесях и в мысли о комнатах за окнами, таких знакомых и любимых. Из труб прямыми тонкими струйками поднимался дым. Дон, старый ретривер, слишком древний и немощный, чтобы с более молодыми собаками сопровождать меня, почесывался, лежа на песке под окнами библиотеки, а когда я подошел ближе, повернул голову и завилял хвостом.
Впервые с тех пор, как я узнал о смерти Эмброза, я с поразительной остротой и силой осознал: все, что я сейчас вижу, все, на что смотрю, принадлежит мне. Всецело, безраздельно. Эти окна и стены, эта крыша, этот колокол, пробивший семь раз при моем приближении, все живое в доме – мое, и только мое. Трава под моими ногами, деревья вокруг меня, холмы у меня за спиной, луга, леса, даже мужчины и женщины, возделывающие землю, – часть моего наследства; все это мое.
Я переступил порог дома, прошел в библиотеку и остановился спиной к камину, держа руки в карманах. Собаки, по своему обыкновению, последовали за мной и легли у моих ног. Вошел Сиком и спросил, не будет ли распоряжений для Веллингтона на утро. Не желаю ли я, чтобы подали экипаж или оседлали Цыганку?
– Нет, – ответил я. – Сегодня я не буду отдавать никаких распоряжений, а завтра утром сам увижусь с Веллингтоном.
Я велел разбудить меня как обычно.
– Да, сэр, – ответил Сиком и вышел.
Мастер Филип уехал навсегда. Домой вернулся мистер Эшли. Такая перемена вызывала во мне смешанные чувства: с одной стороны – робость, с другой – какую-то особую гордость. Я ощутил незнакомую прежде уверенность, силу, душевный подъем. Мне казалось, будто я переживаю то же, что солдат, которому поручили командовать батальоном; ко мне пришло то же чувство собственности, та же гордость, наконец, то же ощущение свободы, какое приходит к старшему офицеру, в течение многих лет занимавшему не соответствующую его званию должность. Но, в отличие от солдата, я никогда не сложу с себя командования. Оно мое пожизненно. Думаю, что тогда, стоя у камина в библиотеке, я пережил мгновение счастья, какого у меня никогда не было и больше не будет. Как все подобные мгновения, оно настало внезапно и так же внезапно пронеслось. Какой-то обыденный звук вернул меня к действительности: то ли шевельнулась собака, то ли выпал из камина уголек или слуга закрыл наверху окна – не помню, что это было.
На следующий день приехал мой крестный, Ник Кендалл, с Луизой. Близких родственников у меня не было, поэтому за исключением того, что Эмброз отказал Сикому и другим слугам, да обычных пожертвований беднякам прихода, вдовам и сиротам, все движимое и недвижимое имущество было оставлено мне. Ник Кендалл в библиотеке прочел мне завещание. Луиза вышла в сад. Несмотря на юридическую терминологию, документ оказался простым и понятным. За исключением одного пункта. Итальянец Райнальди был прав. Ник Кендалл действительно становился моим опекуном, так как имение реально переходило в мою собственность только по достижении мною двадцатипятилетнего возраста.
– Эмброз считал, – сказал крестный, – что молодой человек до двадцати пяти лет сам толком не знает, чего хочет. В тебе могла проявиться слабость к вину, картам или женщинам, и статья, обусловливающая возраст вступления в наследство, не более чем мера предосторожности. Я помогал ему составить завещание, когда ты еще был в Харроу, и, хотя мы не замечали в тебе дурных склонностей, Эмброз счел за благо включить этот пункт. «Для Филипа тут нет ничего обидного, – сказал он, – но это научит его осторожности». Впрочем, что есть, то есть, и ничего не поделаешь. Практически это тебя ничуть не ущемляет, за исключением того, что тебе еще семь месяцев придется обращаться ко мне за деньгами для платежей по имению и на личные расходы. Ведь твой день рождения в апреле, так?
– Пора бы и запомнить, – сказал я. – Вы же мой крестный отец.
– Ну и забавный ты был червячок! – Он улыбнулся. – Так и уставился любопытными глазенками на пастора… Эмброз только что вернулся из Оксфорда. Он схватил тебя за нос, чтобы ты заплакал, чем привел в ужас свою тетушку – твою мать. Потом вызвал твоего бедного отца помериться силами в гребле; они промокли до нитки, пока доплыли до Лостуитиела. Ты когда-нибудь чувствовал себя сиротой, Филип? Тебе, наверное, нелегко было расти без матери.
– Не знаю, – ответил я. – Я никогда не задумывался об этом. Мне никто не был нужен, кроме Эмброза.
– И все же это неправильно, – возразил крестный. – Я не раз говорил с Эмброзом, но он не слушал меня. В доме нужна была экономка, дальняя родственница, хоть кто-нибудь. Ты вырос, совершенно не зная женщин, и, когда женишься, твоей жене придется нелегко. Не далее как сегодня за завтраком я говорил об этом Луизе.
Крестный осекся. Мне показалось, что ему стало неловко, словно он сказал лишнее, – если только такой человек, как он, вообще способен испытывать неловкость.
– Не беспокойтесь, – сказал я, – когда придет время, моя жена справится. Если такое время вообще придет, в чем я весьма сомневаюсь. Я слишком похож на Эмброза и знаю, к чему привела его женитьба.
Крестный молчал. Я рассказал ему о визите на виллу и о встрече с Райнальди, а он, в свою очередь, показал мне письмо, присланное ему итальянцем. Как я и ожидал, там в холодных высокопарных выражениях излагалась его версия болезни и смерти Эмброза, высказывались сожаления по поводу этой кончины, описывались потрясение и горе безутешной, по мнению Райнальди, вдовы.
– Настолько безутешной, – сказал я, – что на следующий день после похорон она уезжает, как вор, забрав все вещи Эмброза, кроме старой шляпы, о которой забыла. Разумеется, только потому, что шляпа рваная и ничего не стоит.
Крестный кашлянул. Его густые брови нахмурились.
– Конечно, – сказал он, – ты не настолько скуп, чтобы попрекать ее тем, что она оставила себе его книги и одежду. Полно, Филип, это все, что у нее есть.
– Как это, – спросил я, – «все, что у нее есть»?
– Я прочел тебе завещание, – ответил он. – Вот оно, перед тобой. То самое завещание, которое я составил десять лет назад. Видишь ли, в нем нет дополнений в связи с женитьбой Эмброза. Не указана доля наследства, причитающаяся его жене. Весь прошлый год я, откровенно говоря, ждал, что он сообщит мне, по меньшей мере, условия брачного контракта. Так всегда поступают. Полагаю, досадное пренебрежение столь важными вещами объясняется его пребыванием за границей, к тому же он не оставлял надежды вернуться. Затем болезнь положила конец всему. Я несколько удивлен, что этот итальянец, синьор Райнальди, которого ты, кажется, весьма недолюбливаешь, ни словом не обмолвился о притязаниях миссис Эшли на долю наследства. Это говорит о его крайней деликатности.
– Притязания? – переспросил я. – Боже мой, вы говорите о каких-то притязаниях, когда нам прекрасно известно, что она свела его в могилу!
– Нам не известно ничего подобного, – возразил крестный, – а если ты намерен и дальше говорить в таком тоне о вдове своего брата, я не стану тебя слушать.
Он поднялся со стула и стал собирать бумаги.
– Значит, вы верите в эту сказку про опухоль? – спросил я.
– Естественно, верю, – ответил он. – Вот письмо Райнальди и свидетельство о смерти, подписанное двумя врачами. Я помню смерть твоего дяди Филипа, а ты нет. Симптомы очень похожи. Именно этого я и боялся, когда от Эмброза пришло письмо и ты уехал во Флоренцию. Плохо, что ты прибыл слишком поздно и твоя помощь уже не понадобилась. Но ничего не поделаешь. Однако если подумать, то, возможно, это вовсе и не плохо. Вряд ли ты хотел бы видеть, как он страдает.
Старый глупец! Я едва не ударил его за упрямство и слепоту.
– Вы не видели второго письма, – сказал я, – записки, которая пришла в утро моего отъезда. Взгляните.
Записка, которую я всегда держал в нагрудном кармане, была при мне. Я подал записку крестному. Он снова надел очки и прочел ее.
– Мне очень жаль, Филип, – сказал он, – но даже эти каракули не могут изменить моего мнения. Надо смотреть правде в глаза. Ты любил Эмброза. Я – друга. Мне тоже больно думать о его душевных страданиях, если даже не больнее, потому что я видел, как страдал другой. Твоя беда в том, что человек, которого мы знали, любили, которым восхищались, перед смертью утратил свой истинный облик. Он был болен душевно и физически и не отвечал за то, что писал или говорил.
– Я этому не верю, – сказал я. – Не могу верить.
– Ты не хочешь верить, – возразил крестный. – А раз так, то и говорить больше не о чем. Но ради Эмброза, ради всех в имении и в графстве, кто знал и любил его, я должен просить тебя ни с кем не делиться этими мыслями. Ты только огорчишь их, причинишь им боль; а если хоть малейшие толки дойдут до вдовы, где бы она ни была, ты унизишь себя в ее глазах и она с полным правом сможет подать на тебя в суд за клевету. Если бы я был ее поверенным, каковым, похоже, является этот итальянец, я, конечно, так бы и поступил.
Я никогда не слышал, чтобы крестный говорил так резко. Он был прав, продолжать разговор не имело смысла. Я получил урок и впредь не буду затрагивать эту тему.
– Не позвать ли нам Луизу? – подчеркнуто холодно спросил я. – По-моему, хватит ей бродить по саду. Оставайтесь и пообедайте со мною.
За обедом крестный хранил молчание. Я видел, что он еще не опомнился от всего сказанного мною. Луиза расспрашивала меня о путешествии, о том, что я думаю о Париже, о французских селениях и городах, об Альпах, о самой Франции, и мои ответы, часто невпопад, заполняли паузы в разговоре. Однако Луиза была сообразительна и чуяла что-то неладное. После обеда крестный позвал Сикома и слуг объявить, что им оставил покойный, а мы с Луизой ушли в гостиную.
– Крестный мною недоволен, – начал я и все рассказал Луизе.
Слегка склонив голову набок и приподняв подбородок, Луиза разглядывала меня со своим всегдашним ироническим любопытством, к которому я давно привык.
– Знаешь, – сказала она, выслушав меня, – я думаю, что ты, пожалуй, прав. Боюсь, бедный мистер Эшли и его жена не были счастливы, а он был слишком горд, чтобы писать тебе об этом, пока не заболел, и тогда, наверное, они поссорились, и все произошло сразу, и он написал тебе письмо. Что говорили о ней слуги? Она молодая? Она старая?
– Я не спрашивал, – ответил я. – По-моему, это неважно. Важно только то, что перед смертью он не доверял ей.
Луиза кивнула.
– Ужасно, – согласилась она. – Наверное, ему было очень одиноко.