Лекарство от меланхолии (сборник) Брэдбери Рэй
Сеньор Эспоза посмотрел на людей на площади.
— Теперь я не голодаю, я не беден, у меня своя машина, я жив. Но я один из тысячи. А что сможете вы сказать вот им?
— Я попытаюсь что-нибудь сказать им.
— Я давно оставил эти попытки, senior. Нас, белых, всегда было меньшинство. Я испанец, но я родился здесь. Они приняли меня и примирились со мной.
— Мы никогда не хотели признаться, что нас меньшинство, — сказал Уэбб, — поэтому нам теперь так страшно поверить этому.
— Вы вели себя достойно.
— Разве это так уж важно?
— На арене во время боя быков это важно, на войне — тоже, да и в любой другой ситуации, похожей на эту. Вы не жалуетесь, не ищете оправданий. Вы не обратились в бегство и поэтому не стали мишенью для насмешек и оскорблений. Я считаю, что вы двое держитесь очень хорошо. Хозяин отеля медленно и устало опустился на стул. — Я пришел, чтобы предложить вам остаться здесь.
— Мы предпочли бы продолжить наш путь, если это возможно.
Хозяин пожал плечами:
— У вас отняли машину, и я не могу вернуть ее вам, и вам едва ли удастся покинуть этот город. Оставайтесь, примите мое предложение работать в моем отеле.
— Подскажите, куда нам лучше всего держать путь?
— Это может продлиться двадцать дней, senior, или двадцать лет. Вы не сможете жить без денег, без пищи и крова. Подумайте о моем предложении, я дам вам работу.
Хозяин встал и с удрученным видом пошел к двери. Он на мгновенье задержался у стола, на котором висел пиджак Уэбба, и легонько коснулся его рукой.
— Что вы можете предложить нам? — спросил Уэбб.
— Работу на кухне, — ответил хозяин и отвернулся.
Джон Уэбб, сидевший на кровати, ничего не ответил. Его жена не шелохнулась. Тогда сеньор Эспоза сказал:
— Это все, что я могу для вас сделать. Чего вы еще хотите от меня? Вчера ночью эти люди на площади требовали вас. Вы видели у них в руках мачете? Мне удалось договориться с ними. Вам повезло. Я сказал, что нанял вас на работу в отеле сроком на двадцать лет, и теперь вы мои служащие и находитесь под моей защитой.
— Вы сказали им это!
— Senior, senior, вы должны благодарить меня. Подумайте сами, куда вы пойдете? В джунгли? Через два часа вы погибнете от укусов ядовитых змей. Сможете вы проделать пятьсот миль пешком до столицы, куда вас все равно не пустят? Нет, вы должны примириться с тем, что случилось. Сеньор Эспоза открыл дверь в коридор. — Я предлагаю вам честную работу и твердый заработок — два пезо в день и харчи. Предпочитаете остаться у меня или хотите встретиться в полдень с моими друзьями, которые ждут вас на площади? Решайте.
Дверь закрылась. Сеньор Эспоза ушел.
Уэбб встал и долго смотрел на дверь. Затем подошел к стулу и ощупал кобуру револьвера, прикрытую брошенной поверх пиджака рубашкой. Кобура была пуста. Он держал ее в руках и, растерянно моргая, смотрел в ее черную пустоту, а затем перевел взгляд на дверь, за которой скрылся сеньор Эспоза.
Он подошел к кровати и сел на нее. Затем он прилег рядом с женой и поцеловал ее. Они лежали и смотрели, как светлеют стены комнаты и разгорается новый день.
В одиннадцать часов, открыв настежь окна и двери, они начали одеваться. В ванной нашлись мыло, полотенца, бритвенный прибор и одеколон, заботливо приготовленные сеньором Эспозой.
Джон Уэбб тщательно побрился и оделся. В одиннадцать тридцать он включил маленький радиоприемник у кровати. Такой приемник обычно легко ловил станции Нью-Йорка, Кливленда или Хьюстона. Но теперь он молчал. Джон Уэбб выключил его.
Возвращаться не к чему, позади ничего нет.
Жена в застывшей позе сидела на стуле у двери, устремив немигающий взгляд в стену.
— Мы можем остаться здесь и работать, — сказал он.
Наконец она сделала какое-то движение.
— Нет, мы не можем, не можем. Ведь ты сам это знаешь.
— Да, должно быть, не можем.
— Выхода нет. Мы избалованы, мы испорчены, но мы последовательны в своих поступках.
Он на минуту задумался.
— Мы можем уйти в джунгли.
— Не думаю, что нам удастся выйти из отеля незамеченными. Ведь мы не собираемся бежать, чтобы за нами устроили погоню и поймали? Будет еще хуже.
Он кивнул.
Оба какое-то время молчали.
— Может быть, остаться здесь и работать не так уж плохо? — сказал он.
— Для чего? Все умерли — твой отец и мой, твоя мать и моя, твои и мои братья, все наши друзья, погибло все, что было нам близко и понятно.
Он опять кивнул.
— Мы останемся, будем работать, но в один прекрасный день кто-нибудь тронет меня, и ты не стерпишь, ты ведь сам знаешь, что не стерпишь. Или кто-нибудь тронет тебя, и тогда я не стерплю.
Он снова кивнул головой.
Так вполголоса они беседовали минут пятнадцать.
Наконец он поднял трубку телефона.
— Bueno, — ответил голос.
— Сеньор Эспоза?
— Я.
— Сеньор Эспоза, — он передохнул и облизнул губы, — скажите вашим друзьям, что в полдень мы выйдем из отеля.
Ответ последовал не сразу. Послышался вздох и наконец сеньор Эспоза сказал:
— Как вам угодно. Вы уверены, что…
Молчание длилось еще с минуту. Затем голос сеньора Эспозы тихо произнес:
— Мои друзья будут ждать вас в конце площади.
— Хорошо, мы встретимся с ними там, — ответил Джон Уэбб.
— Но…
— Да.
— Прошу вас, не вините меня, не вините никого из нас.
— Я никого не виню.
— Это ужасный мир, senior. Никто из нас не знает, зачем он здесь и что он делает. Эти люди сами не знают, почему они так озлоблены, но они озлоблены. Простите их и не питайте к ним ненависти.
— Я не питаю ненависти ни к ним, ни к вам.
— Благодарю вас, благодарю.
Возможно, человек на другом конце провода плакал. Слова его прерывались долгими паузами. Он тяжело дышал. Спустя какое-то время он промолвил:
— Мы сами не знаем, что делаем. Без всякой причины люди набрасываются друг на друга — только потому, что они очень несчастны. Запомните это. Я ваш друг. Я помог бы вам, если бы это было в моих силах. Но я бессилен. Я один против целого города. Прощайте, senior. Он повесил трубку.
Джон Уэбб сидел, не снимая руки с умолкшего телефонного аппарата. Прошла минута, пока наконец он поднял голову. Еще минута, пока его взгляд сосредоточился на чем-то, что было прямо перед ним. И даже когда его глаза явственно разглядели то, на что он так пристально смотрел, прошло еще какое-то время, прежде чем он все понял и губы его дрогнули это была бесконечно усталая, горькая усмешка.
— Посмотри, — промолвил он наконец.
Леонора проследила его взгляд: на гладкой полированной поверхности стола чернела обуглившаяся впадина — след от забытой им непогашенной сигареты.
Был полдень, когда они вышли из отеля. Солнце стояло над самой головой, сильно укорачивая тени. За их спиной щебетали птицы в бамбуковых клетках и тихо падали струйки фонтана в маленький бассейн. Они постарались выглядеть как можно опрятнее, тщательно вымыли лицо и руки, отполировали ногти, до блеска начистили обувь.
В противоположном конце площади, в двухстах ярдах от них, у одного из магазинов, в тени нависающего над тротуаром верхнего этажа стояла группа людей. Среди них были те, кто пришел из джунглей, — в опущенных руках они держали мачете. Лица их были повернуты в сторону площади.
Джон Уэбб долго смотрел на них. Нет, они — это еще не все, это еще не весь народ этой страны, это только то, что на поверхности. Это всего лишь оболочка, но не сама плоть. Всего лишь скорлупа, как на яйце. Помнишь ли там, дома, разъяренную толпу? Толпа везде одинакова — и здесь, и там. Десяток искаженных ненавистью лиц, а за ними молчаливые ряды тех, кто не участвует, стоит в стороне, не мешает событиям развиваться. Большинство стоит в стороне. Поэтому единицы, горстка делают за них все.
Он не сводил с них немигающего взгляда. Только бы прорваться через этот тонкий барьер. «Видит Бог, он очень тонок. — думал он. — Если бы удалось уговорить их и прорваться к тем, что за ними… Смогу ли я сделать это? Найду ли нужные слова? Скажу ли все спокойно?»
Он порылся в карманах и отыскал измятую пачку сигарет и коробок спичек.
«Я попробую, — думал он. — Как поступил бы на моем месте старик в старом «фордике»? Я постараюсь поступить так, как поступил бы он. Когда мы пересечем площадь, я начну говорить; если надо, я буду говорить даже шепотом. И если мы спокойно пройдем через толпу, мы, возможно, найдем дорогу к тем, кто стоит за нею, и будем в безопасности».
Леонора была рядом. Какой свежей и опрятной выглядела она, несмотря ни на что, как странно ее появление сейчас в этом старом городке, странно и неуместно — при этой мысли его передернуло, как от внезапной боли. Он обнаружил, что смотрит на нее так, словно она предала его своей сверкающей чистотой и свежестью, красиво уложенными волосами, маникюром и ярко накрашенными губами.
Сойдя с последней ступеньки крыльца, Уэбб закурил сигарету, сделал две-три глубокие затяжки, бросил сигарету, растоптал ее и далеко отшвырнул ногой растоптанный окурок.
— Ну, пойдем, — сказал он.
Они пошли по тротуару, огибавшему площадь, в дальний ее конец, мимо открытых дверей лавок. Они шли, не торопясь.
— Может, они не тронут нас.
— Будем надеяться на это.
Они прошли мимо лавчонки фотографа.
— Еще бы один день. За один день все может случиться. Я уверена. Нет, в сущности, я совсем не уверена. Это я просто для того, чтобы что-нибудь сказать. Я должна говорить, иначе я не смогу потом вымолвить и слова, — сказала она.
Они прошли мимо кондитерской.
— Тогда говори, не останавливайся.
— Я боюсь, — сказала она. — С нами не должно ничего случиться! Неужели мы единственные из уцелевших?
— Должно быть.
Они приближались к carneceria.
«Господи! — подумал он. — Как сузились горизонты, как сомкнулось все вокруг. Год назад не было всего лишь четырех направлений — их был миллион. А вчера их стало только четыре; мы могли ехать только в Хуаталу, Порто-Белло, Сан-Хуан-Клементас или Бриконбрико. Мы были рады, что у нас машина. А потом мы не смогли достать бензин и были рады, что у нас есть чемоданы, а потом, когда и их не стало, мы были рады, что есть где переночевать. Одно за другим они отнимали у нас то, что было нам дорого, однако мы все время находили что-то взамен. Ты заметила, как, потеряв одно, мы тут же цеплялись за другое? Человек, должно быть, не может иначе. А потом у нас отняли все. Ничего не осталось. Кроме нас самих. Остались только ты да я, бредущие по тротуару, и я, некстати, черт побери, думающий обо всем этом. Единственное, что важно теперь это знать, отнимут они тебя у меня, Ли, или меня у тебя. Однако я хочу верить, что они не сделают этого. Они отняли у нас все, и я не виню их. Но они не должны тронуть нас. Если снять всю одежду и побрякушки, остаются всего лишь два живых существа, которым или хорошо или плохо вместе, а мы с тобой никогда ведь не жаловались».
— Не спеши, иди медленно, — сказал Джон Уэбб.
— Я не спешу.
— Но не так медленно, чтобы казалось, будто ты боишься. И не так быстро, словно ты торопишься поскорее покончить с этим. Не давай им возможности торжествовать, Ли, не давай им больше ничего.
— Хорошо.
Они шли вперед.
— Не притрагивайся ко мне, — тихо промолвил он. — Не пытайся взять меня за руку.
— О, пожалуйста!
— Нет, нет, не делай этого.
Он отодвинулся от нее, продолжая идти. Он смотрел прямо перед собой. Их шаги были ровными и размеренными.
— Я сейчас разревусь, Джон.
— Проклятье! — медленно, не повышая голоса, сквозь зубы сказал он, даже не взглянув в ее сторону. — Перестань! Ты хочешь, чтобы я бросился бежать? Ты этого хочешь? Хочешь, чтобы я схватил тебя и бросился в джунгли, а потом чтобы они охотились за нами — ты этого хочешь, черт побери, хочешь, чтобы я упал на землю, завизжал и забился в истерике? Перестань, сделаем все как надо, они не получат больше ничего!
Они шли вперед.
— Хорошо, — сказала она, крепко сжав руки и подняв голову. — Я уже не плачу. Я не буду плакать.
— Хорошо, черт побери, очень хорошо, что ты не плачешь.
Странно, они все еще не минули эту carneceria. Они медленно шли по горячим плитам тротуара, а слева от них находилось это чудовищное видение. То, что свешивалось с крюков, напоминало о чем-то жестоком и постыдном, как нечистая совесть, кошмарные сны, растерзанные знамена и преданные надежды. Багровый цвет, зловещий запах сырости и крови высоко подвешенные на крюках туши. Все было так ужасно, так непривычно.
Проходя мимо мясной лавки, Джон Уэбб, сам не зная зачем, вдруг поднял руку и с размаху хлопнул одну из туш. Сверкающим черно-синим конусом над головой взвились сердито жужжащие мухи.
Не замедляя шага, глядя прямо перед собой, Леонора сказала:
— Они нам все чужие. Я никого не знаю. Мне хотелось бы знать хотя бы одного из них. Мне хотелось бы, чтобы хоть один из них знал меня.
Наконец они миновали carneceria. Отвратительная багровая туша раскачивалась все медленнее и медленнее под жаркими лучами солнца.
И когда она остановилась совсем, жадные мухи снова облепили ее, словно укрыли черной мантией.
ЛЕКАРСТВО
ОТ МЕЛАНХОЛИИ
ПОГОЖИЙ ДЕНЬ
О человеке, который больше всего
в жизни любил искусство
Однажды летним полднем Джордж и Элис Смит приехали поездом в Биарриц и уже через час выбежали из гостиницы на берег океана, искупались и разлеглись под жаркими лучами солнца.
Глядя, как Джордж Смит загорает, развалясь на песке, вы бы приняли его за обыкновенного туриста, которого свеженьким, точно салат-латук во льду, доставили самолетом в Европу и очень скоро пароходом отправят восвояси. А на самом деле этот человек больше жизни любил искусство.
— Ну вот… — Джордж Смит вздохнул. По груди его поползла еще одна струйка пота. Пусть испарится вся вода из крана в штате Огайо, а потом наполним себя лучшим бордо. Насытим свою кровь щедрыми соками Франции и тогда все увидим глазами здешних жителей.
А зачем? Чего ради есть и пить все французское, дышать воздухом Франции? Да затем, чтобы со временем по-настоящему постичь гений одного человека.
Губы его дрогнули, беззвучно промолвили некое имя.
— Джордж? — Над ним наклонилась жена. — Я знаю, о чем ты думаешь. По губам прочла.
Он не шевельнулся, ждал.
— Ну и?..
— Пикассо, — сказала она.
Он поморщился. Хоть бы научилась наконец правильно произносить это имя.
— Успокойся, прошу тебя, — сказала жена. — Я знаю, сегодня утром до тебя докатился слух, но поглядел бы ты на себя — опять глаза дергает тик. Пускай Пикассо здесь, на побережье, в нескольких милях отсюда, гостит у друзей в каком-то рыбачьем поселке. Но не думай про него, не то наш отдых пойдет прахом.
— Лучше бы мне про это не слышать, — честно признался Джордж.
— Ну что бы тебе любить других художников, — сказала она.
Других? Да, есть и другие. Можно недурно позавтракать натюрмортами Караваджо — осенними грушами и темными, как полночь, сливами. А на обед — брызжущие огнем подсолнухи Ван Гога на мощных стеблях, их цветенье постигнет и слепец, пробежав обожженными пальцами по пламенному холсту. Но истинное пиршество? Полотна, которыми хочешь по-настоящему насладиться? Кто заполнит весь горизонт от края до края, словно Нептун, встающий из вод в венце из алебастра и коралла, когтистые пальцы сжимают подобно трезубцу большущие кисти, а взмах огромного рыбьего хвоста обдаст летним ливнем весь Гибралтар, — кто, если не создатель «Девушки перед зеркалом» и «Герники»?
— Элис, — терпеливо сказал Джордж, — как тебе объяснить? Всю дорогу в поезде я думал: Боже милостивый, ведь вокруг — страна Пикассо!
Но так ли, спрашивал он себя. Небо, земля, люди, тут румяный кирпич, там ярко-голубая узорная решетка балкона, и мандолина, будто спелый плод, под несчетными касаньями чьих-то рук, и клочки афиш — летучее конфетти на ночном ветру… Сколько тут от Пикассо, а сколько — от Джорджа Смита, озирающего мир неистовым взором Пикассо? Нет, не найти ответа. Этот старик насквозь пропитал Джорджа Смита скипидаром и олифой, преобразил все его бытие: в сумерки сплошь Голубой период, на рассвете сплошь — Розовый.
— Я все думаю, — сказал он вслух, — если бы мы отложили денег…
— Никогда нам не отложить пяти тысяч долларов.
— Знаю, — тихо согласился он. — Но как славно думать, а вдруг когда-нибудь это удастся. Как бы здорово просто прийти к нему и сказать: «Пабло, вот пять тысяч! Дай нам море, песок, вот это небо, дай, что хочешь, из старого, мы будем счастливы…»
Выждав минуту, жена коснулась его плеча.
— Иди-ка лучше окунись, — сказала она.
— Да, — сказал он, — так будет лучше.
Он врезался в воду, фонтаном взметнулось белое пламя.
До вечера Джордж Смит окунался и вновь и вновь выходил на берег со множеством других, то опаленных жаркими лучами, то освеженных прохладной волной, и наконец, когда солнце уже клонилось к закату, эти люди с кожей всех оттенков, кто цвета омара, кто — жареного цыпленка, кто белой цесарки, устало поплелись к своим отелям, похожим на свадебные пироги.
На опустелом берегу, что протянулся на мили и мили, остались только двое. Один — Джордж Смит с полотенцем через плечо, готовый совершить вечерний обряд.
А издали, в мирном безветрии, шел по пустынному берегу еще один человек, невысокий, коренастый. Он загорел сильнее, солнце окрасило его бритую голову в цвет красного дерева, на темном лице светились глаза, ясные и прозрачные, как вода.
Итак, вот он, берег — сцена перед началом спектакля, и через считанные минуты эти двое встретятся. Снова, в который раз, судьба кладет на чаши весов потрясения и неожиданности, встречи и расставанья. А меж тем два одиноких путника вовсе не задумывались о потоке внезапных совпадений, подстерегающих каждого во всякой толпе, в любом городе. Ни тому, ни другому не приходило на ум, что, если осмелишься погрузиться в этот поток, можно ухватить полные горсти чудес. Подобно многим, они только отмахнулись бы от такого вздора и преспокойно остались бы на берегу, не столкни их в поток сама Судьба.
Незнакомец остановился в одиночестве. Огляделся, увидел, что один, увидел чарующие воды залива и солнце, утопающее в последнем многоцветье дня, потом обернулся и заметил на песке щепочку. То была всего лишь тонкая палочка из-под давно растаявшего лимонного мороженого. Он улыбнулся и подобрал ее. Опять огляделся и, уверясь, что он здесь один, снова наклонился и, бережно держа палочку, легкими взмахами руки стал делать то, что умел лучше всего на свете.
Он стал рисовать на песке немыслимые фигуры. Набросал одну, шагнул дальше и, не поднимая глаз, теперь уже весь поглощенный работой, нарисовал еще одну, потом третью, четвертую, пятую, шестую…
Джордж Смит шел по берегу, оставляя следы на песке, глядел вправо, глядел влево, потом увидел впереди незнакомца. Подходя ближе, Джордж Смит увидел, что человек этот, бронзовый от загара, низко наклонился. Джордж Смит подошел еще ближе и понял, чем тот занимается. И усмехнулся. Ну да, конечно… этот тип на берегу — сколько ему, шестьдесят пять, семьдесят? — что-то там выцарапывает, чертит. Песок так и летит во все стороны! Нелепые образы так и разлетаются по берегу! И так…
Джордж Смит сделал еще шаг — и замер.
Незнакомец рисовал, рисовал и, видно, не замечал, что кто-то стоит у него за плечом, рядом с миром, возникающим под его рукой на песке. От всего отрешенный, он был одержим вдохновением: взорвись в заливе глубинные бомбы, даже это не остановило бы полета его руки, не заставило бы обернуться.
Джордж Смит смотрел на песок. Долго смотрел, и вот его бросило в дрожь.
Ибо здесь, на гладком берегу, возникли греческие львы и козы Средиземноморья, и девы с плотью из песка, словно тончайшая золотая пыльца, играли на свирелях сатиры и танцевали дети, разбрасывая цветы дальше и дальше, скакали следом по берегу резвые ягнята, перебирали струны арф и лир музыканты, единороги уносили юных всадников к далеким лугам и лесам, к руинам храмов и вулканам. Не уставала рука одержимого, он не разгибался, охваченный лихорадкой, пот катил с него градом, и струилась непрерывная линия, вилась, изгибалась, деревянное стило металось вверх, вниз, вдоль, поперек, кружило, петляло, чертило, шуршало, замирало и неслось дальше, словно эта неудержимая вакханалия непременно должна достичь блистательного завершения прежде, чем волны погасят солнце. На двадцать, на тридцать ярдов и еще дальше пронеслись вереницей загадочных иероглифов нимфы, дриады, взметнулись струи летних ключей. В закатном свете песок стал точно расплавленная медь, несущая послание всем и каждому, пусть бы читали и наслаждались годы и годы. Все кружило и замирало, подхваченное собственным вихрем, повинуясь своим особым законам тяготения. Вот пляшут на щедрых гроздьях дочери виноградаря, брызжет алый сок из-под ступней, вот из курящихся туманами вод рождаются чудища в кольчуге чешуи, а летучие паруса облаков испещрены узорчатыми воздушными змеями… а вот еще… и еще… и еще…
Художник остановился.
Джордж Смит отпрянул и застыл.
Художник поднял глаза, удивленный неожиданным соседством. Постоял, переводя глаза с Джорджа Смита на свое творение, что протянулось по песчаной полосе, словно следы праздного пешехода. И наконец с улыбкой пожал плечами, словно говоря: смотрите, что я наделал, видали такое ребячество? Ведь вы меня извините? Рано или поздно всем нам случается свалять дурака… может быть, и с вами бывало? Так простим старому сумасброду эту выходку, а? Вот и хорошо!
Но Джордж Смит только и мог смотреть на невысокого человека с высмугленной солнцем кожей и ясными зоркими глазами да единственный раз еле слышно прошептал его имя.
Так они стояли, пожалуй, еще секунд пять, Джордж Смит жадно разглядывал песчаный фриз, а художник присматривался к нему с насмешливым любопытством. Джордж Смит открыл было рот — и закрыл, протянул руку — и отдернул. Шагнул к картине, отступил. Потом пошел вдоль вереницы изображений, как шел бы человек, рассматривая бесценные мраморные статуи, оставшиеся на берегу от каких-нибудь древних руин. Он смотрел не мигая, рука жаждала коснуться изображений, но не смела. Хотелось бежать, но он не побежал.
Вдруг он посмотрел в сторону гостиницы. Бежать, да! Бежать! А что дальше? Схватить лопату, вынуть, выкопать, спасти хоть толику ненадежной, сыпучей песчаной ленты? Найти мастера-формовщика, примчаться с ним сюда, пускай сделает гипсовый слепок хотя бы с малой хрупкой доли? Нет, нет. Глупо, глупо. Или?.. Взгляд его метнулся к окну гостиничного номера. Фотоаппарат! Бежать, схватить аппарат — и скорей с ним по берегу, щелкать затвором, перекручивать пленку, снимать и снимать, пока…
Джордж Смит круто обернулся, глянул на солнце. Теплые лучи коснулись его лица, зажгли два огонька в зрачках. Солнце уже наполовину погрузилось в воду — и на глазах у Джорджа Смита за считанные секунды затонуло совсем.
Художник подошел ближе и теперь смотрел в лицо Джорджу Смиту с бесконечно дружеской добротой, будто угадывал каждую его мысль. И вот слегка кивнул. И вот пальцы его небрежно выронили палочку от мороженого. И вот он уже говорит — до свиданья, до свиданья. И вот он шагает по берегу к югу… ушел.
Джордж Смит стоял и смотрел ему вслед. Так прошла долгая минута, а потом он сделал то, что только и мог. От самого начала он двинулся вдоль фантастического фриза, медленно шел он по берегу мимо фавнов и сатиров, и мимо дев, пляшущих на виноградных гроздьях, и горделивых единорогов, и юношей, играющих на свирели. Долго шел он, не сводя глаз с этой вольно летящей вакханалии. Дошел до конца вереницы зверей и людей, повернул и пошел обратно, все так же опустив глаза, словно что-то потерял и не знает толком, где искать. Так ходил он взад и вперед, пока не осталось света ни в небесах, ни на песке и уже ничего нельзя было разглядеть.
Он сел к столу ужинать.
— Как ты поздно, — сказала жена. — Я не могла дождаться, спустилась в ресторан одна. Я умираю с голоду.
— Ну ничего, — сказал он.
— Интересная была прогулка?
— Нет, — сказал он.
— Какой-то ты странный, Джордж. Ты что, заплыл слишком далеко и чуть не утонул? По лицу вижу! Ты заплыл слишком далеко, да?
— Да, — сказал он.
— Ну хорошо, — сказала жена, не сводя с него глаз. — Только никогда больше так не делай. А теперь… что будешь есть?
Он взял меню, стал просматривать и вдруг застыл.
— Что случилось? — спросила жена. Он повернул голову, зажмурился.
— Слушай.
Жена прислушалась.
— Ничего не слышу, — сказала она.
— Не слышишь?
— Нет. А что такое?
— Прилив начался, — сказал он не сразу, он все еще сидел не шевелясь, не открывая глаз. — Просто начался прилив.
ДРАКОН
Ничто не шелохнется на бескрайней болотистой равнине, лишь дыхание ночи колышет невысокую траву. Уже долгие годы ни одна птица не пролетала под огромным слепым щитом небосвода. Когда-то, давным-давно, тут притворялись живыми мелкие камешки — они крошились и рассыпались в пыль. Теперь в душе двух людей, что сгорбились у костра, затерянного среди пустыни, шевелится одна только ночь; тьма тихо струится по жилам, мерно, неслышно стучит в висках.
Отсветы костра пляшут на бородатых лицах, дрожат оранжевыми всплесками в глубоких колодцах зрачков. Каждый прислушивается к ровному, спокойному дыханию другого и даже слышит, кажется, как медленно, точно у ящерицы, мигают веки. Наконец один начинает мечом ворошить уголья в костре.
— Перестань, глупец, ты нас выдашь!
— Что за важность, — отвечает тот, другой. — Дракон все равно учует нас издалека. Ну и холодище, Боже милостивый! Сидел бы я лучше у себя в замке.
— Мы ищем не сна, но смерти…
— А чего ради? Ну, чего ради? Дракон ни разу еще не забирался в наш город!
— Тише ты, дурень! Он пожирает всех, кто путешествует в одиночку между нашим городом и соседним.
— Ну и пусть пожирает, а мы вернемся домой.
— Тсс… слышишь?
Оба замерли.
Они ждали долго, но в ночи лишь пугливо подрагивала шкура коней, точно бархатный черный бубен, да едва-едва позванивали серебряные стремена.
— Ох и места же у нас, — вздохнул второй. — Тут добра не жди. Кто-то задувает солнце, и сразу — ночь. И уж тогда, тогда… Господи, ты только послушай! Говорят, у этого дракона из глаз — огонь. Дышит он белым паром, издалека видно, как он мчится по темным полям. Несется в серном пламени и громе и поджигает траву. Овцы в страхе кидаются врассыпную и, обезумев, издыхают. Женщины рождают чудовищ. От ярости дракона сотрясаются стены, башни рушатся и обращаются в прах. На рассвете холмы усыпаны телами жертв. Скажи, сколько рыцарей уже выступило против этого чудища и погибло, как погибнем и мы?
— Хватит, надоело!
— Как не надоесть! Среди этого запустения я даже не знаю, какой год на дворе!
— Девятисотый от Рождества Христова.
— Нет, нет, — зашептал другой и зажмурился. — Здесь, на равнине, нет Времени — только Вечность. Я чувствую, вот выбежать назад, на дорогу, — а там все не так, города как не бывало, жители еще и не родились, камень для крепостных стен еще не добыт из каменоломен, бревна не спилены в лесах; не спрашивай, откуда я это знаю, сама равнина знает и подсказывает мне. А мы сидим тут одни в стране огненного дракона. Боже, спаси нас и помилуй!
— Затаи страх в душе, но не забудь меч и латы!
— Что толку? Дракон приносится неведомо откуда; мы не знаем, где его жилище. Он исчезает в тумане; мы не знаем, куда он скрывается. Что ж, наденем доспехи и встретим смерть во всеоружии.
Не успев застегнуть серебряные латы, второй вновь застыл и обернулся.
По сумрачному краю, где царили тьма и пустота, из самого сердца равнины сорвался ветер и принес пыль, что струится в часах, отмеряя бег времени. В глубине этого невиданного вихря пылали черные солнца и неслись мириады сожженных листьев, сорванных неведомо с каких осенних деревьев где-то за окоемом. Под этим жарким вихрем таяли луга и холмы, кости истончались, словно белый воск, кровь мутилась, и густела, и медленно оседала в мозгу. Вихрь налетал, и это летели тысячи погибающих смятенных душ. Это был сумрак, объятый туманом, объятый тьмой, и тут не место было человеку, и не было ни дня, ни часа — время исчезло, остались только эти двое в безликой пустоте, во внезапной леденящей буре, в белом громе, что надвигался за прозрачным зеленым щитом ниспадающих молний. По траве хлестнул ливень, и снова все стихло, и в холодной тьме, в бездыханной тиши только и осталось живого тепла, что эти двое.
— Вот, — прошептал первый. — Вот оно!..
Вдалеке, за много миль, оглушительно загремело, заревело — мчался дракон.
В молчании оба опоясались мечами и сели на коней. Первозданную полуночную тишину разорвало грозное шипенье, дракон стремительно надвигался — ближе, ближе; над гребнем холма сверкнули свирепые огненные очи, возникло что-то темное, неясное, сползло, извиваясь, в долину и скрылось.
— Скорее!
Они пришпорили коней и поскакали к ближней лощине.
— Он пройдет здесь!
Поспешно закрыли коням глаза шорами, руками в железных перчатках подняли копья.
— Боже правый!
— Да, будем уповать на Господа.