Лекарство от меланхолии (сборник) Брэдбери Рэй
Но городок, построенный американцами, молчал, безмолвны были коттеджи, персиковые деревья, амфитеатры. В пустой мастерской ржавел жалкий остов недоделанной ракеты.
Пришельцы обшарили окрестные холмы. Капитан объявил своим штабом давно заброшенный кабачок. Лейтенант явился к нему с докладом.
— Город пуст, сэр, но среди холмов мы обнаружили местных жителей. Марсиан. У них очень темная кожа. Глаза желтые. Встретили нас очень приветливо. Мы с ними немного потолковали. Они быстро усваивают английский. Я уверен, сэр, с ними можно установить вполне дружеские отношения.
— Темнокожие, вот как? — задумчиво сказал капитан. — И много их?
— Примерно шестьсот или восемьсот, сэр; они живут на холмах, в мраморных развалинах. Рослые, здоровые, Женщины у них красивые.
— А они сказали вам, лейтенант, что произошло с людьми, которые прилетели с Земли и выстроили этот поселок?
— Они понятия не имеют, что случилось с этим городом и с его населением.
— Странно. Вы не думаете, что марсиане тут всех перебили?
— Похоже, что это необыкновенно миролюбивый народ, сэр. Скорее всего, город опустошила какая-нибудь эпидемия.
— Возможно. Надо думать, это — одна из тех загадок, которые нам не разрешить. О таком иной раз пишут в книгах.
Капитан обвел взглядом комнату, запыленные окна, и за ними — встающие вдалеке синие горы, струящуюся в ярком свете воду каналов и услышал шелест ветра И вздрогнул. Потом опомнился и постучал пальцами по карте, которую он давно уже приколол кнопками на пустом столе.
— У нас куча дел, лейтенант! — сказал он и стал перечислять. Солнце опускалось за синие холмы, а капитан бубнил и бубнил: — Надо строить новые поселки. Искать полезные ископаемые, заложить шахты. Взять образцы для бактериологических исследований. Работы по горло. А все старые отчеты утеряны. Надо заново составить карты, дать названия горам, рекам и прочему. Потребуется некоторая доля воображения.
Вон те горы назовем горами Линкольна, что вы на это скажете? Тот канал будет канал Вашингтона, а эти холмы… холмы можно назвать в вашу честь, лейтенант. Дипломатический ход. А вы из любезности можете назвать какой-нибудь город в мою честь. Изящный поворот. А почему бы не дать этой долине имя Эйнштейна, а вон тот… да вы меня слушаете, лейтенант?
Лейтенант с усилием оторвал взгляд от подернутых ласковой дымкой холмов, что синели вдали, за покинутым городом.
— Что? Да-да, конечно, сэр!
УЛЫБКА
На главной площади очередь установилась ещё в пять часов, когда за выбеленными инеем полями пели далекие петухи и нигде не было огней. Тогда вокруг, среди разбитых зданий, клочьями висел туман, но теперь, в семь утра, рассвело, и он начал таять. Вдоль дороги по двое, по трое подстраивались к очереди ещё люди, которых приманил в город праздник и базарный день.
Мальчишка стоял сразу за двумя мужчинами, которые громко разговаривали между собой, и в чистом холодном воздухе звук голосов казался вдвое громче.
Мальчишка притопывал на месте и дул на свои красные, в цыпках, руки, поглядывая то на грязную, из грубой мешковины, одежду соседей, то на длинный ряд мужчин и женщин впереди.
— Слышь, парень, ты-то что здесь делаешь в такую рань? — сказал человек за его спиной.
— Это моё место, я тут очередь занял, — ответил мальчик.
— Бежал бы ты, мальчик, отсюда, уступил бы своё место тому, кто знает в этом толк!
— Оставь в покое парня, — вмешался, резко обернувшись, один из мужчин, стоящих впереди.
— Я же пошутил. — Задний положил руку на голову мальчишки. Мальчик угрюмо стряхнул её. — Просто подумал, чудно это — ребёнок, такая рань а он не спит.
— Этот парень знает толк в искусстве, ясно? — сказал заступник, его фамилия была Григсби. — Тебя как звать-то, малец?
— Том.
— Наш Том, уж он плюнет что надо, в самую точку — верно. Том?
— Точно!
Смех покатился по шеренге людей.
Впереди кто-то продавал горячий кофе в треснувших чашках. Поглядев туда, Том увидел маленький жаркий костер и бурлящее варево в ржавой кастрюле. Это был не настоящий кофе. Его заварили из каких-то ягод, собранных на лугах за городом, и продавали по пенни чашка, согреть желудок, но мало кто покупал, мало кому это было по карману.
Том устремил взгляд туда, где очередь пропадала за разваленной взрывом каменной стеной.
— Говорят, она улыбается, — сказал мальчик.
— Ага, улыбается, — ответил Григсби.
— Говорят, она сделана из краски и холста.
— Точно. Потому-то и сдается мне, что она не подлинная. Та, настоящая, я слышал, была на доске нарисована, в незапамятные времена.
— Говорят, ей четыреста лет.
— Если не больше. Коли уж на то пошло, никому не известно, какой сейчас год.
— Две тысячи шестьдесят первый!
— Верно, так говорят, парень, говорят. Брешут. А может, трехтысячный! Или пятитысячный! Почем мы можем знать? Сколько времени одна сплошная катавасия была… И достались нам только рожки да ножки.
Они шаркали ногами, медленно продвигаясь вперед по холодным камням мостовой.
— Скоро мы ее увидим? — уныло протянул Том.
— Еще несколько минут, не больше. Они огородили ее, повесили на четырех латунных столбиках бархатную веревку, все честь по чести, чтобы люди не подходили слишком близко. И учти, Том, никаких камней, они запретили бросать в нее камни.
— Ладно, сэр.
Солнце поднималось все выше по небосводу, неся тепло, и мужчины сбросили с себя измазанные дерюги и грязные шляпы.
— А зачем мы все тут собрались? — спросил, подумав, Том. — Почему мы должны плевать?
Григсби и не взглянул на него, он смотрел на солнце, соображая, который час.
— Э, Том, причин уйма. — Он рассеянно протянул руку к карману, которого уже давно не было, за несуществующей сигаретой. Том видел это движение миллион раз. — Тут все дело в ненависти, ненависти ко всему, что связано с Прошлым. Ответь-ка ты мне, как мы дошли до такого состояния? Города — груды развалин, дороги от бомбежек — словно пила, вверх-вниз, поля по ночам светятся, радиоактивные… Вот и скажи, Том, что это, если не последняя подлость?
— Да, сэр, конечно.
— То-то и оно… Человек ненавидит то, что его сгубило, что ему жизнь поломало. Так уж он устроен. Неразумно, может быть, но такова человеческая природа.
— А если хоть кто-нибудь или что-нибудь, чего бы мы не ненавидели? — сказал Том.
— Во-во! А всё эта орава идиотов, которая заправляла миром в Прошлом! Вот и стоим здесь с самого утра, кишки подвело, стучим от холода зубами — ядовитые троглодиты, ни покурить, ни выпить, никакой тебе утехи, кроме этих наших праздников, Том. Наших праздников…
Том мысленно перебрал праздники, в которых участвовал за последние годы. Вспомнил, как рвали и жгли книги на площади, и все смеялись, точно пьяные. А праздник науки месяц тому назад, когда притащили в город последний автомобиль, потом бросили жребий, и счастливчики могли по одному разу долбануть машину кувалдой!..
— Помню ли я, Том? Помню ли? Да ведь я же разбил переднее стекло — стекло, слышишь? Господи, звук-то какой был, прелесть! Тррахх!
Том и впрямь словно услышал, как стекло рассыпается сверкающими осколками.
— А Биллу Гендерсону досталось мотор раздолбать. Эх, и лихо же он это сработал, прямо мастерски. Бамм! Но лучше всего, — продолжал вспоминать Григсби, — было в тот раз, когда громили завод, который еще пытался выпускать самолеты. И отвели же мы душеньку! А потом нашли типографию и склад боеприпасов — и взорвали их вместе! Представляешь себе. Том?
Том подумал.
— Ага.
Полдень. Запахи разрушенного города отравляли жаркий воздух, что-то копошилось среди обломков зданий.
— Сэр, это больше никогда не вернётся?
— Что — цивилизация? А кому она нужна? Во всяком случае не мне!
— А я так готов ее терпеть, — сказал один из очереди. — Не все, конечно, но были и в ней свои хорошие стороны…
— Чего зря болтать-то! — крикнул Григсби. — Всё равно впустую.
— Э, — упорствовал один из очереди, — не торопитесь. — Вот увидите: ещё появится башковитый человек, который её подлатает. Попомните мои слова. Человек с душой.
— Не будет того, — сказал Григсби.
— А я говорю, появится. Человек, у которого душа лежит к красивому. Он вернет нам — нет, не старую, а, так сказать, ограниченную цивилизацию, такую, чтобы мы могли жить мирно.
— Не успеешь и глазом моргнуть, как опять война!
— Почему же? Может, на этот раз все будет иначе.
Наконец и они вступили на главную площадь. Одновременно в город въехал верховой, держа в руке листок бумаги. Огороженное пространство было в самом центре площади. Том, Григсби и все остальные, копя слюну, подвигались вперед — шли, изготовившись, предвкушая, с расширившимися зрачками. Сердце Тома билось часто-часто, и земля жгла его босые пятки.
— Ну, Том, сейчас наша очередь, не зевай!
По углам огороженной площадки стояло четверо полицейских — четверо мужчин с жёлтым шнурком на запястьях, знаком их власти над остальными. Они должны были следить за тем, чтобы не бросали камней.
— Это для того, — уже напоследок объяснил Григсби, — чтобы каждому досталось плюнуть по разку, понял, Том? Ну, давай!
Том замер перед картиной, глядя на нее.
— Ну, плюй же!
У мальчишки пересохло во рту.
— Том, давай! Живее!
— Но, — медленно произнес Том, — она же красивая!
— Ладно, я плюну за тебя!
Плевок Григсби блеснул в лучах солнца. Женщина на картине улыбалась таинственно-печально, и Том, отвечая на её взгляд, чувствовал, как колотится его сердце, а в ушах будто звучала музыка.
— Она красивая, — повторил он.
— Иди уж, пока полиция…
— Внимание!
Очередь притихла. Только что они бранили Тома — стал как пень! — а теперь все повернулись к верховому.
— Как её звать, сэр? — тихо спросил Том.
— Картину-то? Кажется, «Мона Лиза»… Точно: «Мона Лиза».
— Слушайте объявление — сказал верховой. — Власти постановили, что сегодня в полдень портрет на площади будет передан в руки здешних жителей, дабы они могли принять участие в уничтожении…
Том и ахнуть не успел, как толпа, крича, толкаясь, мечась, понесла его к картине. Резкий звук рвущегося холста… Полицейские бросились наутек. Толпа выла, и руки клевали портрет, словно голодные птицы. Том почувствовал, как его буквально швырнули сквозь разбитую раму. Слепо подражая остальным, он вытянул руку, схватил клочок лоснящегося холста, дернул и упал, а толчки и пинки вышибли его из толпы на волю. Весь в ссадинах, одежда разорвана, он смотрел, как старухи жевали куски холста, как мужчины разламывали раму, поддавали ногой жёсткие лоскуты, рвали их в мелкие-мелкие клочья.
Один Том стоял притихший в стороне от этой свистопляски. Он глянул на свою руку. Она судорожно притиснула к груди кусок холста, пряча его.
— Эй, Том, ты что же! — крикнул Григсби. Не говоря ни слова, всхлипывая, Том побежал прочь. За город, на испещренную воронками дорогу, через поле, через мелкую речушку, он бежал и бежал, не оглядываясь, и сжатая в кулак рука была спрятана под куртку.
На закате он достиг маленькой деревушки и пробежал через неё. В девять часов он был у разбитого здания фермы. За ней, в том, что осталось от силосной башни, под навесом, его встретили звуки, которые сказали ему, что семья спит — спит мать, отец, брат. Тихонько, молча, он скользнул в узкую дверь и лёг, часто дыша.
— Том? — раздался во мраке голос матери.
— Да.
— Где ты болтался? — рявкнул отец. — Погоди, вот я тебе утром всыплю…
Кто-то пнул его ногой. Его собственный брат, которому пришлось сегодня в одиночку трудиться на их огороде.
— Ложись! — негромко прикрикнула на него мать.
Ещё пинок.
Том дышал уже ровнее. Кругом царила тишина. Рука его была плотно-плотно прижата к груди. Полчаса лежал он так, зажмурив глаза.
Потом ощутил что-то: холодный белый свет. Высоко в небе плыла луна, и маленький квадратик света полз по телу Тома. Только теперь его рука ослабила хватку. Тихо, осторожно, прислушиваясь к движениям спящих, Том поднял её. Он помедлил, глубоко-глубоко вздохнул, потом, весь ожидание, разжал пальцы и разгладил клочок закрашенного холста.
Мир спал, освещённый луной.
А на его ладони лежала Улыбка.
Он смотрел на неё в белом свете, который падал с полуночного неба. И тихо повторял про себя, снова и снова: «Улыбка, чудесная улыбка…»
Час спустя он все ещё видел её, даже после того как осторожно сложил её и спрятал. Он закрыл глаза, и снова во мраке перед ним — Улыбка. Ласковая, добрая, она была там и тогда, когда он уснул, а мир был объят безмолвием, и луна плыла в холодном небе сперва вверх, потом вниз, навстречу утру.
ВРЕМЯ УХОДИТЬ
Мысль взрастала три дня и три ночи. Днем голова вынашивала ее, словно зреющую грушу. А ночью он позволял мысли обретать плоть и кровь и висеть в тишине комнаты, освещаемой лишь деревенской луной да деревенскими же звездами. В молчании перед рассветом он рассматривал эту мысль со всех сторон. На четвертое утро протянул руку, уже невидимую, взял мысль в ладонь, поднес ко рту и сжевал всю, без остатка.
Он вскочил так быстро, как только мог, затем сжег старые письма, упаковал несколько самых необходимых вещей в крохотный чемоданчик и надел вечерний костюм, повязав к нему галстук цвета воронова крыла, словно шел на поминки. Спиной он чувствовал, что в дверях стоит его жена и, словно критик, который в любую минуту может ворваться на сцену и остановить представление, оценивает его маленькую пьеску.
Протискиваясь мимо, он пробормотал:
— Извини.
— Извинить?! — закричала она. — И это все, что ты можешь сказать, ползая тут и что-то замышляя?!
— Я ничего не замышлял, просто так получилось: три дня назад мне был Голос о смерти.
— Прекрати болтать, — сказала она. — Это меня бесит.
Линия горизонта мягко раздвоилась в его глазах.
— Я почувствовал, как медленно кровь струится в моих венах. Слушая, как скрипят мои кости, можно подумать, что это ходят ходуном стропила на чердаке и осыпается пыль…
— Тебе всего лишь семьдесят пять, — упрямо буркнула жена. — Ты стоишь на своих двоих, все видишь, слышишь, нормально ешь, спишь, разве нет? Так к чему эта трепотня?
— Это природа говорит со мной, — сказал старик. — Цивилизация отдалила нас от нашего истинного «я». Возьми, например, островитян-язычников…
— Не хочу…
— Всем известно, что островитяне-язычники точно знают время, когда умрут. Тогда они начинают ходить по деревне, пожимать руки, обниматься с друзьями, раздавать накопленное…
— А их жены имеют право слова?
— Они и женам отдают кое-что.
— Хотелось бы надеяться!
— А кое-что друзьям…
— Ну, с этим можно и поспорить!
— А кое-что друзьям. Затем они садятся в каноэ и медленно плывут к закату. И больше никогда не возвращаются…
Жена посмотрела на него снизу вверх так, словно он был деревом, а она лесорубом.
— Дезертирство, — сказала она.
— Нет, нет, Милдред — просто смерть. Они называют это — «Время уходить».
— А кто-нибудь когда-нибудь нанимал каноэ и ездил за ними, чтобы проверить, как это дурачье устраивается дальше?
— Конечно же, нет, — слегка раздраженно проговорил старик. — Это бы только все испортило.
— Ты хочешь сказать, что они заводят себе жен и друзей на другом острове?
— Да нет же, нет! Просто, когда соки жизни начинают остывать, человек нуждается в одиночестве и покое.
— Если ты сможешь доказать, что это дурачье в самом деле откидывается — я заткнусь. — Жена сощурила один глаз. — А кто-нибудь находил их кости на этих дальних островах?
— Все дело в том, что они просто уплывали навстречу закату, словно животные, — животные ведь понимают, когда настает их Великое Время. И я не хочу ничего больше знать!
— Что же, зато знаю я, — сказала женщина. — Последняя цитата из этой проклятой статейки в «Нейшнл Джиогрэфик», о свалке слоновьих костей.
— О кладбище, а не о свалке! — закричал он.
— Кладбище, свалка — без разницы. Я надеялась, что спалила все эти журнальчики. Ты что, спрятал где-нибудь несколько штук?
— Послушай меня, Милдред, — сказал он сурово, вновь берясь за свой чемоданчик. — Мои мысли устремлены на север, и что бы ты ни говорила, они не изменятся. Я настроен в унисон с бесконечными тайными струнами простой жизни.
— Ты настроен в унисон с тем, что последним вычитал в этой паршивой газетенке! — Она наставила на него палец. — Ты считаешь, что у меня склероз?
Его плечи поникли.
— Только давай не будем начинать все сначала. Я прошу тебя.
— Помнишь случай с мамонтами? — спросила она. — Когда тридцать лет назад в русской тундре нашли этих замерзших волосатых слонов? Тогда ты и этот старый осел, Сэм Херц, придумали замечательную штуку: завалить мировой рынок консервированным мамонтовым мясом! Думаешь, можно забыть, как ты говорил тогда: «Представь себе, как члены правления Национального Географического Общества будут платить за то, чтобы в их домах появилось нежное мясо сибирского мамонта, умершего десять тысяч лет назад!» Ты думаешь, время способно излечить подобные раны?
— Я все это прекрасно помню, — вздохнул он.
— Ты думаешь, я позабыла, как ты сбежал, чтобы найти в Висконсине «затерянное племя оссюс»? Как ты на собаках добрался до городка Субботний Вечер, нализался, загремел в этот чертов карьер, сломал ногу и провалялся там целых три дня?
— На память тебе грех жаловаться.
— Так скажи мне, что это еще за новости о дикарях и о Времени Уходить? А хочешь, я скажу тебе, что это за время? Это — Время Быть Дома! Это время, когда фрукты уже не падают с деревьев прямо тебе в руку — за ними нужно идти в магазин. И, кстати, почему мы ходим в магазин, а? Потому что кое-кто в этом доме — не будем указывать пальцами, кто именно — несколько лет назад разобрал нашу машину на винтики и оставил ржаветь во дворе. В этот четверг можно будет справить десятилетие «починки». Еще одно десятилетие — и от нее останется несколько кучек ржавчины! Выгляни в окно! Это — Время-сгребать-и-сжигать-листья. Это — Время-чистить-печь-и-навешивать-ставни! Это — Время-чинить-крышу — вот что это за время! И если ты думаешь, что сможешь улизнуть от всего этого — не обольщайся!
Он приложил руку к груди.
— Мне больно, что ты не можешь поверить в мои ощущения надвигающейся Судьбы!
— Это мне больно оттого, что «Нейшнл Джиогрэфик» попадает в руки старых, выживших из ума людей! Я же прекрасно вижу, как ты читаешь эти газетки, а затем впадаешь в маразм и видишь прекрасные сны, которые мне потом приходится выметать вместе с мусором. Нужно было бы издателям «Джиогрэфик» и «Попьюлар Мекэникс» показать недоделанные шлюпки, вертолеты и одноместные планеры, что валяются у нас на чердаке, в гараже и в подвале. И чтобы они не только посмотрели на это, но и развезли всю эту рухлядь по своим домам!
— Можешь болтать, — сказал он. — Я стою рядом с тобой, как белый камень, тонущий в водах Забвения. Ради всего святого, женщина, может быть, ты разрешишь мне уйти, чтобы спокойно умереть?!
— У меня будет достаточно времени для Забвения, когда я обнаружу тебя замерзшим насмерть на поленнице.
— Господи ты Боже мой! — вскричал он. — Неужели мысль о собственной бренности кажется тебе обыденной и тщеславной?
— Ты жуешь эту мысль, словно табак.
— Хватит! Все накопленное мною добро выставлено на заднем крыльце. Отдай людям из Армии Спасения.
— И «Нейшнл Джиогрэфик»?
— Да! Черт бы их побрал, и «Джиогрэфик». А теперь — отойди!
— Если ты собираешься умереть, тогда тебе не понадобится битком набитый чемодан!
— Руки прочь, женщина! Смерть все-таки займет какое-то время. Неужто мне отказываться от последних удобств? Это должна была быть нежная сцена прощания. Вместо нее я получил взаимные упреки, сарказм, сомнения, и тра-ля-ля-ля-ля.
— Ну ладно, — сказала она. — Иди проведи ночку в лесу.
— Почему же обязательно в лесу?
— А куда еще человек из Иллинойса может пойти помирать?
— Н-ну, — на мгновение он задумался. — Есть еще шоссе.
— Ты предпочитаешь, чтобы тебя задавили?
— Нет, нет! — Он крепко зажмурил глаза, затем снова открыл их. — Пустые проселочные дороги, ведущие в никуда, через ночные леса, пустыню, к далеким озерам…
— А что, разве тебе не хочется нанять где-нибудь каноэ и грести, грести?.. А помнишь, как ты однажды свалился в воду и чуть было не утонул у пожарного причала?
— А кто хоть слово сказал о каноэ?
— Да ты же, ты! Твои дикари — или забыл? — уплывают таким образом в великую неизвестность.
— Так то в южных морях! Здесь же человеку необходимо самому передвигать ноги, чтобы вернуться к истокам и встретить свой естественный конец. Я могу пройти северным берегом озера Мичиган, среди дюн, волн, ветра.
— Уилли, Уилли, — прошептала она мягко, покачивая головой. — Ох ты, Уилли, Уилли мой, что же мне делать с тобой?
Он понизил голос:
— Дать мне самому распорядиться своей головой.
— Да, — сказала она тихо. — Да.
На глазах ее выступили слезы.
— Ну, будет, будет, — прошептал он.
— Ох, Уилли… — Она долго-долго смотрела на мужа. — Можешь ли ты, положа руку на сердце, сказать, что это твоя смерть пришла?
Он увидел свое маленькое четкое отражение в ее зрачке и смущенно отвернулся.
— Всю ночь я думал о вселенском потоке, его отливах и приливах, которые приносят человека в этот мир и уносят его обратно. А теперь утро — и прощай.
— Прощай? — Она смотрела на него так, словно слышала это слово впервые.
Его голос был нетверд.
— Конечно, если ты так настаиваешь, Милдред…
— Нет! — Она взяла себя в руки, вытерла слезы и высморкалась. — Ты чувствуешь то, что чувствуешь. С этим я бороться не могу!
— Ты уверена?
— Это ведь ты уверен, Уилли, — сказала она. — Ну а теперь — иди. Возьми теплую куртку — ночи сейчас действительно холодные…
— Но… — сказал он.
Она принесла его куртку, поцеловала в щеку и отошла раньше, чем он успел заключить ее в медвежьи объятия. Так он и стоял: глядя на кресло у камина и двигая челюстями. Она распахнула дверь.
— Ты взял с собой поесть?
— Мне не нужно… — начал было он. — Я взял бутерброд с ветчиной и несколько пикулей. Один, точнее. Вот и все, я подумал, что хватит…
Он спустился с крыльца и направился по тропе к лесу. Потом обернулся, словно собираясь что-то сказать, но передумал, махнул рукой и зашагал дальше.
— Уилл! — крикнула женщина ему вслед. — Смотри, не переусердствуй! Чтобы твой уход не слишком затянулся. Как устанешь — присядь! Как проголодаешься — поешь! И…
Но в этом месте ей пришлось прерваться, она отвернулась и вытащила платок.
Через мгновение вновь взглянула на тропу — та выглядела так, словно последние десять тысяч лет по ней никто не ходил. Тропа была пустынна, женщина вошла в дом и захлопнула за собой дверь.
Вечер, девять часов, девять пятнадцать, высыпали звезды, луна кругла, земляничным светом горят сквозь занавески огни в доме, дымоход вытягивает из горящих поленьев длинные фонтаны искр, тепло. Вверх по трубе поднимаются звуки гремящих кастрюль, сковородок, ножей-вилок, огня, мурлыкающего в очаге, словно огромный оранжевый котище. В кухне, на безбрежной металлической плите, через конфорки которой прорываются язычки пламени, кипят кастрюли, сковороды жарят, наполняя воздух ароматами и паром. Время от времени старая женщина отворачивается от плиты, и тогда по глазам ее и широко раскрытому рту видно, что она прислушивается к тому, что происходит за пределами этого дома, вдалеке от огня.
Девять тридцать. Где-то далеко, но достаточно громко, неуклюже затопали.
Старая женщина выпрямилась и положила ложку на стол.
А снаружи, где одна лишь луна, протопали — топ-топ — тяжело и тупо. Так продолжалось три-четыре минуты, и за это время она не шелохнулась, только сжала кулаки и крепче стиснула зубы. А потом бросилась к столу, к плите, засуетилась и принялась наливать, поднимать, тащить, ставить…
Она закончила кухонную возню как раз когда звуки снова пришли из темной дали, раскинувшейся за окнами. По тропе прогрохотали медленные шаги, и тяжелые ботинки замесили снег на парадном крыльце.
Она подошла к двери и стала ждать стука.
Но не услышала.
Она ждала.
Там шевелилось что-то большое. Кто-то переминался с ноги на ногу и неловко сопел.
В конце концов она вздохнула и резко, обращаясь к дверям, спросила:
— Уилл, это ты, что ли?
Ответа нет. Молчание.
И тогда она широко распахнула дверь.