Жизнь Кости Жмуркина, или Гений злонравной любви Чадович Николай
Пролог
Последний из могикан
Он родился на переломе века, в ту смутную и тревожную пору, когда земные небеса, едва-едва очистившиеся от лихобойных туч шестилетней грозы, уже снова начали затягиваться мглою.
Он родился в бессмысленно-громадной, отрекшейся от бога стране, на скудных полях которой ржавчина еще доедала железо Великой войны, а по лесам и болотам истлевали вперемешку кости почти всех племен индоевропейской расы. Деревенские золотари в этой стране черпали дерьмо из отхожих мест рогатыми тевтонскими шлемами, а сами полоненные тевтоны, усердные и покорные, словно фараоновы рабы, возводили для голодных, оборванных победителей уродливые храмы новой веры.
Он родился в городке, сильно смахивающем на нищее еврейское местечко, патриотически настроенные обыватели которого еще совсем недавно развлекались публичными казнями своих бывших сограждан, из корысти, от страха или по дурости принявших сторону черного крючковатого креста в его смертельной схватке с красной пентаграммой.
Он родился под обманчивым и коварным знаком Козерога, щедрого на посулы, но скупого на дары или хотя бы на милостыню.
Он родился в год, о котором впоследствии не сумел прочитать ничего хорошего, за исключением разве что небольшого абзаца в одиннадцатом томе фундаментального труда Академии наук СССР «Всемирная история», где уклончиво сообщалось, что «силам империализма не удалось предотвратить расширение и укрепление мировой системы социализма».
В этот год убили Мохандаса Ганди и Соломона Михоэлса. На родине бравого солдата Швейка в течение нескольких февральских дней «руководящая роль пролетариата переросла в его диктатуру». Пламя первой арабо-израильской войны опалило библейскую землю. В Прибалтике полным ходом шла коллективизация, сопутствуемая неизбежными для такого мероприятия душераздирающими эксцессами. Начался Берлинский кризис. Корея уподобились затравленному зверю, разрываемому на части разъяренными борзыми. На просторах Великой Китайской равнины, где жизнь человеческая стоила даже еще дешевле, чем на Средне-Сибирском плоскогорье, суперматч из нескольких последовательных сражений за звание Председателя и Великого Кормчего закончился в пользу более молодого и радикального претендента. На берегах Лимпопо и Замбези потомки свободолюбивых буров провозгласили режим не менее крутой, чем в другой великой алмазодобывающей стране. Засекреченный академик, лопатообразная борода которого впоследствии приобрела широкую известность, в тесном сотрудничестве со всесильным мегрелом клепали первую отечественную атомную бомбу, а за океаном подобные штучки уже выпекались, как пирожки.
В этом году с концертных подмостков вместе с джазом – «музыкой толстых» – были изгнаны гитара и аккордеон, а саксофон вообще попал в разряд вещей, одно упоминание о которых является святотатством.
Лучшими литературными произведениями сезона официальная критика признала романы Берды Кербабаева «Решающий шаг» и Тембота Керашева «Дорога к счастью». (Боже, кто помнит о них теперь?)
Это был год зимы и сумерек, хотя наверняка в нем были и весна, и долгие летние дни. Просто свет и тепло не проникали под зеленую маршальскую фуражку, плотно прикрывавшую одну шестую часть суши.
В этот год все еще можно было изменить к лучшему. После него – уже нет. Потому что в мир явился Костя Жмуркин, гений Злонравной Любви, а в равной мере – Добротворной Ненависти.
Не бродячая звезда вифлеемская возвестила о приходе того, чье бытие и чувства должны были отныне определить судьбы народов, а разрушительное ашхабадское землетрясение да повсеместное явление мрачных небесных знамений, которые недалекие и невежественные люди почему-то окрестили впоследствии «неопознанными летающими объектами».
Костя принадлежал к вымирающей породе пророков, хотя сам об этом никогда не догадывался. Подобно Заратуштре, он одно время верил в то, что человек может как-то вмешаться в мировую борьбу добра и зла. Подобно Моисею, был неречист. Подобно Шакья-Муни, свою первую проповедь произнес на четвертом десятке лет. Подобно Христу, не прочь был посидеть вечерком в хорошей компании. Подобно Конфуцию, заведовал складами. Подобно Мухаммеду, испытывал склонность к версификации. Подобно Мани, большую часть своей жизни подвергался унижениям и преследованиям, хотя, впрочем, шкуру живьем с него не содрали.
Но в отличие от своих великих предтеч Костя Жмуркин не верил ни в бога, ни в черта, ни в самого себя. Он был пророком совсем другой эры – эры заката и разрушения.
Часть I
Глава 1
Детство
В пору сплошной безотцовщины, когда самый завалящий мужичишка ценился чуть ли не на вес золота, Косте повезло родиться в полной семье. Отец его, тихий, умеренно пьющий человек неопределенной национальности (скорее всего славяно-монгольской) и неизвестного происхождения (скорее всего мещанско-крестьянского), механик милостью божьей, имел, кроме хотя и небольшой, но твердой зарплаты, еще и продовольственный паек, состоявший из круп, селедки и последних ленд-лизовских консервов. Рано отведавший сиротского хлеба, чудом уцелевший в перипетиях российской брато-убийственной распри, нищенствовавший и воровавший чуть ли не с пеленок, кое-как закончивший четыре класса в колонии для несовершеннолетних правонарушителей, где для него придумали фамилию, отчество и год рождения, он ничего не читал из Толстого, кроме «Филипка», однако самостоятельно пришел к принципам, сходным с учением великого старца. Чураясь зла, он сам злу не противился и пассивно воздерживался от всего, что прямо не касалось функционирования вверенных ему механизмов (хотя на займы подписывался и политзанятия посещал).
Ясно, что в подобной ситуации Костиной матери не осталось ничего другого, как принять на себя нелегкие обязанности главы семейства. Она умела просить и требовать, добывать и менять, одалживать, экономить и перешивать. Она никогда не сомневалась в непогрешимости высшей власти, в справедливости и целесообразности существующего порядка вещей и свято верила любому печатному слову, особенно газете «Труд» и журналу «Работница». Отечественную картошку она предпочитала заокеанской тушенке, по слухам изготовленной из обезьяньего мяса.
Ранний период Костиной жизни ничем особенным, кроме детских проказ и недетского упрямства, отмечен не был и впоследствии совершенно выветрился из его памяти. Не будучи вундеркиндом или хотя бы акселератом (о подобных чудесах в ту голодную пору и слыхом не слыхивали), а, наоборот, страдая легкой формой рахита – последствием послевоенной разрухи, империалистической блокады, козней космополитов и происков недобитых вредителей, – маленький Костя поначалу развивался довольно туго. Когда другие дети его возраста уже лепетали всякую милую чушь, он выговаривал только три слова: папа, мама, мясо. Относительно связно мыслить и испытывать чувства более сложные, чем голод, холод и позывы на горшок, он научился примерно так к годам четырем-пяти. Последствия этого вскоре не замедлили сказаться как в местном, так и в глобальном масштабе.
Первое, пусть и неодушевленное существо, к которому он испытал сердечную приязнь, была плюшевая обезьянка, лупоглазая и бесхвостая. (Отца и мать в расчет можно было не принимать. В то время оба они были для Кости чем-то незыблемым, существующим извечно, как небо, солнце и земная твердь. Согласитесь, что вещи подобного порядка начинают ценить только после того, как они исчезают или становятся недоступными.)
На киноэкранах страны тогда гремел американский многосерийный фильм «Тарзан», захваченный в качестве трофея у немцев. Неудивительно, что игрушечная обезьянка получила имя Читы, верной спутницы мужественного, хотя и малоразговорчивого героя. Костя засыпал только в ее обществе и соглашался есть только в ее компании, при этом в связи с отсутствием бананов Чита всегда наделялась кусочком вареной картошки.
Однажды, играя в одиночестве на пустыре, некогда являвшемся центром города, где среди золы и кирпичного крошева можно было найти немало занятных предметов, начиная от жутковатых на вид лошадиных противогазов и кончая неразорвавшимися минами, Костя был вынужден отлучиться на минутку в ближайшие кусты. Чита осталась дожидаться его за низенькими стенами песочной крепости, столь же уязвимой для козней коварного врага, как и знаменитый укрепрайон, взорванные доты которого торчали на всех окрестных высотках.
Вернувшись, Костя застал картину настолько неправдоподобно-страшную, что вначале даже не смог поверить в ее реальность и некоторое время старательно моргал глазами в надежде прогнать кошмарную галлюцинацию.
Двое балбесов, на рожах которых отчетливо читалось, что они второгодники, курильщики махорки, разорители садов, обидчики малышей и мучители кошек, играли беззащитной Читой в футбол. Естественный страх, а может быть, и врожденное благоразумие не позволили Косте очертя голову броситься на выручку приятельницы, зато его вопли были столь отчаянными (сам Тарзан мог бы позавидовать их звучности), а слезы такими обильными, что оказавшийся поблизости одноногий инвалид дядя Боря не только спас обезьянку, но даже накостылял – в буквальном смысле – жесткосердным юнцам по загривкам.
Потрясение, пережитое Костей, осталось в его памяти надолго. Существует мнение, что детская душа отходчива, однако он возненавидел обидчиков Читы глубоко и надолго. Столь искреннее и сильное чувство не замедлило принести весьма своеобразные плоды. Уже на следующий день тот из несовершеннолетних бандитов, который, стоя меж двух чахлых березок, изображал из себя вратаря Хомича, получил первую в своей жизни положительную оценку, чему и сам был несказанно удивлен. Учебный год он закончил без двоек, и, хотя безобразничать не перестал, это ему необъяснимым образом всегда сходило с рук. Уже много позднее, став известным в своих кругах вокзальным вором, он прославился прямо-таки необычайным фартом. Даже когда за случайную мокруху суд подвел всех его подельников под вышку, он отделался смешным сроком – десяткой. В зоне его не брали ни нож, ни цинга, ни холод, ни пули конвоя, и погиб он тоже счастливо – тихо уснул, упившись политурой.
Его напарнику, в том коротком футбольном матче изображавшему центрфорварда Федотова, а следовательно, совершившему куда более отвратительный проступок, в жизни повезло значительно больше. Неизвестно за какие заслуги он вскоре был принят в Суворовское училище, что послужило началом его военной карьеры. Полтора десятилетия спустя, жарким августовским днем в предместьях Праги, когда непонятно чем недовольная толпа попыталась камнями и палками остановить колонну «Т-64», чадившую последними литрами солярки, ему, тогда уже командиру танкового батальона, казенником орудия проломило верхнюю часть грудины. Благодаря этому лже-Федотов получил боевой орден и все преимущества инвалида войны: приличную пенсию, квартиру с телефоном и доступ к столу заказов лучшего гастронома. Да и работа ему досталась завидная – при картотеке в учетном отделе военкомата. Все районные руководители – мужчины и даже отдельные женщины – числились в ней кто офицером, а кто и просто рядовым запаса. Теперь, если бравому отставнику, к примеру, желательно было отовариться осетровым балыком или черной икрой, он, не суетясь понапрасну, посылал директору соответствующей торговой точки повестку, в которой тому предписывалось в кратчайший срок выбыть на трехмесячные курсы химиков-дозиметристов в Оренбургскую область. Повестка, естественно, пропадала втуне, зато вожделенный продукт незамедлительно обнаруживался в холодильнике бывшего дворового хулигана, даже не подозревавшего, что все его счастье проистекает от нескольких молодецких ударов ногой, некогда нанесенных по рыжему игрушечному зверьку непонятно какой породы.
Глава 2
Разбитые иллюзии
Однако это были еще цветочки. Ягодки созрели попозже, среди зимы. К тому времени Костя уже сознавал, что одним из непременных и весьма немаловажных атрибутов окружающего мира, наравне с родителями и вечными стихиями, является некая усатая личность, несомненно, более близкая к небожителям, чем к роду человеческому (гипотезу о существовании высших сил ему уже успела ввести в уши набожная квартирная хозяйка тетя Маша).
Изображения усача красовались повсюду, начиная от привокзального буфета, в котором папа пил пиво, а сына угощал напитком «Крем-сода», кончая тесным кабинетиком в больнице, где Костю ничем не угощали, но зато пребольно кололи иголками в попку. О нем дни напролет вещала картонная тарелка громкоговорителя, его показывали в кино, по воскресеньям мама старательно переписывала его книжки в папину общую тетрадь (сам папа брал в руки перо, только расписываясь в какой-нибудь ведомости), гости по праздникам, выпив и закусив, пели песни тоже о нем. Усача в этой жизни было очень много в отличие от других приятных вещей, а именно: игрушек, «Крем-соды» и леденцов.
Ясность в их отношения внес случай. Несмотря на то что мама всегда тщательно проверяла газеты, предназначенные для использования в нужнике (не до пипифакса было тогда народу-победителю) и вырезала из них драгоценные портреты, Костя все же как-то умудрился таким портретом подтереться. Да ладно, если бы всем сразу, а не одной только его половиной. Другую половинку, изображавшую молодецкая грудь, украшенную двумя рядами орденов и маршальской звездой под кадыком (выше звезды ничего не сохранилось, даже усов, но ошибки быть не могло – такая грудь имелась одна на всю страну), тетя Маша предъявила Костиной маме. Стукачкой, кстати, она не была и поступила так из самых лучших побуждений. Костя немедленно получил выволочку, хотя обычно его в семье никто пальцем не трогал. Дальнейшее разбирательство было отложено до возвращения папочки.
Вечернее чтение сказок на сей раз заменила лекция о значении усача для всего прогрессивного человечества, о его роли в освобождении трудящихся от ига угнетателей и о любви к нему рабочих, колхозников, красноармейцев, чекистов, негров и, конечно, детей. Говорила в основном мама, а папа, выпивший чуть больше обычного, лишь изредка вставлял отдельные реплики, но зато в заключение по собственной инициативе спел песню, которая нравилась Косте и раньше. Называлась она «Марш артиллеристов».
Рассказывать мама умела, и слова ее, надо отметить, пали на благодатную почву чистой детской души. Костя внимал с тихим восторгом. Услышанное им было куда занятней, чем истории о Буратино, бароне Мюнхаузене, Красной Шапочке и докторе Айболите.
Ночью, когда все заснули, он встал, зажег на кухне свет, подождал, пока тараканы уберутся с табуретки, сел перед забранным в рамку портретом, с некоторых пор повсеместно заменившим иконы, и долго всматривался в ястребиный профиль величайшего мастера крутых исторических поворотов и смелых революционных решений. Затем он поцеловал усача в щеку и тихо спел: «И сотни тысяч батарей за слезы наших матерей…»
С тех пор жизнь Кости обрела новый смысл. Даже верная Чита оказалась заброшенной. Теперь у него появился друг, разговаривать с которым было куда интереснее, чем с любой игрушкой. Каждый день он узнавал о своем кумире что-нибудь новенькое. Благодаря ему он научился выговаривать необыкновенные слова «генералиссимус» и «стратег». Но, главное, теперь Костя был искренне уверен: случись какая-нибудь беда, за него заступится уже не пьяненький дядя Боря, вечно теряющий свои костыли, и даже не папа, которого самого частенько обижала мама, а величайший специалист в теории и практике военного искусства.
В ту пору бедный Костя еще не ведал о своем редком и, прямо скажем, несуразном даре – губить все любимое и лелеять все ненавистное. И кто знает, не вспыхни внезапно в его сердце столь неистовая приязнь к организатору и вдохновителю всех побед, тот успел бы выполнить все свои планы: завершить пятую пятилетку, осушить Колхидскую низменность, окончательно перестроить пролетарскую столицу, расстрелять очередную партию чересчур зажившихся соратников, прорыть туннель под Татарским проливом, расширить пределы Советского государства вплоть до Адриатики, депортировать украинцев на Чукотку, а чукчей вместе с евреями на Северный полюс – недаром же смелый Папанин уже проводил там рекогносцировку.
Однажды утром, едва проснувшись, Костя сразу ощутил беду, осязаемо присутствующую рядом. Что-то изменилось, пока он спал, и изменилось в плохую сторону. Из репродуктора лилась томительно-тоскливая мелодия, от которой к горлу подкатывал комок, а на глазах выступали слезы. За стенкой рыдала мать, а отец неуклюже пытался успокоить ее: «Ну ничего, не убивайся… Может, как-нибудь и без него проживем…»
Затем музыка прервалась и скорбный голос диктора, в котором, казалось, еще слышались отзвуки горестно вздыхающих литавр и стонущих труб, подтвердил то, о чем Костя уже инстинктивно догадался. Невозможное случилось. Нерушимое рухнуло. Надежда разбилась. Мир перевернулся. Божество умерло.
Костя пребывал в том возрасте, когда каждый день кажется вечностью, а проблемы жизни и смерти – неясной и несущественной условностью. Поэтому внезапно обрушившаяся на него беда была страшна именно своей необъяснимостью. Почему счастье не может длиться бесконечно? Почему все на свете имеет предел? Куда уходят и во что превращаются мертвые? Можно ли с ними когда-нибудь встретиться?
Последующие дни Костя провел, упиваясь горем и стараясь осмыслить случившееся с позиций своего собственного небогатого опыта. Он никого не желал видеть. Больше всего Костя почему-то боялся, что мертвого усача станут возить по всей стране и когда-нибудь доставят сюда, прямо под окна их домика. Этого он бы не перенес. Впервые Костя осознал, что будущее – это не только завтрашний день, но еще и много-много других дней, каждый из которых должен что-то изменить. Еще он осознал свою собственную личность, а осознав – заплакал. На этот раз от жалости к самому себе.
Все газеты дружно печатали портреты великого покойника, окруженные черной рамкой толщиной с палец. Были там и другие картинки: с отцом родным прощается осиротевший народ, с вождем прощаются испытанные сподвижники. Папа, от которого опять пахло вином, заинтересовался одним таким снимком и с несвойственной ему словоохотливостью стал объяснять сыну:
– Вот на этого глянь! Силен мужик. У хозяина в полном доверии был. При нем порядок будет. – Он указал на того из сподвижников, лицо которого напоминало морду раскормленной очковой змеи, чему в немалой степени способствовал мертвенный блеск двух круглых стекляшек.
Убеждение это проистекало у Костиного отца еще с военной поры, когда он, стоя однажды в оцеплении на Куйбышевском вокзале, был удостоен чести лицезреть обладателя зловещего пенсне, тогда еще носившего форму генерального комиссара госбезопасности. Не стесняясь своей свиты, а тем более рядовых красноармейцев, он за какую-то провинность надавал по мордасам встречавшему его генералу, что, естественно, не могло не произвести впечатления на забитого полуграмотного парня, еще недавно промышлявшего воровством арбузов на ростовском базаре.
– А вот это падлюга, – папин желтый ноготь уперся в другого сподвижника, габаритами сравнимого с предыдущим, но лицом схожего уже не со змеей, а с подсвинком средней упитанности (хоть подсвинок этот, чувствовалось, в случае чего и с волками мог запросто хороводиться). – Шут гороховый! Сколько народа из-за него под Киевом полегло! Ему какое дело ни доверь, все угробит!
Слова эти, конечно же, запали в Костину душу, представлявшую одну сплошную незаживающую рану. Стоит ли говорить о том, что именно благодаря незримому Костиному вмешательству поединок между змеей и подсвинком закончился в пользу последнего. Приближались времена развенчания культа личности, борьбы с абстракционизмом, волюнтаризма и кукурузы.
Глава 3
Бедные люди
В каких же условиях рос и мужал будущий пророк? Как жила его семья?
Скудно, если не сказать больше. Но точно так же или даже еще хуже жили почти все вокруг, и Костя этой скудности не ощущал, тем более что печатное и эфирное слово убедительно доказывало: дела у нас идут как нельзя лучше, а во всем остальном мире, куда ни сунься – голод, безработица, бандитизм и разгул расизма вкупе с реваншизмом. Верно ведь говорят, что слепой курице любая дрянь пшеницей кажется.
Спасала их хозяйская картошка, облагороженная папиной пайковой селедкой. Мясо ели по праздникам. Сало давали больным. Копченая колбаса, икра и консервированные крабы уже появились в магазинах крупных городов, но среди знакомых Костиной семьи не было никого, кто бы их покупал.
Одежду взрослых перешивали детям, а потом от старших она переходила к младшим, пока не превращалась в безобразное тряпье. Отечественная легкая промышленность все еще лежала в руинах. Очередь на ее восстановление пока не наступила. На толкучках, правда, хватало добротных трофейных шмоток, но стоили они недешево.
По разным причинам Жмуркины не раз меняли квартиры, снимая углы у такой же, как и они сами, нищеты. Перспектива получить собственное жилье была более чем проблематична. В городке после войны почти ничего не строили. Выделяемого по строгим лимитам кирпича и кровельного железа не хватило даже на возведение райкома партии, так что пришлось разобрать некоторые второстепенные постройки, в том числе и единственную в городе баню.
Но зато уж обитель руководящей и направляющей силы удалась на славу. Три года ее возводили всем миром, да еще при участии пленных немцев, среди которых нашлись мастера на все руки. Испокон веков здешняя многострадальная земля, до которой разве что зулусы да ирокезы не доходили, не видала ничего подобного. Здание было всего-то в два этажа, но его конек вымахал чуть ли не до маковки самого высокого в городе строения – Покровской церкви, выдержавшей две мировых и одну Гражданскую войну, не говоря уже о польской кампании и освободительном походе. Могучая колоннада поддерживала внушительных размеров аттик, сплошь покрытый барельефами на темы боевой и трудовой славы. В парадную дверь мог свободно войти вьючный верблюд. Потолки и стены, обильно покрытые лепниной, казались сводами карстовой пещеры. Из просторного, мощенного белым мрамором вестибюля вверх вела широченная лестница, всегда застеленная красной ковровой дорожкой. Даже в самых скромных кабинетах висели бронзовые многорожковые люстры, похожие на паникадила, свет которых, впрочем, из-под высоченных потолков едва-едва достигал рабочих мест.
Это был второй Парфенон! (Впрочем, злые языки даже в это суровое время тайком утверждали, что между копией и оригиналом столько же сходства, как у знаменитого афинянина Перикла с великим строителем современности товарищем Кагановичем.)
Короче говоря, та главная цель, ради которой строятся все храмы на свете, была достигнута. При виде этого архитектурного монстра невольно хотелось снять шапку. Без нужды туда старались не ходить, да и по нужде тоже. Не верилось, что обитатели столь величественного здания могут быть подвержены каким-либо человеческим слабостям.
Единственное, чего не хватало в этом мраморно-гипсовом чертоге, так это туалета. Обыкновенного ватерклозета с рукомойником. Хотя бы одного на два этажа. И не было в том никакой вины проектантов, а тем более подневольных зодчих. Просто никто из ответственных лиц, имевших отношение к строительству, не посмел и заикнуться на столь срамную тему. Где же это видано, чтобы в храмах нужники заводить? Что самое интересное – несколько лет никто не ощущал от этого никаких неудобств или, по-нынешнему говоря, дискомфорта. Так бы оно все и дальше шло, если бы однажды в городок не пожаловала делегация китайских друзей. Те хоть и выдавали себя поголовно за бывших рикш и кули, в вопросах физиологических отправлений стояли на классово неопределенных позициях, чем несказанно смутили гостеприимных хозяев. И дабы не допустить подобного конфуза впредь (ведь лагерь социализма неуклонно расширялся, и вскоре сюда могли пожаловать уже не китайцы, а какие-нибудь шведы или хуже того – патагонцы), решено было тот объект, куда и царь пешком ходил, все же построить.
Как известно, если партия за что-то берется всерьез – там успех, там победа. Уже на следующей неделе на задворках райкома между гаражом и конюшней вырос дощатый скворечник на два посадочных места – одно для номенклатуры, включая инструкторов, второе для технического персонала. Изредка туалетом исхитрялись пользоваться и некоторые несознательные граждане, но им для этого приходилось перелезать через забор, изнутри коварно измазанный солидолом.
Впрочем, немцы вскоре отбыли в свой разъединенный фатерланд (один из них перед отъездом сшил Костиной маме из старой шинели вполне приличное манто), и освободившийся барак перестроили под жилье для остро нуждающихся. Мамиными стараниями семье Жмуркиных досталась одна из двадцати шести его комнатушек. Все двери выходили в длинный и темный коридор, загроможденный самодельными буфетами, керогазами, помойными ведрами, бочками с квашеной капустой и велосипедами, которые в этих краях назывались «роверками». Каждый жилец мужского пола старше четырнадцати лет прикладывался к бутылке, некоторые по-черному. Женщины, конечно, отставали, но не все и не намного. Среди остро нуждающихся оказались два эпилептика, один шизофреник (правда, не особо буйный), умирающий от пролежней восьмидесятилетний паралитик, цыганская семья, принимавшая на постой каждый кочующий мимо табор, и недавно выпущенный на волю знаменитый громила Фима Удав. Когда его забирали в последний раз, наученная горьким опытом милиция заранее приготовила на запасных путях прочный железнодорожный вагон. Фиму, столь же доверчивого, сколь и неукротимого в гневе, заманили в его нутро посулами крупного барыша за разгрузку бочкового пива. Прежде чем подвох раскрылся, дверь задвинулась и на засов была наложена пломба. Так и отправили Удава грузовой скоростью в областной центр.
Необходимо добавить, что в бараке также нашли приют не менее двух дюжин котов, не поддающееся учету количество грызунов и все виды благорасположенных к человеку насекомых. Собак в то время под крышей не держали, но одна старушка выкармливала в своей комнатушке кабанчика.
К соседям Костя относился по-разному, но особо никого не выделял ни привязанностью, ни неприязнью. Да и говорить о чьем-то отдельном счастье или несчастье в этом человеческом муравейнике не приходилось. Удачу праздновали здесь всем скопом, а горевали коммуной. Каждый божий день и каждую чертову ночь в бараке дрались и любились, пропивали последние пожитки и выигрывали в карты бешеные деньги, плодили детей и делали криминальные аборты, гнали самогон и травились уксусом. Кто-то поднимался вверх – переселялся в другой барак, попросторнее и поновее, кто-то безвозвратно уходил вниз – в зону или под землю. Освободившиеся места тут же занимали другие счастливчики, и барачный люд постепенно выравнивался, нивелировался, превращаясь в одну большую семью, как того и требовали заветы бородатых основоположников.
Глава 4
Оптимистическая трагедия
А ткацкий станок времени между тем продолжал соединять бесчисленные нити человеческих судеб в замысловатое полотно истории.
Пленум следовал за пленумом, а съезд за съездом. Пятилетки сменились семилеткой. По зову партии и разнарядке сверху народ с привычным энтузиазмом превращал тучные казахские пастбища в бесплодные пашни. Французская регулярная армия под Дьенбьенфу капитулировала перед босым и голым партизанским воинством (чем дала далеко идущий пример двум другим постоянным членам Совета Безопасности ООН). Над Паннонской равниной, роняя кровавый дождь, пронеслась осенняя буря пятьдесят шестого года. Самый многочисленный на планете народ большими скачками устремился к лучшей жизни, давя по пути мышей, воробьев и ревизионистов. Взлетел первый спутник, и отчалил первый атомоход. Нил перегородила Асуанская плотина, а Суэцкий канал – тройственная агрессия. Фидель Кастро одолел старого врага своего семейного клана Фульхенсио Батисту. На Первомай Советской стране достался невиданный подарок – пленный американский летун.
Все эти эпохальные события к Косте Жмуркину никакого касательства не имели и, по-видимому, были предопределены объективными причинами, а попросту говоря – стечением множества случайных обстоятельств. В ту пору хитросплетения международной и внутренней политики были ему, грубо говоря, до фени. К постановлению ЦК КПСС «О дальнейшем развитии колхозного строя и реорганизации МТС» он относился точно так же, как и к провозглашению независимости Судана, – то есть вообще никак. Весть о вводе в действие Каракумского канала, влетев в одно его ухо, тут же вылетала в другое. Женевские переговоры по разоружению и всеобщая забастовка мексиканских железнодорожников ничуть не трогали Костю и потому проходили как бог на душу положит. К преждевременной смерти Мерилин Монро, Жерара Филипа и Бориса Виана он был абсолютно непричастен, поскольку ничего о них не знал. (Гораздо позднее выяснилось, что существуют отдельные люди и целые государства, имеющие к Костиному уникальному дару стойкий иммунитет. Ни ненависть его, ни любовь нисколечко на них не отражалась. Насылать на этих выродков добро или зло было так же бесперспективно, как лечить сифилис горчичниками.)
Костю в то время занимали проблемы в общечеловеческом масштабе хоть и ничтожные, но лично для него первостепенные. Поэтому их крах был особенно печален. Он с радостью пошел в школу, дабы побыстрее овладеть грамотой и вечерами не отвлекать маму от шитья и стирки, но читать по слогам научился чуть ли не позже всех своих одноклассников. Ему хотелось быть сильным и ловким, а он так и не смог освоить премудрость подтягивания на перекладине и лазанья по канату. Пацаны и даже некоторые девчонки нещадно колотили его в школе. Костя, не умея дать сдачи, плакал по ночам от обиды. Он завидовал добротно одетым детям, а сам таскал обноски. По-прежнему нежно любимого им отца народов не только вселюдно хаяли, да еще и выбросили из усыпальницы. Зато уж презираемый Костей главный хулитель процветал – шастал по заморским странам, стращал кузькиной матерью империалистов и даже назначил точную дату прихода коммунизма. Лысина его сияла, как нимб апостола, а жирное пятно на галстуке, растиражированное на обложке журнала «Огонек», казалось печатью избранника счастливой судьбы.
Окончательно потеряв надежду самоутвердиться вне дома, Костя все чаще стал посвящать свое свободное время книгам, благо по соседству с Жмуркиными квартировала библиотекарша Бася Соломоновна, к которой мама без всякого на то основания ревновала папу. Домашние задания не были тому особой помехой – упорно грызть гранит науки Косте не позволяла природная лень, да и особой тяги к знаниям не наблюдалось. В книгах он нашел все то, чего не имел в реальной жизни, и потому полюбил их самозабвенно. К счастью, это уже не могло причинить вреда ни Дюма, ни Конан Дойлу, ни Уэллсу, а тем более смелым мушкетерам или проницательному сыщику с Бейкер-стрит.
Костя взрослел, не выпуская из рук сработанные Детгизом и Гослитиздатом тома, и, как всегда, в полной противоположности с его симпатиями, тайно вызревал отравленный плод, со временем обещавший набить оскомину не одному поколению литераторов, еще даже не взявшихся за перо. Особенно невеселая судьба ожидала тех, кому предопределено было писать фантастику – любимый Костин литературный жанр.
Но живому невозможно отгородиться от жизни. А тем более таким жалким щитом, как книги. А особенно в стране, где в чужую жизнь принято было залезать, не снимая галош.
Костя, как и все его сверстники, носил красную удавку. В праздники маршировал под барабанную дробь. Пусть и вполуха, но вслушивался в ахинею, извергаемую квартирной радиоточкой. Рассеянно, но все же почитывал школьные учебники. Собирал металлолом, хоть и по принуждению. Пел в хоре песню «Горите ярче, маяки» и по заданию пионервожатой вместе с одноклассниками обходил частные домовладения, переписывая скотину, которой несознательные граждане скармливали печеный хлеб, за одну зиму вдруг ставший дефицитом.
Не миновала Костю и бурная кампания в защиту свободы и независимости недавно провозглашенной африканской республики Конго. Далекая, замученная мухами цеце и колонизаторами страна, о существовании которой раньше мало кто и догадывался, вдруг стала дорогой и близкой, как родимый погост. От гимна до гимна только и слышно было: премьер-министр Лумумба, столица Леопольдвиль, провинция Катанга, предатель Касавубу, бельгийские парашютисты… Можно было подумать, что все другие мировые проблемы исчезли. В очередях за мукой и молоком живо обсуждались злодейские действия горнорудной монополии «Юнион Миньер». Мужики за кружкой пива кляли уже не жен и начальников, а преступное бездействие войск ООН. Генерального секретаря этой малоуважаемой в то время (нами!) организации Дага Хаммаршельда карикатуристы перекрестили в Дога и изображали в виде шелудивого пса. В словарь российской брани на равных вошла оскорбительная кличка Чомбе. Всех черных и вороватых котов называли Мобуту. Композиторы спешно сочиняли песни и оратории, посвященные лидерам партии Национального движения.
Костя, мало смысливший в структуре современных органов государственного управления, но успевший проштудировать Буссенара и Хаггарда, представлял себе Лумумбу могучим и смелым воином, облаченным в набедренную повязку из леопардовой шкуры и ожерелье из львиных клыков. (Правда, некоторый диссонанс в этот образ вносила газетная фотография, изображавшая премьера при галстуке и в очках, но кто может знать, для чего эти штуки носят в Африке? Кому-то нравится кольцо в ноздре, а кому-то стеклянный велосипед на переносице.)
В мечтах Костя не однажды переносился на берега реки Луалабы: безжалостно жжет экваториальное солнце, в мутных водах квакают крокодилы, в листве бомбаксов верещат мартышки, а сквозь редеющие джунгли, обгоняя обезумевших от страха диких слонов, с леденящим душу боевым кличем несется на врагов лава чернокожих бойцов, и впереди всех, рядом с поджарым очкастым вождем – он, Костя Жмуркин, крепко сжимающий в руках тяжелый ассегай. Трусливые и коварные, обреченные на погибель враги всегда были бледнолицыми, но каждый раз выглядели по-другому – то это была уличная шпана, не дававшая Косте прохода, то педагогический коллектив родной школы в полном составе, включая техничек и лысого завхоза.
Но пока Костя нежился в своих сладких грезах, реальные враги в реальной Африке уже ставили реального Патриса Лумумбу к стенке, которая в глуши Катанги могла выглядеть как угодно – и отвалом кобальтовой шахты, и неохватным стволом баобаба, и унылой громадой термитника.
Стойко пережив очередной удар судьбы (опыт, слава богу, имелся), Костя единым духом накропал первое в жизни поэтическое произведение. Начиналось оно так: «Убили гады Патриса Лумумбу и закопали неизвестно где. Убил его предатель Касавубу и даже трупа не отдал жене».
Этот незамысловатый стишок, слегка отредактированный учителем словесности, увидел свет в школьной стенгазете, а затем, безо всякого участия автора, стал популярной приблатненной песенкой, вскоре, впрочем, совершенно справедливо забытой.
Немало лет спустя, уже крепко ученный жизнью, Костя изменил свое отношение – нет, не к своему чернокожему герою, который, возможно, и взаправду был кристальной личностью, – а к его делу. Ведь случись тогда иной расклад картишек, и у стенки, соответственно, оказались бы совсем другие люди. Никто не смог бы помешать племенам балуба, баконго, бембо и иже с ними под рукоплескания пресловутого прогрессивного человечества шагнуть из джунглей прямиком в социализм. И пришлось бы русскому мужику и узбекскому дехканину вечно кормить своих свободолюбивых конголезских братьев, поля которых загадочным образом сразу бы оскудели, а недра иссякли.
Спасибо тебе хоть за это, генерал Мобуту Сесе Секо Куку Нгабенду Ва За Банга – Пиночет шестидесятого года.
Глава 5
Как закалялась сталь
Что-то менялось в жизни. Это понимала мама, которая уже не могла меняться, но совершенно не понимал Костя, который сам менялся и, может быть, даже быстрее, чем следовало.
На свете есть немало печальных вещей, и одна из них – одинокая скудная юность в городке, где зимой после восьми часов вечера гаснут почти все окна, а летом на главной улице пасутся гуси.
Косте было скучно, скучно в широком смысле этого слова, как бывает скучно угодившей в клетку вольной пташке. Серьезные горести, слава богу, обходили его стороной, а счастья даже не предвиделось. Нельзя же считать настоящим счастьем наступление летних каникул или приобретение новых ботинок. Особенно тошно ему почему-то было ранней весной, когда светлыми вечерами неизъяснимо-томительно пахло тающими снегами, пробуждающейся землей и нездешними ветрами. Ладно еще, если бы Костя, как и в детстве, продолжал пребывать в счастливом неведении. Но он-то уже знал о существовании совсем других городов и совсем другой жизни! Тут книги крепко подпортили ему.
В среде, где он рос, в замкнутом пространстве «школа – улица – подворотня», ценились сила и наглость. Не прибившийся ни к одной стае, хилый и достаточно наивный Костя оказался в положении футбольного мяча, мимо которого нельзя пройти, не пнув ногой. На всю окрестную шпану у него просто злости не хватало, а следовательно, и удачей те не были чересчур избалованы. Терпя от конкурирующих банд поражение за поражением, они срывали свою злобу на таких же, как Костя, безответных жертвах.
Костину жизнь в одночасье переменила любовь, буквально обрушившаяся на него в тот момент, когда порог восьмого «А» переступила новенькая. Она была офицерской дочкой, носила волшебное имя Лариса, зимой ходила не в валенках, а в сапожках на высоких каблуках, курила сигареты с фильтром, имея спортивный разряд по акробатике, ловко крутила сальто, по-английски изъяснялась лучше преподавателя и вообще отличалась от других девчонок примерно так же, как ласточка отличается от воробьев.
Через пару недель Лариса уже была общепризнанной королевой школы. Взглянуть на нее на переменах заходили даже десятиклассники. Она же была ровна со всеми, а в подружки себе демонстративно выбрала самую зачуханную девчонку.
Завоевать расположение Ларисы для Кости было так же нереально, как прыгнуть выше головы (он и метр тридцать с трудом брал). Однако, возможно впервые в жизни, Костя все же отважился на опрометчивый поступок и Восьмого марта, после школьных танцулек, увязался за предметом своей страсти.
Кроме него, Ларису провожали какие-то наглые переростки, к их школе вообще никакого отношения не имевшие. Костю даже не стали бить, к чему он внутренне подготовился, а просто спихнули в канаву с талой водой. К счастью, Лариса, польщенная столь явным обожанием почти взрослых парней, этого прискорбного события не заметила. Зато наперсница ее, эдакий неказистенький Геббельс в юбке, чутко повела своей крысиной мордочкой в сторону гулкого «бултых!» и, конечно же, все успела углядеть.
Мокрый (главным образом в штанах, что было особенно омерзительно), потерявший шапку, которая пошла путешествовать по льду вместе с компанией обидчиков, Костя добрался до какого-то забора и, вцепившись в него, уставился в ночное небо. Мутная перекошенная луна то появлялась, то исчезала в рваных тучах. Вблизи не светил ни единый фонарь. На окраинах в унисон с ветром выли собаки. И черная хаотическая бездна над головой, и грязно-белая подмерзающая твердь под ногами напоминали кошмарную декорацию из пьесы, повествующей о крушении мира и гибели богов.
Ничего этого не было, твердо сказал он себе. Ничего! И вцепился зубами в собственную ладонь.
Память его была как рана, оставленная змеиным жалом, и эту рану следовало немедленно прижечь, пренебрегая самой мучительной болью.
Это все мне только приснилось, убеждал он себя. И вам, гады, тоже! И тебе, полковничья дочь! Зато теперь все будет по-другому! Не завтра, не послезавтра, но обязательно будет! Вспомните меня! А ты, акробатка, в особенности! Еще пожалеешь, голубоглазая дура! Сама прибежишь! Да только поздно будет.
Через полгода Лариса, на которую уже начали действовать губительные флюиды Костиной любви, следствием чего явились обильные прыщи, еще более обильные тройки, полный провал спортивной карьеры и даже, по слухам, прерванная на восьмой неделе беременность, отбыла вместе с семьей к новому месту отцовской службы. Костя так с ней ни разу и не переговорил, но запомнил навсегда.
Встретил он ее снова только лет через двадцать. Изменилась Лариса мало, не располнела, не похудела и для своих лет выглядела вполне товарно. Удивило Костю только то, что рукав ее шубки был надорван по шву от плеча до локтя и из него торчала пестрая подкладка. Паче чаяния, своего одноклассника она сразу узнала и несказанно обрадовалась встрече.
Лариса сама предложила отметить это событие и привела Костю на какие-то задворки, где в дощатой продовольственной палатке только что начали давать дефицитную «Старку».
«Сколько возьмем?» – поинтересовался он, стоя в конце весьма внушительной по размерам и крайне агрессивно настроенной очереди. «Три штуки, – рассудительно ответила она. – Одну ты выпьешь, другую я, а третья пусть будет дежурной».
В толпе мужиков, изнывающих от нетерпения и особой, сжигающей сразу и мозги и нутро жажды, Лариса вела себя столь уверенно и достойно, что даже заматерелые завсегдатаи вытрезвителя скоро стали поглядывать на нее с уважением.
Все три бутылки были опорожнены в подсобке больничной столовки, где, как выяснилось, Лариса работала посудомойкой. Закусывали они несоленой перловой кашей и столь же пресными паровыми котлетами.
«Диета номер один, – словно оправдываясь, объяснила Лариса. – Для доходяг готовят. Всегда лишняк остается».
Принятая внутрь жидкость очень скоро стала изливаться из нее в виде обильных слез. Утираясь кулаками и полой шубы, Лариса жаловалась на скаредного и неверного мужа, на бессердечного судью, засадившего за решетку сына, всего-навсего ограбившего какого-то заезжего барыгу, на приятелей, употреблявших ее цветущее тело только в гаражах и автомашинах, и вообще на злосчастную судьбу, заставившую ее в этом году поменять уже третье место работы.
Он нежно, но решительно пресек все ее довольно жалкие попытки к физическому сближению и ретировался, теша себя мыслью, что в дальнейшей жизни Ларисе должно повезти значительно больше. Ведь она только что благополучно освободилась от каиновой печати Костиной любви.
Однако вернемся к нашему потрясенному и униженному герою.
Пятнадцатилетний паренек, поздней мартовской ночью явившийся домой (а жили Жмуркины сейчас уже в другом бараке, кирпичном и двухэтажном), был только оболочкой прежнего Кости, и под этой оболочкой, в питательной среде глубочайшего к себе самому отвращения, уже зарождалось новое существо, для которого путь достижения жизненного успеха был очевиден: сила, наглость, обман, подлость.
За самосовершенствование Костя взялся с азартом и настойчивостью юной души, пребывающей в плену иллюзорной идеи о возможности как-то изменить эту жизнь. Понимая, что безнаказанно наглеть или подличать можно, только имея физическое превосходство над супротивной стороной, он первым делом занялся наращиванием силы. На этот раз страсть к чтению принесла определенную пользу. Костя уже давно приметил на дальней полке библиотеки пособие по атлетической гимнастике (понятие «культуризм» в ту пору было чуть ли не под запретом). Проблема состояла в том, что книги выдавались на срок не больше семи дней, а Костины планы простирались на годы вперед. Дабы устранить это досадное несоответствие между мечтой и реальностью, он совершил первую в жизни кражу. Далось это Косте, надо заметить, совсем не легко. Все семь дней он пугался каждого стука в дверь и каждого ночного шороха (ему почему-то казалось, что с обыском придут непременно ночью). Успокоился он только при очередном посещении библиотеки, уловив в глазах Баси Соломоновны полное равнодушие к своей невзрачной особе. Так Костя убедился, что пословица про веревочку, которая как ни вьется, а все равно конец имеет, не всегда соответствует действительности. Дабы закрепить благоприобретенные навыки, он спер еще одну книгу – совершенно не нужный ему «Эпос о Гильгамеше» (более или менее читабельная литература, как всегда, была на руках).
Под гантели Костя приспособил якоря движков постоянного тока, формой похожие на противотанковые гранаты. Для удобства их пришлось связать попарно, обмотками в разные стороны. Изъятие этих якорей с территории завода «Красный энергетик» нельзя было назвать кражей в прямом смысле этого слова – там такое добро валялось повсюду, постепенно превращаясь в один из компонентов почвенного слоя. Вес каждого такого самодельного снаряда приближался к полупуду. Во время упражнений они извлекали из Костиных суставов мелодичные звуки, похожие на похрустывание свежего ледка. Задыхаясь и потея, он таскал железо по часу ежедневно и очень скоро возненавидел это тоскливое самоистязание. Возможно, именно поэтому ему сопутствовал успех, каждый раз бесстрастно подтверждаемый клеенчатым портновским сантиметром, – бицепсы, трицепсы и прочие мышцы неуклонно увеличивались в объеме. В июле он впервые подтянулся десять раз подряд, а в августе на вытянутых в сторону руках пронес от водозаборной колонки до дома два полнехоньких ведра воды.
Глава 6
Битва в пути
Первого сентября, замирая от нехорошего предчувствия, но изо всех сил крепясь, Костя уселся за самую престижную в классе последнюю парту, на которую не имел даже чисто теоретических прав. Общее недоумение перешло в плохо скрываемое злорадство, когда непосредственно перед звонком появился бесспорный хозяин этой парты – плотный и белобрысый второгодник Сенька Махорка. Без всяких церемоний он ухватил Костю за шкирку и, скалясь прокуренной пастью, поволок на лобное место – к доске.
Костя дергался и брыкался, как изловленный волком заяц, впрочем, примерно с тем же успехом. Гантели и перекладина не в состоянии были одарить его даже частью той силы, которой обладал юный богатырь Махорка, с семи лет таскавший навоз, с десяти коловший дрова, а в четырнадцать уже попадавший за драки в милицию. Широкое рябое лицо сытого, незлобивого хищника (пахло от Саньки тоже, как от зверя – кисло и остро) внезапно оказалось совсем рядом, и тогда Костя, действуя скорее по наитию, чем по велению рассудка, резко откинул назад голову и лбом трахнул в эту ненавистную морду, трахнул тем самым местом, из которого у парнокопытных растут рога.
Хотя нокаут и не состоялся, Костина победа была очевидна. Пропустив столь сокрушительный удар, бой не смог бы продолжать даже олимпийский чемпион Попенченко. Кровь текла у Махорки не только из пасти, но также из шнобеля, а урон, причиненный верхним резцам, мог быть устранен только с помощью стоматолога-ортопеда.
Звонок, раздавшийся сразу после этого происшествия, как бы подтвердил исход поединка. Дрожа от всего пережитого, Костя как в тумане добрался до отвоеванной парты. Его новый сосед, приятель Махорки и тоже драчун не из последних, опасливо отодвинулся подальше. На опустевшем ристалище осталась лужица крови, в центре которой, словно жемчуг на сафьяновой подушечке, поблескивал выбитый зуб.
Первый урок, как назло, проводила их классная руководительница. В борьбе с молодым поколением она настолько поднаторела, что ныне могла бы служить даже старшиной в дисбате. Ей не составило особого труда вычислить жертву – Махорка, пристроившийся где-то в передних рядах, среди девчонок, громко отхаркивал в мусорницу кровавые сгустки.
«Кто это сделал?» – холодно осведомилась она, не надеясь, впрочем, на немедленный, а тем более правдивый ответ. Ябеду ожидала участь куда более печальная, чем пресловутую белую ворону.
«Я», – ответил Костя, глядя в сторону.
Классная уже собралась было обрушить на смутьяна обычный набор воспитательных мер – удаление из класса, «неуд» по поведению, карикатуру в стенгазете, письма по месту работы родителей, – но, наглядно сравнив незавидное Костино телосложение с богатырской комплекцией Махорки, сказала только: «Садись. Дежурные, уберите помещение».
Спустя несколько дней, при выборах старосты, она сама выдвинула Костину кандидатуру. Класс по традиции единодушно поддержал ее. На Махорку, демонстративно засунувшего руки под парту, никто не обратил внимания.
Костя не испытывал к поверженному врагу ненависти по той же причине, по которой Петр Великий не испытывал ее к плененным шведским генералам. Если бы такой случай не подвернулся, его следовало бы придумать. Поэтому и дальнейшая жизнь Семена Махорки (по паспорту – Махрякова) сложилась не весьма удачно.
В девятом классе он был исключен из школы за то, что, откачивая вместе с другими ребятами воду из затопленного небывалым ливнем стрелкового тира, по злому (хотя и недоказанному) умыслу вылил полное ведро грязи на лысину завхоза, находившегося в непосредственном родстве с заведующим районо. Вследствие столь серьезного пробела в образовании Сенька попал не в строевую часть, а в стройбат где-то на Крайнем Севере. Пьяный, он заснул однажды в пятидесятиградусный мороз прямо на снегу. Нашли его еще живого и в окружном госпитале резали по частям: сначала отняли все пальцы, потом кисти и ступни, а уж напоследок откромсали верхние конечности до плеч, а нижние до паха. Самое примитивное земноводное не выдержало бы подобных издевательств, а вот гомо сапиенс Махряков, у которого, по словам операционных сестер, даже содержимое мочевого пузыря превратилось в лед, – выдержал.
Узнав все эти жуткие подробности, Костя несколько дней пребывал в мрачном состоянии духа. Ведь что ни говори, а он первым начал разрушать это могучее тело, сначала физическим воздействием, а затем скрытой симпатией. Машинально водя пером по листу бумаги, он верлибром выразил свои невеселые мысли:
- Интересно, что может сниться человеку,
- Полярной ночью уснувшему на снегу?
- А в следующую ночь,
- После того,
- Как он превратился в безобразный обрубок?
После той достопамятной стычки Костя продолжал упорно заниматься атлетизмом, хотя слухи о его силе и неустрашимости, быстро распространившиеся по школе, дали куда более убедительный эффект. Никто больше не смел его задирать. У Кости появились друзья и прихлебатели, тем более что в борьбе на руках он действительно побеждал уже почти всех ровесников.
При всем при этом он продолжал оставаться трусом. И как всякий трус, прикидывающийся смельчаком, должен был чуть ли не каждый день демонстративно доказывать свою смелость. Там, где действительно неробкие ребята не считали зазорным отступить, Костя петухом бросался вперед, впрочем, нередко действуя по известному принципу: «Держите меня крепче, а не то я всех этих гадов перекалечу!» Выручала его врожденная хитрость, благодаря которой он всегда, как бы случайно, оказывался в самом безопасном месте потасовки, да еще обостренное чувство опасности. Пацаны из какой-нибудь враждебной группировки (а в городке их насчитывалось примерно столько же, сколько и улиц), сидя в темном зале кинотеатра, еще только договаривались отколотить опрометчиво забредшего сюда Костю, а тот на цыпочках уже спешил к выходу. Трудно быть зайцем, но вдвойне труднее быть зайцем в волчьей шкуре.
Благодаря гантелям Костя скоро перестал расти вверх, но зато раздался в плечах. С преподавателями он вел себя вызывающе независимо, а с мамой все чаще вступал во всякие пустопорожние дискуссии. Рефрен в этих словесных стычках всегда был один и тот же: «Вместо того чтобы железяками пол уродовать, лучше бы огород вскопал!» К шестнадцати годам Костя уже познал вкус вина и сигарет. Лишь в одном он не преуспел – в отношениях с девчонками. Тут уж его напускную браваду как ветром сдувало. Любая сопливая замарашка казалась ему таинственным и необыкновенным существом.
Глава 7
Американская трагедия
Карибский кризис миновал, ничем, в общем-то, не задев Костю, – уж очень смутны и противоречивы были официальные сообщения. Наверное, если бы тогда и случилась большая беда, советский народ узнал бы о ней последним в мире, то есть в тот момент, когда над Москвой, Питером и Свердловском повисли бы «Б-52». Но все обошлось благополучно и завершилось дружескими рукопожатиями двух лидеров, еще недавно пытавшихся ухватить друг друга за глотку. Так впервые в жизни Костя увидел в газете фотографию Джона Фицджеральда Кеннеди. По контрасту с «нашим дорогим и любимым Никитой Сергеевичем» – лысым, косопузым, бородавчатым – американец смотрелся ну прямо как киногерой.
Вот таким хотел быть Костя: элегантным, мужественно-красивым, причесанным на косой пробор, породистым и богатым. То, что Джон правил в стране расистов, империалистов, безработных и наркоманов, придавало ситуации особую пикантность. Рыцарь Добра на троне Царства Тьмы. Хотелось верить, что он сломает хребет куклуксклановцам, уравняет в правах белых и черных, помирится со смелыми барбудос и в конце концов научит своего новоявленного приятеля правильно сеять кукурузу.
Костя стал собирать все газетные и журнальные заметки, касавшиеся тридцать пятого президента США. В них его если и не хвалили, то, по крайней мере, не обзывали всякими похабными кличками, что уже само по себе говорило о многом. Даже Кукрыниксы, успевавшие в каждую дырку залезть, ни разу, кажется, не посмели изобразить его в виде шакала или грифа-стервятника, сжимающего в когтистой лапе атомную бомбу. В форме неопределенных намеков упоминалось о намеченной им программе «ограниченных социально-экономических реформ» и «более реалистическом курсе в отношении к СССР».
Хотелось верить, что наступают действительно новые времена.
В тот памятный осенний вечер Костя, машинально выжимая гантели, уже ставшие легковатыми для него, обдумывал текст своего письма Джону Фицджеральду, в котором собирался изложить принципы будущего справедливого мироустройства. Внезапно транслировавшийся по радио концерт симфонической музыки прервался, и диктор довольно равнодушно сообщил, что в городе Далласе совершено покушение на президента США, который с серьезным ранением доставлен в госпиталь.
Весть эта так ошарашила Костю, что он не поленился разбудить уже успевших опочить родителей, за что и получил от мамы тапочкой. Трагедия заокеанской страны ее ничуть не трогала. Выпивший папа вообще не проснулся.
Зато Костя, окончательно добитый вторым сообщением, в отличие от предыдущего не оставившего уже никакой надежды, не мог заснуть почти всю ночь. Впервые в жизни его посетила шальная догадка, что трагическая судьба всех симпатичных ему людей каким-то сверхъестественным образом связана с ним самим. Он вспомнил легенду о Мидасе, прикосновение которого обращало в золото любой предмет. А что, если он, Костя, наделен не менее злополучным даром – губить тех, на кого направлены добрые побуждения его души? Предположение выглядело достаточно дико, но он возвращался к нему вновь и вновь.
Уже на рассвете что-то нехорошее случилось с Костиным сердцем. Впечатление было такое, как будто бы чьи-то невидимые пальцы несильно сдавили его, проверяя на упругость. И опять же – впервые в жизни – Костя ощутил страх смерти.
Немного отдышавшись, он припомнил, что в брошюре подобные симптомы упоминаются как последствия перетренированности. После завтрака вместо школы Костя отправился в поликлинику. Глухой, горбатый и сам едва живой врач определил какую-то труднопроизносимую сердечную болезнь. Ворованные якоря электродвигателей могли оказаться для Костиной судьбы якорями в самом прямом смысле. По крайней мере, физические нагрузки, а в особенности бег и подвижные игры, были ему впредь строжайше запрещены.
Одна новость была хуже другой, и, чтобы хоть как-то скрасить этот печальный день, он зашел в гастроном купить себе конфет. Стоя в очереди к кассе, Костя стал невольным свидетелем разговора двух старух – типичных завсегдатаев торговых точек, для которых мастерство покупки стало уже почти самоцелью и которые могли часами дожидаться появления на прилавке какого-нибудь дефицита. Охаяв внешний вид рыбы камбалы, у которой «оба вока на адин бок перекасила», они перешли к обсуждению деталей далласской трагедии.
– А ти ты ведаешь, хто таго президента забил? – поинтересовалась одна.
– Не, – ответила другая, раскладывая на ладони медяки.
– Да наш хлопец, з Минска. На радиозаводе рабил.
– Штоб яму, злыдню, руки паатсыхали! – Вторая старушка определенно была противницей насильственных методов политической борьбы.
Ну и дуры, подумал Костя. Это надо же такое выдумать!
Лишь много лет спустя ему стало известно, что предполагаемый убийца Кеннеди действительно одно время жил в Минске, трудился на радиозаводе и даже был женат на минчанке. Но откуда об этом могла узнать согбенная под тяжестью кошелок старуха спустя всего четырнадцать часов после покушения? Это навсегда осталось для Кости загадкой.
Весь остаток дня он в прострации пролежал на диване. Если бы из беспорядочно роившихся в его голове смутных мыслей можно было составить какое-то резюме, выглядело бы оно приблизительно так: «Неужели за все в жизни надо платить – за силу, за авторитет, за свою любовь, за любовь чужую? И почему эта плата порой бывает несоизмеримо высока в сравнении с приобретением?»
Глава 8
Танцы мужчин
Впрочем, Костино сердце больше беспокоило его родителей, чем его самого. Новый статус, подтвержденный медицинской справкой, давал немало преимуществ. Можно было вполне законно сачковать на уроках труда и физкультуры, игнорировать сбор металлолома, выезды на уборку картошки и шефские мероприятия на свиноферме колхоза «Заря коммунизма», после которых от школьников целую неделю разило навозом. Теперь, если кто-нибудь из учителей начинал чересчур донимать Костю всяким вздором вроде доказательства теоремы Эйлера или повестки дня первого съезда РСДРП, он откупоривал тюбик из-под валидола, вытряхивал из него таблетку, не содержащую ничего, кроме аскорбинки с глюкозой, и, болезненно морщась, совал ее в рот. Обычно его после этого сразу оставляли в покое, а иногда даже выводили под руки на свежий воздух. Все одноклассники прекрасно знали про эти фокусы, что не могло не отразиться на укреплении Костиного престижа. Обмануть учителя считалось в их школе чуть ли не за геройство.
Костя продолжал, правда, уже без прежнего энтузиазма, таскать железо, гонял в футбол на истоптанном поле городского стадиончика, где многочисленные и регулярно обновляемые коровьи лепешки помогали ему оттачивать дриблинг, и дважды в неделю наведывался на танцульки в районный Дом культуры. (Надо признаться, что из явлений культуры в этом замызганном вертепе имели место разве что таблички «Не курить», к месту и не к месту развешенные повсюду.)
Знакомиться с девчонками он по-прежнему стеснялся и вследствие этого так и не смог освоить популярный парный танец, условно называемый «танго» и представлявший собой топтание в обнимку на одном месте, в процессе которого партнер старался расположить руки как можно ниже талии партнерши, а та в свою очередь всячески этому противилась.
Зато Костя не на шутку увлекся твистом, еще только начинавшим тогда входить в моду. Танцевать его можно было и вдвоем, и втроем, и целой кучей, и даже вообще в одиночку. А уж техника исполнения ограничивалась только степенью подпития и физическими кондициями плясунов, да еще прочностью пола. Кто-то вихлялся на одной ноге, кто-то на обеих сразу. Кто-то прогибался дугой, а кто-то с диким гиканьем прыгал чуть ли не до потолка. В принципе не возбранялось даже ходить на голове, лишь бы это происходило в такт с музыкой. Появились асы, во время танца не выпускавшие из рук стакан с вином, а из зубов – дымящийся бычок. И все это проделывалось с пугающей истовостью, напоминающей камлание шамана. В углу зала специально ставилось ведро с холодной водой, дабы наиболее отчаянные энтузиасты могли освежиться, не прерывая пляску. Пыль стояла столбом, а в окнах дребезжали стекла. Завсегдатаи американских дансингов попадали бы в обморок, увидев, во что превратился их любимый танец на заснеженных просторах Евразии.
Однако Костя Жмуркин не был бы самим собой, если бы не навлек беду на очередной предмет своего обожания.
С неистовством, заслуживающим лучшего применения, на танец твист обрушились сразу три могущественные силы. Первой из них была общественность, представленная матерыми тетками и дядьками, адептами вальса и «Барыни». На танцы они таскались по старой памяти, и молодежные игрища им, конечно же, мешали. Второй – милиция в лице участкового, в общем-то, равнодушного ко всем гримасам Терпсихоры, но явно инспирируемого кем-то сверху. Третьей – педагогический коллектив школ города, регулярно высылавший в Дом культуры свой патруль.
На твистоманов устраивались натуральные облавы. Их отлавливали, как карманных воров на базаре, и с заломленными назад руками волокли в кабинет директора, где учили уму-разуму, актировали за мелкое хулиганство, да вдобавок еще и фотографировали. На следующий день портреты наиболее упорствующих в грехе уже красовались в общегородской стенгазете БОКС – «Боевой Орган Комсомольской Сатиры».
Но чем интенсивней становились репрессии, тем шире росло противодействие им. Изгнанные из зала приверженцы твиста переходили в фойе, оттуда перебирались в темный, полузасыпанный углем подвал, а уж в самом крайнем случае откалывали свои коленца на улице, под аккомпанемент гармошки или транзистора. Костя и его приятели совершенно не могли взять в толк, чем же так не угодил властям предержащим этот танец, пусть и чересчур разудалый, пусть и сомнительного происхождения, но ни прямо, ни косвенно не способствующий подрыву существующего общественно-политического строя. Выходило, что под музыку щупать за ягодицы девиц вполне прилично, а приседать и раскачиваться, интенсивно вращая коленками, – уже неизгладимый позор, низкопоклонство и забвение идеалов. Тогда Костя еще не понимал, что поиск логики в этой жизни – занятие столь же неблагодарное, как и труд минера.
Борьба эта, то замирая, то вновь вспыхивая, продолжалась не менее года, и тогда неведомые высшие силы, реализовывавшие на практике неосознанные порывы Костиных чувств, решили взяться за дело кардинально и если уж не изжить твист в мировом масштабе, то хотя бы задушить его в одном отдельно взятом городке.
Дело опять происходило ранней весной, опять нежные сумерки скрыли уродство и грязь окружающей действительности, и опять Костю томили необъяснимые предчувствия.
На танцы он пришел чуть позже обычного, сдал в гардероб верхнюю одежду, но шапку-ушанку из кроличьего меха почему-то снимать не спешил. Удивляло его некоторое возбуждение публики, подпившей чуть больше обычного, да отсутствие солдатни из ближайшего гарнизона, с некоторых пор зачастившей на танцы. А поскольку количество особ прекрасного пола при этом осталось без изменения, резкое увеличение числа кавалеров инициировало постоянные стычки между народом и армией, в нашем государстве якобы изначально единых. Обычно подобные конфликты, по традиции сопровождавшиеся мордобоем, заканчивались в пользу народа, имевшего подавляющее численное преимущество. Солдат в увольнение пускали скупо, а Дом культуры по субботам мог выставить до полусотни активных бойцов.
Ходили, правда, упорные слухи о предстоящем грандиозном сражении, в ходе которого армия намеревалась взять реванш за все прошлые поражения и кровью горожан смыть свой позор. Однако Костя, увлеченный именно танцами, а отнюдь не девками и разборками по их поводу, этими сплетнями пренебрегал. Солдаты ему ничуть не мешали, разве что сапоги их уж очень сильно воняли гуталином.
Завязка Большой Драки, навечно оставшаяся в историографии города, произошла прямо на глазах у Кости. Трое местных главарей, ребят отпетых во всех отношениях, сунулись по какой-то нужде в застекленную дверь центрального входа, за которой клубился мрак, усугубленный густым туманом. Одеты они были по моде того времени в невероятно расклешенные брюки и белые нейлоновые рубашки.
Тут же зазвенело высаженное стекло, послышались крики, и вся троица кинулась обратно. У последнего из бегущих от его замечательной рубашки остались только манжеты да ошейник воротничка. За ними, словно серые ангелы возмездия, неслись солдаты, сверкая латунными бляхами ремней, намотанных на кулаки. Все они сплошь были смуглы и усаты. Некоторые, сбросив шинели и гимнастерки, сражались как берсеркеры, обнаженными по пояс. В их разноязычных воплях ясно разобрать можно было только одно: «…твою мать!..»
Однако какой бы внезапной и сокрушительной ни оказалась атака регулярных сил, она была отбита с заметным уроном для нападавших. В зале гремел оркестр, состоявший из контрабаса, трубы, аккордеона, двух гитар и ударной установки, а в фойе трещали челюсти, матюкались окровавленные рты и пронзительно визжали виновницы всего этого бедлама – легкомысленные городские барышни.
Костя быстренько завязал на подбородке тесемки ушанки, вооружился стулом, но в первые ряды пробиваться не спешил. Он был убежден, что слава сама должна искать героев, а не наоборот. Косте пришлось лицезреть, как одного из его знакомых воткнули головой в самый центр громадного зеркала, возле которого в мирное время прихорашивались сразу по трое-четверо девчонок. Когда все стекло мелкими осколками осыпалось вниз, лицо человека-тарана засверкало свежей кровью, как елочный шар. В двух метрах от Кости бравому черноглазому сержанту оторвали левый ус. Драку он продолжал, имея под носом багровый безобразный комок. В фойе Костя получил первые два удара, смягченные, впрочем, ушанкой, и взял первый трофей – солдатский ремень из кожзаменителя с надписью на внутренней стороне «ДМБ – 66».
Тем временем силы противника прибывали со скоростью примерно одной единицы в три секунды – столько времени требовалось очередному солдатику, чтобы проскочить узкий вестибюль, в котором не только стекол, а даже дверей уже не осталось. (Позднее стало известно, что в тот вечер к Дому культуры прибыло не менее трех сотен мстителей – две роты в полном составе.) После новой отчаянной схватки доблестные защитники фойе были выбиты в танцевальный зал, переполненный людьми, как улей пчелами. Знойная мелодия «Аргентинского танго» оборвалась на полуноте…
То, что происходило в дальнейшем, слилось для Кости в сплошной, нескончаемый кошмар, картины которого ежесекундно рассыпались и тут же складывались по-новому. Он стал свидетелем истинного героизма и образцов самой подлой трусости. Свет то гас, то снова загорался. Шанцевый инструмент с пожарного щита и огнетушители разошлись по рукам в мгновение ока. Крашенные суриком ломы и багры крушили как защитников, так и нападающих. Струи рыжей пены слепили глаза и превращали праздничную одежду в вонючие лохмотья. От оркестра остались только дырявый барабан и обломанный гитарный гриф.
Неведомо откуда в Костиных руках оказался металлический штырь от пюпитра, на котором музыканты имели привычку раскладывать свои ноты, и он рубился им, как шашкой. Рубашка присохла к кровавым пятиконечным ушибам на спине и плечах, но уже три с боем взятых ремня украшали его чресла.
То, что казалось вечностью, на самом деле длилось не больше часа. Драка выдохлась сама собой, как выдыхается испепеливший все лесной пожар. Солдаты удовлетворили чувство мести и, волоча своих раненых, исчезли во мраке. Бедолагам предстояло еще пройти шесть километров по скользкой дороге, в конце которой их ожидали крупные неприятности, гауптвахта, лишение отпусков и увольнений, а некоторых – суд и дисбат.
Горожане зализывали раны в собственном логове. Дом культуры представлял ужасное зрелище. Такому разору, наверное, не подвергалась ни одна синагога в Третьем рейхе. Не уцелело ни единого стекла, ни единого стула. Недавно окрашенные стены теперь напоминали полотна абстракционистов, преобладающими тонами в которых были рыжий и багровый. Пол был усыпан выбитыми зубами, ботинками, туфельками, обрывками блузок и галстуков, эмалированными звездочками, кусками угля и раздавленными очками. Из кабинета директора появился благополучно хоронившийся там участковый и стал в растерянности осматривать совершенно изменившийся интерьер вверенного его попечению очага культуры.
Защитники, убедившись, что враг уже не вернется, стали понемногу покидать свой бастион. У входа появились две машины «Скорой помощи». Возле всех окрестных колонок обмывались пострадавшие.
На следующий день один из вражеских голосов передал сообщение о Большой Драке в эфир, исказив при этом название населенного пункта, и в клеветнических целях приписал конфликту политическую подоплеку.
Армия в пожарном порядке отремонтировала многострадальный Дом культуры (первый и последний раз в жизни Косте пришлось видеть, как прапорщики моют полы, а капитаны стеклят окна) и даже приобрела прекрасный комплект музыкальных инструментов взамен уничтоженных. Однако много лет после этого танцевальные вечера в городке не проводились. Табу было наложено не только на твист, но и на все другие виды дрыгоножества.
Самое удивительное в этой истории оказалось то, что все обошлось без жертв. Правда, носов, челюстей и пальцев было перекалечено без счета…
Глава 9
Разгром
Следующее по времени Костино увлечение с первого взгляда могло показаться несколько странным. Оно вызрело как реакция на школьную скуку, когда все другие развлечения: «крестики-нолики», «морской бой», «двадцать одно», балда и кроссворды – были уже исчерпаны. Начиналось все это как безобидная игра, в которую вскоре втянулось и население трех-четырех ближайших парт. Игра шла в хунвейбинов.
Кровь на Даманском еще не пролилась, и то, что творилось в некогда дружественной, а теперь всячески охаиваемой стране, казалось школьникам веселым маскарадом и забавными приключениями. Ну какие пацаны откажутся громить райкомы, водить на веревке по городу своих учителей, огромными буквами писать на заборах все, что приходит в голову, и хором скандировать всякую белиберду?
Идейным обеспечением для самозваных хунвейбинов служили несколько томов собрания сочинений Мао, похищенных в тот момент, когда идеологически вредные книги по особому списку изымались из школьной библиотеки. Вскоре Костя и его друзья при каждом удобном случае к месту и не к месту стали цитировать афоризмы Великого Кормчего. На внутренней стороне откидной крышки Костиной парты был вырезан бессмертный лозунг «Винтовка рождает власть». После окончания урока вслед измученному учителю неслись афоризмы, разъясняющие тактику партизанской войны: «Враг приходит, мы уходим. Враг остается, мы его беспокоим. Враг уходит, мы возвращаемся». Все уроки напролет на задних партах малевались дацзыбао, направленные против преподавателей и отличников. Пригодились и Костины способности к стихосложению. Он сделал вольный перевод гимна бойцов «культурной революции». Припев там был такой: «Как в туалете не обойтись без бумаги, в бурном море не обойтись без Кормчего».
Вершиной его поэтических экзерсисов в ту пору по праву считался марш хунвейбинов, написанный на популярный мотив хали-гали. Начинался он так:
- Ты приезжай, йе-йе,
- В сухую Гуандунь.
- Риса там нет, йе-йе,
- Песок, куда ни плюнь.
- Я голодал, йе-йе,
- Сухой навоз жевал,
- Но идеи Мао никогда
- Нигде не забывал!
- Йе-йе-йе, хали-гали…
Ну и так далее. Тем не менее Костя сумел добиться лишь клички Линь Бяо. Председателем Мао большинством голосов избрали рыхлого, плаксивого и мнительного Петю Драчева, больше других в классе похожего на китайца. Главным ревизионистом был назначен тихий и безответный еврей Рувик Гланц, отличник по всем предметам, кроме физкультуры. После уроков ему вешали на шею свежий дацзыбао с перечислением всех мыслимых и немыслимых грехов, выводили в школьный двор и заставляли публично каяться, приседая при этом на одной ноге или подтягиваясь на перекладине. Приседать Рувик еще кое-как приседал, но на перекладине висел, как сосиска. Нельзя сказать, чтобы он саботировал волю коллектива. Наоборот, он вкладывал в попытки подтянуться все свои жалкие силенки. Каждая его тонюсенькая мышца лихорадочно трепетала, черные глаза излучали древнюю иудейскую скорбь, голенастые ноги дрыгались, как у висельника, но тело ни на сантиметр не подавалось вверх. Выглядело это настолько комично, что не только хунвейбины, но и посторонние зрители захлебывались от смеха. Обычно муки Рувика на этом и заканчивались. Его осторожно снимали с перекладины, отряхивали и в виде компенсации даже соглашались сыграть с ним в шашки, на что в обычных условиях вряд ли кто решился бы. Быстро и без всякой радости обыграв всех соперников, Рувик уходил – все такой же печальный, тихий и пришибленный. (Так он и в Штаты уехал – с затаенной обидой, ни с кем не простившись. Говорили, что там он закончил престижный колледж и устроился конструктором в НАСА.)
Хунвейбины тем временем обнаглели до крайней степени. Как иногда на дружеской вечеринке шуточная потасовка перерастает в безобразное мордобитие, так и невинная поначалу забава превратилась постепенно во что-то совершенно иное. У Мао-Драчева, за которым теперь постоянно следовала свита прихвостней, даже походка изменилась. Утирая рукавом сопливый нос, он вещал загадочные фразы, напоминавшие высказывания Председателя только по форме. Одного его слова было достаточно, чтобы вся свора набросилась на очередного «правого элемента», накануне отдавившего Пете ногу или не позволившего ему откусить от своей булочки.
Костя, по уши погруженный в создание эпохальной поэмы о роли Цзян Цин в создании китайской атомной бомбы, эти опасные метаморфозы заметил слишком поздно. Дружеские увещевания и даже шуточные тычки под ребро не возымели действия. Драчев как-то странно глянул на него своими раскосыми глазами и с пафосом заявил: «Два тигра в одной бамбуковой роще не уживутся». Вокруг Кости сразу образовался некий вакуум. Первые признаки опасности он ощутил, когда среди посвященных прошел слух о подготовке внеочередного пленума, призванного искоренить «тайную антипартийную клику». (Все пленумы, как очередные, так и внеочередные, проходили в заброшенной котельной, где имели привычку опохмеляться по утрам алкозависимые работники местного коммунального комбината. Пустая тара являлась основным источником пополнения партийной кассы.) А уж когда было обнародовано свежее дацзыбао, прямо называвшее Костю «империалистическим прихвостнем, последователем Пэн Дэхуая и противником линии по исправлению стиля», он решил упредить надвигающуюся расправу. Не надеясь на свои собственные силы (даже самых задушевных его приятелей заразило это безумие), Костя провернул операцию, в среде борцов за чистоту партийных рядов вполне традиционную, но по человеческим меркам – подленькую, то есть попросту подсунул анонимку под двери школьного комитета комсомола.
Реакция последовала мгновенная и неадекватная. Участь хунвейбинов можно было сравнить разве только с судьбой другой молодежной организации, за двадцать лет до этого действовавшей в городе Краснодоне, разве что в шахту никого не сбрасывали. Всех заговорщиков подвергли допросу с пристрастием. Томики Мао, дацзыбао и партийный архив, представлявший собой записную книжку Пети Драчева, изъяли сразу, однако оружие, валюту и множительную технику безуспешно искали после этого еще целую неделю.
Громкого дела, впрочем, не получилось – времена были уже не те, да и уполномоченный госбезопасности, недавно уже наказанный за политическую близорукость (на историческую родину внезапно отчалила заслуженная учительница республики Роза Борисовна Пинская, в прошлом первая пионерка города, подпольщица и член бюро райкома партии), решил не дразнить попусту вышестоящих баранов. Все шишки обрушились на несчастного Драчева, признанного вдохновителем и организатором преступного сговора. Его одного поперли из школы. По отношению к остальным хунвейбинам ограничились головомойкой. Костю вообще не тронули. Анализ дацзыбао не позволял определить, кто же он на самом деле – жертва или преступник. Постепенно шум улегся, но Костя, раздружившийся с Петей, еще долго с волнением отыскивал в газетах все, что касалось событий к Китае. Закончилась эта эпопея, как известно, печально: ошельмованных хунвейбинов загнали в трудовые коммуны, маршал Линь Бяо сгорел в небе над Монголией, Цзян Цин попала в жесточайшую опалу, а идеи Мао зачахли если не по форме, то по существу.
А Петя Драчев каким-то образом закончил Духовную семинарию и принял захудалый приход, затерявшийся среди болот Полесья. Священник из него, по слухам, получился неплохой, хоть и пьющий (последнее и неудивительно, если учесть, что подношения от паствы поступали главным образом в виде свиных колбас и самогона-первача). Лишь иногда, пугая домочадцев, он начинал нести какую-то ахинею о «собачьей банде правых оппортунистов» и «бумажных тиграх».
В возрасте шестнадцати лет Косте, уже успевшему проштудировать Ремарка, Хемингуэя и кое-что из Фолкнера, попала в руки затрепанная «Роман-газета». Длинное и сухое название напечатанной в ней повести не обещало юному литературному гурману ничего особенного. Какой такой «Один день…»? Совсем другое дело, если бы речь шла про ночь, лучшую подругу бандитов и влюбленных. Однако Бася Соломоновна, сделавшая Косте этот презент, повела себя как-то странно. «Возьми, тебе должно понравиться». Сказав это, она отвела глаза в сторону, как делала всегда, выдавая несовершеннолетним читателям книги, содержавшие постельные сцены или зубодробительно-кровопускательные приключения.
Тема повести в принципе не была для Кости каким-то откровением. И до этого ему приходилось слышать рассказы старых и не совсем старых людей о том, как перед войной «очищались» приграничные территории (волки так не чистят овечьи стада!); как после каждого совещания партхозактива председатели колхозов и директора заводов прощались друг с другом, не уверенные в том, что им придется встретиться завтра; как ночью, заслышав шум редкого тогда автомобиля, люди поголовно вставали и одевались, а если кара, миновав их, обрушивалась на дом соседа – с облегчением вздыхали и садились пить чай.
Однако это были всего лишь слова, а верить словам старших продолжали только самые наивные девчонки. Нет, никто не собирался уличать их во лжи, но то, о чем вещали учителя, лекторы и дикторы радио, настолько разительно не совпадало с действительностью, что воспринималось примерно так же, как утреннее умывание – акт бессмысленный, но в силу каких-то малопонятных условностей необходимый.
Зато в то, что было напечатано тусклым шрифтом на желтой газетной бумаге, Костя поверил сразу и безоговорочно. Был как раз тот случай, когда каждое слово било в цель если не как пуля, то как маленькая раскаленная дробинка. Усатое божество погибло для Кости во второй – и в последний раз.
Закончив чтение, он мысленно поблагодарил автора, чем, безусловно, оказал ему медвежью услугу. Еще Костя подумал о том, что человеку, посмевшему сразиться с этим чудовищем – пусть даже мертвым, – можно простить гораздо больше, чем пресловутая кукуруза, никогда не выраставшая в этих краях выше чем на метр, бесконечные «прерываемые бурными и продолжительными аплодисментами» пустопорожние речи, вышитые украинские сорочки и развал всего, что еще можно было в стране развалить.
Реакция некой трансцендентной канцелярии, ведающей расстановкой землян на всех постах, начиная от последнего нищего и кончая папой римским, не заставила себя долго ждать – отца семилетки, творца совнархозов и покорителя космоса той же осенью взяли к ногтю (народ, наивный, как дитя, бурно приветствовал это событие), а звезда усача мало-помалу вновь начала восходить.
Вот так Костя и жил. Любил битлов, Высоцкого, Че Гевару, братьев Стругацких, сборную страны по футболу, сырокопченую колбасу, вольную волю, арабских друзей-союзников и свою непутевую родину. Недолюбливал Пьеху, Александра Казанцева, подлых людей, сионистских агрессоров и перловую кашу.
Выводы делайте сами.
Глава 10
Каторга
- Поезд гудками судьбу материл,
- Нас на перрон ссадили.
- Кругом расстилался чужой материк,
- Самая глубь Сибири.
- Здесь звезды светили наоборот,
- Туман над сопками вился.
- И тут я понял – переворот
- В моей судьбе совершился.
- Отсюда Дели ближе, чем Брест.
- Те сопки – уже в Китае.
- Шесть тысяч верст – в этом что-то есть,
- Вот ведь беда какая…
Эти строки экспромтом родились в бритой наголо Костиной голове светлой июньской ночью, когда на глухом разъезде Транссибирской магистрали воинскую команду, в которой он состоял, перегружали из теплушек в крытые армейские грузовики.
Весь долгий и тряский путь они горланили песни и бутылку за бутылкой пускали по кругу водку, купленную на последние – и уже ненужные – деньги в ресторане иркутского вокзала. Сержанты, по двое сидевшие в каждой машине, веселью не препятствовали, но и участия в нем демонстративно не принимали. Костя случайно перехватил взгляд одного из них, искоса брошенный на новобранцев, и столько в этом взгляде было равнодушного презрения, что его мороз по коже продрал. Так, наверное, римские легионеры смотрели на пленных галлов или фракийцев.
Наконец машины замедлили ход, и передняя требовательно просигналила. Под шинами зашуршал асфальт. К этому времени чистая вода рассвета уже окончательно растворила ночной сумрак, и Костя, сидевший впереди, у самой кабины, через щелку в брезенте обозрел местность, которая на ближайшие пару лет должна была стать для него домом, школой и каторгой одновременно.
Представшая его взору картина могла ошарашить кого угодно. За бетонным забором, увенчанным козырьком из ржавой колючки, тускло поблескивали серебристые купола, своими размерами мало в чем уступающие египетским пирамидам, а между ними торчал лес антенн самых немыслимых размеров и конфигураций.
Сырое и серое земное небо печально взирало на всю эту зловещую марсианскую технику.
Дальнейшие события этого памятного дня разворачивались с бездушной механической слаженностью, свойственной тюрьмам, казармам и убойным цехам мясокомбинатов. Рекрутов загнали в унылое кирпичное строение, о назначении которого красноречиво свидетельствовали высокая закопченная труба и закрашенные известкой окна. (Многочисленные смотровые щели, проделанные в матовой поверхности стекол, указывали на то, что здесь раз в неделю проходят помывку офицерские жены и дочки.) Тут их заставили раздеться, недостриженных достригли, пьяных кое-как протрезвили, после чего всех загнали под горячий душ, снабдив предварительно крошечными кусочками хозяйственного мыла.
Тем временем целая свора старослужащих, именовавшаяся «комиссией по утилизации неформенного вещевого имущества», отдирала подметки у их ботинок и кромсала на лоскутья их пиджаки и брюки, отдавая, впрочем, приоритет вещам поплоше. Как только двое заспанных офицеров, назначенных приглядывать за порядком, вконец раззевались и вышли на воздух покурить, разрушительная деятельность мгновенно сменилась созидательной – все годное для ношения барахло было упрятано в заранее приготовленных тайниках. Затем настала очередь багажа. Тут уж пошло натуральное мародерство. Одеколон, электробритвы, консервы и чай как ветром сдуло. В одном из чемоданов обнаружилось громадное количество пилюль и таблеток. «Колеса! – уверенно заявил какой-то ефрейтор, распихивая лекарства по карманам. – Ну и побалдеем!» На возвращающихся в предбанник голых хозяев всего этого имущества внимания обращалось не больше, чем на мокриц, копошившихся в углублении водостока. Да и недосуг было новобранцам бросаться сейчас на защиту своего немудреного барахла – коптеры уже приступили к раздаче обмундирования. Действовали они по принципу «Бери, что дают».
– Как же я это носить буду? – удивился Костя, примеряя галифе, необъятные, как порты Ильи Муромца.