Унесенные ветром. Том 2 Митчелл Маргарет
ЧАСТЬ IV
Глава 31
Стоял холодный январский день 1866 года. Скарлетт сидела в кабинете и писала письмо тетушке Питти, в десятый раз подробно объясняя, почему ни она, ни Мелани, ни Эшли не могут вернуться в Атланту. Она торопилась, прекрасно понимая, что тетя Питти прочтет лишь самое начало и тут же возьмется за ответ, жалобно причитая, что ей так страшно жить одной!
Руки у нее замерзли; отложив перо, Скарлетт потерла озябшие пальцы и поглубже зарылась ногами в старое одеяло. Подошвы ее туфель совсем износились, она залатала их кусочками ковра, чтобы не касаться пола голыми ступнями, но это не спасало от холода. Утром Уилл отправился в Джонсборо подковать лошадей. Скарлетт с мрачной усмешкой подумала, что дела совсем плохи, раз уж приходится заботиться о подковах для лошадей, когда люди ходят босиком, как дворовые псы.
Она снова взялась за перо, но тут же отложила его, заслышав шаги Уилла у черного хода. Его деревянная нога простучала в холле и затихла у двери в кабинет. Скарлетт немного выждала, но Уилл так и не появился. Тогда она сама позвала его. Уилл вошел и остановился, глядя на нее. Уши у него горели от холода, рыжеватые волосы растрепались, на губах играла легкая, чуть насмешливая улыбка.
– Сколько у вас, мисс Скарлетт, наличных денег? – спросил он.
– Ты что же это, Уилл, хочешь на мне жениться по расчету? – притворно рассердилась Скарлетт.
– Нет, мэм. Просто мне надо знать.
Она вопросительно посмотрела на него. Уилл не выглядел озабоченным – впрочем, озабоченным он не выглядел никогда, – но Скарлетт почувствовала: случилось что-то недоброе.
– У меня осталось еще десять долларов золотом из денег янки, – ответила она.
– Что ж, мэм, этого не хватит.
– Для чего не хватит?
– Чтоб заплатить налоги.
Он доковылял до камина, наклонился и протянул к огню покрасневшие от холода руки.
– Налоги? – переспросила Скарлетт. – Уилл, побойся бога! Мы уже уплатили все налоги.
– Да, мэм. Но они говорят, этого мало. Я сегодня в Джонсборо узнал.
– Ничего не понимаю, Уилл. О чем ты?
– Мисс Скарлетт, мне, конечно, жаль вас тревожить, у вас и без того забот хватает, но я обязан сказать. Говорят, заплатить вам нужно много больше, чем уже уплачено. Налог на Тару подняли до небес, уж поверьте мне, это самый высокий налог во всем округе.
– Но не могут же они заставить нас заново платить налог, когда мы уже уплатили все сполна!
– Мисс Скарлетт, вы не часто бываете в Джонсборо, и это даже хорошо. Теперь там не место для леди. А вот если б бывали, тогда знали бы, что там сейчас всем заправляет кучка мерзавцев: республиканцы с прихлебателями да «саквояжниками». Они бы вас до чертиков разозлили. А еще нефы нагличают, белых господ с тротуаров спихивают и…
– Да, но при чем тут наши налоги?
– Как раз к тому и веду, мисс Скарлетт. Эти мошенники, уж не знаю почему, решили взвинтить налоги на Тару, будто с нее тысячу кип хлопка получить можно. Я, как прослышал это, сразу кинулся собирать сплетни по салунам и вот что узнал: кто-то хочет купить Тару за гроши, когда ее за долги на шерифских торгах выставят, если вы новый налог не уплатите. А что уплатить вам не по силам, это всем хорошо известно. Не знаю только, кто именно зарится на Тару, не сумел выяснить. Но, думаю, Хилтон – тот трусливый тип, что женился на мисс Кэтлин, – знаете: уж больно недобро он смеялся, когда я его расспрашивал.
Уилл опустился на диван и принялся растирать обрубок ноги. По холодной погоде культя ныла, а ходить на плохо обитом деревянном протезе было тяжело. Скарлетт уставилась на него в ярости. Как он может так спокойно рассуждать о потере Тары? Продажа с молотка? А им всем куда прикажете деваться? Отдать Тару в чужие руки? Нет, об этом даже думать нельзя!
Скарлетт так увлеклась возрождением Тары, что и думать забыла о происходящем вокруг. Если надо было съездить по делам в Джонсборо и Фейетвилл, она отправляла туда Уилла или Эшли, а сама совсем перестала выезжать из поместья. И точно так же, как раньше она не слушала разговоров отца о готовящейся войне, так и сейчас пропускала мимо ушей все, что Уилл и Эшли говорили о начале Реконструкции.
Конечно, она знала, что прихлебатели – это южане, ради выгоды переметнувшиеся к республиканцам, а «саквояжники» – небогатые янки, подобно стервятникам слетевшиеся на Юг после капитуляции, уместив все свои пожитки в один ковровый саквояж. Ей уже доводилось несколько раз сталкиваться с Бюро содействия свободным гражданам, и опыт оказался не из приятных. Еще она слыхала, будто некоторые негры стали слишком нахальными, но у нее это в голове не укладывалось: за всю свою жизнь Скарлетт не видела ни одного нахального негра.
О многих вещах Эшли и Уилл сговорились ей не рассказывать. Реконструкция лишь усугубила беды, принесенные войной, однако мужчины решили умалчивать в домашних разговорах о наиболее тревожных деталях. А Скарлетт если изредка и прислушивалась к их разговорам, у нее все равно в одно ухо влетало, а из другого тут же вылетало.
Она слышала, например, слова Эшли о том, что к Югу относятся как к завоеванной территории и что политикой завоевателей движет в основном месть, но решила, что ее это совершенно не касается. Политика – это для мужчин. Уилл тоже как-то раз говорил, что Север ни за что не даст Югу подняться из руин. Что ж, подумала Скарлетт, мужчины вечно забивают себе голову всяким вздором. А что до нее самой, считала Скарлетт, раз уж янки не удалось побить ее однажды, значит, это им не удастся и теперь. Главное – работать как вол и выбросить из головы глупости о правительстве янки. В конце концов, война-то кончилась!
Скарлетт даже не догадывалась, что правила игры изменились и что честным трудом теперь нельзя заработать ни цента. По сути, Джорджия оказалась на военном положении. Янки разместили свои войска по всей ее территории, Бюро содействия свободным гражданам творило произвол и повсеместно устанавливало удобные себе правила.
Бюро, созданное федеральным правительством для трудоустройства праздношатающихся и бунтарски настроенных бывших рабов, тысячами переселяло их с плантаций в поселки и города. Бюро обеспечивало их едой, пока они бездельничали, и настраивало их против бывших хозяев. В местном представительстве Бюро главным был Джонас Уилкерсон, бывший управляющий Джералда, а в помощниках у него ходил Хилтон, муж Кэтлин Калверт. Эти двое усердно распространяли слухи, будто южане и демократы выжидают удобного случая, чтобы снова сделать негров рабами, и что единственный шанс избежать нового рабства – встать под защиту Бюро и республиканской партии.
Уилкерсон и Хилтон внушали неграм, что те якобы ничем не хуже белых и что будто бы вскоре будут разрешены браки между черными и белыми, а собственность их бывших владельцев поделят, и каждый негр получит по сорок акров земли и мула в придачу. Они поддерживали недовольство среди негров историями о жестокости белых хозяев, и старые добрые отношения между рабами и их хозяевами уже стали вытесняться ненавистью и подозрениями.
В своей работе Бюро опиралось на поддержку военных, а военные издавали множество противоречивых указов о том, как следует себя вести жителям завоеванных территорий. Под арест можно было попасть даже за непочтительное отношение к чиновникам Бюро. Были изданы военные указы о школах, о чистоте и порядке, о том, какие следует носить пуговицы на сюртуках, о торговле предметами потребления и практически обо всем на свете. Уилкерсон и Хилтон получили право вмешиваться в любые сделки Скарлетт и назначать собственные цены на все, что она захотела бы продать или поменять.
К счастью, Скарлетт почти не приходилось сталкиваться с этими проходимцами: Уиллу удалось ее убедить, что ей лучше заниматься плантацией, а с торговыми делами он прекрасно справится сам. Со свойственной ему мягкостью Уилл уже уладил без ведома Скарлетт много подобных трудностей. При необходимости он умел ладить и с прихлебателями, и с янки. Но новая проблема оказалась ему не по зубам. О повышении налогов и угрозе потерять Тару Скарлетт следовало дать знать немедленно.
Глаза Скарлетт яростно вспыхнули.
– Чертовы янки! – воскликнула она. – Мало того, что они вытрясли из нас все и довели до нищеты, так теперь еще и этих подлецов натравили?
Война закончилась, объявлен мир, а янки все еще могут ограбить ее, уморить голодом, выгнать из собственного дома. И до чего же она была глупа, полагая, что нужно лишь продержаться до весны, а все остальное уладится само собой. Сокрушительная новость, принесенная Уиллом, пришлась на самую тяжелую пору и стала последней каплей: весь год Скарлетт работала не разгибая спины, жила одной лишь надеждой и вот – дождалась.
– Ох, Уилл, а я-то думала, война кончилась, а с ней и все наши беды!
– Нет, мэм. – Он поднял свое простодушное деревенское лицо с лошадиной челюстью и посмотрел ей прямо в глаза. – Наши беды только начинаются.
– Сколько же они хотят с нас еще налогов?
– Триста долларов.
Ее будто оглушили. Три сотни долларов! Все равно что три миллиона.
– Но как же, – беспомощно забормотала она, – как же… мы должны как-нибудь достать эти триста долларов.
– Да, мэм, а еще радугу и луну в придачу.
– Но, Уилл! Они ведь не могут продать Тару. Как же…
Его светлые и обычно кроткие глаза вспыхнули такой ненавистью и горечью, что Скарлетт даже оторопела: ничего подобного она от него не ожидала.
– Не могут? И могут, и продадут, да еще и удовольствие получат! Мисс Скарлетт, наш край попал в самое пекло, извините за выражение. Эти «саквояжники» и прихлебатели имеют право голоса, а мы, демократы, – нет. Ни один демократ в этом штате не может голосовать, если в шестьдесят пятом в налоговых книгах за ним числилось больше двух тысяч долларов. В черный список попадают и ваш па, и мистер Тарлтон, и Макрей, и Фонтейны. Кто во время войны служил в чине полковника, тоже голосовать не может, а в нашем штате, мисс Скарлетт, бьюсь об заклад, полковников больше, чем во всей остальной Конфедерации. И кто состоял у правительства Конфедерации на службе, тоже без голоса, стало быть, выпадают все от нотариусов до судей, они теперь все по лесам прячутся! Янки хитрые: так устроили эту свою присягу на верность, что любой, кто до войны был хоть кем-то, сейчас голосовать не может. Словом, отмели всех, кто с мозгами, образованных и богатых.
Я-то, конечно, мог бы голосовать, кабы принял эту чертову присягу. Денег у меня в шестьдесят пятом не было, полковником я уж тем более не был и вообще никем. Да только не стану я им присягать. Ни за что на свете! Вот вели бы себя янки достойно, я бы присягнул, но теперь – ни за что. Можете включать меня в Союз, но подстраиваться под него я не стану. Не стану я им присягать, даже если меня навек лишат права голоса… а вот такой слизняк, как Хилтон, – он голосует, и проходимцы вроде Джонаса Уилкерсона, да белая шваль вроде Слэттери, да отщепенцы Макинтоши – они могут голосовать. И они теперь всем заправляют. Захотят удушить дополнительными налогами – они хоть дюжину на вас навесят. Захочет негр белого убить – пожалуйста! Его за это не повесят. Или же… – Уилл умолк, смешавшись, и оба они вспомнили, что случилось с белой женщиной на уединенной ферме неподалеку от Лавджоя. – Эти черномазые теперь могут делать с нами все, что им в голову взбредет, Бюро свободных граждан и солдаты поддержат их, а мы ни в выборах поучаствовать не можем, ни поделать ничего.
– Выборы! – воскликнула Скарлетт. – Выборы! Да разве выборы могут что-то изменить, Уилл? Мы ведь о налогах говорим… Уилл, всем известно, что Тара – отличная плантация. Мы могли бы заложить ее, и нам хватит денег уплатить налог.
– Вот умная вы женщина, мисс Скарлетт, а рассуждаете порой как самая что ни на есть дурочка. Кто даст вам денег под имущество? Кто, кроме «саквояжников»? А они так и так пытаются отобрать у вас Тару! У всех есть земля. И всем земли не хватает. Нельзя отдавать землю.
– У меня еще серьги с бриллиантами остались от янки. Мы могли бы их продать.
– Мисс Скарлетт, неужто вы думаете, что у кого-то здесь есть деньги на сережки? У людей на мясные обрезки денег нет, где им думать о побрякушках! И если у вас есть десять долларов золотом, клянусь богом, вы богаче всех остальных.
Снова повисла тишина. У Скарлетт было такое чувство, будто она бьется головой о каменную стену. Сколько же было за прошедший год таких каменных стен, которые ей пришлось пробивать головой?!
– И что мы делать будем, мисс Скарлетт?
– Не знаю, – пробормотала она и вдруг поняла, что ей все равно. Сил на эту новую стену уже не осталось. Скарлетт почувствовала, как от навалившейся усталости заломило кости. Зачем работать, бороться, изматывать себя, если в конце каждой битвы, словно издеваясь над тобой, уже поджидает поражение? – Не знаю, – повторила она, – но не говори об этом па. Это может его растревожить.
– Не скажу.
– Ты уже кому-нибудь сказал?
– Нет, я сразу отправился к вам.
Ну конечно, подумала Скарлетт, с плохими новостями все спешат прямо к ней, и она уже порядком устала от этого.
– А где мистер Уилкс? Может, он предложит какой-нибудь выход. – Уилл устремил на нее свой кроткий взгляд. Как и в тот первый день, когда Эшли вернулся домой, она почувствовала, что Уиллу все известно.
– В саду, колет дрова. Я слышал его топор, когда привязывал лошадь. Но денег у него уж точно не больше, чем у нас с вами.
– Это еще не значит, что я не могу с ним поговорить, если захочу, не так ли? – огрызнулась Скарлетт, вскакивая и отбрасывая пинком обрывок старого одеяла.
Уилл и бровью не повел, продолжая растирать озябшие руки у огня.
– Вы бы шаль накинули, мисс Скарлетт. На дворе сыро.
Но за шалью надо было подниматься наверх, а ей хотелось поскорее поделиться новостями с Эшли, и она выскочила в чем была.
Хоть бы он был там один! С тех пор как он вернулся, ей ни минутки не удалось побыть с ним наедине. Рядом всегда был кто-то из домашних, вечно за его рукав цеплялась Мелани, словно желая лишний раз удостовериться, что он на самом деле вернулся. Этот жест счастливого обладания всякий раз рождал в душе у Скарлетт неистовый всплеск ревнивой злобы, несколько притихшей за те месяцы, когда она думала, что Эшли погиб. Теперь она твердо решила встретиться с ним наедине. На этот раз никто не помешает ей поговорить с ним с глазу на глаз.
Скарлетт шла через сад. Голые ветви нависали над головой, ноги промокли в сырой траве. До нее доносился стук топора: Эшли обтесывал выловленные из болота бревна на колья для забора. Восстановление изгородей, которые янки с таким азартом спалили, требовало сил и времени. Все требовало и сил и времени, подумала она устало, и все это ей надоело, опостылело, бесило до чертиков. Ах, если бы Эшли был ее мужем, а не мужем Мелани, какое это было бы счастье – подойти к нему, опустить голову ему на плечо, расплакаться и переложить на него свою ношу: пусть сам улаживает все как знает.
Она обогнула качающую ветвями на холодном ветру рощу гранатовых деревьев и увидела, как Эшли стоит, опираясь на свой топор, и отирает пот со лба тыльной стороной ладони. На нем были старые, износившиеся серые брюки и одна из рубашек Джералда – та самая, с кружевными манжетами, которую в старые добрые времена ее отец надевал только в суд да на пикник. Новому владельцу она оказалась явно коротка. Работа шла жаркая, и Эшли перебросил сюртук через ветку дерева. Когда Скарлетт подошла, он как раз устроил передышку.
Увидев Эшли в обносках, с топором в руке, Скарлетт всем сердцем ощутила горячий прилив любви к нему и негодования на несправедливость судьбы. Больно было смотреть на Эшли – безупречно элегантного, не знающего забот Эшли, – одетого в лохмотья и занятого грубой работой. Его руки не созданы для тяжелой работы, а тело – для простой рабочей одежды. Ему на роду написано носить добротное сукно и тонкое белье, жить в богатом поместье и вести светские беседы с приятными людьми, играть на фортепиано и писать возвышенные, ничего не значащие стихи.
Она не роптала, глядя на своего собственного ребенка в фартуке из мешковины, на своих сестер в старых, застиранных ситцевых платьях, мирилась с тем, что Уилл надрывается, как негр в поле, но видеть не могла, как мучается Эшли. Такая жизнь не для него, он слишком благороден и бесконечно дорог ее сердцу. Уж лучше самой колоть дрова, лишь бы не страдать, глядя, как этим занимается он.
– Говорят, Эйб Линкольн начинал с колки дров, – сказал он, когда она подошла ближе. – Представляете, к каким высотам я могу подняться!
Скарлетт нахмурилась. Он вечно подшучивал над их нелегким положением. Для нее же все имело важность и значение, поэтому его шуточки порой просто бесили ее.
Без подготовки она в двух словах выложила все принесенные Уиллом новости, чувствуя облегчение с каждым словом. Наверняка Эшли что-нибудь придумает. Он не сказал ни слова, лишь накинул ей на плечи свой сюртук, заметив, что она дрожит.
– Что ж, – прервала молчание Скарлетт, – не кажется ли вам, что нам нужно где-то раздобыть денег?
– Да, – ответил он, – но как?
– Это я вас спрашиваю, – ответила она с раздражением.
Чувство облегчения от того, что она поделилась с ним своими трудностями, испарилось. Пусть он не знает, что делать, но почему не утешит ее, почему не скажет… ну хотя бы что-то вроде: «О, мне так жаль»?
Он улыбнулся.
– С тех пор, как я вернулся сюда после войны, мне приходилось слышать только об одном человеке, у которого водятся деньги. Это Ретт Батлер, – сказал Эшли.
Неделю назад тетушка Питтипэт написала Мелани, что Ретт вернулся в Атланту с экипажем, парой отличных лошадей и полными карманами денег. Правда, она намекнула, что эти деньги достались ему нечестным путем, и поделилась предположением, о котором говорили по всей Атланте: Ретт каким-то образом присвоил мифические миллионы казны конфедератов.
– Давайте не будем о нем, – отрезала Скарлетт. – Этот человек – подлец. Но что же будет с нами?
Эшли опустил топор и отвел глаза. Казалось, его взгляд устремлен куда-то далеко-далеко, куда ей доступ закрыт.
– Хотел бы я знать, – вздохнул он, – что станет не только с нами и с Тарой, а со всем Югом.
Ей хотелось крикнуть ему: «К черту весь Юг! Что с нами будет?» – но она промолчала, ощутив новый прилив усталости. Нет, Эшли ей ничем не поможет.
– В конце концов случится то, что каждый раз происходит при крушении цивилизации. Выживут умные и смелые, остальные отсеются. Зато нам выпало наблюдать Gotterdammerung… Это поучительно, хотя и не слишком приятно.
– Что наблюдать?
– Гибель богов. Увы, мы, жители Юга, и впрямь мнили себя богами.
– Господи боже, Эшли Уилкс! Как вы можете нести чушь, когда отсев грозит именно нам!
Казалось, безысходное отчаяние, прозвучавшее в ее усталом голосе, проникло ему в душу и вернуло его на землю: он с нежностью взял ее руки в свои, повернул ладонями кверху и посмотрел на мозоли.
– Вот самые красивые руки, какие мне когда-либо доводилось видеть, – сказал он, легко прикасаясь к ним губами. – Они красивые, потому что сильные, и каждая мозоль – это медаль, Скарлетт, каждый волдырь – это награда за храбрость и бескорыстное, доброе сердце. Эти руки загрубели ради всех нас: вашего отца, девочек, Мелани, ребенка, негров и меня. Моя дорогая, я знаю, о чем вы думаете. Вы думаете: «Неисправимый и бестолковый идиот несет чушь о мертвых богах, когда живым людям угрожает опасность». Разве не так?
Она кивнула, мечтая лишь о том, чтобы он вечно держал ее за руки, но он отпустил их.
– И вы пришли ко мне, надеясь на помощь. А я ничем не могу помочь.
Эшли с горечью посмотрел на топор и кучу бревен.
– Мой дом разрушен, деньги пропали, а я ведь всегда принимал все это как должное, даже не задумываясь… Сейчас у меня нет ничего. Мне нет места в этом мире, а того мира, в котором я жил, больше не существует. Я ничем не могу помочь вам, Скарлетт. Я могу лишь смиренно учиться, чтобы в конце концов стать никудышным фермером. Но этим Тару не спасешь. Живя здесь за ваш счет, я прекрасно сознаю всю горечь сложившегося положения… да-да, Скарлетт, за ваш счет. Мне никогда не вернуть вам то, что по доброте душевной вы сделали для меня и моей семьи. С каждым днем я осознаю это все яснее. И с каждым днем все яснее вижу, насколько я бессилен перед обстоятельствами. С каждым днем мне все тяжелее принимать новую действительность, а все потому, что меня всегда преследовал этот проклятый страх перед реальностью как таковой. Вы понимаете, о чем я?
Скарлетт кивнула. Она понятия не имела, о чем он говорит, но, затаив дыхание, ловила каждое слово. Впервые Эшли заговорил с ней о том сокровенном, что занимало его мысли в те самые минуты, когда он казался таким далеким. Она взволнованно затрепетала, словно в ожидании некоего откровения.
– Мое нежелание смотреть в глаза неприкрытой реальности – это проклятие. До войны жизнь для меня была не более реальной, чем театр теней. Меня это устраивало. Мне не нравится, когда вещи обретают ясную форму. Я предпочитаю видеть мир слегка размытым и туманным. – Он замолчал и едва заметно улыбнулся, дрожа от холодного, проникающего под тонкую рубашку ветра. – Иными словами, Скарлетт, я трус.
Разговор о тенях и туманных формах не имел для Скарлетт никакого смысла, а вот последние слова были сказаны на понятном ей языке. Это неправда, она-то знала. В нем не было трусости. Его стройное тело всеми своими благородными линиями говорило о стоявших за ним поколениях храбрых и отважных мужчин, к тому же Скарлетт знала все о его боевых заслугах.
– Нет, это неправда! Разве трус мог бы вскочить на ствол орудия при Геттисберге и повести за собой людей? Разве сам генерал написал бы Мелани письмо о трусе? И…
– Это не храбрость, – устало возразил Эшли. – Сражение – это как шампанское: одинаково ударяет в голову и трусам, и героям. Любой дурак может стать храбрецом в бою, когда выбор невелик: не будешь храбрым, быть тебе убитым. Я о другом. Моя трусость значительно хуже, чем если бы я бежал с поля боя, заслышав первые залпы орудий.
Он говорил медленно и с трудом, словно каждое слово причиняло ему боль, казалось, он со скорбью в сердце слушает себя со стороны. Будь на его месте любой другой, Скарлетт презрительно пресекла бы подобные речи, приписав их ложной скромности и попытке напроситься на комплименты. Но Эшли, похоже, знал, о чем говорил, а в его взгляде читалось нечто непонятное: не страх, не сожаление, но обреченная покорность некоей силе – неизбежной и неодолимой. Зимний ветер дохнул холодом на ее промокшие лодыжки, и она снова задрожала, но скорее не от ветра, а от страха, порожденного словами Эшли.
– Но чего же вы боитесь, Эшли?
– Этому нет имени. Есть такие вещи, которые покажутся очень глупыми, если облечь их в слова. В общем, я боюсь того, что жизнь вдруг становится слишком реальной и приходится лицом к лицу сталкиваться со многими простейшими вещами. Нет, меня совсем не смущает, что приходится колоть дрова в грязи, но я против того, что за этим стоит. Для меня невыносима мысль о том, что красота прежней жизни, которую я так любил, утрачена навсегда. Скарлетт, до войны жизнь была прекрасна. Сколько в той жизни было блеска и очарования! Она была совершенна и безупречна, полна гармонии, как древнегреческое искусство. Возможно, такой она была не для всех. Теперь-то я это понимаю. Но для меня жизнь в Двенадцати Дубах была чудесной. И я принадлежал ей. Я был частью ее. И вот ее нет, а я не могу найти своего места в этом новом мире, и мне страшно. Теперь я понимаю, что в той старой жизни я наблюдал за игрой теней. Избегал всего, что не было туманным, – людей и ситуаций, которые оказывались слишком реальными, слишком живыми. Меня возмущало их вторжение. Вот поэтому я старался избегать и вас, Скарлетт. Вы тоже были слишком полны жизни, слишком реальны, а я был трусом, отдающим предпочтение теням и мечтам.
– Но… но как же Мелли?
– Мелани – нежнейшая из моих грез. Если бы не война, я так и прожил бы счастливым затворником в Двенадцати Дубах, довольствуясь наблюдением за тем, как жизнь проходит мимо, и никогда не становясь ее частью. Но с приходом войны передо мной предстала жестокая реальность. В моей первой битве – вы помните, это было при Булл-Ране – я впервые увидел, как друзей моего детства разрывает в клочья снарядами, услышал дикое ржание умирающих лошадей и впервые испытал ужас при виде скрюченных, истекающих кровью тел, убитых мной. Но это еще не самое страшное на войне, Скарлетт. Самое страшное, Скарлетт, это люди, с которыми мне приходилось жить. Всю жизнь я отгораживался от людей. Тщательно выбирал немногих друзей. И только война показала мне, что я жил в вымышленном мире, населенном придуманными мной людьми. Война показала мне, что представляют собой люди на самом деле, но не научила жить среди них. И, боюсь, мне никогда этой науки не постичь. Теперь я понимаю: чтобы содержать жену и ребенка, мне придется жить среди людей, с которыми у меня нет ничего общего. Вы, Скарлетт, берете быка за рога и поворачиваете, куда вам нужно. Но где же теперь мое место в жизни? Признаюсь, мне страшно.
В его тихом голосе слышалась безысходная печаль. Скарлетт ничего не понимала и все же отчаянно цеплялась за отдельные слова, пытаясь уловить их смысл, но слова ускользали от нее, разлетались, как дикие птицы. Что-то мучило Эшли, что-то жестоко преследовало его, а она никак не могла понять, в чем дело.
– Скарлетт, даже я сам не знаю, когда именно суровая правда предстала передо мной и заставила понять, что в моем любимом театре теней спектакль окончен. Возможно, как раз в первые пять минут битвы при Булл-Ране, когда упал на землю первый застреленный мной человек. Тогда я понял: все кончено, я больше не смогу быть просто зрителем. Неожиданно я сам оказался на сцене, сам получил роль, сам был действующим лицом и выполнял бессмысленные движения. Мой маленький внутренний мир исчез под давлением людей, чьих поступков и мыслей я не понимал, людей, с которыми у меня было не больше общего, чем с готтентотами. Они растоптали мой мир своими грязными сапогами, и не осталось ни единого уголка, куда я мог бы спрятаться, когда все вокруг становилось невыносимым. В тюрьме я думал: «Вот закончится война, и я смогу вернуться к прежней жизни, к прежним мечтам и снова буду наблюдать игру теней». Но, Скарлетт, пути назад нет. А та жизнь, что нам предстоит, что нас уже окружает… она еще хуже войны, хуже тюрьмы, а для меня даже хуже смерти… Как видите, Скарлетт, я наказан за свои страхи.
– Но, Эшли, – проговорила она, утопая в зыбучих песках непонимания, – если вы боитесь, что мы будем голодать… нет… да нет же… о, Эшли, мы справимся, мы что-нибудь придумаем! Обязательно придумаем!
На мгновение его взгляд вернулся к ней, в его огромных глазах, серых и блестящих, засветилось восхищение. Затем этот взгляд вдруг опять устремился куда-то вдаль, и Скарлетт с ужасом поняла, что думает он не о голоде. Они всегда походили на двух людей, говорящих на разных языках, но она так сильно любила его, что, когда он отгораживался от нее – вот как сейчас, – ей казалось, что теплое солнышко закатилось, оставив ее брести в одиночестве по холодной вечерней росе. Ей хотелось схватить его за плечи и обнять, заставить его почувствовать, что она живая женщина из плоти и крови, а не что-то такое, о чем он читал или мечтал. Если бы только она могла ощутить то единение с ним, то слияние, о котором мечтала с того далекого дня, когда он вернулся из Европы и улыбнулся ей, стоя на ступеньках Тары!
– Голод – это, конечно, невесело, – заметил Эшли. – Знаю, мне самому приходилось голодать, но я не боюсь голода. Я боюсь столкнуться с реальностью, лишенной неторопливой прелести нашего старого мира, которого больше нет.
В отчаянии Скарлетт подумала, что Мелани поняла бы все, о чем он говорит. Мелли и Эшли всегда говорили о подобных глупостях: о стихах, книгах, мечтах, о лунных лучах и звездной пыли. Он не боится того, что приводит ее в ужас: колик в пустом желудке, режущего холодного ветра, изгнания из Тары. Он теряется перед другим, совершенно неведомым ей страхом, перед чем-то, чего она и представить себе не может. Бог свидетель, чего еще можно бояться в этом изломанном мире, если не голода, холода и потери дома?
А она-то думала, что стоит только вслушаться повнимательнее, как она все поймет и найдет ответ для Эшли.
– О-о-о! – протянула Скарлетт голосом обиженного ребенка, который развернул красивую упаковку и ничего внутри не нашел. Уловив этот тон, Эшли печально улыбнулся, словно извиняясь.
– Простите меня, Скарлетт, за такие разговоры. Я не смогу объяснить вам так, чтобы вы поняли, ведь вы не знаете, что такое страх. У вас львиное сердце, вы начисто лишены воображения, чему я очень завидую. Вы никогда не станете избегать реальности и никогда не ударитесь в бегство подобно мне.
– Бегство!
Из всего, что он сказал, это было единственное понятное ей слово. Ну конечно, как и она, Эшли тоже устал бороться и тоже хотел бежать. Ее дыхание участилось.
– О, Эшли, – воскликнула она, – вы ошибаетесь. Я тоже хочу бежать. Я так устала от всего этого!
От удивления его брови поползли вверх. Скарлетт лихорадочно схватила его руку.
– Послушайте, – поспешно заговорила она, путаясь в словах, – честное слово, я страшно устала от этой жизни. Устала до смерти, просто сил нет. Не хочу больше все это терпеть. Я боролась за еду и деньги, полола сорняки и рыхлила землю, собирала хлопок и даже пахала, пока были силы. Эшли, поверьте мне, Юг мертв! Мертв! Янки, вольные негры и «саквояжники» заполучили все, а нам не осталось ничего. Эшли, давайте убежим!
Он наклонил голову и пристально заглянул в ее пылающее лицо.
– Да, давайте сбежим, бросим всех их! Я устала работать на других. О них кто-нибудь позаботится. Всегда есть кто-нибудь, кто позаботится о тех, кто не может сделать этого сам. Эшли, давайте сбежим вместе – только вы и я. Мы можем уехать в Мексику, мексиканской армии как раз нужны офицеры, мы будем счастливы там. Я бы работала для вас, Эшли. Я бы все для вас сделала. Я знаю, вы не любите Мелани…
Он испуганно взглянул на нее и начал было говорить, но его слова потонули в потоке ее речи.
– В тот день, помните, вы сказали, что любите меня больше, чем ее… вы ведь помните тот день? И я знаю, что вы не изменились! Все осталось как прежде, я же вижу. И вы только что сказали, что она всего лишь мечта… О, Эшли, давайте уедем! Я могла бы сделать вас таким счастливым! И еще, – злорадно добавила Скарлетт, – Мелани уже не сможет… доктор Фонтейн сказал, что у нее больше не будет детей, а я могла бы подарить вам…
Он так крепко схватил ее за плечи, что ей стало больно и она замолкла, едва дыша.
– Мы собирались забыть о том дне в Двенадцати Дубах.
– Неужели вы думаете, что я могла забыть? А вы забыли? Сможете ли вы честно сказать, что не любите меня?
Он сделал глубокий вздох и быстро проговорил:
– Нет, я не люблю вас.
– Вы лжете.
– Даже если я лгу, – тихо, но грозно сказал Эшли, – это не подлежит обсуждению.
– Вы хотите сказать…
– Вы думаете, я смог бы уехать, бросив Мелани и ребенка, даже если бы я ненавидел их обоих? Разбить сердце Мелани? Оставить их жить на подаяние друзей? Скарлетт, да вы с ума сошли! Где ваше чувство долга? Неужели вы сможете бросить отца и сестер? Они под вашей опекой, и вы должны заботиться о них так же, как на мне лежит забота о Мелани и Бо, и неважно, устали вы или нет, они здесь, и ваш долг – помогать им.
– Я могла бы бросить отца и сестер… я так устала от них… я больше не могу…
Он наклонился к ней, и с замирающим сердцем она подумала, что вот сейчас он обнимет ее. Но вместо этого он потрепал ее по плечу и заговорил, словно успокаивал ребенка:
– Я знаю, что вы очень устали. Вот потому-то вы и говорите такие вещи. Вы несете на себе ношу трех мужчин. Но я собираюсь помогать вам… я не всегда буду таким растяпой…
– Если вы действительно хотите мне помочь, есть только один способ, – сказала она упрямо. – Увезите меня отсюда, давайте начнем новую жизнь на новом месте, дадим себе шанс быть счастливыми. Нас ведь ничто не держит здесь.
– Ничто, – тихо возразил он, – кроме чести.
Взглянув на него с недоумением и тоской, Скарлетт увидела словно впервые, как загибаются его густые ресницы, золотые, как спелая пшеница, как красиво сидит голова на его обнаженной шее, какие благородство и достоинство угадываются, несмотря на лохмотья, в его стройном, гордо выпрямленном теле. Их взгляды встретились. Она смотрела на него с неприкрытой мольбой, а его глаза были далеки, словно горные озера под серыми небесами.
В отрешенном взгляде этих глаз она увидела гибель своей отчаянной мечты, своих безумных желаний.
Внезапно ее охватила горечь, навалилась усталость, и, спрятав лицо в ладонях, она заплакала. Еще никогда Эшли не видел ее слез. Он даже подумать не мог, что женщина с таким сильным характером может заплакать. Его охватила волна нежности и раскаяния. Он торопливо обнял ее и принялся укачивать в своих объятиях, прижимая ее черную головку прямо к сердцу и шепча: «Дорогая! Моя храбрая девочка, не надо! Вы не должны плакать!»
Он почувствовал, как она, словно по волшебству, меняется в его объятиях; в ее стройном теле пробудилось колдовское безумие, в зеленых глазах, устремленных на него, зажегся теплый и нежный огонек… Вдруг куда-то исчезла холодная зима. К Эшли снова вернулась весна – полузабытая, благоуханная весна, наполненная шепотом и шуршанием зелени, беспечностью и праздностью, беззаботные дни, когда желания молодости согревали его тело. Вдруг отпала горечь последних лет, он увидел алые трепещущие губы, обращенные к нему, и поцеловал их.
В ушах у Скарлетт зашумело, словно кто-то приложил к ним морские раковины; сквозь этот шум она смутно различала быстрые гулкие удары своего сердца. Тело, казалось, таяло в его руках, они стояли целую вечность, слившись в объятиях, а его губы ненасытно и жадно целовали ее.
Когда Эшли внезапно отпустил ее, Скарлетт ощутила такую слабость в коленях, что пришлось ухватиться за изгородь. Она подняла к нему пылающий любовью и торжеством взгляд.
– Ведь ты любишь меня! Любишь! Скажи, признайся мне!
Его руки все еще лежали на ее плечах, она чувствовала, как они дрожат, и упивалась этой дрожью. Она страстно потянулась к нему, но он удержал ее на расстоянии, замкнутость исчезла из его глаз, сменившись борьбой и отчаянием.
– Нет! – сказал Эшли. – Не надо. Не говори ничего, а не то я возьму тебя прямо здесь, сейчас.
Она улыбнулась в ответ горячей и страстной улыбкой, позабыв обо всем на свете, и лишь его поцелуй по-прежнему горел на ее губах.
Вдруг Эшли принялся трясти ее и тряс до тех пор, пока черные волосы не рассыпались у нее по плечам, тряс, словно обезумев от гнева на нее… и на самого себя.
– Мы не сделаем этого! – воскликнул он. – Говорю тебе, мы этого не сделаем!
Ей показалось, что он сломает ей шею, если тряхнет еще раз. Волосы падали ей на глаза, она стояла как оглушенная. Потом она вырвалась из его рук и пристально посмотрела на него. На лбу у него проступили капельки пота, руки сжались в кулаки, как в приступе боли. Взгляд его серых глаз пронзил ее насквозь.
– Ты ни в чем не виновата, это все моя вина, и это больше не повторится: я заберу Мелани и ребенка и уеду.
– Уедешь? – с болью вскрикнула Скарлетт. – О нет!
– Да, клянусь богом! Неужели ты думаешь, что я останусь… после всего, что здесь случилось? Ведь это может случиться опять…
– Но, Эшли, ты не можешь просто взять и уехать. С какой стати тебе уезжать? Ты любишь меня…
– Хочешь, чтобы я это сказал? Хорошо, я скажу. Я люблю тебя.
Он стремительно наклонился к ней с такой свирепостью, что она отпрянула к ограде.
– Я люблю тебя, люблю твое бесстрашие и упрямство, твою страстность и безжалостный эгоизм. Хочешь знать, как сильно я тебя люблю? Люблю так, что минуту назад я чуть было не пренебрег гостеприимством дома, который дал кров мне и моей семье, чуть не позабыл, что у меня самая лучшая жена, о какой только можно мечтать… Я люблю тебя так сильно, что готов был овладеть тобой прямо здесь, в грязи, как…
Скарлетт пыталась разобраться в хаосе мыслей, ее сердце пронзила холодная боль, будто в него воткнули сосульку. Запинаясь, она сказала:
– Если ты так хотел меня и не взял, значит… значит, ты меня не любишь.
– Ты никогда меня не поймешь.
Они молча смотрели друг на друга. Внезапно Скарлетт пробрал озноб. Будто возвратясь из далекого путешествия, она заметила, что стоит зима, голые поля щетинятся жнивьем; ей вдруг стало очень холодно. Еще она увидела, как на лице Эшли вновь появилось столь хорошо ей знакомое отчужденное выражение: от него тоже сквозило холодом, болью и раскаянием.
Она хотела повернуться и уйти, спрятаться в доме, забиться в дальний угол, где ее никто не увидит, но тело сковала усталость. Даже говорить было тяжело.
– У меня ничего не осталось, – проговорила она наконец. – Ровным счетом ничего. Некого любить. Не за что бороться. Тебя больше нет, и Тары не будет.
Он долго смотрел на нее, потом наклонился и схватил комок красной глины.
– Кое-что еще осталось. – И тень прежней улыбки показалась на его лице, улыбки-насмешки над самим собой и над ней. – То, что ты любишь больше, чем меня, хотя сама ты этого, может быть, еще не знаешь. У тебя все еще есть Тара.
Он взял ее безвольную руку, вложил в ладонь комок мокрой глины и зажал в ней. Ни в его, ни в ее руках уже не было горячечной дрожи. С минуту Скарлетт смотрела на красную землю, но эта земля ничего ей сейчас не говорила. Она взглянула на Эшли, и в голове у нее зародилась смутная догадка: он обладает целостностью духа, перед которой бессильна даже ее страсть.
Даже под угрозой смерти он никогда не оставит Мелани. Даже сгорая от любви к Скарлетт до конца своих дней, он никогда не коснется ее и будет держать ее на расстоянии. И никогда больше ей не пробиться через эту броню. «Гостеприимство», «чувство долга», «честь»… все эти слова значат для него намного больше, чем она.
Комок глины холодил ей руку, и Скарлетт снова перевела взгляд на него.
– Да, – сказала она, – у меня все еще есть это.
Поначалу слова звучали бессмысленно, комок земли в ее руке был всего лишь красной глиной. Но Скарлетт вдруг вспомнила море влажной красной земли вокруг Тары, которая была ей так дорога, вспомнила, как тяжело далась ей борьба за поместье и какая тяжелая борьба ей еще предстоит, если она хочет сохранить Тару. Она вновь повернулась к Эшли и сама поразилась тому, куда подевалась только что пылавшая в ней страсть. Все чувства испарились, остались только мысли. Она больше не могла переживать ни за Эшли, ни за Тару, – у нее не осталось на это сил.
– Тебе нет нужды уезжать, – решительно отчеканила Скарлетт. – Я не допущу, чтобы твоя семья голодала только из-за того, что я бросилась тебе на шею. Это больше никогда не повторится.
Она отвернулась и направилась по перепаханному полю обратно к дому, на ходу скручивая волосы в узел на затылке. Эшли смотрел, как она уходит, расправляя свои худенькие плечики. Этот жест пронзил ему сердце – ведь он был красноречивее любых слов.
Глава 32
Приближаясь к ступенькам дома, Скарлетт все еще сжимала в руке комок красной глины. Она нарочно не воспользовалась черным ходом, чтобы не попасться на глаза Мамушке: та своим орлиным оком наверняка разглядела бы, что случилось что-то неладное. Ей было не до разговоров и ни с кем не хотелось видеться: ни с Мамушкой, ни с другими обитателями дома. Она не ощущала ни стыда, ни разочарования, ни горечи, только слабость в коленях и огромную пустоту в душе. Сжимая глину так крепко, что та просочилась между пальцев, Скарлетт, как попугай, повторяла снова и снова:
– У меня все еще есть это. У меня все еще есть это.
Кроме красной земли, у нее не осталось ничего. Земля, которую всего несколько минут назад она была готова выбросить как рваный платок, теперь снова стала родной, и Скарлетт смутно пыталась понять, что за затмение овладело ею, раз она была готова так бездумно отказаться от земли. Уступи ей Эшли, она бы уехала с ним без оглядки, бросив семью и друзей, но даже сейчас, чувствуя себя опустошенной, она понимала, что ее сердце разорвалось бы от тоски по красным холмам, по длинным размытым овражкам, по высоким и тонким черным соснам. До самой смерти жаждала бы она увидеть их снова. Даже Эшли не смог бы восполнить душевную пустоту от потери Тары. Какой же все-таки Эшли умный и как хорошо он ее знает! Чтобы вернуть ей рассудок, он всего лишь вложил ей в руку комок глины.
Она уже была в холле и закрывала дверь, когда услыхала цокот копыт и обернулась взглянуть на дорогу. В такой момент еще и гости – это уж слишком. Нужно поскорее закрыться у себя в комнате и сослаться на головную боль.
Когда экипаж подъехал ближе, Скарлетт остановилась в удивлении. Коляска была новая, сверкающая лаком, упряжь поблескивала латунными бляшками. Значит, это кто-то чужой. Ни у кого из ее знакомых не было денег на такой выезд.
Она стояла в дверях и смотрела, а холодный сквозняк тем временем трепал промокший подол вокруг ее озябших лодыжек. Вот коляска остановилась перед домом, и из нее вылез Джонас Уилкерсон. Скарлетт до того удивилась появлению бывшего управляющего, прикатившего в таком великолепном экипаже и разодетого в тонкое сукно, что сначала даже своим глазам не поверила. Уилл рассказывал ей, что бывший управляющий сильно разбогател, с тех пор как пошел работать в Бюро содействия свободным гражданам, причем деньги свои он заполучил обманом, надувая и негров, и правительство, конфискуя хлопок с плантаций и божась, что этот хлопок принадлежал, дескать, еще правительству Конфедерации. Ясно было одно: в столь тяжелые времена он, конечно, не смог бы заработать столько денег честным путем.
Вот он вылез из своей шикарной коляски и подал руку разряженной в пух и прах женщине. Скарлетт сразу же отметила вульгарную пестроту ее наряда и все же жадно впитывала взглядом детали туалета: ей так давно не приходилось видеть новых модных платьев! Что ж! Значит, кринолины в этом году уже не так широки, подумала она, изучая красное клетчатое платье. Оглядывая черную бархатную накидку, она отметила, что жакеты стали уж больно короткими! А какая смешная шляпка! Шляпки капором, видно, вышли из моды, раз на макушке у женщины пришпилена эта нелепая плоская штука, напоминавшая зачерствевший блин из красного бархата. И ленточки завязаны не под подбородком, как раньше, а сзади, под копной локонов, ниспадавших из-под шляпки, причем Скарлетт не могла не заметить, что эти локоны и цветом, и блеском, и пышностью явно отличаются от волос хозяйки.
Когда женщина вышла из коляски и повернулась к дому, что-то в ее густо напудренном кроличьем лице показалось Скарлетт знакомым.
– Да это же Эмми Слэттери! – изумленно воскликнула она вслух.
– Да, мэм, это я, – ответила Эмми, вскинув голову со льстивой улыбкой и направляясь к крыльцу.
Эмми Слэттери! Грязная, патлатая потаскушка, у которой Эллин крестила незаконнорожденного ребенка; та самая Эмми, что заразила Эллин тифом и убила ее. И эта разодетая, как павлин, продажная девка, белая шваль, поднималась по ступеням Тары, нагло осклабившись, будто здесь ее родной дом! Скарлетт подумала об Эллин, и чувства разом вернулись – нахлынули волной и затопили ее опустошенную душу. Ее вдруг лихорадочно затрясло от мгновенно возникшего желания совершить убийство.
– Вон с этого крыльца, грязная девка! – закричала она. – Вон с этой земли! Вон отсюда!
У Эмми от неожиданности отвисла челюсть, она оглянулась на нахмурившегося Джонаса. Он был рассержен, но старался держаться с достоинством.
– Вы не должны разговаривать в таком тоне с моей женой.
– Женой? – переспросила Скарлетт и презрительно расхохоталась. – Наконец-то ты сделал ее своей женой! Давно пора! А кто же крестил твоих ублюдков, Эмми, после того как ты убила мою мать?
– Ох, – только и сказала Эмми. Она поспешно сбежала с крыльца и устремилась к коляске, но Джонас остановил ее, грубо схватив за рукав.
– Мы приехали с визитом… с дружеским визитом, – проскрипел он. – Надо обсудить одно небольшое дельце со старыми друзьями…
– Друзьями? – Голос Скарлетт прозвучал как удар кнута. – Да разве мы когда-нибудь водили дружбу с такими, как ты? Слэттери жили за наш счет и отплатили тем, что убили мою мать… а ты… ты… папа уволил тебя, потому что ты обрюхатил Эмми, и тебе это отлично известно. Какие там друзья? Убирайся вон отсюда, пока я не позвала мистера Бентина и мистера Уилкса.
При этих словах Эмми вырвалась из рук мужа и забралась в коляску, мелькая блестящими лакированными сапожками с ярко-красной окантовкой и красными кисточками.
Теперь и Джонас затрясся от ярости, как сама Скарлетт; его землистое лицо побагровело, он стал похож на рассерженного индюка.
– Гляди-ка, какие мы важные да всемогущие! Что ж, мне про вас все известно. Уж я-то знаю, что вам нечего на ноги надеть. Знаю, что ваш отец из ума выжил…
– Убирайся вон!
– Ничего, вы у меня не так запоете. Ведь вы разорены. Вам и налоги-то заплатить нечем. Я приехал предложить сделку, я купил бы ваш дом за вполне приличную цену. Уж больно Эмми загорелось тут жить. А теперь я вам и цента не дам! Можете сколько хотите задирать ваш гордый ирландский нос, вы у меня узнаете, кто здесь главный, когда ваше имущество с молотка пойдет. Я куплю это поместье со всеми потрохами, с мебелью и со всем на свете, и буду здесь жить.
Так вот кто хочет заполучить Тару – Джонас Уилкерсон! Джонас и Эмми решили таким кружным путем сквитаться за прошлые обиды, вселившись в дом хозяев, от которых они эти обиды терпели. Натянутые нервы Скарлетт вибрировали ненавистью, как в тот день, когда она приставила пистолет к бородатому лицу янки и выстрелила. Ей захотелось, чтобы тот пистолет снова оказался у нее в руках.
– Я разнесу этот дом камень за камнем, все сожгу и засею каждый акр земли солью, прежде чем твоя нога ступит на этот порог! – крикнула она. – Вон отсюда! Сейчас же!
Джонас бросил на нее взгляд, полный лютой злобы, начал было что-то говорить, но затем повернулся и направился к коляске. Усевшись рядом со своей всхлипывающей женой, он развернул лошадь. Скарлетт так и подмывало плюнуть им вслед. Она взяла и плюнула. О, она знала, что это глупая, вульгарная выходка, достойная истеричного ребенка, но на душе у нее сразу полегчало. Она даже пожалела, что не плюнула раньше, прямо у них на глазах.
Проклятые прислужники черномазых, они еще смеют приезжать сюда и насмехаться над ее бедностью! Этот прохвост и не собирался предлагать ей за Тару достойную цену. Он это придумал просто как предлог, чтобы приехать сюда и выставляться перед ней вместе со своей Эмми. Грязные прихлебатели, вшивые, дрянные белые оборванцы, еще и кичатся тем, что купят Тару!
Неожиданно гнев отступил, и ее охватил ужас. Боже милостивый! Они приедут и будут жить здесь! Она никак не сможет помешать им купить Тару, дать на торгах свою цену за каждое зеркало, столик, кровать, за приданое Эллин, за всю эту драгоценную мебель красного и розового дерева, бесконечно дорогую для нее, хотя и попорченную мародерами янки. И фамильное серебро Робийяров!
«Я этого не допущу, – гневно подумала Скарлетт. – Даже если мне придется сжечь этот дом! Нога Эмми Слэттери никогда не ступит на пол, по которому ходила мама!»
Скарлетт закрыла дверь и прислонилась к ней. Она была очень напугана. Хуже, чем в тот день, когда в ее дом пришла армия Шермана. Тогда она опасалась лишь того, что Тару сожгут у нее на глазах. Теперь все было куда страшнее: безродная шваль поселится в этом доме и будет хвастать перед своими дружками – такой же безродной швалью, как они сбили спесь с гордецов О’Хара. Небось еще и негров в доме поселят, и те будут здесь есть и спать наравне с новыми господами. Уилл рассказывал, что Джонас из кожи вон лезет, чтобы всем показать, что он с неграми запанибрата: пищу делит, с визитами к ним ходит, катает их в своей коляске, обнимается на каждом шагу.