Абсолютист Бойн Джон
— Конечно, — сказала она и нетерпеливо постучала по столу, как бы соглашаясь с тем, что мы слишком задержались в этом кафе. — Вам ведь еще не пора ехать обратно в Лондон? Мне очень интересен наш разговор.
— Нет, пока нет. Я могу остаться еще на несколько часов.
— Отлично. Сегодня прекрасная погода. Мы можем погулять. Я бы вам показала разные места, где мы с Уиллом росли. Вам непременно надо посмотреть Норидж, это очень красивый город. Потом зайдем куда-нибудь на поздний обед. И я хотела попросить вас еще об одном одолжении, но о нем я вам скажу попозже, если не возражаете. Я боюсь, что если попрошу вас сейчас, вы откажете. А я не хочу, чтобы вы отказали.
Я помолчал секунду-другую и кивнул:
— Хорошо. — Затем встал и снял плащ с вешалки. Моя спутница надела пальто. — Я только заплачу за наш чай, подождите меня на улице.
Я смотрел, как она идет к дверям, выходит на улицу и стоит, застегивая пальто и озираясь в поисках знакомых. Физически она вовсе не была похожа на Уилла. Они принадлежали совсем к разным типам. Но было что-то в ее манере держаться, некая уверенность, что ее красоту заметят, — и досада на это. Я понял, что улыбаюсь, глядя на нее, и пошел к прилавку платить за чай.
— Простите за шум, — сказал я нашей официантке, когда она взяла у меня деньги и отсчитала сдачу из кассы. — Надеюсь, мы вам не очень докучали.
— Не нужно извиняться. Вы были другом Уилла, верно?
— Да. Да, мы служили вместе.
— Это просто позорище, — зашипела она, склонившись ко мне. — То, что с ним случилось, я имею в виду. Совершеннейшее позорище. После такого мне стыдно быть англичанкой. В городе мало кто со мной согласен, но я его знала — и знала, что он за человек.
Я сглотнул и кивнул, забирая у нее сдачу и молча кладя ее в карман.
— Я мало кого уважаю так, как Мэриан Бэнкрофт, — продолжала она. — Таких людей — один на миллион, честно. Несмотря на все, что случилось, она так помогает демобилизованным солдатам! Ведь по справедливости она бы должна их ненавидеть. Но ничего подобного. Вообще я даже теряюсь. Она для меня загадка.
Я нахмурился, понимая, что даже не спросил Мэриан, чем она занимается в Норидже, как проводит свои дни, на что тратит время. Как это типично для мальчишек вроде меня: мы полностью погружены в себя и даже не думаем, что в мире есть кто-то еще. Звякнул колокольчик на двери — кто-то из посетителей ушел; я поблагодарил Джейн и попрощался.
Прежде чем выйти из кафе, я похлопал себя по карманам, проверяя, на месте ли бумажник и пачка писем. Удостоверившись, что все в порядке, я открыл дверь и вышел на улицу. Мэриан оказалась права: погода была действительно прекрасная. Ясный, теплый день — ветра нет, но нет и чересчур назойливых солнечных лучей. Идеальный день для прогулки… и я вдруг представил себе Уилла, шагающего по этой булыжной мостовой рядом с какой-нибудь влюбленной девицей, которая изо всех сил старается поспеть за ним, украдкой бросает взгляды на его прекрасное лицо и мечтает, что, может быть, за следующим поворотом, где их никто не увидит, он вдруг совершит самый неожиданный, но и самый естественный поступок — повернется к ней, обнимет и притянет к себе.
Я помотал головой, чтобы избавиться от этих мыслей, и оглянулся в поисках Мэриан. Она была в каких-нибудь десяти или двенадцати футах от меня, и притом не одна. Мужчина из кафе последовал за ней и теперь стоял рядом, неистово размахивая руками. Я не сразу понял, что происходит, и глядел на них, не трогаясь с места, пока до меня не дошло, что в жестах мужчины сквозит агрессия. Я быстро подошел к нему и к Мэриан:
— Здравствуйте. Что-нибудь случилось?
— А ты, — мужчина повысил голос и ткнул пальцем мне в лицо, глаза его яростно блестели, — ты, приятель, можешь пока отойти, потому что это не твое дело, и если ты подойдешь хоть чуть ближе, я за себя не отвечаю, понял?
— Леонард. — Мэриан шагнула вперед и встала между нами. — Он тут совершенно ни при чем. Оставь, иначе тебе же будет хуже.
— Не смей мне указывать! — ответил он. Я понял, по крайней мере, что они знакомы — это не просто какой-то прохожий пристал к ней на улице. — Ты не отвечаешь на мои письма, не желаешь со мной разговаривать, когда я прихожу к вам в дом, а теперь заводишь шашни с кем-то еще и тыкаешь этим мне в нос! А ты вообще кем себя вообразил?
Последний вопрос был адресован мне, и я изумленно взглянул на незнакомца, не понимая, что тут вообще можно ответить. Он был вне себя от ярости, щеки красны от гнева, и я видел: он едва удерживается, чтобы не отпихнуть Мэриан и не сбить меня с ног. Я инстинктивно сделал шаг назад.
— Вот правильно, и отойди подальше, — прокомментировал он; мое отступление его так обрадовало, что он начал наступать, думая, видимо, запугать меня. По правде сказать, я его совершенно не боялся; у меня просто не было желания ввязываться в уличную потасовку.
— Леонард, слышишь, прекрати! — закричала Мэриан, хватая его за пальто и оттаскивая назад. Редкие прохожие смотрели на нас со смесью интереса и презрения, но не замедляли шага, лишь качали головой — словно ничего лучшего от нас и не ожидали. — Это вовсе не то, что ты думаешь! Ты, как обычно, все перепутал.
— Ах, я все перепутал? — спросил он, повернувшись к ней. Я пока что разглядывал его с близкого расстояния. Он выше меня, шатен с румяным лицом. Судя по всему, в хорошей форме. Единственной деталью, разрушающей облик сильного мужчины, были очки, придающие ему сходство с совой или с ученым. И все же он устроил скандал на улице. — Перепутал? Когда вы сидели там целый час, я сам видел, и ворковали как два голубка? И я видел, Мэриан, ты взяла его за руку! Так что, пожалуйста, не говори мне, что между вами ничего нет! Я все видел своими глазами!
— А если что-то и есть, что тебе с того? — закричала она в ответ, тоже раскрасневшись. — Твое-то какое дело?
— Не смей со мной так разговаривать… — начал он, но она шагнула вплотную к нему и выпалила:
— Я буду говорить так, как считаю нужным, Леонард Легг! У тебя нет на меня никаких прав! Больше нет! Ты для меня никто!
— Ты принадлежишь мне, — не уступал он.
— Я никому не принадлежу! И меньше всего — тебе. Ты думаешь, я на тебя взгляну хоть раз? После всего, что было? После всего, что ты сделал?
— После того, что я сделал? — повторил он, рассмеявшись ей в лицо. — Вот это номер. Да одно то, что я готов забыть прошлое и все-таки жениться на тебе, показывает, что я за человек. Готов связаться с семейкой вроде твоей, хотя мне это ничего, кроме неприятностей, не принесет. Но все равно я готов на это пойти. Ради тебя.
— Ну так можешь не беспокоиться. — Мэриан чуть сбавила тон и уже обрела прежнее достоинство. — Если ты думаешь, что я соглашусь за тебя выйти, что я унижусь до этого…
— Ты — унизишься?! Да если бы мои родители только знали, что я с тобой разговариваю, мало того, что я тебя простил…
— Тебе не за что меня прощать! — закричала она, негодующе вскинув руки. — Это я должна тебя простить. А я тебя не прощаю.
Она снова подошла к нему вплотную.
— Не прощаю! И никогда, никогда не прощу!
Он уставился на нее, тяжело дыша, раздувая ноздри, как бык, что собирается атаковать. На секунду мне показалось, что он сейчас бросится на нее, и я шагнул вперед; он тут же повернулся ко мне, и ярость, направленная на Мэриан, обратилась на меня. Я вдруг, безо всякой прелюдии, очутился на мостовой. Вокруг все было в каком-то тумане, и я ощупывал нос. Как ни странно, кровь из него не лилась, но к щеке было больно притрагиваться, и я понял, что он не попал мне в нос и ударил правее, сбив с ног, отчего я растянулся на земле.
— Тристан! — воскликнула Мэриан, бросаясь ко мне. — Вам плохо?
— Кажется, все в порядке, — сказал я, садясь и глядя на своего обидчика. Всеми фибрами души я жаждал встать и ударить его в ответ — гнать пинками отсюда до Лоуэстофта, если надо будет. Но я этого не сделал. Я, как когда-то Вульф, отказался драться.
— Ну давай же! — Подначивая меня, он издевательски принял боксерскую стойку — выглядело это жалко. — Встань и покажи, из какого теста ты сделан.
— Убирайся отсюда! — крикнула Мэриан. — Пока я полицию не вызвала!
Он засмеялся, но, кажется, упоминание о полиции его слегка встревожило. Должно быть, то, что я отказался драться, его тоже выбило из колеи. Он покачал головой и сплюнул на землю — плевок упал всего в футе или двух от моего левого ботинка.
— Трус! — Он презрительно глядел на меня сверху вниз. — Неудивительно, что ты ей нравишься. Бэнкрофты сами трусы и любят трусов.
— Уйди, прошу тебя, — тихо проговорила Мэриан. — Ради бога, Леонард, оставь меня наконец в покое. Пойми, ты мне не нужен.
— Дело еще не кончено, — заявил он напоследок. — Не думай, что все кончено, потому что еще ничего не кончено.
Он еще раз оглядел нас обоих, вцепившихся друг в друга на мостовой, презрительно покачал головой, направился по одной из боковых улочек и пропал из виду. Я, ничего не понимая, взглянул на Мэриан и увидел, что она чуть не плачет. Она закрыла лицо руками и покачала головой.
— Простите меня, — сказала она. — Тристан, ради бога, простите меня.
* * *
Чуть погодя я поднялся и мы пошли бок о бок по центральным улицам Нориджа. На щеке у меня образовался небольшой синяк, но больше никакого ущерба я не потерпел. Несомненно, мистер Пинтон завтра посмотрит на меня неодобрительно, снимет пенсне и выразительно вздохнет, списывая мое украшение на безумства молодости.
— Вы, должно быть, обо мне теперь совсем плохо думаете, — сказала она после долгого молчания.
— Почему? Это же не вы меня ударили.
— Нет, но я была в этом виновата. По крайней мере, частично.
— Вы явно знакомы с этим человеком.
— О да, — откликнулась она с глубоким сожалением. — Еще как знакома.
— Он, кажется, считает, что имеет на вас какие-то права.
— Имел. Когда-то. Видите ли, он мой бывший жених.
— Вы серьезно? — спросил я в крайнем удивлении. По обрывкам слов, прозвучавших во время стычки, я догадался о чем-то таком, но мне было очень сложно представить себе сценарий, в котором Мэриан связывается с подобным типом, или же сценарий, в котором любой мужчина, заполучив ее руку, вдруг от нее откажется.
— Ну-ну, не надо так удивляться. — Она явно развеселилась. — И у меня в свое время были поклонники, представьте себе.
— Нет, я вовсе не имел в виду…
— Мы были помолвлены и собирались пожениться. Во всяком случае, таков был первоначальный план.
— И что-то пошло не так?
— Ну конечно же, — раздраженно отозвалась она. И через секунду добавила: — Простите, я совершенно напрасно пытаюсь выместить это на вас. Просто… ну, мне ужасно неловко, что он на вас напал, и от этого стыдно за самое себя.
— Не понимаю почему. Мне кажется, вы как раз вовремя с ним порвали. Ведь вы могли оказаться замужем за этой скотиной! И кто знает, какова была бы ваша жизнь.
— Да, только это не я разорвала нашу помолвку, — объяснила она. — Это Леонард. Что вы на меня так удивленно смотрите? Разумеется, в конце концов я бы сама с ним порвала, но он успел раньше — к моему вечному сожалению. Вы, конечно, догадываетесь, из-за чего все вышло?
— Из-за Уилла, да? — Теперь мне все стало ясно.
— Да.
— Он бросил вас, испугавшись, что скажут люди?
Она пожала плечами, словно ей было стыдно, хотя прошло уже столько времени.
— А вы еще меня называли шалопаем, — улыбнулся я, и она засмеялась.
Она поглядела в другой конец улицы, в сторону рынка, где плотно сбились в кучу прилавки, штук сорок, под яркими навесами — там торговали овощами и фруктами, рыбой и мясом. Вокруг прилавков толпились люди, в основном женщины, с продуктовыми сумками наготове; они вручали скудные деньги продавцам, не переставая жаловаться друг другу на жизнь.
— Он на самом деле был не такой плохой. Я его когда-то любила. Ну, до всего этого…
— В смысле, до войны?
— Да, до войны. Тогда он был другим человеком. Мне трудно объяснить. Мы знаем друг друга лет с пятнадцати или шестнадцати. И всегда друг другу нравились. Ну, во всяком случае, он мне нравился. Он-то был влюблен в мою подругу — насколько вообще можно быть влюбленным в этом возрасте.
— В этом возрасте у человека страшная каша в голове.
— Да, я согласна. В общем, он бросил эту девушку ради меня, из-за чего наши семьи ужасно поссорились. Она раньше была моей хорошей подругой, а после этого больше никогда со мной не разговаривала. Вышел ужасный скандал. Мне очень стыдно теперь это вспоминать, но мы были молоды, так что горевать не о чем. Короче говоря, я сходила по нему с ума.
— Но вы, кажется, друг другу совсем не подходите.
— Да, но вы его не знаете. Сейчас мы очень разные. Ну, все люди разные. Но какое-то время мы были счастливы. Так что он попросил моей руки, и я согласилась. Теперь мне страшно даже думать об этом.
Я был мало осведомлен об отношениях мужчин и женщин, о близости, которая их связывает, и тайнах, которые их разделяют. Весь мой опыт с девушками ограничивался Сильвией Картер. Трудно было представить, что этот единственный поцелуй пятилетней давности будет для меня и последним, но так оно и вышло.
— А он был там? — спросил я, сообразив, что он ровесник Мэриан, то есть всего на несколько лет старше меня. — Я про Леонарда.
— Нет, его не взяли. Понимаете, он очень близорук. Когда ему было шестнадцать лет, с ним произошел несчастный случай. Он свалился с велосипеда, болван этакий, и ударился головой о камень. Его нашли у дороги без сознания, и, пока доставили к доктору, он уже не понимал, кто он и где он. Словом, он повредил какие-то связки в глазу. Он почти слеп на правый глаз, и его мучают боли в левом. Он, конечно, ужасно злится из-за этого, хотя с виду ни за что не скажешь, что с ним что-то не так.
— Неудивительно тогда, что он не попал мне кулаком в нос. — Я пытался подавить улыбку, и Мэриан взглянула на меня, на миг разделив мое веселье. — Я видел его раньше. То есть чуть раньше, в кафе. Он за нами следил. Пытался перехватить меня, когда я шел в туалет.
— Знай я, что он там, я бы ушла. Он теперь таскается за мной, хочет помириться. Это очень утомляет.
— И его не взяли в армию из-за зрения?
— Именно. Справедливости ради надо сказать, что он страшно переживал. Думаю, он решил, что это как-то умаляет его мужественность. Из его братьев — у него их четверо — двое пошли еще до 1916 года, а еще двое, помоложе, по схеме Дерби[6]. Вернулся только один, притом очень больной. Насколько мне известно, у него было что-то вроде нервного срыва. Он по большей части сидит дома. Я слышала, что его родители очень страдают, — мне это не доставляет никакой радости. Говоря коротко, Леонард жутко расстраивался из-за того, что не мог пойти. Понимаете, он очень храбрый и настоящий патриот. Для него было невыносимо, когда все это шло полным ходом, а он остался в городе единственным молодым человеком.
— Невыносимо? — раздраженно переспросил я. — По-моему, он просто прекрасно устроился!
— Да, я вас вполне понимаю, — согласилась она. — Но поставьте себя на его место. Он рвался быть там со всеми вами, а не торчать в тылу с женщинами. Он теперь совсем не ладит с теми, кто вернулся. Я видела, как он сидит в углу паба, сторонясь своих же бывших школьных товарищей. Да и как ему с ними говорить? Он не прошел через то же, что они, не пережил того, что они пережили. Некоторые пытаются вовлечь его в беседу, но он начинает злиться, и, по-моему, они уже перестали пробовать. Думаю, они не видят, с какой стати должны терпеть его сварливость. Им-то не в чем себя упрекнуть.
— Ну может, он и не мог драться на фронте, зато теперь с лихвой это возмещает. Что он вообще пытался доказать, заехав мне в нос?
— Наверное, вообразил, что между нами что-то есть, — объяснила она. — А он ужасно ревнивый.
— Но он же сам вас бросил! — вскипел я и немедленно раскаялся в своей бестактности.
Мэриан скривилась:
— Да, да, большое спасибо за напоминание. Но видимо, теперь он об этом пожалел.
— А вы нет?
Помедлив лишь долю секунды, она покачала головой:
— Мне жаль, что обстоятельства сложились так, что Леонард счел необходимым со мной порвать. Но о том, что он порвал со мной, я не жалею. Вы меня понимаете?
— В какой-то степени.
— А теперь он хочет заполучить меня обратно, и это очень досаждает. Он пишет мне письма, он таскается за мной по городу, а стоит ему перебрать — что случается не реже двух раз в неделю, — он приходит к нашему дому. Я ему объяснила, что у него нет ни единого шанса и что он может с тем же успехом бросить это дело, но он упрям как осел. Честно, ума не приложу, что с ним делать. Я не могу поговорить с его родителями — они не желают иметь со мной ничего общего. Я не могу попросить своего отца с ним поговорить — он вообще отказывается признавать, что Леонард существует на свете. — Она сделала глубокий вдох и высказала то, о чем мы оба думали: — Мне так не хватает Уилла!
— Может, мне следовало как-то вмешаться.
— Как именно? Вы не знаете ни его, ни обстоятельств.
— Нет, но если все это вас расстраивает…
— Тристан, я не хочу показаться грубой, — она смотрела на меня, и лицо ее ясно говорило, что она не потерпит покровительственного отношения, — но вы меня сегодня увидели в первый раз. И мне не нужна ваша защита, хотя я, безусловно, весьма благодарна за то, что вы ее предложили.
— Конечно, конечно. Я просто думал, что, как друг вашего брата…
— Неужели вам еще не ясно? Именно поэтому все так плохо. Все дело в родителях Леонарда, понимаете? Они на него ужасно давили. Они держат зеленную лавку тут, в городе, и их торговля полностью зависит от доброй воли покупателей. И все знали, что мы с Леонардом собираемся пожениться, так что после смерти Уилла почти весь город перестал покупать у Леггов. Людям всегда нужен козел отпущения. Но они не могли отыграться на моем отце. Он все-таки их священник. Существуют определенные рамки. Так что следующей подходящей жертвой оказались Легги.
— Мэриан, — начал я, глядя в сторону. Я жалел, что поблизости не оказалось скамьи, где можно было бы сесть и посидеть молча. Мне очень хотелось помолчать подольше.
— Нет, Тристан. Позвольте мне закончить. Раз уж я начала, то расскажу до конца. Мы пытались не обращать внимания, но скоро стало ясно, что ничего не выйдет. Легги бойкотировали меня, город бойкотировал Леггов, все это было совершенно ужасно, и Леонард решил, что с него хватит, и разорвал нашу помолвку ради своей семьи. Его отец сделал так, чтобы об этом через несколько часов стало известно всему городу, и назавтра все опять покупали овощи у них в лавке. Торговля пошла как прежде, ура. Кого интересует, что я переживала самые тяжелые дни в своей жизни, скорбя по погибшему брату, или что человек, чья поддержка была мне нужнее всего в эти дни, указал мне на дверь. А вот теперь, когда шум вроде бы улегся и никто больше не хочет разговоров на эту тему, Леонард решил, что должен меня вернуть. Все ведут себя как ни в чем не бывало, словно на свете никогда не жил мальчик по имени Уилл Бэнкрофт, никогда не рос в их городе, не играл на их улицах и не отправился на фронт воевать за них на их поганой войне…
Она перешла на крик, и я видел, что прохожие смотрят на нее с такими лицами, словно говорят: «А, это девица Бэнкрофт. Неудивительно, что она кричит на улице, чего еще от нее ожидать».
— И вот теперь, когда все позади, бедняжка Леонард решил, что сделал ужасную ошибку, и к черту отца и мать и чертов кассовый ящик, но Леонард хочет заполучить меня обратно. Ну так он меня не получит, Тристан. Он меня не получит! Ни сегодня, ни завтра, никогда!
— Очень хорошо, — я попытался ее успокоить. — Простите меня. Теперь я все понимаю.
— Люди ведут себя так, как будто мы опозорились, вы можете это понять? — сказала она уже тише. По щекам у нее катились слезы. — Вот как та парочка в кафе. Какая наглость. Какая бесчувственность. Что вы на меня смотрите? Не притворяйтесь, что не заметили.
Я нахмурился, припоминая только, что какая-то пара сидела за один или два столика от нас, а потом пересела в более укромное место, прежде чем продолжить беседу.
— Они из-за меня пересели, — выкрикнула Мэриан. — Когда я вернулась из дамской комнаты и они увидели, кто сидит рядом с ними, они вскочили и пересели от меня как можно дальше. И с этим я сталкиваюсь каждый день. Сейчас стало немного получше, правда. Раньше был просто кошмар, но теперь в каком-то смысле еще хуже, потому что люди опять начали со мной разговаривать. Это значит, что они напрочь забыли Уилла. А я его никогда не забуду. Они обращаются с моими родителями, и со мной тоже, словно хотят сказать, что они нас простили, — как будто думают, что нас есть за что прощать. Это мы должны их прощать за то, как они с нами обходились, и за то, как они обошлись с Уиллом. И все же я молчу. У меня полно прекрасных идей — вы бы это скоро узнали, если бы у вас хватило глупости застрять в нашем городе. И это все. Прекраснодушные идеи. В душе я столь же труслива, сколь труслив был мой брат, по мнению этих людей. Я хотела бы защищать его, но не могу.
— Ваш брат не был трусом, — настойчиво произнес я. — Вы должны в это верить, Мэриан.
— Разумеется, я в это верю, — отрезала она. — Я ни на минуту не думаю, что он был трус. Это немыслимо. Я знала его как никто. Он был храбрее всех на свете. Но попробуйте сказать об этом вслух — и увидите, что будет. Они его стыдятся, понимаете? Единственный мальчик из всего графства, которого поставили перед расстрельной командой и казнили за трусость. Они его стыдятся. Они не понимают, кто он. Кто он был. И никогда не понимали. Но вы ведь понимаете, Тристан, правда? Вы ведь знаете, каким он был?
Щурясь на солнце
Франция, июль — сентябрь 1916 года
Вопль отчаяния и усталости вырывается у меня откуда-то из живота, когда стенка окопа за моей спиной начинает крошиться и превращается в медленно текущую реку густой, черной, перемешанной с крысами грязи, которая скользит по спине и попадает в сапоги. Я чувствую, как эта жижа просачивается в мои уже и без того промокшие носки, и бросаюсь навстречу приливу, отчаянно пытаясь подтолкнуть баррикаду на место, пока она меня не погребла. По ладоням скользит тонкий хвост, обжигая ударом; еще удар; острые зубы впиваются в ладонь.
— Сэдлер! — хрипло кричит Хенли, тяжело дыша. Он всего лишь в нескольких футах от меня — с ним, кажется, Ансуорт, а дальше капрал Уэллс. Дождь падает такой тяжелой пеленой, что я сплевываю его вместе с вонючей грязью и не могу разобрать лиц. — Мешки! Видишь, вон там! Наваливай их как можно выше.
Я пробираюсь вперед, с трудом вытягивая сапоги из трех футов жидкой грязи. С каждым шагом я слышу ужасный хлюпающий звук, похожий на предсмертные хрипы умирающего — словно кто-то отчаянно хватает ртом воздух и не может захватить.
Я машинально развожу руки, когда на меня летит мешок, полный накопанной земли; он ударяет меня в грудь и чуть не сбивает с ног, но я, не позволяя себе перевести дух, так же быстро поворачиваюсь к стене и шмякаю мешок туда, где, по моим прикидкам, должно быть ее основание, поворачиваюсь опять, ловлю другой мешок, так же подпираю им стену, и снова, и снова, и снова. Нас уже пять или шесть человек — все мы делаем одно и то же, громоздим мешки и кричим, чтобы нам подавали еще, пока вся эта чертова стена не обрушилась, и кажется, что это сизифов труд, но все-таки мешки помогают, и мы забываем, что нас чуть не убили сегодня, в предчувствии, что нас убьют завтра.
Немцы используют бетон; мы — дерево и песок.
Дождь идет уже много дней, бесконечным потоком, превращая окопы в подобие свиных корыт вместо защитных сооружений, в которых наш полк мог бы укрываться между нерегулярными вылазками. Когда мы прибыли сюда, мне кто-то сказал, что известковая почва Пикардии, по которой мы наступаем уже много дней, устойчивей, чем в других местах линии фронта, особенно в кошмарных бельгийских полях, где земля заболочена, вода стоит высоко и сооружать окопы практически невозможно. Мне трудно представить, что где-то может быть еще хуже. Мои сравнения основаны только на слухах и шепотках.
Вокруг меня, где утром был чистый проход, теперь течет река грязи. Притаскивают насосы, и три человека становятся к ним. Уэллс что-то кричит, обращаясь ко всем, но голос его, царапучий, как гравий, теряется в общем шуме, и я гляжу на него, понимая, что вот-вот захохочу — впаду в истерику от общей неправдоподобности ситуации.
— Сэдлер, мать вашу! — орет капрал, и я мотаю головой, пытаясь объяснить, что не слышал приказа. — Сейчас же! Или я вас в грязь закопаю, м-мать!
У меня над головой, над бруствером, слышится канонада; это лишь начало — взрывы еще редки, им далеко до той стены огня, которой нас накрывало последние несколько дней. Окопы немцев расположены ярдах в трехстах на север от наших. В тихие вечера мы слышим отзвуки их разговоров, обрывки песен, смех или крики боли. Солдаты противника мало чем отличаются от нас. Если обе армии утонут в грязи, кто останется воевать?
— Сюда, сюда! — надсаживается Уэллс, хватает меня за руку и тащит туда, где Паркс, Хоббс и Денчли сражаются с насосами. — Вон там ведра! Весь этот участок надо очистить!
Я быстро киваю и смотрю по сторонам. Справа от себя я с удивлением вижу два серых жестяных ведра, которые обычно стоят за тыльной границей окопов, у сортира. Йейтс поддерживает их в максимально санитарном виде. Он одержим гигиеной — в такой обстановке это больше походит на сумасшествие. «Какого черта эти ведра тут делают? — думаю я, глядя на них. — Йейтс с ума сойдет, если увидит, что они вот так валяются». Они не могли просто укатиться по склону от дождя и ветра, потому что между тыльным и передовым окопами есть еще наблюдательный окоп, и каждый из них футов восемь глубиной. Видимо, кто-то нес ведра на место и его срезал снайпер. Если они валяются в окопе, значит, солдат, который их нес, — где-то над нами, лежит на спине, глядя в темное небо Северной Франции остекленелыми глазами, коченея и освобождаясь. До меня наконец доходит, что это Йейтс. Ну конечно. Йейтс мертв, и теперь нам в обозримом будущем придется ходить в вонючий сортир.
— Что с вами такое, Сэдлер? — орет Уэллс, и я поворачиваюсь к нему, быстро извиняюсь и наклоняюсь за ведрами.
Стоит мне взяться за ручки, как я тут же вымазываюсь в дерьме, но какая разница? Ставлю одно ведро у ног, другое беру под дно и за край, зачерпываю четверть галлона воды и — предварительно взглянув наверх, нет ли там кого, — выплескиваю грязную кашу на северо-восток, по направлению к Берлину и по ветру, и смотрю, как она летит по воздуху и падает на бруствер. Может, и на него падает, на Йейтса, думаю я. На Йейтса, одержимого чистотой? Неужели я поливаю дерьмом его труп?
— Шевелись! — кричат мне слева.
Кричавший — кажется, Хоббс? — продолжает работать насосом, а я раз за разом зачерпываю ведром как можно глубже, набирая воду, отправляя ее вон из окопа и снова наклоняясь. И вдруг на меня надвигается тяжелое тело — оно движется слишком быстро, поскальзывается в грязи, ругается, выпрямляется, протискивается мимо меня, и я падаю, лечу вверх тормашками, лицом в жижу из воды и дерьма, выплевываю эту дрянь и упираюсь в дно окопа, чтобы встать, но рука только проваливается глубже и глубже, и я думаю: «Как же это возможно, как могла моя жизнь увязнуть в такой грязи и мерзости?» Когда-то, теплыми летними вечерами, я ходил с друзьями плавать в бассейн в общественных банях. Я играл в конкерс каштанами, набранными в садах Кью-Гарденс, — специально вываренными в уксусе, чтобы верней победить.
Сверху протягивается рука и помогает мне подняться.
Крики становятся громче, но не осмысленней, в лицо вдруг хлещет пелена воды, это еще откуда? Может, ветер поднялся и гонит дождь? Мне в руки с силой пихают ведро, и я поворачиваюсь, чтобы посмотреть, кто это мне помог. Лицо черное, грязное, почти неузнаваемое, но я на миг ловлю его взгляд — того, кто меня поднял, — и мы смотрим друг на друга, Уилл Бэнкрофт и я, и не говорим ни слова, и он отворачивается и тащится прочь по окопу, не знаю куда — его послали не нам на подмогу, а дальше, к неизвестным ужасам, подстерегающим в десяти или двадцати футах отсюда.
— Дождь усиливается! — кричит Денчли, на миг задирая голову к небесам, и я делаю то же, прикрываю глаза и подставляю лицо дождю, смывающему дерьмо, — я могу позволить себе лишь несколько секунд этой роскоши, прежде чем Уэллс опять заорет на меня, чтобы я хватал ведро и осушал этот сраный окоп, пока нас не похоронило заживо в этих гребаных французских полях.
И я снова берусь за дело, как всегда. Сосредотачиваюсь на нем. Наполняю ведро. Выплескиваю наверх. Снова наполняю. Я верю, что если так делать достаточно долго, то время пройдет, и я в конце концов проснусь дома, и отец обнимет меня и скажет, что я прощен. Я разворачиваюсь и перехожу туда, где лужа глубже, а сам поглядываю вдоль окопа, который с этого места просматривается футов на двадцать или тридцать, — пытаюсь разглядеть, куда делся Уилл, и убедиться, что он жив-здоров, и гадаю, как всегда в такие минуты, увижу ли я его живым еще хоть раз.
* * *
Очередной день.
Я просыпаюсь и вылезаю из одиночного окопа, где пытался поспать три или четыре часа. Собираю все свое походное снаряжение: винтовку со штыком, боеприпасы (в передние и задние карманы), саперную лопатку, неполную фляжку жидкости, которая здесь называется водой; она сильно отдает хлорной известью и периодически вызывает понос, но раз уж приходится выбирать между поносом и обезвоживанием, по мне, понос всяко лучше. Надеваю скатку. Изогнутые пластины бронезащиты под рубашкой впиваются в тело — они мне малы, рассчитаны на меньший рост, но мне сказали: «Черт возьми, Сэдлер, у нас тут не галантерейный магазин, берите что дают». Я говорю себе, что сегодня вторник, — безо всяких на то оснований. Зная, какой сегодня день, можно по крайней мере притвориться, что вокруг идет нормальная жизнь.
К счастью, дождь стих, стенки окопа держатся крепко и застывают в монолит, мешки с землей лежат один на другом, черные и грязные после вчерашней укладки. Через двадцать минут я заступаю на пост, и если обернусь быстро, то успею до этого забежать в столовую, выпить чаю и заглотать мясных консервов. По пути сталкиваюсь с Шилдсом, у которого совсем измочаленный вид. Правый глаз подбит и почти заплыл; на виске ручеек засохшей крови. Он имеет форму Темзы: у брови отклоняется к югу, к Гринвичскому пирсу, потом, на лбу, — к северу, к Лондонскому мосту, и наконец исчезает в глубинах Блэкфрайерс и всклокоченных зарослях завшивленных волос. Я молчу: мы все далеко не в парадном виде.
— Сэдлер, ты на пост? — спрашивает он.
— Через двадцать минут.
— Я как раз сменился. Теперь бы только поесть и поспать, больше ничего не надо.
— Может, чуть попозже заглянем в паб? Ударим по пиву, поиграем в дротики. Составишь компанию?
Он молчит, не откликаясь на шутку. Мы все время от времени говорим что-нибудь такое и находим в этом утешение, но Шилдсу сейчас, кажется, не до болтовни. Он покидает меня, когда мы доходим до «Скорняжной аллеи», ведущей в «Приятную аллею», которая, в свою очередь, раздваивается в левой верхней части и сворачивает направо, в «Приют паломника». Мы живем в этих «аллеях» — под землей, как трупы, выгрызаем улицы, даем им названия и воздвигаем указатели, создавая иллюзию, будто мы по-прежнему — часть человечества. Здесь, внизу, — лабиринт, сплетение траншей, каждая соединяется с другой, огибает третью, уступает место четвертой. Легко затеряться, если не знаешь дороги, и да поможет Господь солдату, который не явится вовремя туда, где ему следует быть.
Я пробираюсь из передового окопа в наблюдательный, где расположен лазарет — с теми крохами медицинской помощи, которые у нас еще остались, — и стоят койки для офицеров. Здесь уже пахнет готовящейся едой, и я тороплюсь к источнику запаха. Оглядываю плохо убранный «столовый ряд», расположенный вдоль аллеи, смотрящей на юго-восток, в составе третьей линии. Вижу по большей части знакомые лица, но есть и новенькие. Одни молчат, другие никак не могут заткнуться. Одни храбры, другие глупо рискуют, третьи уже начали сходить с ума. Есть тут и люди из Олдершота — и до нашего выпуска, и после. Одни говорят как шотландцы, другие — как англичане, третьи — как ирландцы. Я пробираюсь по столовой, сквозь тихий гул разговоров. Кажется, кто-то меня приветствует. Снимаю каску и скребу голову, не интересуясь тем, что остается под ногтями, — все волосы у меня завшивлены, и на голове, и в подмышках, и в паху. Везде, где только могут плодиться вши. Раньше меня это ужасало, но теперь мне все равно. Я гостеприимный хозяин, и мы мирно сосуществуем, они — питаясь на моей грязной коже, я — время от времени соскребывая их и давя меж ногтями большого и указательного пальцев.
Я беру что дают и быстро ем. Чай поразительно хорош; должно быть, его заварили только что. Он пробуждает воспоминания — что-то из детства, и если хорошенько постараться, то, наверное, можно эту память воскресить, но у меня нет на то ни сил, ни желания. Мясные консервы, напротив, омерзительны. Одному богу известно, что напихали в эти жестянки — мясо крыс, барсуков или еще каких-нибудь тварей, имеющих наглость выживать в прифронтовой полосе, — но мы зовем консервы тушенкой и не вдаемся в подробности.
Я запрещаю себе осматриваться, искать его взглядом, потому что это принесет только боль. Если я его увижу, то не рискну подойти из страха, что он меня отвергнет, а потом гнев так затуманит мне голову, что я попросту выскочу из окопа на ничью землю, и будь что будет. А если я его не увижу, то непременно подумаю, что его снял снайпер за последние несколько часов, и все равно выскочу под пули — зачем мне жить, если его уже нет?
Наконец я встаю — с полным желудком и со вкусом чая во рту — и начинаю пробираться назад, поздравляя себя с большим достижением: я ни разу не попытался найти его взглядом. Ни единого разу. Из таких минут можно составить часы относительного счастья.
Я возвращаюсь в передовой окоп и слышу впереди какой-то шум. Меня не очень интересуют скандалы, но мне все равно приходится пройти то место, где спорят, так что я останавливаюсь и некоторое время наблюдаю, как сержант Клейтон — он невероятно исхудал за несколько недель, минувших с нашего прибытия, — орет на Поттера, очень высокого солдата, который в Олдершоте прославился как способный пародист. Когда-то он прекрасно изображал не только нашего командира, но и двух его апостолов, Уэллса и Моуди, и однажды Клейтон, пребывая в необычно хорошем расположении духа, попросил Поттера выступить перед всем полком, что тот и проделал с большим успехом. В его пародиях не было злости — хоть и присутствовала, как мне кажется, доля насмешки. Но Клейтон смотрел с жадной радостью.
Конфликт, по-видимому, вызван ростом Поттера. В нем шесть футов шесть дюймов без обуви, но в сапогах и каске, пожалуй, все шесть футов восемь дюймов[7]. Мы уже привыкли к его росту, но это никак не облегчает ему жизнь в окопах, которые в северной части не глубже восьми футов и не шире четырех[8]. Бедняга Поттер вынужден ходить скрюченным, не выставляя голову над бруствером, а то ему тут же вышибет мозги немецкой пулей. Это очень тяжело, пусть у нас и нет времени ему сочувствовать, но сейчас Клейтон орет ему в лицо:
— Вы изображаете из себя ходячую мишень! И при этом подвергаете опасности всех однополчан. Сколько раз я вам говорил, Поттер, не стойте во весь рост!
— Но я не могу, сэр, — жалобно отвечает Поттер. — Я пытаюсь сгибаться, но не могу долго так ходить, не выдерживаю. У меня страшно болит спина.
— И вы не можете потерпеть боли в спине, чтобы спасти свою голову?
— Я не могу ходить скрюченным весь день, сэр, — говорит отчаявшийся Поттер. — Честное слово, я стараюсь.
Клейтон с руганью бросается на него и прижимает спиной к стенке. Я думаю: «Вот молодцы, сбейте мешки и развалите стену, зачем нам укрытие? Давайте еще и артиллерию отошлем домой заодно».
Я отрываюсь от утреннего спектакля и пробираюсь к себе на пост; крики спорщиков продолжают звенеть у меня в ушах. На посту ждет беспокойно озирающийся Телль, надеясь все-таки дождаться, ведь если я не появлюсь, это будет означать, что меня ночью убили по моей собственной глупости и Теллю придется торчать на месте, ожидая, пока придут Клейтон, Уэллс или Моуди и согласятся подыскать кого-нибудь ему на смену. А они могут появиться и через несколько часов, и все это время Теллю нельзя будет уйти с поста, потому что это приравнивается к дезертирству, а дезертира ставят перед строем людей с винтовками, которые целятся в клок ткани, пришпиленный над сердцем.
— Господи, Сэдлер, я думал, ты никогда не придешь, — кричит он, хлопая меня по плечу на счастье. — Внизу все в порядке?
— Все хорошо, Билл, — отвечаю я.
Телль тоже предпочитает, чтобы его называли по имени. Может быть, так ему легче ощущать себя прежним, отдельным, независимым человеком. Я встаю на его место, окапываюсь ногами в земле и опускаю коробку перископа до уровня глаз. Хочу спросить Телля, есть ли у него что доложить за время дежурства, но он уже исчез. Я вздыхаю, качаю головой и щурюсь в грязное стекло, пытаясь различить, где тут горизонт, где поле битвы, а где темные тучи, закрывающие небо. И силюсь припомнить, какого, собственно, черта я должен здесь наблюдать.
* * *
Я пытаюсь подсчитать, сколько дней назад покинул Англию, и решаю, что двадцать четыре.
В утро отправки из лагеря нас посадили на поезд из Олдершота в Саутгемптон, а потом провели строем по дорогам, к портсмутским докам. Целые семьи выходили на дорогу, чтобы приветственными криками вселить в нас боевой дух. Мои товарищи в основном наслаждались этим вниманием, особенно если очередная девица выбегала из толпы и принималась целовать кого-нибудь в обе щеки. Мне, однако, было трудно сосредоточиться на происходящем — я был всецело поглощен событиями предыдущей ночи.
Когда все случилось, Уилл быстро оделся и воззрился на меня с невиданным мною ранее выражением лица. На нем отражалось удивление от содеянного нами, омраченное знанием, что он сам был не только добровольным участником, но и главным зачинщиком, — и бесполезно притворяться, что это не так. Уилл явно хотел бы свалить вину на меня, но из этого ничего не вышло бы. Мы оба знали, кто первый начал.
— Уилл, — произнес я, но он замотал головой и полез вверх по окружавшему нас склону; он так торопился, стараясь как можно скорей убраться от меня, что не глядел, куда ставит ноги, поскользнулся и съехал обратно вниз. — Уилл, — повторил я и потянулся к нему, но он резким движением оттолкнул мою руку и вихрем обернулся ко мне, оскалив зубы — словно волк, готовый к атаке.
— Нет, — прошипел он, взлетел по склону и исчез в ночи.
Когда я вернулся в казарму, он уже лежал на койке, спиной ко мне, но я чувствовал, что он не спит. Его грудь размеренно поднималась и опадала, но дыхание было громче обычного; так шевелится и дышит человек, который притворяется спящим, но не слишком искусно.
Я заснул, уверенный, что мы поговорим утром, — но, когда проснулся, Уилла уже не было, он встал и ушел до того, как Уэллс или Моуди прозвонили побудку. Снаружи, после поверки, он занял место в строю для последнего марша далеко впереди меня, посреди стаи, чего обычно терпеть не мог. Он был в гуще новоиспеченных солдат, они окружали его слева, справа, спереди и сзади, и каждый был защитным сооружением, которое можно обратить против меня, если понадобится.
В поезде я тоже не смог поговорить с Уиллом — он окопался у окна, посреди шумной толпы, а я оказался поодаль, расстроенный и смущенный тем, что меня так явно отвергают. Только позднее, уже когда мы погрузились на корабль и отплыли в направлении Кале, я нашел Уилла одного на палубе, у ограждения. Он стоял, изо всех сил сжимая руками металлический поручень и склонив голову, словно погрузившись в мысли, а я смотрел издалека, чувствуя его страдание. Я бы не стал к нему подходить, если бы не уверенность, что нам, скорее всего, больше не представится случай поговорить — кто знает, какие ужасы ждут нас, едва мы сойдем по трапу.
Он услышал мои шаги — чуть приподнял голову, открыл глаза, но не повернулся ко мне. Я видел — он знает, что это я. Я остановился чуть поодаль, встал лицом к французскому берегу, вытащил из кармана сигарету и закурил, а потом предложил полупустой портсигар Уиллу.
Он помотал головой, но потом передумал и взял сигарету. Поднес ее к губам. Я протянул ему свою, чтобы он от нее прикурил, но он снова помотал головой и стал рыться в карманах в поисках спички.
— Ты боишься? — спросил я после долгого молчания.
— Еще бы. А ты нет?
— Я — да.
Мы докурили сигареты, радуясь, что они избавляют от необходимости говорить. Наконец Уилл повернулся ко мне — он смотрел скорбно, словно прося прощения, потом посмотрел на свои сапоги и нервно сглотнул, в отчаянии сводя брови и морща лоб.
— Слушай, Сэдлер. Ничего не выйдет. Ты это понимаешь, я надеюсь?
— Конечно.
— И не могло бы… — Он помолчал, потом попробовал еще раз: — Мы сейчас просто не соображаем, что делаем, в этом вся беда. Проклятая война. Ах, если бы она уже кончилась. Мы еще не попали на место, а я уже хочу, чтобы она кончилась.
— Ты жалеешь? — тихо спросил я, и он повернулся ко мне уже со злостью на лице.
— О чем это?
— Сам знаешь.
— Я же сказал, разве нет? Ничего не выйдет. Мы должны вести себя так, как будто ничего не было. Да ничего и не было, если вдуматься. Это не считается, если… ну… если не с девушкой.
Я засмеялся — коротко фыркнул, против собственной воли.
— Считается, Уилл, еще как считается. — Я шагнул к нему. — А что это ты вдруг зовешь меня Сэдлером?
— Тебя так зовут, нет, что ли?
— Меня зовут Тристан. Ты же сам не любишь эту манеру звать друг друга по фамилиям. Ты говорил, что это нас дегуманизирует.
— Правильно, — буркнул он. — Потому что мы уже больше не люди.
— Как это мы не люди?
— Я не о том, — он быстро замотал головой, — я хочу сказать, мы не можем больше думать как обычные люди, потому что мы солдаты. Вот и все. У нас впереди война. Ты рядовой Сэдлер, я рядовой Бэнкрофт, и конец делу.
— Когда мы были там… — я понизил голос и указал в сторону английского берега, откуда мы плыли, — наша дружба значила для меня очень много. Ну, в Олдершоте. У меня в жизни было очень мало друзей, и…
— Ради бога, Тристан! — прошипел он, отправил щелчком сигарету за борт и с яростным лицом повернулся ко мне. — Не смей разговаривать со мной так, как будто я твоя девчонка, понял? Меня от этого тошнит, вот что. И я этого не потерплю.
— Уилл. — Я снова потянулся к нему. Я ничего особенного не имел в виду — просто хотел задержать его, чтобы он не уходил. Но он грубо отбил мою руку — возможно, сильнее, чем намеревался, потому что, когда я пошатнулся, он взглянул на меня с сожалением и раскаянием, но тут же овладел собой и пошел к тому месту на палубе, где собрались наши товарищи.
— Увидимся там, — сказал он. — Все остальное не имеет значения.
Но все же поколебался, обернулся и, видя мою боль и растерянность, немного смягчился.
— Не сердись на меня, хорошо? Тристан, пойми, я просто не могу.
С тех пор мы почти не разговаривали. Ни во время марша на Амьен, когда Уилл подчеркнуто держался вдали от меня, ни во время перехода к Монтобан-де-Пикарди (именно так, по словам капрала Моуди, называется оскверненный клочок земли, где я сейчас стою, прильнув глазами к грязным стеклам коробчатого перископа). И я пытался не думать об Уилле, убедить себя, что происшедшее не стоит внимания, но это очень трудно, когда твое тело — на глубине восьми футов в земле Северной Франции, а сердце уже несколько недель как осталось на прогалине у ручья в Англии.
* * *
Рич убит. И Паркс, и Денчли. Я смотрю, как их тела выносят из окопов, и хотел бы отвернуться, но не могу. Их прошлой ночью послали укладывать колючую проволоку перед нашими окопами, пока не начался следующий артобстрел, и вражеские снайперы сняли их по одному.
Капрал Моуди заполняет документы, которые нужны, чтобы вывезти отсюда тела. Он удивленно поворачивается на звук моих шагов:
— Сэдлер? Чего вам надо?
— Ничего, сэр, — отвечаю я, не в силах отвести глаз от трупов.
— Тогда не стойте тут целый день как сраный дебил. Вы сменились с поста?
— Да, сэр.
— Хорошо. Грузовики скоро придут.
— Грузовики, сэр? Какие грузовики?
— Мы заказали брус, чтобы крепить новые окопы и частично отремонтировать старые. Когда его установим, можно будет убрать часть мешков с песком. Укрепить улицы. Подите наверх, Сэдлер, и помогите с разгрузкой.
— Я собирался поспать, сэр.
— Поспать всегда успеете, — отвечает он без капли насмешки; мне кажется, он говорит совершенно серьезно. — Чем быстрее мы это сделаем, тем в большей безопасности будем. Ну-ка, Сэдлер, шевелитесь, грузовики скоро будут здесь.
Я вылезаю наверх и иду к задней границе окопов. Я не боюсь, что меня подстрелят, — немецкие ружья сюда не достают. Впереди я вижу сержанта Клейтона, который, дико размахивая руками, разговаривает с тремя другими людьми. Подходя ближе, я понимаю, что один из них — Уилл, другой — Тернер, а третий — постарше, лет, должно быть, двадцати пяти, я его вижу в первый раз. У него густые рыжие волосы — сейчас они очень коротко острижены, отчего кожа кажется ободранной и словно постаревшей. Услышав мои шаги, все четверо оборачиваются, и я стараюсь не смотреть на Уилла — не желаю знать, радует его мое появление или, наоборот, раздражает.
