Абсолютист Бойн Джон
Но, наверное, именно так и выигрываются войны. Одни на миг утрачивают бдительность, а другие успевают этим воспользоваться. В эту ночь везет нам. Еще минута, не больше, — и мы все уже на ногах, оружие наизготовку, гранаты в руках, и вот залпы винтовок сливаются в сплошной грохот, трассирующие пули пронзают темноту и улетают вниз, во вражеский окоп. Снизу доносятся крики и тяжелый деревянный стук — я представляю себе группу молодых немцев, решивших на минутку забыть свой долг и поиграть в карты, чтобы снять напряжение. Немцы мечутся у нас под ногами, как муравьи, поднимают винтовки — но слишком поздно, у нас преимущество, мы стоим выше и захватили их врасплох, и мы стреляем и заряжаем, стреляем и заряжаем, стреляем и заряжаем. Наша линия слегка растягивается вдоль окопа, чтобы покрыть его равномерно по всей длине; Уилл и Хоббс клялись, что в нем ярдов пятьсот, не больше.
Что-то жужжит мимо уха, я ощущаю укол и думаю, что в меня попали; прижимаю руку к виску, но крови нет, и я в растерянности и гневе поднимаю «ли-энфилд» и стреляю без разбору во всех, кто подо мной, снова и снова нажимая на спусковой крючок.
Слышится звук, словно лопнул воздушный шарик, и соседний солдат валится с криком боли; я не могу остановиться и помочь ему, но в голове проносится мысль, что это Тернер упал — тот самый Тернер, что однажды обыграл меня в шахматы три раза подряд; тогда оказалось, что он не умеет быть великодушным победителем.
Десять — десять.
Я бросаюсь вперед, потом вбок, спотыкаюсь об очередное тело, падаю и думаю: «Господи, пусть это будет не Уилл» — и смотрю вниз, не в силах удержаться, но это Ансуорт, он лежит с мучительно искривленным лицом, открыв рот, — тот самый Ансуорт, который оспаривал приказ генштаба. Он уже мертв. Две недели назад мы были с ним в дозоре, несколько часов наедине, и хотя мы никогда особо не приятельствовали, он рассказал мне, что его девушка, которая осталась дома, ждет ребенка. Я поздравил его и выразил удивление, что он женат.
— Я не женат. — Он сплюнул на землю.
— А! Ну что ж, бывает.
— Сэдлер, ты что, дурак? Я не был дома полгода. Это не мой ребенок, понятно? Чертова шлюха.
— Ну тогда не бери в голову, это не твоя забота.
— Но я хотел на ней жениться! — закричал он, багровый от унижения и боли. — Я ее до смерти люблю. И вот не успел я уехать, а тут такое.
Одиннадцать — девять.
Мы еще продвигаемся вперед и наконец спрыгиваем вниз — я первый раз оказываюсь в немецком окопе; мы вопим так, словно от этого зависит наша жизнь, несемся по незнакомым проходам, и я понимаю, что на ходу стреляю куда попало; я заворачиваю за угол, бью прикладом по голове мужчину постарше, ломая ему не то нос, не то челюсть, и он падает.
Не знаю, сколько времени мы проводим в этом окопе, но наконец мы им окончательно завладеваем. Мы захватили немецкий окоп. Вокруг валяются немцы, все до единого мертвые, и сержант Клейтон восстает, как Люцифер из адовой утробы, собирает нас и сообщает, что мы хорошие солдаты, выполнили свой долг, как он, сержант, нас учил, и это важная победа Добра над Злом, но нам нельзя расслабляться, нужно этой же ночью продолжить наступление, в миле на северо-запад есть еще один окоп, и нам надо немедленно добраться туда, иначе мы утратим стратегическое преимущество.
— Четыре человека останутся здесь охранять захваченную территорию, — говорит он, и каждый из нас молится про себя, чтобы выбрали его. — Милтон, Бэнкрофт, Эттлинг, Сэдлер, вы четверо, ясно? Думаю, атаки можно не опасаться, но все равно не расслабляйтесь. Милтон, возьмете мой пистолет, ясно? Вы — командир. Остальные, в случае чего, стреляйте из винтовок. Если другое подразделение начнет наступать с востока.
— А если они начнут наступать, сэр, как нам обороняться? — неосторожно спрашивает Милтон.
— Включите соображалку, — отвечает Клейтон. — Вас этому учили. Но я чуть позже вернусь сюда, и если окажется, что фрицы снова заняли этот окоп, я лично расстреляю каждого из вас!
В этот совершенно безумный миг я начинаю хохотать, настолько бессмысленны его угрозы: если немцы снова захватят окоп, мы все четверо мгновенно окажемся на небесах.
* * *
— Пойду осмотрюсь, — говорит Уилл и скрывается за углом, лениво забросив винтовку за плечо.
— Прямо не верится, что нас оставили тут, — ухмыляется мне Милтон. — Вот свезло, а?
— Да нет, — возражает Эттлинг, тощий парень с огромными глазами, похожий на какое-то земноводное. — Я бы с радостью наступал дальше.
— Это легко говорить, когда делать не надо, — презрительно отвечает Милтон. — Сэдлер, что скажешь?
— Говорить легко, — киваю я и оглядываюсь по сторонам. Стрелковые ступени у немцев из лучшего дерева, чем у нас. Стены сделаны из неровного бетона — интересно, был ли у немцев инженер-строитель, когда сооружали этот окоп. Кругом валяются мертвые тела, но я уже давно привык к покойникам.
— Поглядите, какие у них одиночные окопы, — говорит Милтон. — Неплохо устроились, а? По сравнению с нашими — просто роскошно. Вот же идиоты, позволили себя захватить.
— Смотрите, карты. — Эттлинг наклоняется и подбирает восьмерку пик и четверку бубей. Странное дело, то, что я нафантазировал чуть раньше, оказывается реальностью.
— Как ты думаешь, за сколько времени они захватят тот окоп? — спрашивает Милтон, глядя на меня.
Я пожимаю плечами и достаю сигарету.
— Понятия не имею, — говорю я, закуривая. — Часа за два? Если вообще захватят.
— Не смей так говорить, — зло отвечает он. — Как пить дать захватят.
Я отвожу взгляд, думая о том, куда запропастился Уилл, и тут же слышу шаги — кто-то в сапогах идет по грязи. Из-за угла появляется Уилл. Но уже не один.
— Черт возьми, — произносит Милтон, оборачиваясь. На лице у него восторг, смешанный с недоверием. — Кого это ты привел, а, Бэнкрофт?
— Он прятался в одном из укрытий ближе к тыльной части, — объясняет Уилл и выталкивает вперед мальчика, который с ужасом оглядывает нас всех по очереди. Мальчик очень тощий, белобрысый, с челкой, которую, похоже, откромсали как попало, лишь бы волосы не лезли в глаза. Он заметно дрожит, но храбрится. Под слоями грязи — милое, детское лицо.
— Эй, фриц, ты кто такой? — спрашивает Милтон, как говорят с идиотами — громко и угрожающе; он подходит вплотную к мальчику, нависает над ним, а тот пятится в страхе.
— Bitte tut mir nichts[10], — говорит мальчик. Слова выскакивают быстро-быстро, словно спотыкаясь друг о друга.
— Что он говорит? — спрашивает Милтон, глядя на Эттлинга, словно тот должен был понять.
— А черт его разберет, — раздраженно отвечает Эттлинг.
— И хрен ли мне тогда от него толку? — злится Милтон.
— Ich will nach hause[11]. Bitte, ich will nach hause, — твердит мальчик.
— Заткнись! — рявкает Милтон. — Все равно мы ни слова не понимаем. Так он там один был?
Последняя фраза обращена уже к Уиллу.
— Вроде бы, — отвечает Уилл. — Там окоп кончается. Куча тел, но живой вроде бы он один.
— Наверное, лучше его связать, — предлагаю я. — Мы сможем взять его с собой, когда двинемся дальше.
— Взять его с собой? — переспрашивает Милтон. — Это еще зачем?
— Затем, что он военнопленный, — говорит Уилл. — А что мы, по-твоему, должны с ним сделать? Отпустить?
— Бля, еще чего, отпускать его. Но обуза нам тоже не нужна. Давайте отделаемся от него прямо тут, и все.
— Ты прекрасно знаешь, что так нельзя, — резко обрывает Уилл. — Мы не убийцы.
Милтон смеется и оглядывается кругом, указывая на лежащих мертвых немцев: их тут десятки. Мальчик-немец тоже на них смотрит, и я вижу по его глазам, что он узнает их — это были его друзья, а теперь он остался один-одинешенек. Как бы ему хотелось, чтобы они ожили и защитили его.
— Was habt ihr getan?[12] — спрашивает мальчик, глядя на Уилла, в котором, похоже, видит главного защитника, раз это Уилл его нашел.
— Тихо, — говорит Уилл, качая головой. — Сэдлер, посмотри кругом, нет ли веревки.
— Бэнкрофт, да не будем мы его связывать! — сердится Милтон. — Не строй из себя исусика. Это даже не смешно.
— Не тебе решать. — Уилл повышает голос: — Я взял его в плен, ясно? Я его нашел. Я и буду решать, что с ним делать.
— Mein vater ist in London zur schule gegangen[13], — говорит мальчик, и я гляжу на него, всем сердцем желая, чтобы он молчал, потому что его мольбы лишь ухудшают дело. — Пиккадилли-Серкус! Трафальгарская плошать! Букингемски тфорец!
Он выкрикивает эти названия с фальшивой бодростью.
— Пиккадилли-Серкус? — удивленно переспрашивает Милтон. — Трафальгарская площадь, бля? О чем это он?
Безо всякого предупреждения Милтон отвешивает мальчику оплеуху — такую сильную, что у того изо рта вылетает гнилой зуб, у нас у всех зубы гнилые, и падает на лежащее рядом мертвое тело.
— Господи, Милтон, ты что, спятил? — Уилл делает шаг к нему.
— Он немец, скажешь — нет? Противник, черт бы его побрал. Ты что, не помнишь, какой нам дали приказ? Противников мы убиваем.
— Только не тех, которых взяли в плен, — не сдается Уилл. — Именно этим мы отличаемся от них. Или должны отличаться. Мы уважаем человеческое достоинство. И человеческую жизнь.
— А, ну да! — кричит Эттлинг. — Я и забыл, твой папаша ведь священник? Ты, Бэнкрофт, как есть алтарного вина перепил.
— Захлопни пасть, — парирует Уилл, и трус Эттлинг повинуется.
— Слушай, Бэнкрофт, — говорит Милтон. — Я не собираюсь с тобой спорить. Но выход только один.
— Уилл прав, — соглашаюсь я. — Мы сейчас свяжем этого парня и отдадим сержанту Клейтону, а тот пускай уже сам решает, что с ним делать.
— Сэдлер, тебя вообще кто-нибудь спрашивал? — насмешливо кривится Милтон. — Чего еще от тебя ждать, бля. Ты вечно Бэнкрофту в рот смотришь.
— Заткнись, Милтон. — Уилл надвигается на него.
— Не заткнусь! — рявкает Милтон, глядя на нас так, словно готов смахнуть обоих одним движением, не задумываясь, как только что ударил мальчика-немца.
— Bitte, ich will nach hause, — снова говорит мальчик. Голос его испуганно срывается.
Мы все трое смотрим на него, а он очень медленно, осторожно подносит руку к нагрудному карману гимнастерки. Мы, заинтригованные, смотрим. Карман такой маленький и плоский, что в нем как будто ничего и нету, но немец вытаскивает небольшую карточку и протягивает нам; рука у него дрожит. Я первым беру фотографию и гляжу на нее. Мужчина и женщина средних лет улыбаются в камеру; между ними стоит маленький светловолосый мальчик, щурясь на солнце. Лица различить трудно — фотография очень зернистая. Она явно очень давно живет у него в кармане.
— Mutter![14] — произносит он, указывая на женщину на фотографии. И на мужчину: — Und vater[15].
Я смотрю на фотографию, потом на него, а он с умоляющим видом оглядывает нас всех.
— В бога душу мать! — кричит Милтон, хватает мальчика за плечо и дергает к себе, одновременно отступая на несколько шагов, так что они оказываются на противоположной стороне окопа от нас с Уиллом и Эттлингом. Милтон выхватывает из кобуры пистолет Клейтона и взводит курок, проверяя, заряжен ли пистолет.
— Nein! — кричит мальчик, и голос его срывается от ужаса. — Nein, bitte!
Я в отчаянии гляжу на него. Ему вряд ли больше семнадцати-восемнадцати лет. Мой ровесник.
— Милтон, а ну-ка убери это, — говорит Уилл и тоже тянется к пистолету. — Слышишь, что говорю. Убери.
— А то что будет? Что ты сделаешь, преподобный Бэнкрофт? Застрелишь меня?
— Я сказал, убери пистолет и отпусти мальчика, — спокойно отвечает Уилл. — Бога ради, подумай, что ты делаешь. Он же еще ребенок.
Милтон колеблется, смотрит на мальчика, и я вижу у него на лице искру сострадания — он словно вспоминает того человека, которым был раньше, до всего, до того, как он превратился вот в это существо, стоящее сейчас перед нами. Но тут немец теряет контроль, и его штанина — как раз с того боку, который прижат к Милтону, — стремительно темнеет от струи мочи. Милтон смотрит вниз и с отвращением трясет головой.
— В бога душу мать! — снова кричит он, и не успеваем мы что-нибудь сказать или сделать, как он подносит пистолет к виску мальчика, взводит курок — мальчик снова вскрикивает: «Mutter!» — и его мозги вылетают на стену окопа. Красные брызги попадают на указатель, который обращен на восток и гласит: «ФРАНКФУРТ, 611 КМ».
* * *
На следующий вечер Уилл подходит ко мне. Я дико устал. Я не спал двое суток. И еще, похоже, съел что-то испорченное, потому что желудок крутит все сильней и сильней. В кои-то веки при виде Уилла я не чувствую ни радости, ни надежды — лишь неловкость.
— Тристан, — зовет он, не обращая внимания на еще троих человек, сидящих рядом. — Разговор есть.
— Я плохо себя чувствую, — отвечаю я. — Мне надо отдохнуть.
— Только на минуту.
— Я же сказал, мне надо отдохнуть.
Он смотрит на меня, и в его лице появляется что-то похожее на мольбу.
— Тристан, я тебя очень прошу. Это важно.
Я вздыхаю и кое-как поднимаюсь на ноги. Бог свидетель, я не могу ни в чем отказать Уиллу.
— Ну что такое? — спрашиваю я.
— Не здесь. Давай отойдем, пожалуйста.
Он не ждет моего согласия, поворачивается и идет прочь; меня это бесит до чрезвычайности, но я тем не менее следую за ним. Он идет не к новому тыльному окопу, а дальше по линии — туда, где лежат в ряд несколько носилок и тела на них накрыты шинелями с головой.
Под одной из шинелей — Тейлор: двенадцать — восемь.
— Ну что? — спрашиваю я, когда Уилл останавливается и поворачивается ко мне. — Что у тебя такое?
— Я говорил со стариком.
— С Клейтоном?
— Да.
— О чем?
— А то ты не знаешь о чем.
Я смотрю на него, не понимая. Не мог же он признаться в том, что мы с ним делали наедине? Нас обоих отправят под трибунал. Разве что он хочет свалить все на меня, чтобы меня убрали из полка? Он видит недоверие у меня на лице и чуть краснеет, качая головой, чтобы развеять мое заблуждение.
— Про того немецкого мальчика. Про то, что сделал с ним Милтон.
Я киваю:
— Ах, это.
— Да, это. Это было хладнокровное убийство, ты же сам видел.
Я снова вздыхаю. Меня удивляет, что он поднял эту тему. Я думал, что дело кончено и забыто.
— Возможно, — говорю я наконец. — Да, наверное, так.
— Послушай, какое там «наверное»! Этот юноша, совсем мальчик, был военнопленным. И Милтон его застрелил. Хотя он нам никак не угрожал.
— Уилл, ну конечно, это было неправильно. Но такое случается. Я видывал и похуже. И ты тоже. — Я выдавливаю из себя горький смешок и показываю взглядом на окружающие нас тела. — Я тебя умоляю. Посмотри кругом. Одним больше, одним меньше — кого это волнует?
— Меня волнует. И тебя тоже. Тристан, я тебя знаю. Ты ведь чувствуешь разницу между добром и злом, правда?
Я делаю каменное лицо и смотрю на него. Меня бесит, что он якобы читает у меня в душе — после всего, что я от него вынес.
— Уилл, чего ты хочешь? — спрашиваю я наконец, устало проводя тыльной стороной ладони по глазам. Голос у меня тоже усталый. — Скажи, чего тебе от меня надо.
— Я хочу, чтобы ты подтвердил мой рассказ. Нет, не так. Я хочу, чтобы ты просто описал сержанту Клейтону, что произошло. Всю правду, как есть.
— Зачем? — растерянно переспрашиваю я. — Ты же сам только что сказал, что ты к нему уже ходил.
— Он отказывается мне верить. Говорит, что ни один английский солдат так не поступил бы. Он вызвал Милтона и Эттлинга, и они оба все отрицают. Они подтверждают, что мы нашли в окопе немецкого мальчика, но говорят, что он пытался нас атаковать и у Милтона не было другого выхода, как застрелить его ради самозащиты.
— Они это говорят? — Я удивлен и в то же время не удивлен.
— Я хочу обратиться к генералу Филдингу, — продолжает Уилл. — Но Клейтон говорит, что об этом и речи быть не может, если у меня нет свидетелей. Я сказал ему, что ты все видел.
— Госсподи, — шиплю я. — Зачем ты меня в это втягиваешь?
— Потому что ты там был, — восклицает Уилл. — Боже мой, ну почему это вообще нужно объяснять? Так поддержишь ты меня или нет?
Подумав, я качаю головой:
— Не хочу в это впутываться.
— Ты уже в это впутан.
— Ну так оставь меня в покое, и все. Все-таки наглости тебе не занимать. В чем, в чем, а в этом тебе не откажешь.
Он разглядывает меня, хмурясь и чуть склонив голову набок.
— А это еще что значит?
— Ты прекрасно знаешь что, — говорю я.
— Господи Исусе! Тристан! То есть ты оскорблен в своих нежных чувствах и потому намерен лгать, чтобы поддержать Милтона? Решил сквитаться со мной, так, что ли?
— Нет, — я мотаю головой, — ничего подобного. Почему ты все время искажаешь мои слова? Я сказал, что, с одной стороны, я не хочу впутываться в это дело, потому что идет война; одним мертвым солдатом больше, одним меньше — по большому счету все едино. А с другой стороны…
— Одним мертвым… — перебивает он, явно потрясенный моей черствостью; впрочем, я и сам был потрясен собственными словами.
— А с другой стороны, раз уж ты наконец удостоил меня разговором, слушай: я не желаю иметь с тобой ничего общего. Ты понял? Я хочу, чтобы ты оставил меня в покое. Ясно тебе?
Несколько секунд мы оба молчим. Я знаю, что мы подошли к развилке. Уилл может разозлиться на меня — или раскаяться. К моему удивлению, он выбирает второй вариант.
— Прости меня, Тристан, — говорит он. И чуть погромче: — Я прошу у тебя прощения. Слышишь?
— Ты просишь у меня прощения, — повторяю я, качая головой.
— Тристан, неужели ты не видишь, как мне трудно? Почему тебе непременно нужны драмы? Неужели нельзя просто… ну… просто быть друзьями, когда нам одиноко, и обычными солдатами, как все, все остальное время?
— «Друзьями»? — повторяю я и едва не начинаю хохотать. — У тебя это так называется?
— Потише, ради бога, — шикает он, нервно оглядываясь. — Кто-нибудь услышит.
Я вижу, что мои слова выбили его из колеи. Он, кажется, хочет что-то сказать в ответ, делает шаг ко мне, поднимает руку, желая коснуться моего лица, но передумывает и отступает, словно мы едва знакомы.
— Я хочу, чтобы ты пошел со мной. Мы прямо сейчас пойдем к сержанту Клейтону, и ты расскажешь ему в точности, что произошло с немецким мальчиком. Мы подадим рапорт и будем настаивать, чтобы дело передали на рассмотрение генералу Филдингу.
— Не пойду, — прямо говорю я.
— Ты понимаешь, что в этом случае дело закрыто и Милтону все сойдет с рук?
— Да. Но мне все равно.
Он смотрит на меня долгим, жестким взглядом, и когда снова открывает рот, то голос у него тихий и усталый:
— И это твое последнее слово?
— Да.
— Ладно, — говорит он. — Тогда у меня не остается выбора.
С этими словами он снимает с плеча винтовку, открывает магазин, высыпает патроны в грязь и кладет винтовку на землю перед собой.
Поворачивается и идет прочь.
От непопулярности мнений
Норидж, 16 сентября 1919 года
Мы с Мэриан пообедали в пабе «Убийцы» на Тимбер-хилл, за столиком у окна. Инцидент с Леонардом Леггом остался в прошлом, но синяк у меня на скуле все еще напоминал о нем.
— Болит? — спросила Мэриан, когда я осторожно коснулся скулы пальцем.
— Не очень. Завтра, может быть, распухнет.
— Простите меня, — сказала она, стараясь не улыбаться при виде моей несчастной физиономии.
— Вы не виноваты.
— Но все равно ему ничего не светит. Так ему и скажу в следующий раз. Он, наверное, уполз куда-нибудь зализывать раны. Если нам повезет, мы его сегодня больше не увидим.
Я тоже на это надеялся, а пока что занялся едой. По пути сюда мы избегали больных вопросов и вместо этого вели светскую беседу ни о чем. Теперь, под конец обеда, я вспомнил, что не знаю, чем занимается сестра Уилла, живя в Норидже.
— А вам удобно было встретиться со мной в будний день? — спросил я. — Вам не составило труда отпроситься с работы?
Она пожала плечами:
— Это было нетрудно. Я работаю неполный день. И к тому же волонтером, так что приду я на работу или нет — это ни на что не повлияет. Впрочем, нет, я не совсем точно выразилась. Это не повлияет на мое материальное положение, поскольку мне не платят.
— А можно поинтересоваться, чем вы занимаетесь?
Она чуть скривилась, отодвинула тарелку с остатками пирога и потянулась к стакану с водой.
— Я работаю в основном с бывшими фронтовиками, вроде вас. С теми, кто был на войне и кому трудно освоиться с пережитым.
— И это работа на неполный день? — спросил я, слегка улыбаясь.
Она рассмеялась и опустила глаза.
— Ну, пожалуй, нет. По правде сказать, даже если бы я с ними работала круглые сутки и без выходных, это были бы лишь крохи по сравнению с тем, что действительно нужно сделать. Я всего лишь девочка на побегушках у врачей — вот они на самом деле знают, что делают. Моя работа, как говорится, эмоционально изматывает. Но я делаю что могу. Конечно, лучше было бы, если бы я была подготовленным специалистом.
— Вы могли бы выучиться на медсестру.
— Я могла бы выучиться и на доктора, — отпарировала она. — Уж конечно, в этом нет ничего особенно непредставимого?
— Нет, конечно, нет. — Я слегка покраснел. — Я только…
— Я вас дразню, не надо так пугаться. Но если бы я могла вернуться назад на несколько лет, я бы обязательно пошла в медики. Мне хотелось бы изучать работу человеческого мозга.
— Но вы еще молоды. Наверняка еще не поздно. В Лондоне…
— Ну конечно, в Лондоне, — перебила она, негодующе вздымая руки. — Почему это все лондонцы считают Лондон пупом вселенной? К вашему сведению, в Норидже тоже есть больницы. И морально искалеченные мальчики. Притом немало.
— Безусловно. Я, кажется, все время умудряюсь что-нибудь ляпнуть, да?
— Понимаете, Тристан, женщинам приходится очень трудно. — Она подалась вперед через стол. — Возможно, вы это не до конца осознаете. Ведь вы мужчина. Вам гораздо легче жить.
— Вы уверены?
— В чем? Что женщинам жить тяжелее?
— Что мне легко.
Она вздохнула и пожала плечами, словно сбрасывая сказанное со счетов.
— Ну, мы ведь не близко знакомы. Я ничего не могу сказать о ваших конкретных обстоятельствах. Но поверьте, нам приходится гораздо тяжелее.
— Возможно, события последних пяти лет не подтверждают вашу точку зрения.
Настала ее очередь краснеть.
— Вы правы. Но давайте ненадолго забудем про войну и рассмотрим наше положение. В этой стране с женщинами обращаются совершенно невозможным образом. И кстати, вам не приходило в голову, что каждая вторая женщина с радостью сражалась бы в окопах бок о бок с мужчинами, если бы можно было? Я бы сама пошла, не думая ни минуты.
— «Иногда мне кажется, что действия и споры лучше оставить мужчинам».
Она воззрилась на меня; наверное, если бы я вдруг вскочил на стол и грянул «Уложи беду в заплечный мешок», она и то удивилась бы меньше.
— Прошу прощения? — холодно произнесла она.
— Да нет. — Я расхохотался. — Это не мои слова. Это из «Хауардс Энд». Вы не читали Форстера?
— Нет, — она покачала головой, — и не буду, если он пишет подобную чушь. Судя по всему, от таких, как он, нужно держаться подальше.
— Да, но эту фразу произносит женщина. Миссис Уилкокс. В своей речи на обеде, устроенном в ее честь. Если я правильно помню, половина слушателей приходит в ужас.
— Тристан, я же вам сказала, что не читаю современных романов. «Действия и споры лучше оставить мужчинам»! Подумать только! Никогда в жизни не слыхала подобного. Эта ваша миссис Уилтон…
— Уилкокс.
— Уилтон, Уилкокс, какая разница. Подобными заявлениями она предает всех женщин.
— Тогда вам не понравится и то, что она говорит после этого.
— Выкладывайте. Шокируйте меня.
— Боюсь, я не вспомню дословно. Но что-то вроде: есть очень веские доводы против того, чтобы давать право голоса женщинам. И лично она очень рада, что у нее нет этого права.
— Невероятно. Тристан, я в ужасе. Честное слово, в ужасе.
— Ну, она умирает вскоре после произнесения этой речи, так что уносит свои взгляды с собой в могилу.
— От чего она умирает?
— От непопулярности своих мнений, надо полагать.
— Совсем как мой брат.
Я промолчал, будто не слышал, и она долго смотрела мне в глаза, а потом отвернулась и лицо ее расслабилось.
— А я ведь и сама была суфражисткой, — сказала она чуть погодя.
— Я не удивлен, — улыбнулся я. — Что же вы делали?
— О, ничего особенного. Ходила на марши протеста, рассовывала листовки в почтовые ящики и все такое. Не приковывала себя наручниками к решетке возле Парламента и не скандировала лозунги за равноправие у дома Асквита. Прежде всего, мой отец такого не допустил бы. Нет, он сочувствует борьбе женщин за равноправие, искренне сочувствует. Но в то же время он убежден, что люди не должны ронять свое человеческое достоинство.
— Ну что ж, вы добились своего. Женщинам дали право голоса.
— Нет, Тристан, не дали, — с горечью отозвалась она. — У меня его нету. И не будет до тридцати лет. И потом не будет, если только я не стану домовладелицей. Или не выйду замуж за домовладельца. Или не закончу университет. А вот у вас уже есть право голоса, несмотря на то, что вы моложе меня. Вам это кажется справедливым?
— Конечно, нет. По правде сказать, я рекомендовал к публикации брошюру на эту тему. О несправедливом распределении права голоса. Автор, вы не поверите, мужчина. Он пишет весьма остроумно, и его сочинение вызвало бы фурор, я не сомневаюсь.
— И что, опубликовали вы его?
