Изобретение науки. Новая история научной революции Вуттон Дэвид
Ян Гевелий с одним из своих телескопов. Из «Селенографии» (Selenographia, 1647, подробная карта Луны). Гевелий, который жил в польском Данциге, построил огромный телескоп длиной 150 футов. Он также опубликовал подробный звездный атлас. (Не сохранилось рисунков и гравюр телескопов Галилея, а два сохранившихся прибора менее мощные, чем тот, который он использовал в 1610–1611 гг., поэтому мы не знаем, как выглядели его телескопы для астрономических наблюдений.)
Существует мнение, что дело не в том, что некоторые открытия трудно выявить, – все претензии на открытие являются беспочвенными. Утверждается, что заявления об открытии всегда делаются после события и что в реальности (если реальность вообще существует) первооткрывателей всегда несколько и невозможно определить, когда именно открытие было сделано{199}. Когда Колумб открыл земли, которые мы теперь называем Америкой? Никогда, поскольку так и не понял, что приплыл не в Индию{200}. Кто открыл Америку? Вероятно, Вальдземюллер за своим письменным столом, поскольку он был первым, кто осознал, что сделали Колумб и Веспуччи.
Простой пример открытия лун Юпитера показывает, что эти заявления, кажущиеся правдоподобными, на самом деле ошибочны. Одна из ошибок состоит в утверждении, что претензии на открытие обязательно ретроспективны, поскольку «открытие» – это «термин успеха», подобно мату в шахматах{201}. Нечто подобное происходит при сдаче экзамена на водительские права – вы можете быть уверены в успехе, только пройдя все испытание. Но любой опытный шахматист способен планировать мат за несколько ходов; он знает, как выиграть партию, не после того, как передвинул фигуру, а когда понял, какой ход нужно сделать. Открытие Галилеем спутников Юпитера не похоже на мат в шахматах или на выигрыш забега: он не планировал открытие и не предвидел его. Не похоже это и на эйс в теннисе: вы понимаете, что подали его, только после того, как соперник не справился с подачей. Скорее напрашивается аналогия с пением: Галилей понял, что делает, во время самого процесса. Некоторые достижения по определению носят ретроспективный характер (Нобелевская премия или открытие Америки), некоторые происходят одновременно с действием (сочинение музыки), а другие могут быть предсказаны (мат в шахматах). Научные открытия бывают трех видов. Как мы видели, открытие кислорода было ретроспективным. Классический пример одновременного открытия – возглас Архимеда: «Эврика». Он понял, что знает ответ на вопрос, как только увидел подъем уровня воды в ванне, – вот почему он был голым и мокрым, когда бежал по улице, объявляя о своем открытии. То же самое произошло при открытии лун Юпитера: Галилей испытал «эвристический момент»[109].
Но самые интересные случаи – это предсказанные открытия, поскольку они прямо опровергают утверждение об обязательности ретроспективных конструкций. Так, в 1705 г. Галлей заметил, что на небе каждые семьдесят пять лет появляется очень яркая комета, и предсказал, что она – теперь мы называем ее кометой Галлея – вернется в 1758 г. Комета появилась в предсказанное время, в Рождество 1758 г.; в 1717 г. Галлей уточнил свой прогноз, сказав, что это будет «конец 1758 г. или начало следующего»{202}. Когда же Галлей совершил свое открытие? Конечно, в 1705 г., когда определил закономерность регулярного появления кометы, хотя заслуживает упоминания и уточненное предсказание 1717 г. Совершенно очевидно, что он не делал открытия в 1758 г., поскольку к этому времени его уже давно не было в живых. Открытие подтвердилось в 1758 г. (и в 1759 г. комету назвали его именем), но сделано оно было в 1705 г.; мы не находим ничего нового в утверждениях Галлея, когда говорим, что он предсказал возвращение кометы. Точно так же Вильгельм Фридрих Бессель предсказал существование Нептуна, основываясь на отклонениях орбиты Урана. Поиск новой планеты начался задолго до 1846 г., когда ее наконец удалось увидеть{203}.
Витгенштейн считал, что существуют термины, которые мы постоянно используем, но не можем адекватно объяснить. Возьмем, например, термин «игра». Что общего у футбола, дартса, шахмат, игры в кости и игры в слова? В некоторых играх ведется счет, а в шахматах нет (за исключением счета в матче). В некоторых играх участвуют две стороны, но не во всех; пасьянс и чеканка мяча в футболе – это занятия для одного. Игры обладают, как выразился Витгенштейн, «фамильным сходством», но это не означает возможность адекватного определения термина – или разницы между игрой и спортом{204}.
Аналогичным образом, поскольку понятие открытия формировалось в течение продолжительного времени, оно включило многие существенно разные виды этого события. Некоторые открытия являются наблюдениями – например, пятна на Солнце. Другие, такие как всемирное тяготение и естественный отбор, называются теориями. Некоторые представляют собой технические новшества, вроде паровой машины. Понятие открытия не более логически последовательно и обоснованно, чем понятие игры; потому философы и историки неизбежно сталкиваются с разного рода трудностями, но это не значит, что мы должны перестать им пользоваться. Этим отличаются все основные понятия современной науки. Но в случае открытия мы имеем прямой случай, который привел к смене парадигмы и стал основой всего языка. Это открытие Америки Колумбом. Кто открыл Америку? Колумб и впередсмотрящий на «Пинте». Что они открыли? Землю. Когда они это сделали? В ночь с 11 на 12 октября 1492 г.
И Колумб, и впередсмотрящий, Родриго де Триана, заявляли о том, что открытие совершили именно они. Великого социолога Роберта Мертона занимала мысль, что почти всегда найдется несколько человек, претендующих на лавры первооткрывателя, и вовсе не потому, что один успешно опубликовал свои претензии (как Галилей в случае с лунами Юпитера), а остальные оказываются в проигрыше{205}. Мертон умел доносить свои идеи до других. Мы обязаны ему такими важными фразами, содержащими сильную аргументацию, как «непреднамеренные последствия» и «самоисполняющееся пророчество»; одна из его фраз, «ролевая модель», перешла из университетского жаргона в повседневную речь. Подобно всем великим коммуникаторам, Мертон любил язык: он написал целую книгу о слове «серендипность» и еще одну о фразе «стоять на плечах гигантов», а также был одним из редакторов сборника цитат из области социологии{206}. Тем не менее он жаловался, что, несмотря на все старания, ему не удалось добиться поддержки идеи множественности открытия (сама идея, указывал он, была открыта много раз).
Как бы то ни было, мы не можем отбросить мысль, что открытие, подобно состязаниям в беге, представляет собой игру, в которой один человек выигрывает, а все остальные проигрывают. По мнению социологов, любое состязание имеет победителя и поэтому победа полностью предсказуема. Если лидер споткнется и упадет, это не значит, что никто не выиграет, – просто победителем будет кто-то другой. В каждом состязании есть несколько потенциальных победителей. Но, с точки зрения участника, победа – непредсказуемое достижение, личный успех. Мы настаиваем на том, что на науку следует смотреть с позиции участника, а не социолога (или букмекера). Думаю, Мертон был прав, находя это загадочным, поскольку в бизнесе мы думаем о прибыли и убытках как с точки зрения участника (руководителя со своей стратегией), так и экономики в целом (быки и медведи, бум и спад). Точно так же в медицине мы обычно переключаемся между историями болезни и эпидемиологическими данными. Я не знаю, когда умру, но существуют таблицы ожидаемой продолжительности жизни, и страховщики оформляют мне страховку на основе данных из этих таблиц. Мы почему-то околдованы идеей индивидуальной роли в открытии, подобно тому как мы околдованы идеей победы, и совершенно очевидно, что такая одержимость выполняет важную функцию, поддерживая конкуренцию и побуждая к усилиям.
Мертон считает открытия не единичными событиями (как победа в состязании), а множественными (как пересечение финишной черты). Йост Бюрги открыл логарифмы приблизительно в 1588 г., но опубликовал свою работу позже Джона Непера (1614). Хэрриот (1602), Снелл (1621) и Декарт (1637) независимо друг от друга открыли закон преломления света, но первым опубликовал свое открытие Декарт. Галилей (1604), Хэрриот (ок. 1606) и Бекман (1619) независимо друг от друга открыли закон падения тел, но опубликовал его только Галилей{207}. Бойль (1662) и Мариотт (1676) независимо друг от друга открыли закон Бойля. Дарвин и Уоллес независимо друг от друга открыли эволюцию видов (и совместно опубликовали свое открытие в 1858). Но самыми удивительными можно считать случаи, когда несколько человек практически одновременно заявляют об открытии. Так, например, Иоганн Липперсгей, Захарий Янсен и Якоб Метиус утверждали, что изобрели телескоп приблизительно в одно время, в 1608 г. На первый взгляд, те, кто считает понятие открытия фикцией, должны приветствовать подобные случаи, но это не так: что касается множественных открытий, то это тоже фикция. Искусственная стратегия, которую они используют для обесценивания таких случаев, состоит в утверждении, что во всех случаях, когда несколько разных людей заявляли о своем приоритете, они на самом деле открывали разные вещи. То есть Пристли и Лавуазье не открыли кислород; они сделали совершенно разные открытия{208}. Однако совершенно очевидно, что Липперсгей, Янсен и Метиус изобрели (или заявляли, что изобрели) один и тот же прибор.
Но давайте вернемся к нашему первому примеру, солнечным пятнам (отбрасывая пример с телескопом, где можно подозревать, что настоящим изобретателем был кто-то один, а остальные украли его идею). В период с 1610 по 1612 г. четыре разных человека открыли пятна на Солнце: Галилей, Шейнер, Хэрриот (он не опубликовал свое открытие) и Йоханнес Фабрициус. Вполне возможно, что Галилей позаимствовал идею у Шейнера или Шейнер у Галилея, но остальные двое, вне всякого сомнения, сделали открытие независимо – друг от друга и от первых двух. Таким образом, действительно может существовать множественное, одновременное открытие. Если кто-то хочет заявить, что все четверо сделали разные открытия, поскольку по-разному истолковывали увиденное, он должен также согласиться, что Коперник, наблюдавший восходящую в утреннем небе Венеру, видел не ту планету, что любой другой астроном со времен Птолемея, – он видел Венеру, вращающуюся вокруг Солнца, а они – вращающуюся вокруг Земли{209}. Тем не менее все они могли прийти к согласию относительно координат наблюдаемой планеты, и никто никогда не утверждал, что Коперник открыл Венеру. (С другой стороны, можно утверждать, что первый человек, который понял, что утренняя звезда и вечерняя звезда – это один и тот же объект (Фалес или Парменид), действительно открыл Венеру){210}.
Как мы видели, Бэкон, построивший свою философию науки вокруг идеи открытия, в качестве примера использовал Колумба; пять лет спустя Галилея провозгласили Колумбом астрономии: quasi novello Colombo («как бы новый Колумб»; «как бы» здесь носит доброжелательный оттенок){211}. Открытию сопутствовала конкуренция за первенство. Колумб настаивал, что первым увидел землю, поскольку Фердинанд и Изабелла обещали этому человеку пожизненную пенсию. Он предложил Триане второй приз – шелковый камзол. Галилей спешил опубликовать свои открытия, сделанные с помощью телескопа. В особенности он хотел вовремя получить экземпляры книги, чтобы отправить их во Франкфурт до начала весенней книжной ярмарки{212}. Галилей соревновался с неизвестными, воображаемыми конкурентами с того самого момента, как понял, что у Юпитера есть луны. (Он никогда не слышал о Хэрриоте, но знал, что телескопы получают распространение и скоро все будут с их помощью рассматривать небо)[110].
Мы живем в обществе, построенном на конкуренции, и поэтому склонны воспринимать конкурентное поведение как само собой разумеющийся универсальный аспект общественной жизни. Однако здесь следует проявлять осторожность. Существительное competition (конкуренция, соревнование) впервые появляется в английском языке в 1579 г., а глагол compete (конкурировать, соревноваться) в 1620 г. В конце XVI в. французское слово concurrence все еще означает «согласие», а не «конкуренция»; в начале XVII в. итальянское concorrente только начинает приобретать современное значение. Не существовало и очевидного синонима, по крайней мере в английском: rival (соперник, соперничать – существительное 1577, глагол 1607) и rivalry (соперничество, 1598) возникли примерно в одно время с competition и отражают потребность в новом языке для конкурирующего поведения, которое было не только причиной, но и результатом новой культуры открытия{213}.
Разные люди по-разному реагировали на новый, быстро распространявшийся дух конкуренции. В случае с великим математиком Робервалем результатом стало патологическое убеждение, что другие люди крадут его идеи. Гоббс писал о своем друге: «У Роберваля есть одна странность: как только люди публикуют выдающуюся теорему, которую они открыли, он тут же рассылает письма, объявляя, что открыл ее первым»{214}. Ньютон ждал почти тридцать лет, прежде чем опубликовать полное описание своего варианта математического анализа; похоже, вопрос приоритета его совсем не интересовал. К моменту публикации, в 1693 г., он сильно отставал от Лейбница, который опубликовал свою, несколько отличавшуюся от ньютоновской, версию в 1684 г. Однако после 1704 г. между ними разгорелся жаркий спор – о том, что Лейбниц мог видеть рукопись Ньютона и украсть его идеи. Друзья Ньютона убедили его опубликовать свой великий труд «Начала» (1687), в котором объяснялись законы тяготения. Двумя годами позже Лейбниц опубликовал альтернативную теорию. Возник спор о том, разработал ли Лейбниц ее самостоятельно (на чем он настаивал) или после прочтения «Начал». Первое обвинение против Лейбница было ошибочным, но Ньютон продолжал настаивать и даже написал для себя якобы беспристрастную оценку Королевского общества относительно истинных и ложных аргументов в споре. Второе обвинение, как показали недавние исследования, было вполне обоснованным. В этом отношении Лейбниц действительно был плагиатором. Ньютон оказался втянут (как обоснованно, так и не обоснованно) в самый ожесточенный и долгий спор о приоритете, жалуясь, что у него «украли открытия»{215}.
Тот факт, что Ньютон, так долго проявлявший безразличие к этим вопросам, не удержался и вступил в битву за свой приоритет, объясняется не чем иным, как ожиданиями его друзей и учеников. Его окружала культура, одержимая претензиями на приоритет (самого Ньютона обвинял в плагиате Гук, утверждавший, что подсказал ему обратную квадратную зависимость, но этот дар Ньютон отказывался признавать){216}. В большей степени это была культура новой науки, чем просто конкуренция, однако именно конкуренция составляла ее основу; без нее просто не могло быть науки.
Существование конкуренции среди ученых само по себе является свидетельством наличия идеи открытия; отсутствие конкуренции говорило бы об отсутствии такого понятия, как открытие. Утверждение, что понятие открытия во всех отношениях является новым, выглядит довольно смелым, но его легко проверить (как мы один раз уже его проверяли, когда искали открытия в трактате Вергилия «Об изобретателях»){217}. Когда был первый спор о приоритете? В данном случае я имею в виду не дискуссию о приоритете, начатую впоследствии историками (кто открыл Америку, Колумб или викинги?), а спор, который привел к конфликту современников. Задолго до спора о том, кто открыл пятна на Солнце (начиная с 1612), имела место ожесточенная дискуссия (после 1588) между Тихо Браге и Николаусом Реймерсом Бэром, которого называли Урсус (Медведь), о приоритете в создании гелиоцентрической космологии (Браге опубликовал свои идеи чуть раньше Урсуса, но Урсус заявлял о независимости своего открытия и о том, что эта гипотеза не нова, – против обоих утверждений Браге решительно возражал){218}. Оба также утверждали, что именно они изобрели математический метод под названием простаферезис, который помогал выполнять сложные вычисления до изобретения логарифмов (логарифмы – это еще одно множественное изобретение, поскольку к этой идее независимо друг от друга пришли Джон Непер в 1614 и Йост Бюрги в 1620){219}. Но Браге и Урсус также не были первооткрывателями спора о приоритете; скорее приоритет их волновал потому, что математики относились к нему серьезно как минимум с 1520 г.{220}
В 1520 г. Сципион дель Ферро открыл метод решения кубических уравнений. Дель Ферро рассказал об открытии одному из своих учеников, однако этот же метод независимо от него открыл Никколо Фонтана по прозвищу Тарталья (что означает «заика»). Тарталья победил ученика дель Ферро в публичной дуэли, устроенной для демонстрации математических способностей (и для привлечения учеников; в итальянских городах-государствах эпохи Возрождения математическое образование считалось очень важным для коммерческого успеха, но количество потенциальных учеников было ограничено, что стало причиной яростной конкуренции за них среди математиков). Математик и философ Джироламо Кардано убедил Тарталью раскрыть ему секрет, внушив ложные надежды на значительное финансовое вознаграждение. Кардано поклялся хранить тайну, а Тарталья зашифровал секрет в стихотворении, чтобы впоследствии иметь возможность продемонстрировать свой приоритет. Чуть позже Кардано обнаружил, что Ферро сделал открытие раньше Тартальи, и поэтому решил, что это освобождает его от клятвы, и в 1545 г. опубликовал метод – что привело к ожесточенному спору между Кардано и Тартальей, а затем к «дуэли» между учеником Кардано и Тартальей (в которой победил ученик Кардано){221}.
Этот маленький эпизод ясно демонстрирует, каковы предварительные условия для спора о приоритете. Во-первых, должно существовать сплоченное сообщество экспертов, разделяющих критерии, согласно которым определяется успех (например, в «дуэлях»). Во-вторых, это экспертное сообщество должно иметь общую базу знаний, что позволяет им оценить не только истинность результата, но и его новизну. В-третьих, должны существовать способы определения приоритета – зашифрованное стихотворение Тартальи было средством продемонстрировать, что он уже знает решение, хотя и держит его в секрете. (В 1610 г. Галилей, используя похожий метод, опубликовал анаграммы, чтобы доказать, что он открыл фазы Венеры и странную форму Сатурна, хотя еще не объявил об этих открытиях. Роберт Гук в 1660 г. впервые сообщил о законе, связывающем силу и деформацию, который мы теперь называем законом Гука, также с помощью анаграммы, а Гюйгенс, открывший спутник Сатурна (теперь он носит имя Титан) и кольцо Сатурна, использовал анаграммы, чтобы защитить свои притязания на приоритет){222}. И наконец, должен существовать механизм для обнародования знания – например, Кардано выпускает книгу. В нормальных обстоятельствах это публикация, которая создает, в первую очередь, экспертное сообщество и определенную совокупность знаний (это, в сущности, две стороны одной медали), а также предоставляет возможность для неоспоримой претензии на приоритет.
Можно представить споры о приоритете и в отсутствие печатного станка, но нам не известны такие случаи до изобретения книгопечатания[111]. Если мы обратимся к прошлому, например к Древнему Риму, где Гален участвовал в публичных диспутах с другими врачами (нечто вроде дуэлей между математиками в Италии эпохи Возрождения), то найдем там серьезное соперничество между людьми, называвшими себя экспертами; однако там отсутствует согласие о содержании экспертизы и о том, как выявлять победителя{223}. Необыкновенное многословие Галена – его сохранившиеся труды насчитывают до 3 миллионов слов, причем это всего лишь треть его работ, – является следствием навязчивого и тщетного желания преодолеть это непреодолимое препятствие. По иронии судьбы, в университетах средневековой Европы врачей учили, что Гален является воплощением медицинской науки. В Риме существовала конкуренция между несколькими медицинскими школами (эмпирики, методисты, рационалисты), но явного победителя не было; в средневековом университете был один победитель и отсутствовала конкуренция[112], а в эпоху Возрождения печатный станок впервые создал условия для настоящей конкуренции – то есть для конфликта и победы.
В анатомии этот процесс начался значительно позже, чем в математике. В 1543 г. Андреас Везалий опубликовал книгу «О строении человеческого тела», в которой указал на массу ошибок в работах Галена. Он конкурировал с Галеном, но еще не существовало сообщества анатомов, соперничающих друг с другом, а Везалий не стремился заявить о своем приоритете. Скорее он устанавливал точку отсчета, которая позволяла другим заявлять о приоритете. (Как мы видели, и Инграссиас, и Фаллопио получили возможность сообщить об открытии стремечка, поскольку обнаружили нечто, отсутствующее у Везалия.)
Один из главных тезисов Мертона о науке состоит в том, что научное знание является публичным – то есть знание, которое сделано доступным, чтобы другие могли ставить его под сомнение, проверять и обсуждать{224}. Знание, доступное одному человеку, не является научным, поскольку не прошло проверку у коллег. Поэтому не может существовать науки без надежного способа публикации знания. Открытия, оставшиеся неизвестными или опубликованные по прошествии длительного времени, не являются настоящими открытиями[113]. Споры о приоритете – надежный показатель того, что знание стало публичным, прогрессивным и ориентированным на открытия. Поэтому первое появление открытий в той или иной дисциплине указывает на важный момент в ее истории, начало того, что мы, оглядываясь назад, можем назвать «современностью». Мы видели, что сначала такие споры появились в математике, а в 1561 г. Фаллопио был вовлечен в спор с Коломбо о том, кто открыл клитор{225}. Поскольку Коломбо к тому времени уже умер, а Фаллопио умер в 1562 г., спор продолжил ученик Фаллопио, Леон Каркано. Через сто лет разразился жаркий спор между Томасом Бартолином и Улофом Рудбеком о том, кто из них открыл лимфатическую систему человека{226}. Эти споры, переходящие в перебранки, требовалось как-то разрешать. Браге подал в суд на Урсуса (который умер до начала судебных заседаний), но было совершенно очевидно, что суды не обладают необходимой компетенцией{227}. Поэтому спор между Ренье де Граафом и Яном Сваммердамом о том, кто открыл яйцеклетки в яичниках, начавшийся в 1672 г., был передан на рассмотрение Королевского общества{228}. Королевское общество отдало пальму первенства не участникам спора, а Нильсу Стенсону.
Не менее важным аспектом, чем спор о приоритете, является название открытия. Ученые нередко заявляют о своем праве на название своего открытия, по аналогии с открытием новых земель; Инграссиас назвал новую кость стремечком, Галилей назвал луны Юпитера планетами Медичи, а Лавуазье придумал название для кислорода. Часто открытия называют именем их авторов; с 1597 г. общепринятым стало различать три системы мира, Птолемея, Коперника и Браге{229}. Этьен Паскаль, отец Блеза Паскаля, в 1637 г. открыл необычную математическую кривую: в 1650 г. его друг Жиль де Роберваль назвал ее «улиткой Паскаля» – вернее, из уважения к скромности Этьена Паскаля (он был еще жив), «улиткой месье П.»{230}.
Такие названия сами по себе являются заявками на приоритет, которые делают почитатели первооткрывателей, – здесь прослеживается неявная аналогия с открытием Америки[114]. Это объясняет, почему у нас нет частей тела, названных в честь Гиппократа или Галена, звезд – в честь Птолемея, живых существ – в честь Аристотеля или Плиния. Присвоение названий неотделимо от открытий; оно не могло существовать до того, как люди стали путешествовать с целью открытия новых земель. И действительно, для присвоения названия ученые должны заявить о приоритете, чтобы иметь аргументы в свою пользу. Даже Везалий, первый великий анатом эпохи Возрождения, не заявлял о своем приоритете, и именно поэтому, несмотря на его многочисленные открытия, ни одна часть тела не получила его имени.
Математическая кривая, названная «улиткой месье П[аскаля]». Из «Математических работ» Роберваля, 1731
Понимание того, что географические открытия означают нечто новое, пришло очень быстро – в 1507 г. Вальдземюллер решил назвать «Америкой» земли, исследованные Веспуччи; вскоре так стали называть весь континент{231}. Эпонимия (наименование географических объектов в честь людей) раньше не была особенно распространена. Хотя новым явлением она тоже не была: в конце концов, христианство названо по имени Христа. Точно так же, по именам авторов, назывались ереси – например, донатизм и арианство. Некоторые города получили названия в честь своих основателей: Александрия в честь Александра Великого, Кейсария – Цезаря Августа, Константинополь – Константина[115]. Подробные астрономические таблицы Альфонсины были названы в честь человека, по поручению которого они были созданы, короля Кастилии Альфонсо X (1221–1284){232}.
Исследуя побережье Африки, португальские мореплаватели составляли карты и придумывали названия, зачастую заимствуя их у местных племен или используя имена святых. Наконец, в 1488 г. Бартоломеу Диаш достиг южной оконечности континента, которую назвал мысом Доброй Надежды. Самую дальнюю точку за мысом, до которой добрался Диаш, он называл «Rio do Infante», то есть «рекой инфанта», в честь принца Энрике, прозванного Мореплавателем{233}. Колумб назвал открытые им острова Сан-Сальвадор, Санта-Мария-де-ла-Консепсьон, Фернандина, Изабелла, Хуана и Эспаньола, а первый испанский город получил название Ла-Навидад; все эти имена связаны с христианским вероучением или с испанской королевской семьей. Единственное географическое название в честь простолюдина, появившееся в Новом Свете до 1507 г., – это, по всей видимости, Рио-де-Фонсоа, по имени спонсора экспедиции 1499 г.{234} Эпонимия приобрела гигантские масштабы благодаря практике наименования новых земель в честь покровителей (Филиппины в честь короля Испании Филиппа II, Вирджиния в честь Елизаветы I, королевы-девственницы (от англ. Virgin), Каролина в честь Карла I), но это почти всегда была короли или королевы (исключением является Земля Ван-Димена, получившая имя генерал-губернатора голландской Ост-Индии в 1642 г., но гораздо позже названная в честь Абела Тасмана, который ее открыл).
Подобно самому понятию открытия, эпонимия вскоре была перенесена из географии в точные науки. Новизна этого подхода иллюстрируется желанием Галилея найти в 1610 г. прецедент наименования звезды в честь человека, когда он назвал открытые им луны Юпитера «звездами Медичи». Единственным примером, который ему удалось отыскать, была попытка римского императора Августа назвать комету в честь Юлия Цезаря (конечно, неудачная, поскольку комета, которую мы теперь знаем как комету Галлея, быстро исчезла с небосклона){235}. Естественно, Август заявлял, что Цезарь был не человеком, а богом, поскольку все планеты носили имена богов (и этот принцип соблюдался при выборе имен вновь открытых планет: Уран, Нептун, Плутон)[116]{236}. На латыни дни недели названы в честь планет (включая Солнце и Луну, которые в системе Птолемея тоже относились к планетам); в языках германской группы некоторые дни переименованы в честь языческих богов. С другой стороны, Америго Веспуччи не был ни богом, ни императором, ни королем. Эпонимия неожиданно спустилась на землю.
В географии открытия и присваивание имен шли рука об руку, но в науке второе отставало от первых. Для нас это не слишком очевидно, поскольку классические открытия стали связывать с именами первооткрывателей. «Закон Архимеда» (о том, что тело не утонет, если вес вытесненной телом жидкости равен или превышает вес самого тела), по всей видимости, получил такое название только после 1697 г.{237} Этимологический и технический словарь 1721 г. содержит только два примера эпонимии, если не считать три эпонимические системы мира, Птолемея, Браге и Коперника (или Пифагора): фаллопиевы трубы и нерв под названием accessorius Willisii, открытый Томасом Уиллисом (1621–1675){238}.
Когда же эпонимия пришла в науку? Как мы видели, до наименования Америки эпонимия в географии была редким явлением, причем сама Америка оставалась исключением, будучи названной в честь обычного человека. Цицерон использовал такие прилагательные, как Pythagoreus, Socraticus, Platonicus, Aristotelius и Epicureus, и поэтому совершенно естественно, что мы найдем прилагательные и для других философов – Ippocratisa (ок. 1305), Thomista (1359), Okkamista (1436) и Scotista (1489) – хотя многие из этих слов медленно входили в обиход; мне не удалось найти ни одно из них раньше 1531 г. (когда появляется «Scotist»), за исключением Epicureus (которое встречается в Библии Уайклифа в 1382){239}.
То, что кажется нам естественным процессом наименования идей и открытий посредством связи их с именами авторов (в данный момент я страдаю как минимум от трех заболеваний, названных в честь их первооткрывателей), стало распространенным явлением только после появления концепции открытия[117]{240}. Слово «алгоритм», латинский вариант имени персидского математика аль-Хорезми (780–850), появилось по меньшей мере в начале XIII в., но это исключение{241}. «Теорема Менелая», названная в честь Менелая Александрийского (70–140) и составившая основу астрономии Птолемея, в V в. открыто приписывалась Менелаю Проклом. В 1560 г. Франческо Бароцци на полях своего перевода Прокла назвал ее теоремой Менелая (Demonstratio Menelai Alexandrini), хотя арабам и средневековым комментаторам она была известна как «фигура секущих»{242}. В указателе, но не в тексте или в примечаниях, современное название имеет и теорема Пифагора (раньше ее называли Dulcarnon, от арабского «двурогий», что отсылает к форме рисунка, иллюстрирующего теорему). И действительно, указатель демонстрирует систематическое стремление по возможности связать идеи с их авторами, а в тексте и указателе Бароцци даже обозначает один комментарий как «примечание Франческо Бароцци». Поскольку теперь каждая идея должна была иметь автора, то в тех случаях, когда автора найти не удается, его отсутствие должно быть отмечено – примечание Бароцци было ответом на «примечание неизвестного автора», найденное в древней рукописи{243}. Это новое явление: Витрувий, впервые опубликованный в 1486 г., описывал метод Платона для удвоения площади квадрата и изобретение чертежного треугольника (два практических применения теоремы Пифагора), а также открытие закона Архимеда, но указатели разных изданий Витрувия демонстрируют, что процесс ассоциации имен с идеями шел очень медленно. В немецком переводе 1548 г. впервые появился обширный список имен, но даже там, несмотря на присутствие Архимеда и Пифагора, не нашлось места для закона Архимеда или теоремы Пифагора{244}.
В 1567 г. великий протестантский логик и математик Петр Рамус говорил о «законах Птолемея» и «законах Евклида»{245}. Но Рамус обращался к прошлому. И действительно, можно сформулировать общий закон (естественно, закон Вуттона, поскольку речь идет об эпонимии): если научное открытие было совершено до 1560 г. и названо в честь первооткрывателя, это произошло много лет спустя. В качестве примера, выбранного случайным образом, можно привести Леонардо Пизанского, известного как Фибоначчи, предполагаемого изобретателя ряда Фибоначчи. Он сделал свое открытие в 1202 г., а формулу назвали в его честь только в 1870-х гг.{246}
Если 1560 г. считать началом проникновения эпонимии в науку, то широкое распространение она получила (и стала применяться к современным открытиям) после 1648 г., когда классический опыт с вакуумом (с использованием длинной стеклянной трубки, запаянной с одного конца, и ртути) получил название опыта Торричелли[118]. (Впервые опыт был поставлен в 1643 г., однако почти никто не знал, что его придумал Эванджелиста Торричелли; как мы видели, в 1650 г. Роберваль назвал математическую кривую в честь Этьена Паскаля). В 1651 г. Паскаль с ужасом отверг предположение, что он хотел выдать опыт Торричелли за свой: все понимают, говорил он, что это был бы эквивалент воровства в науке{247}. Паскалю, по всей видимости, уже было очевидно, что человек может «владеть» идеей или экспериментом, но до 1492 г. такое предположение озадачило бы любого[119]. И действительно, слово plagiary (плагиат) появляется в английском языке только в 1598 г., plagiarism (плагиаторство) – в 1621 г., plagiarize (заниматься плагиатом) – в 1660 г., plagiarist (плагиатор) – в 1674 г.{248} В 1645 г. Томас Браун собрал многочисленные примеры того, как греческие и римские тексты копировались целыми кусками и выходили под именем других авторов[120]. «Практика копирования, распространенная в наши дни, тогда не считалась чудовищной. Плагиат появился не вместе с книгопечатанием, – заключает он, – а в те времена, когда воровство было затруднительным» из-за малого количества книг в обращении{249}. Новой была не практика копирования других авторов, а идея, что этого следует стыдиться. Брауну не приходило в голову, что понятием интеллектуальной собственности он обязан не только печатному станку, но и Колумбу.
Приблизительно с середины XVII в. в английском языке начали в массовом порядке появляться прилагательные, связанные с научными экспериментами, теориями и открытиями и образованные от фамилий ученых. В 1647 г. Роберт Бойль говорил о the Ptolemeans, the Tychonians, the Copernicans{250}. За ними последовали Galenic (1654), Helmontian (1657){251}, Torricellian (1660), Fallopian (1662){252}, Pascalian (1664), Baconist (1671){253}, Euclidean (1672), Boylean (1674) и Newtonian (1676){254}. В начале XVIII в. научные законы впервые стали называть по имени тех, кто их открыл. (Понятие научного закона само по себе было новым, и именно поэтому не существует законов, названных в честь древних или средневековых математиков и философов; в отличие от Рамуса мы не говорим о законах Евклида и Птолемея, поскольку под «законом» Рамус понимал математическое определение, а не природную закономерность.) Так появился закон Бойля (1708){255}, закон Ньютона (1713){256} и закон Кеплера (1733){257}. Составление карты Луны, начатое ван Лангреном в 1645 г., стало важным прецедентом для эпонимического наименования, помогло перенести его из географии в астрономию. Первым селенографам предстояло дать названия такому большому количеству объектов, что им пришлось увековечивать и древних, и современных ученых, причем как противников, так и союзников. Иезуит Джованни Баттиста Риччоли, поддерживавший теорию Браге, назвал кратер именем Коперника. Это не доказывает, как предполагают некоторые, что он был тайным сторонником системы Коперника, – просто кратеров было слишком много.
Открытие само по себе не является научной идеей – скорее это идея, лежащая в основе науки: мы можем называть ее метанаучной идеей. Трудно представить такую науку (в том значении, в котором мы сегодня используем этот термин), которая не претендует на прогресс и не представляет этот прогресс в виде конкретного приобретения нового знания. Метафора открытия, путешествия с целью открытия новых земель, которые привели к смене парадигмы, тезис о существовании одного первооткрывателя и момента открытия, практика эпонимии, а также другие, более современные способы признания открытия, такие как Нобелевская премия (1895) или медаль Филдса (1936), – все это, вне всякого сомнения, аспекты локальной культуры, однако любая научная культура будет нуждаться в альтернативном наборе понятий, выполняющих ту же функцию признания, побуждения и изменения. Как мы уже видели, в качестве показательного примера можно взять эллинистическую науку, или науку Архимеда. Она обладала многими характеристиками того, что мы называем «наукой» (первые современные ученые фактически просто пытались подражать своим греческим предшественникам), и имела зачаточное понимание науки как открытия{258}. Тем не менее ни один древний грек не выпустил медаль с выбитым на ней словом Eureka и не начал награждать ею успешных ученых, как мы награждаем медалью Филдса выдающихся математиков. А «Звездный вестник» (1610) Галилея начинается с заявления (несколько завуалированного из скромности) о собственной бессмертной славе, которая не нуждается ни в статуях, ни в медалях{259}. В то время еще не было премий или медалей, присуждаемых за научные достижения, но в воображении Галилея такие награды уже существовали. Фрэнсис Бэкон в «Новой Атлантиде» (1627) описывал галерею со статуями великих изобретателей (таких как Гутенберг) и первооткрывателей (в частности, Колумба){260}. В 1654 г. Уолтер Чарлтон призывал воздвигнуть в честь Галилея «колосса из золота»{261}. Нобелевская премия – это всего лишь современный вариант колосса Чарлтона.
Открытие сначала было локальным понятием, символизировавшим установку новых «столбов Геркулеса» португальскими мореплавателями, которые продвигались вдоль побережья Африки. Вместе с ним появилось слово descubrimento, которое изначально использовалось в значении «исследование», а затем «открытие»; потом этот термин распространился по всей Европе, на разных языках. Что это: локальное явление или межкультурное? Концепция открытия сначала была ограничена конкретной областью деятельности (поисками морского пути в Азию) и конкретной культурой (португальской культурой XV в.), но вскоре стала известна всей Западной Европе. Это было важным предварительным условием наступления новой эры интеллектуальной революции, поскольку такая концепция необходима для развития любого общества, которое стремится развивать науку. Широкое распространение слов, обозначающих «открытие» в Европе XVI и XVII в., отражает, в первую очередь, проникновение новой разновидности картографических знаний, которые первоначально носили локальный характер, но быстро стали межкультурными (точно так же, как португальское морское судно, галеон, быстро стали копировать в других европейских странах). Уместно также отметить, что новые географические открытия сразу же признавались по всей Европе – не обязательно быть испанцем, чтобы поверить, что Колумб открыл новый континент. Кроме того, это понятие отражает распространение новой культуры, ориентированной на прогресс. Утвердившись, идея открытия проникла из географии в другие дисциплины. Это также одна из форм межкультурной передачи.
Довольно продолжительное время – несколько веков – новые научные знания были ограничены территорией Европы, а также кораблями и колониями за ее пределами. Вся Европа оказалась способной – одни регионы в большей степени, другие в меньшей – отбросить старые теории и принять новые, отказаться от идеи фундаментальной полноты знания и перейти к понятию знания как незавершенной работе. За пределами Европы знания распространялись не так быстро и уверенно{262}. Этому существует множество объяснений, но главное – Европа обеспечивала широкие возможности для конкуренции и разнообразия. Все европейские общества были фрагментированы и разделены, имели множество местных юрисдикций (например, независимые города и университеты), каждое государство соперничало со всеми остальными, и везде наблюдалось противостояние религиозных и светских властей. И разумеется, Европа унаследовала греческую и латинскую культуру: новая наука могла претендовать на роль продолжателя уважаемой интеллектуальной программы, традиций Пифагора, Евклида, Архимеда и даже, в некоторых отношениях, Аристотеля.
Таким образом, категория «открытия» смогла распространиться среди большого разнообразия локальных европейских культур эпохи Возрождения, но не слишком преуспела в этом в других регионах мира. Другие культуры (и в определенной степени католические культуры Европы после осуждения Коперника) не были готовы принять такие радикальные интеллектуальные перемены. Я считаю, что понятие открытия в некотором роде является важнейшей предпосылкой для систематического обновления знаний о природе; обновление подчиняется определенной логике, и если знания нацелены на обновление, то они должны уважать эту логику. Но идея открытия не несет с собой культурного единообразия; наоборот, она способствует разнообразию. Она совместима с любыми формами нового знания, с геоцентризмом Риччоли и гелиоцентризмом Коперника, с отрицанием вакуума Декартом и принятием вакуума Паскалем, со взглядами Ньютона на однородное пространство и время и теорией относительности Эйнштейна. Она не навязывает необходимость определенного вида науки. Более того, социальная практика, которую мы обозначаем как «открытие», может быть запутанной, противоречивой и парадоксальной: не всегда очевидно, кто и когда совершил открытие. Таким образом, с одной стороны, открытие представляет собой нечто большее, чем локальную практику, – это предпосылка науки; с другой стороны, оно опирается на случайные, локальные методы определения, что считать открытием, а что нет. Существование идеи открытия – необходимая предпосылка науки, но ее точная форма отличается вариативностью и гибкостью; там, где она встречает сопротивление, как в Османской империи и в Китае, такой род деятельности, как наука, не может укорениться[121].
С появлением идеи открытия и последующими спорами о приоритете и стремлением связывать каждое открытие с именем автора впервые начало явственно проступать нечто похожее на современную науку. А с новой наукой пришла и новая разновидность истории[122]. Вот, например, второй абзац статьи «магнит» из технического словаря 1708 г.:
Стурмий в своем труде «Epistola Invitatoria dat. Altdorf», 1682 г., отмечает, что притягивающие свойства магнита были замечены в доисторические времена. Но только наш соотечественник Роджер Бэкон открыл свойство вращения, или стремление магнита указывать на полюс, и это произошло 400 лет назад. Итальянцы первыми открыли, что он может передавать свои свойства стали или железу. Разное склонение иглы на разных меридианах впервые обнаружил Себастьян Кабот, а ее наклонение к ближайшему полюсу – наш соотечественник Роберт Норман[123]. Вариация склонения, которое не всегда одинаково в одном и том же месте, была замечена несколькими годами раньше Гевелием, Озу, Пети, Фолькамером и другими{263}.
Подобные истории – это не только истории открытий, но и истории прогресса.
Таким образом, можно подвести итог нашим рассуждениям. Открытие Америки в 1492 г. создало новое занятие для интеллектуалов: открытие нового знания. Это занятие требовало определенных общественных и технических предпосылок: надежных методов коммуникации, общей совокупности специальных знаний и признанной группы экспертов, способной разрешать споры. Сначала картографы, затем математики, а вслед за ними астрономы включились в процесс, который по сути своей был конкурентным и сразу же привел к спорам о приоритете, а со временем – к эпонимическим названиям. Неотделимыми от идеи открытия были идеи прогресса и интеллектуальной собственности. В 1605 г. Бэкон объявил, что нашел основной метод совершения открытий и обеспечения прогресса, а в 1610 г. «Звездный вестник» Галилея подтвердил идею существования новой натурфилософии, обладавшей беспрецедентной способностью совершать открытия.
Разумеется, открытия имели и историю, и прецеденты. Самым показательным примером может служить патент. В 1416 г. власти Венеции выдали патент на пятьдесят лет Францискусу Петри, изобретателю новой сукновальной машины. В 1421 г. великий инженер и архитектор Брунеллески получил от города Флоренции трехлетний патент на конструкцию баржи для перевозки мрамора. В 1474 г. Венецианская республика формализовала свою патентную систему, потребовав от претендентов на монополию сначала зарегистрировать свои новые изобретения в органах власти. (Это стало образцом для первого английского патента, выданного Якобусу Аконциусу в 1565){264}. До того как Колумб открыл Америку, он уже знал о вознаграждении, обещанном за успех. Но срок действия патентов ограничен, и они дают привилегии только в пределах конкретной юрисдикции. Вознаграждение Колумба было всего лишь пожизненным, а поскольку он не рассчитывал открыть неизвестные земли (вместо нового пути в известные), то ему не приходило в голову потребовать привилегии в их наименовании. В отличие от патента у открытия нет временных или пространственных ограничений – это новая форма бессмертия. В любом случае общественные и технические предпосылки для совершения открытий в 1492 г. только начинали появляться, поскольку именно печатный станок (изобретенный ок. 1450) распространял новости об открытиях сначала Колумба, затем Кардано, Тихо Браге, Галилея и всех остальных. Именно печатный станок создал общую базу знаний, служившую мерилом для этих новых открытий{265}.
Но в 1610 г. еще не было ясно, как заниматься этим новым родом деятельности. Бэкон думал, что нашел ответ, однако он ошибался. На самом деле он высказывал неверные суждения в отношении настоящей науки, например, не признавал работы Коперника и Гильберта. Но Бэкон был в этом не одинок (в главе 4 мы обсудим некоторые из ошибок, сделанных первыми учеными). Иногда ошибки были очевидными. Великий Галилей посвятил большую часть жизни доказательству того, что единственной возможной причиной приливов может быть движение Земли. Именно упорство в отстаивании этого аргумента привело к его осуждению инквизицией. Но его теория не объясняет фактов: будь он прав, прилив наблюдался бы в одно и то же время только один раз в день. Единственным человеком, которого удалось убедить, был Джованни Баттиста Бальяни, который для того, чтобы сделать теорию Галилея рабочей (более или менее), поместил Землю на орбиту вокруг Луны! Тем не менее Галилей нисколько не сомневался в верности своих аргументов{266}.
На протяжении столетия после публикации анатомии Везалия и космологии Коперника (обе вышли из печати в 1543) постепенно появлялся набор ценностей, связанных с интеллектуальной деятельностью, которую мы теперь называем наукой: непременными условиями успеха были оригинальность, приоритет, публикация и то, что можно назвать непробиваемостью – то есть способностью выдерживать враждебную критику, и особенно критику, направленную на фактические аспекты. Результатом стал совершенно новый тип интеллектуальной культуры: инновационный, агрессивный, конкурентный, но в то же время одержимый точностью. Нет никаких априорных оснований считать это правильным способом интеллектуальной деятельности. Просто он практичен и эффективен, если ваша цель – получение новых знаний.
С самого начала было очевидно, что открытие, приоритет и оригинальность – категории неопределенные или даже непонятные и что эти ценности противоречат обязанности многократной проверки перед публикацией. Обратимся к открытию как высшей форме оригинальности. Кто открыл Америку: Триана, Колумб, Веспуччи или Вальдземюллер? Эта честь отдана Колумбу, поскольку именно его экспедиция первой добралась до новой земли, даже несмотря на то, что он так этого и не понял: важность открытия перевесила его неспособность понять, что он совершил. Галилей понимал это и спешил напечатать «Звездный вестник» – но тот же Галилей более тридцати лет скрывал открытый им закон ускорения падающих тел, твердо решив ничего не публиковать, пока не будет уверен в успехе или не окажется на пороге смерти. (Хэрриот и Бекман также открыли закон падения тел; оба умерли, не опубликовав его.) Коперник тоже все откладывал и откладывал публикацию своего труда «О вращении небесных сфер». Желание быть первым все время наталкивалось на страх, что тебе не поверят, посчитают чудаком или глупцом.
Несмотря на все конфликты и противоречия, которые сохраняются и в наше время, именно идея открытия дала начало новой науке и, возможно, новому набору интеллектуальных ценностей, которые лежат в ее основе. Это кажется очевидной истиной – чего не понимают историки науки, которые предпочитают считать, что каждая культура обладает собственной наукой и что эти науки имеют одинаковую ценность. Открытие не более универсально, чем крикет, бейсбол или футбол; оно характерно для постколумбова мира и может выжить только в обществе, поощряющем конкуренцию. Это единственное занятие, которое производит, как выразился Пьер Бурдье, «трансисторические истины».
И конечно, победа концепции открытия не была полной до середины XVIII в. Старые идеи обладали слишком большим авторитетом – особенно потому, что опирались на Библию, – и не могли исчезнуть без следа. Но самым удивительным можно считать случай Ньютона, который после того, как сделал свои великие открытия и опубликовал их в «Началах», начал подозревать, что они не новые, а повторные. Разве Моисей не должен был все это знать? Ньютон планировал второе издание, где собирался продемонстрировать, что все, что считалось в его книге новым, на самом деле давно известно. Его помощник Фатио де Дюилье писал в 1692 г.: «Мистер Ньютон убежден, что нашел убедительные свидетельства [avoir decouvert assez clairement] того, что древние, в частности Пифагор, Платон и т. д., имели все аргументы, которые он приводит в пользу истинной системы мира, основанной на гравитации…»{267} Ньютон собрал обширный материал, чтобы подтвердить этот странный тезис. Но тут уместно привести три оговорки. Во-первых, когда Ньютон работал над «Началами», он еще не выдвинул эту теорию и не собирался разрабатывать свою новую физику, читая древние источники. Во-вторых, сам Ньютон понимал, что эта теория встретит сопротивление, и поэтому откладывал второе издание, которое вышло только в 1713 г. И в-третьих, современники Ньютона считали его открытия абсолютно новыми. Теория Ньютона о том, что древние знали законы тяготения, была его личной причудой, полезным противоядием (по нашему предположению) от греха тщеславия, который угрожал ему, считай он себя величайшим ученым всех времен; только один или два ближайших друга были готовы принимать эту теорию всерьез. Старое убеждение, что нового знания не существует, на мгновение вынырнуло на поверхность, но лишь затем, чтобы исчезнуть без следа в мощном потоке, само существование которого оно отрицало.
4. Планета земля
…Ничтожная зелено-голубая планета.
Дуглас Адамс. Автостопом по Галактике (1979){268}
Начиная с 1460 г. путешествия с целью открытия и исследования новых земель привели к невероятным изменениям в географической науке. Если мир, известный людям в первой половине XV в., более или менее совпадал с миром, который знал образованный римлянин во времена Христа, то к началу XVI в. стало ясно, что существуют обширные обитаемые территории, о которых не знали ни греки, ни римляне. Считалось, что области в районе экватора должны быть необитаемы, но это представление оказалось абсолютно неверным. Это расширение известного мира тщательно регистрировали картографы, и это стало первой великой победой опыта над философской теорией.
Как бы то ни было, предмет этой главы не сами по себе путешествия с целью открытия новых земель. Накануне открытия Америки Колумбом произоша тихая революция – появление понятия, которое мы теперь называем «земным шаром». Эта революция произошла всего за несколько лет и не встретила (если точнее, то почти не встретила) сопротивления. Она имела огромное значение, но стандартная историческая литература ее совсем не заметила. Как однажды написал Томас Кун:
Историк, читающий устаревший научный текст, обычно сталкивается с отрывками, не имеющими смысла… Игнорировать эти отрывки или отбрасывать их как результаты ошибки, незнания, предрассудков было обычным делом, и эта реакция иногда оправданна. Однако гораздо чаще благожелательное прочтение проблемных отрывков заставляет поставить другой диагноз. То, что казалось текстовыми аномалиями, оказывается артефактами, результатом неправильного прочтения[124]{269}.
Предметом моего анализа является целое собрание текстов, на первый взгляд бессмысленное. На протяжении последних пятидесяти лет историки науки, вдохновленные Куном, разыскивали подобные тексты, чтобы продемонстрировать их значимость, их способность придать смысл тому, что кажется бессмысленным, однако именно эти тексты были проигнорированы. Почему? Потому что не указывали на явление, которое считалось несуществующим: тихую революцию. По мнению Куна, революция всегда сопровождается спорами и конфликтом{270}, а поскольку споров практически не было, легко предположить, что не было и революции. С другой стороны, именно такая аномалия делает эти тексты превосходным местом для начала новой, посткуновской истории науки.
Какой формы Земля? Ответ на этот вопрос кажется очевидным. Разве кто-то сомневается, что Земля круглая? В XIX в. со всей серьезностью утверждалось, что современники Колумба считали мир плоским и думали, что он поплывет за край земли{271}. Это полный вздор. Однако тот факт, что все (по крайней мере, каждый более или менее образованный человек) верили в возможность совершить кругосветное путешествие (что в 1519–1522 гг. сделал Магеллан), вовсе не означает, что они считали Землю круглой. Как это ни странно, Колумб полагал, что старый мир, известный Птолемею, представляет собой половину идеальной сферы, однако новый мир имеет форму верхней половины груши или женской груди; когда Азорские острова остались позади, у него создалось впечатление, что он все время плывет вверх{272}. Черешок, или сосок, этой второй полусферы – это место, где находится земной рай{273}. «Земля» (скорее агломерат из земли и воды) имеет неправильную форму.
Представление, что агломерат из земли и воды не является идеальной сферой, было общепризнанным в позднем Средневековье, и новая космография требовала его опровержения[125]{274}. Аристотель полагал, что Вселенная разделена на надлунный мир, где ничего никогда не меняется, а все движения являются круговыми, и подлунный мир. В подлунном мире можно найти четыре элемента, составляющие основу нашего повседневного опыта, – землю, воду, воздух и огонь. Эти элементы естественным образом создают концентрические сферы с общим центром: земля окружена водой, вода окружена воздухом, а воздух окружен огнем. Однако эта структура не идеальна, и поэтому суша поднимается из воды и на земле все четыре элемента взаимодействуют между собой. Именно это взаимодействие элементов делает возможным существование живых существ, и без него Вселенная была бы необитаема{275}.
Такая конструкция ставила перед исламскими и христианскими философами проблему, которая не волновала их языческих предшественников: почему четыре элемента не образуют идеальные концентрические сферы?{276} Они задумались над этим вопросом отчасти потому, что он позволял ввести в философию Бога-Творца, неизвестного Аристотелю и Птолемею. Согласно Книге Бытия, на третий день творения Бог собрал вместе все воды, чтобы создать сушу. Простой ответ состоял в том, что существование суши – это чудо. Поскольку океанские воды выше земли (считалось, что выше самых высоких гор; в противном случае вы не нашли бы источников, бьющих из-под земли вблизи горных пиков)[126], то напрашивался вывод, что океаны не затапливают землю, как во времена Ноя, только по воле Божественного провидения. Философам такой ответ казался неубедительным даже несмотря на то, что нечто подобное можно было найти в «Естественной истории» Плиния{277}, и они искали естественного объяснения. Если начальное разделение требовало божественного вмешательства, то как охарактеризовать взаимоотношения между землей и водой после Всемирного потопа?
Концентрические сферы, из которых состоит Вселенная. Из книги Йодокуса Трутфеттера «Руководство по натурфилософии», 1514. Подлунная область разделена на четыре сферы: землю, воду, воздух и огонь; снаружи находятся планеты, в том числе Солнце и Луна. Зодиак неподвижных звезд располагается на самой дальней видимой сфере, за которой есть еще три невидимых
Вопрос был простым, а диапазон возможных ответов ограничен. На протяжении 250 лет все возможные варианты были тщательно проанализированы{278}.
1. Вода была вытеснена со своего изначального места, и ее сфера теперь является центром Вселенной. Этот вариант предполагает, что все корабли плывут вверх, когда направляются в открытое море (мы по-прежнему отдаем дань традиции, когда говорим the high sea или the high seas (англ. «открытое море»). Этой точки зрения придерживался Сакробоско (ок. 1195 – ок. 1256), автор стандартного учебника по астрономии, по которому преподавали в университетах в Средние века и в эпоху Возрождения, а после него – Брунетто Латини (1220–1294), Ристоро д’Ареццо (сочинение датируется 1282), Пабло Бургосский (1351–1435) и Просдочимо де Бельдоманди (ум. 1428). В 1320 г. Данте назвал эту теорию общепринятой (хотя его текст, «Вопрос о воде и земле» (Quaestio de aqua et terra), был неизвестен вплоть до его первой публикации в 1508).
2. Земля (в отличие от водной сферы) больше не является сферой; скорее в результате образования выпуклости, или вздутия, она приобрела вытянутую, неправильную форму, так что ее центр тяжести (точка, в которой она, будучи подвешенной, сохраняла бы неподвижность) совпадает с центром Вселенной, но не с ее геометрическим центром. Именно выпуклость делает возможным существование суши. Так считал Эгидий Римский (1243–1316), который вычислил, что диаметр Земли должен почти вдвое превосходить изначальный, а также тот, что указывал Данте. Недостаток этой теории заключался в том, что она требовала отказаться от представления, будто мир был создан из сфер, вложенных одна в другую, – очень высокая цена, помыслить о которой соглашались лишь немногие.
3. Если земля может быть не идеальной сферой, то следует допустить такую же возможность и для воды. Выдвигались предположения, что вода также имеет не сферическую, а овальную форму и океаны глубже у полюсов; Франческо Манфредонский (ум. ок. 1490) считал это одной из причин появления суши. Слабость данного аргумента, о чем, вероятно, знал Франческо, заключается в том, что если воды имеют яйцеобразную форму, то суша должна находиться только в районе экватора; следовательно, одного этого аргумента для обоснования недостаточно.
4. Земля представляет собой сферу, но больше не находится в центре мира. Так считал Робертус Англикус (1271), но его теория не могла завоевать много сторонников, поскольку противоречила основному принципу философии Аристотеля: Земля должна находиться в центре мироздания. Однако эта трудность подтолкнула философов к новым размышлениям. Предположим, говорили они, что Земля – сфера, но неоднородная: под воздействием Солнца суша стала менее плотной, чем была изначально, в результате чего центр масс сместился. Таким образом, центр масс Земли по-прежнему совпадает с центром мироздания – в отличие от геометрического центра. Вода же остается симметрично распределенной вокруг центра мира. Так считали парижские философы XIV в.: Иоанн Жандунский (1286–1328), Жан Буридан (ок. 1300 – ок. 1358), Николас Боне (ум. 1360), Николай Орезмский (ок. 1320–1382) и Альберт Саксонский (ок. 1320–1390){279}. Эта теория сохраняла систему вложенных друг в друга сфер и обладала тем преимуществом, что в ней вода всегда текла вниз (в отличие от первого варианта, рассмотренного выше).
Эти четыре точки зрения предполагали само собой разумеющимся, что сфера воды больше сферы земли. Приблизительно с 1200 по 1500 г. общепринятым считалось представление (ошибочно приписываемое Аристотелю), что сфера воды в десять раз больше; каждого элемента имелось одинаковое количество, но вода занимала объем в десять раз больший, чем объем земли, воздух – в десять раз больший, чем вода, а огонь – в десять раз больше, чем земля{280}. Относительный размер сфер и величина их сдвига по отношению друг к другу определяют размер зоны суши. Было принято считать, что земля составляет примерно четверть шара из земли и воды – или даже половину. Первый вариант предполагал, что за пределами известного мира ничего нет; второй – что существуют еще не открытые земли. Эти земли обычно помещали в Южное полушарие и считали необитаемыми.
Все признавали, что возможно лишь ограниченное число причин изменения в соотношении между землей и водой. Либо Бог действует непосредственно, собирая и удерживая воду, чтобы очистить место для земли, или земля высыхает под воздействием солнца, или звезды притягивают воду или землю, смещая их.
Но в конечном итоге мы приходим к пятому варианту: не существует отдельных сфер земли и воды, воды меньше, чем земли, а океаны расположены во впадинах земли – вода и земля составляют одну общую сферу. Этого современного (хотя, конечно, мы уже не считаем землю одним из четырех элементов) представления придерживались Роберт Гроссетест (ок. 1175–1253), Андало ди Негро (1260–1334), Фемо Джудеи (середина XIV в.) и Марсилий Ингенский (1340–1396). Мнения Роберта Гроссетеста и Марсилия Ингенского были доступны в виде книг в эпоху Возрождения (хотя Марсилия читали философы, а не астрономы), но в XV в. о существовании подобных взглядов было довольно хорошо известно – их пересказывали ради того, чтобы опровергнуть. Таким образом, земля может – на самом деле должна – быть распределена по всей поверхности планеты. Такой точки зрения придерживался Роджер Бэкон (1214–1294), вероятно, под влиянием Гроссетеста, а также автор «Приключений сэра Джона Мандевиля» (The Travels of Sir John Mandeville, ок. 1360){281}. Из всех теорий только эта полностью совместима с существованием антиподов (то есть участков суши, расположенных в противоположных областях на поверхности земного шара).
Важно подчеркнуть, что в XV в. последняя теория не находила поддержки. Для астрономов и географов в 1475 г. (когда впервые была напечатана «География» Птолемея, хотя первая рукопись перевода на латынь появилась в 1406) основным был выбор между вариантом со сферой элемента вода, смещенной от центра мира, и вариантом со сферой элемента земля, смещенной от центра мира (но включающей его). Чтобы принять путешествие Колумба, вовсе не обязательно считать обе эти теории неверными; просто нужно согласиться, что западный маршрут в Индию может быть короче, чем путь вокруг Африки или сухопутный маршрут. Однако после открытия нового континента устаревшие взгляды Гроссетеста снова стали пользоваться уважением среди философов.
Сферы земли, воды, воздуха и огня. Из «Трактата о сфере» Сакробоско. Венеция, 1501. Земля плавает, как яблоко в ведре. Ориентация на север – юг; наверху располагается Иерусалим, центр известного мира
Разные центры сфер воды (центр в точке А) и земли (центр в точке В). Из «Трактата о сфере» Сакробоско. Венеция, 1537. Относительный их объем указан как 10:1, хотя, как показал Коперник, в этом случае сфера земли не захватывала бы центр сферы воды, который считается центром мироздания
Относительный и абсолютный объемы земли и воды. Из «Трактата о сфере» Сакробоско, 1537. Коперник бы пожаловался, что две сферы изображены в разных масштабах
Таким образом, в 1475 г. все пришли к убеждению, что центры двух сфер, земли и воды, не совпадают. Возникли вопросы и относительно других центров. Где находится геометрический центр мира? Совпадает ли он с центром одной из сфер и если совпадает, то с которым? А если земля не однородна, где находится ее центр тяжести? И наконец, где расположен центр тяжести объединенных сфер земли и воды? Если у Вселенной Аристотеля был один центр, то теперь появилось пять возможных способов определения центра мира.
В конце Средних веков и в эпоху Возрождения студенты изучали астрономию по «Трактату о сфере» (Sphaera, ок. 1220) Иоанна Сакробоско, который преподавал в Париже, но, возможно, был англичанином (в таком случае его имя могло звучать как John of Holywood – Джон из Святого Леса){282}. Его учебник был впервые напечатан в 1472 г. и выдержал более двухсот изданий{283}. Кроме того, многочисленные комментаторы старались объяснить и дополнить текст книги – начиная с Майкла Скота (ок. 1230) и заканчивая Джамбаттистой Капуано ди Манфредония)[127] (ок. 1475) и ведущего астронома иезуитов конца XVII в. Христофора Клавия (1570). По «Трактату о сфере», все еще считавшемуся стандартным учебником, читал лекции Галилей, когда занимал должность профессора в Пармском университете (1592–1610); последнее издание для студентов, в 1633 г., знаменует смерть астрономии Птолемея как живой традиции. Следуя представлению, что земной шар состоит из двух неконцентрических сфер, земли и воды, а также подражая птолемеевскому «Альмагесту» (который был доступен на латыни с XI в.), Сакробоско отдельно доказывает, что поверхность земли изогнута (он демонстрирует, что это очевидно тому, кто путешествует в направлении север – юг или восток – запад) и что поверхность воды изогнута. (Это было очевидным, поскольку впередсмотрящий на мачте корабля мог видеть дальше, чем тот, кто стоял на палубе.) Некоторые современные комментаторы говорят, что Сакробоско доказал, что Земля круглая{284}, однако он ничего такого не утверждал, и средневековые комментаторы тоже этого не утверждали – ни он сам, ни они не верили, что у двух сфер общий центр.
Теперь нам должно быть очевидно, что когда средневековые философы говорили о «земле», то обычно имели в виду сферу элемента земля, которая формировала сушу в тех местах, где поднималась над поверхностью океана; эта сфера плавала в океане, который сам представлял собой сферу большего размера. Однако термин «земля» с самого начала был неопределенным. Например, у Джона Уоллингфордского мы встречаем разделенные всего двумя предложениями упоминания земли в значении: а) суша, б) элемент земля и в) весь земной шар, то есть агломерация земли и воды{285}. Третье значение (которое отсылает нас к «Сну Сципиона» Цицерона) для всех, кто принимал доминирующую теорию двух сфер, явно не имело отношения к философии, причем до такой степени, что в конце Средневековья и в начале эпохи Возрождения трудно найти примеры использования слова terra в этом значении, разве что у писавших на латыни гуманистов, например Петрарки{286}. Фактически представление о агломерации земли и воды как едином шаре или сфере исчезло приблизительно в 1400 г. Но и раньше эта теория не была доминирующей. Теперь агломерация земли и воды приняла неправильную форму.
Все эти дискуссии конца Средневековья проходили в контексте географических знаний, не отличавшихся от знаний древних. Никто не верил, что Земля плоская (считалось, что она представляет собой часть сферы), но считалось, что обитаемые области могут быть с достаточной точностью изображены на плоской поверхности. У этой обитаемой части Земли был центр, который обычно помещался в Иерусалиме. Однако имелся и другой центр: если перемещаться с запада на восток, от островов Блаженства (Канарских островов) до Геркулесовых столбов (обозначавших границы, путешествия за которые невозможны), на экваторе существовала воображаемая точка под названием Арим, или Арин, якобы в 10° к востоку от Багдада. Для арабов и астрономов, опирающихся на арабские источники, Арим являлась нулевой точкой для долготы и широты{287}. Считалось, что суша ограничена одним полушарием, а остальная поверхность покрыта океаном. Самые дальние области суши на севере и юге считались необитаемыми, потому что там слишком холодно или слишком жарко, и поэтому обитаемая область занимает примерно половину всей суши, или одну шестую часть поверхности всей агломерации земли и воды.
Как указывал Данте в 1320 г., тут мы сталкиваемся с очевидной проблемой: аргументы философов не совпадают с картами географов. Если философы правы и обитаемая земля – это сфера, плавающая на поверхности большей по размеру сферы воды, то на карте обитаемая суша должна иметь форму круга. На географических картах же она больше напоминала расстеленный на земле плащ; однако известный мир назывался orbis terrarum, круг земель, как будто имел соответствующую форму. В отличие от философов Данте воспринимал географию всерьез, но ни один философ не мог согласиться с его отказом от основополагающего принципа, что Вселенная состоит из сфер.
Если идеализированная схема Аристотеля, состоящая из концентрических сфер, была симметрична по всем осям, то более сложные средневековые варианты (за исключением пятого) имели только одну ось симметрии. Более того, эта ось проходила не с севера на юг через полюса, а через Иерусалим и геометрический центр Вселенной. Если бы философы позднего Средневековья попытались представить (разумеется, на это были способны немногие) Землю, которая вращается в пространстве вокруг оси север – юг, то многие из них пришли бы к выводу, что центр тяжести Земли (или сферы земли, или сферы воды) находится за пределами этой оси; такой вращающийся шар естественным образом совершал бы колебательные движения. Исключение составляли парижские философы, для которых оба центра, земли и воды, совпадали с центром Вселенной. Теорию дневного вращения Земли, несмотря на ее логичность, признавал лишь один из известных философов, парижанин Николай Орезмский (1320–1382). Важно, что Орезмский, в отличие от других философов, соглашавшихся (как и он) с существованием двух сфер, земли и воды, с разными геометрическими центрами, не считал, что сфера воды больше, чем сфера земли. Он утверждал, что если бы две сферы имели общий центр, то вода неизбежно покрывала бы всю поверхность Земли – за исключением, возможно, горных вершин. В его представлении сфера воды похожа на плащ или капюшон, покрывающий Землю. В результате у него получалась – что видно по иллюстрациям к «Книге о небе и мире» (Livre du ciel et du monde, 1377) – Земля как единый шар, способный вращаться вокруг своей оси (но поскольку его окружала сфера воды, антиподов на нем быть не могло)[128]. Так сложилось, что книга Орезмского не была опубликована и не могла получить широкое распространение, поскольку была написана на французском{288}.
Таким образом, теорию двух сфер, из которых состоит наш мир, разделяли почти все философы, астрономы и картографы (несмотря на известные проблемы) вплоть до конца XV в., а обнаруженная «География» Птолемея без особого труда встроилась в эту систему{289}. Португальские мореплаватели достигли экватора в 1474/75 г. (понять это нетрудно: Полярная звезда пропадает из виду), открыв новое небо с новыми звездами, однако они не обнаружили необитаемой зоны. Это требовало лишь незначительной корректировки взглядов – не более{290}. Не подлежало сомнению, что Птолемей в «Географии» (в отличие от «Альмагеста») рассматривает землю и воду как единую сферу, и это не могло не вызвать интереса. После перевода «Географии» Птолемея в 1443 г. появилось упоминание о земном шаре, «согласно описанию Птолемея»{291}. Колумб читал Птолемея и был убежден, что земля и вода образуют одну сферу; он заказал маленький глобус, чтобы показать на нем планируемое путешествие. В то же время Колумб отвергал свидетельства Птолемея о границах обитаемой области, предпочитая взгляды Марина Тирского (ок. 100–150), который утверждал, что она простирается дальше, чем половина земного шара, – что очень трудно совместить с теорией двух сфер. Однако это еще не было серьезным кризисом теории двух сфер: географы, призванные Фердинандом и Изабеллой для оценки планов Колумба, без колебаний отвергли их целиком и полностью{292}.
Кризис начался после того, как в 1492 г. Колумб высадился на незнакомую землю. В 1493 г. Питер Мартир писал, что Колумб вернулся от «западных антиподов». В нотариальном свидетельстве, составленном Валентином Фернандесом в 1503 г., открытие Бразилии Педру Алваришем Кабралом описывалось как «открытие земли антиподов»{293}. (Он был прав: Бразилия является антиподом восточной оконечности мира, известного древним.) Но решающим событием стала публикация в 1503 г. первого письма, написанного (или предположительно написанного) Веспуччи и названного «Новый Свет» (Mundus novus), которое за четыре года было издано двадцать девять раз{294}. (Второе письмо Веспуччи познакомило европейскую публику со словом «открытие»; первое к тому времени уже уничтожило средневековую космографию.) Веспуччи утверждал, что столкнулся с новым, обширным континентом, не относящимся к уже известному миру, – он открыл Новый Свет. Более того, было совершенно очевидно, что этот новый континент хоть и находится на расстоянии четверти земного шара от исходной точки путешествия, но от других частей известного мира его отделяет половина земного шара. Кроме того, Веспуччи добрался до 50° южной широты: он обнаружил не просто экваториальный антипод, существование которого допускали некоторые сторонники теории двух сфер. Антиподы стали реальностью, и вся суша нашей планеты уже не помещалась в одно полушарие.
Таким образом, главная проблема с антиподами заключалась не в том, что люди ходят там «вниз головой» по отношению к остальным, – нужно быть уж совсем простодушным, чтобы не принять этой идеи, – а в том, что теория двух сфер могла признать антиподы лишь как крайний случай, вдоль границы между Северным и Южным полушариями, и только в том случае, если сфера воды сжималась так, что ее диаметр почти совпадал с диаметром сферы земли{295}. Утверждение Веспуччи требовало серьезного пересмотра предполагаемого соотношения между элементами воды и земли. До этого момента можно было верить, что обе сферы, земли и воды, имеют округлую форму, а область суши (orbis terrarum, обитаемый мир) в полном соответствии с Библией имеет четыре угла{296}. Теперь эти углы превратились, по выражению Джона Донна, в «мысленные углы земного шара»{297}.
Карта мира. Из «Географии» Птолемея. Рим, 1490. Те же иллюстрации были использованы в двух более ранних изданиях (Болонья, 1477, Рим, 1478) и, следовательно, являются самыми ранними печатными иллюстрациями к «Географии»
Представления Клавия в его комментариях к Сакробоско (1570, но здесь рисунок из дополненного издания 1581) об общепринятом соотношении между водой и землей, которое он отвергал. Точки обозначают два геометрических центра, сферы воды (внизу) и сферы земли (вверху). Поскольку дискуссия о том, существует ли всего одна сфера из земли и воды или две разные сферы, неотделима от дискуссии о существовании антиподов (что невыполнимо при модели из двух сфер, за исключением, возможно, узкой полосы пересечения сфер, если они одного размера, то иллюстрация Клавия также включает (несуществующих) антиподов, которые находятся под водой. Но, как известно, антиподы существуют, и поэтому эта традиционная модель неверна
Первыми, кто осознал это, были Мартин Вальдземюллер и Матиас Рингманн, когда в 1507 г. трудились над картой мира и сопутствующим ей «Введением в космографию»[129]. Они пытались понять последствия того, что говорил Веспуччи, и им нужен был способ обозначить Землю, или мир, – единый шар из суши и воды. Они назвали его omnem terrae ambitum, полной окружностью Земли, из которой, по их мнению, Птолемею была известна лишь четверть.
Другие первые карты мира представляли собой изображения orbis terrarum. На классической латыни, в которой берет начало этот термин, orbis обычно обозначает диск, но иногда сферу или шар. У Цицерона orbis иногда означает обитаемую сушу в виде диска, возвышающегося над волнами, а иногда весь шар из земли и океана. Эту двойственность унаследовала эпоха Возрождения. Так, например, атлас Ортелия 1570 г. назывался Theatrum orbis terrarum, то есть театр сферы земель. Фронтиспис книги не оставляет сомнений, что orbis – это шар, но множественное число слова terrae указывает на собрание карт разных стран. В отличие от Ортелия Меркатор использовал фразу orbis terrae – в 1569 г. слово terra уже начало использоваться в значении Земля, или мир (как планета Земля); в неуклюжей фразе Вальдземюллера и Рингманна поменялось одно слово. В 1606 г. название атласа Ортелия уже можно было перевести как «Театр всего мира». И только позже, в 1629 г., был изобретен удовлетворительный специальный термин, который однозначно определял новое понятие: «земной шар»{298}.
Мы можем подробно проследить развитие этого понятия после публикации «Введения в космографию» Вальдземюллера и Рингманна в 1507 г. Первый признак перемен присутствует уже в учебнике физики, напечатанном в Эрфурте в 1514 г. Автор, Йодокус Трутфеттер, сначала описывает теорию одной сферы, а затем начинает объяснять точку зрения, что море выше суши; он приводит мнение современных космографов о существовании обитаемых антиподов на крайнем востоке и крайнем западе мира, но не забывает упомянуть, что Августин отвергал возможность существования антиподов. В отличие от текста иллюстрация не отличается осторожностью: на ней изображены только три подлунные сферы – земли, воздуха и огня. Совершенно очевидно, что земля и вода теперь составляли единую сферу[130]{299}.
В 1515 г. Иоахим Вадиан, обладавший самыми разнообразными талантами (он был придворным поэтом империи Габсбургов), опубликовал в Вене маленький памфлет «Дорогой читатель» (Habes lector), переизданный несколько раз, в котором предположил, что открытие Америки означает, в противоположность общепринятому толкованию Аристотеля, что обитаемые земли почти случайным образом разбросаны по поверхности шара, а земля и вода до такой степени перемешаны, что образуют единую сферу{300}. Геометрический центр шара, утверждал Вадиан, совпадает с центром тяжести. Что касается опасений Августина, что признание существования антиподов равносильно признанию существования людей, которые не произошли от Адама, ответ прост: можно пройти по суше от Испании до Индии, почти половину земли, и не найти никаких свидетельств того, что любая обитаемая земля находится на большом расстоянии от остальных (намек на то, что Америка расположена вблизи Азии). Тремя годами позже, снова в Вене, Георг Танстеттер (известный также как Георг Коллимиций), который тесно сотрудничал с Вадианом, выпустил издание «Трактата о сфере» Сакробоско, содержащее первую иллюстрацию «современного» представления земного шара как состоящего из перемежающихся участков суши и воды{301}.
В 1531 г. Якоб Циглер выпустил в Базеле подробные комментарии к книге II «Естественной истории» Плиния. В ней он истолковывал представления Плиния о том, что вода располагается выше земли с точки зрения средневековой теории двух сфер и приходил к однозначному выводу, что новейшие географические открытия доказали ошибочность этих представлений, поскольку суша не ограничена одной полусферой земного шара{302}. В том же году, что и книга Циглера, в Виттенберге появилось издание трактата Сакробоско с введением, которое написал Меланхтон, ведущий лютеранский богослов и преподаватель{303}. Введение Меланхтона восхваляло астрономию как науку, изучающую деяния Бога, но также приводило изящные аргументы в пользу астрологии. Это издание многократно перепечатывалось, в том числе пиратским образом (в католических странах введение зачастую печаталось без имени автора, поскольку тексты протестантских авторов были запрещены; в более ранних экземплярах имя Меланхтона на титульном листе просто закрашивалось). Ключевая новая иллюстрация, изображающая шар из земли и воды, была скопирована из издания «Трактата о сфере», выпущенного Петером Апианом в 1526 г., и под влиянием виттенбергского издания она стала новым стандартом; ее даже скопировали для чрезвычайно популярных комментариев к Сакробоско, выпущенных Христофором Клавием, первое издание которых увидело свет в 1570 г.{304}
Первое изображение земли и воды, составляющих единую сферу, где два элемента переплетаются. Из «Трактата о сфере» Иоанна Сакробоско в издании 1518 г. под редакцией Танстеттера. Подлунных сфер теперь три, а не четыре
Представления Клавия из его комментариев к Сакробоско (1570, здесь из издания 1581) о соотношении между землей, водой, воздухом и огнем. Земля и вода составляют одну сферу, окруженную тремя слоями атмосферы (на погоду влияет средний слой) – только внешний слой представляет собой идеальную сферу, за которой располагается сфера огня
В 1538 г. в типографии Виттенберга была отпечатана новая, дополненная версия издания Меланхтона, которая содержала volvelles – бумажные инструменты, или иллюстрации с круговыми движущимися частями{305}. В этом издании (которое также часто перепечатывалось и копировалось) были исправлены привычные названия глав в тексте Сакробоско. Если в предыдущих изданиях была отдельная глава, в которой доказывалось, что Земля имеет сферическую форму, и отдельная глава для обоснования сферической формы воды, то теперь они были объединены в один раздел о едином шаре, состоящем из воды и земли. Сам текст остался прежним (как, например, в издании для школ, отпечатанном в Лейдене в 1639), однако новое название Terram cum aqua globum constituere изменило его смысл{306}. С 1538 г. новое представление о том, что земля и вода составляют единую сферу, не оспаривалось ни протестантскими, ни католическими астрономами.
Новая иллюстрация Петера Апиана, на которой Земля изображена круглой; впоследствии скопирована Меланхтоном и Клавием. Из «Трактата о сфере» Сакробоско (Sphaera… per Petrum Apianum… recognita ac emendata), 1526
В 1475 г. теорию двух сфер поддерживали и философы, и астрономы; к 1550 г. от нее отказались все{307}. Однако это не означало, что в новой теории не могут сохраниться некоторые аспекты старой. Можно подумать, что принятие теории земного шара автоматически ведет к признанию, что моря располагаются ниже суши, однако противоположной точки зрения придерживалась и Библия, и многочисленные авторитеты. Поэтому иезуит Марио Беттини (1582–1657) утверждал, что, когда Бог превратил отдельные сферы земли и воды в одну, открыв пустоты в земле, чтобы принять воду, потребовалась некоторая компенсация – существовала опасность (поскольку вода по определению легче земли), что центр тяжести нового земного шара не будет совпадать с центром мира. Потому вода выступила наружу, чтобы ее вес был равен весу земли, который она вытеснила. Каспар Шотт (1608–1666, также иезуит) принял этот аргумент как объясняющий происхождение большинства рек. Их истоки (что должен был продемонстрировать рисунок), полагал он, находятся ниже наивысшей точки моря (высокий уровень моря: F), но выше береговой линии (низкий уровень моря: BC). По его мнению, открытым оставался вопрос о том, существуют ли реки, исток которых находится выше высокого уровня моря (E). Таким образом, представление о том, что моря находятся выше суши, благополучно дожило до второй половины XVII в.[131]{308}. Разумеется, идея измерять высоту горы относительно уровня моря могла появиться только после отказа от этих представлений. Тем не менее это уже не была старая теория двух сфер, и теперь считалось аксиомой, что земля и вода имеют один центр, который одновременно является геометрическим и гравитационным центром земного шара. Я смог найти только двух человек, которые после публикации карты Вальдземюллера пытались защитить старую теорию от ее противников: новая реальность была несовместима со старыми представлениями.
Однажды утром, в августе 1578 г., за завтраком у герцога Савойского, Эммануила Филиберта, разгорелся спор о том, почему реки текут в море. Философ Антонио Берга, сторонник Аверроэса, настаивал, что этого не может быть – просто потому, что море выше, чем суша, а вода естественным образом течет вниз. Берга придерживался традиционных взглядов, сложившихся еще в древности: сфера воды в десять раз больше сферы земли, у двух сфер разные геометрические центры, а океаны расположены выше, чем суша. Ему возражал Джованни Баттиста Бенедетти, который занимал официальную должность математика и философа при герцоге, и, поскольку теперь на карту была поставлена честь двух ученых мужей, спор продолжился и после завтрака. Бенедетти посоветовал Берге прочесть Пикколомини, а также изложил свои соображения в записке герцогу; Берга опубликовал опровержение работы Пикколомини, а следовательно, и Бенедетти, который ответил тем, что язвительно высмеял Бергу (который показал свою неосведомленность, спутав Антарктику с Арктикой) и назвал его «наполовину гугенотом» из-за его философии (в отместку за то, что Берга отвергал новые теории, называя их философскими ересями){309}. Следует отметить, что Берга не пытался утверждать, что его устаревшие взгляды пользуются поддержкой современных философов: если другие и думали так же, как он, то проявляли осторожность и не публиковали своих аргументов в печатном виде. Для сохранения традиционных взглядов требовалось не отступать от тезиса, что вся суша сосредоточена в одном полушарии{310}. Берга обошел этот вопрос молчанием и, насколько я могу судить, оказался единственным, кто был настолько глуп, чтобы обнародовать свои взгляды[132].
Иллюстрация Шотта из Anatomia physico-hydrostatica fontium ac fluminum, демонстрирующая, как поверхность океана изгибается вверх и как вода из океана попадает под землю через трещины, чтобы снова выйти на поверхность в виде родников и рек. Тот факт, что океан выше, чем суша, объясняет, почему вода может бить из-под земли на уровне морского берега, хотя Шотт признает, что относительная высота гор и океана пока неизвестна, 1663
Тем не менее вполне логично предположить, что выдвигались и другие теории, объяснявшие новые данные. Например, утверждали, что в океане плавает не одна сфера земли, а две. Эта точка зрения была представлена теми, кто описывал Новый Свет как altera orbis terrarum, то есть другую сферу (или круг) земли. Ее на полном серьезе выдвинул Овьедо (Гонсало Фернандес де Овьедо-и-Вальдес), когда писал официальную испанскую историю открытия Нового Света{311}. Но для Коперника это была всего лишь фигура речи, поскольку совершенно очевидно, что невозможно иметь две сферы земли и одновременно поместить элемент земля в центр мироздания. Вселенная, в которой две сферы земли содержатся в одной сфере воды, больше не является Вселенной Аристотеля. Altera orbis terrarum – это всего лишь красивая фраза, которую невозможно превратить в жизнеспособную теорию. Таким образом, теорию двух сфер пришлось отбросить даже несмотря на то, что некоторые консервативные мыслители продолжали настаивать, что моря расположены выше, чем суша.
Но один автор не сдавался. В 1596 г. Жан Боден в своем труде «Всеобъемлющий театр природы» (Universae naturae theatrum) утверждал, что новые континенты – это просто громадные плиты, плавающие в бездонном океане. Он считал, что элемент земля тяжелее элемента вода, но (согласно неоспариваемому мнению Аристотеля) тяжелые объекты могут плавать на поверхности легких, если они имеют соответствующую форму. Плавающие континенты будут вытеснять воду своим весом (согласно закону Архимеда), но далее делался нелогичный вывод, что под водой окажется только седьмая их часть. Еще больше запутывая дело, Боден настаивал на традиционной точке зрения, что океан вспучивается над землей, возвышаясь над самыми высокими горными пиками, хотя это противоречило его утверждению, что континенты плавают в его волнах. Боден был убежден в существовании плавучих участков суши; он не сомневался в достоверности рассказов об островах, меняющих местоположение, – но большие континенты, полагал он, остаются на месте. Таким образом, Боден предлагал не «земноводный», а «водноземной» шар, в котором (как один комментатор отметил на полях текста) terram aquis supernatare, то есть земля плавает на поверхности вод{312}.
Мотивы Бодена для такой странной аргументации достаточно сложны. Во-первых, он недвусмысленно заявлял, что Земля не ограничена одним полушарием, и поэтому о старой теории двух сфер не могло быть и речи. Во-вторых, он читал у Коперника, что если сфера земли в десять раз меньше сферы воды, то для того, чтобы захватывать центр сферы воды, она должна быть полностью погружена в воду. Поэтому он решил, что единственным решением, сохраняющим соотношение между водой и землей, является разбиение земли и рассеяние ее по поверхности воды. При этом он полностью отказался от двух принципов, на которых основана теория Аристотеля: элемент земля представляет собой сферу и элемент земля находится в центре мира. Тем не менее Боден был убежден, что приблизился к ветхозаветной версии о Сотворении мира.
Теория Бодена была такой странной, что Каспар Шотт, писавший свои труды по прошествии двух поколений, просто не мог ее понять{313}. Он неверно истолковал ее, посчитав, что очень большая сфера земли плавает в сфере воды, что позволяет сохранить главные принципы Аристотелевой модели. Шотт нарисовал сложную схему, объясняющую, как ему казалось, теорию Бодена, хотя его рисунок был совсем не похож на рисунок Бодена. Полное непонимание со стороны Шотта указывает, как трудно было Бодену убедить других ученых мужей, что его взгляды имеют смысл. Любой, кто тщательно изучит ее, будет вынужден признать, что объяснение, как плавают объекты тяжелее воды, полно противоречий, потому что Архимед и Аристотель попросту несовместимы, и очень трудно понять, как на основе гипотезы Бодена о плавающих континентах может получиться серьезная теория.
Иллюстрация Жана Бодена, призванная продемонстрировать его новую теорию соотношения между водой и землей. Из трактата «Всеобъемлющий театр природы», 1596. Средний рисунок изображает стандартное для позднего Средневековья представление о сфере земли в десять раз меньшей, чем сфера воды. Верхний рисунок демонстрирует, что такая сфера не пересекает центр мира. Нижний рисунок иллюстрирует теорию самого Бодена – ряд плоских плит земли, плавающих в океанах
В таком случае какой вывод мы должны сделать из почти безмолвной кончины теории двух сфер? Серьезные аргументы против нее существовали еще задолго до того, как Веспуччи добрался до Нового Света. Эгидий Римский и Данте указывали, что если теория верна, то выступающая из воды суша должна иметь форму круга, что не соответствовало действительности. Как вполне разумно отмечал Данте, сначала нужно установить, что явление имеет место (an sit), а уже затем выяснять его причину (propter quid); по его мнению, факты опровергали теорию двух сфер, хотя эта теория была изящным новым толкованием Аристотеля[133]. Более того, первые подвергавшиеся критике сторонники теории, которая впоследствии получит название теории земного шара, Андало ди Негро и Фемо Джудеи, указывали на круглую форму земной тени во время затмений Луны (явление, уже известное Аристотелю) как на доказательство существования единственной сферы из земли и воды, а не двух перекрывающихся сфер. Вода, утверждали они, не просто прозрачна: сфера воды будет должна отбрасывать тень, но такой тени не наблюдалось{314}. Коперник повторно использовал этот аргумент в своей книге «О вращении небесных сфер» (1543).
Версия Майкла Скота новой теории Бодена о соотношении земли и воды. Из Anatomia physico-hydrostatica, 1663
В XIV в. уже были представлены свидетельства, причем убедительные, против теории двух сфер, однако от них отмахнулись. В начале XVI в. путешествия Веспуччи дали дополнительные аргументы против этой теории, и они оказались решающими. Отличалось ли качество этих свидетельств? Да, отличалось. У путешествий Веспуччи имелись две важные особенности (независимо от того, что современные ученые спорят, сколько экспедиций он совершил и он ли писал рассказы о путешествиях, опубликованные от его имени). Во-первых, никто не отрицал огромного значения его открытий в Новом Свете – по той простой причине, что они стали делами государственной важности, заботой королевских особ. Могли ли ученые игнорировать то, к чему власти относились серьезно? Во-вторых, и это еще важнее, эти открытия были новыми. Когда Андало ди Негро ссылался на тень Земли во время лунных затмений, а Данте говорил о форме суши в известной части мира, они обращались к информации, которая была известна уже давно. Было легко предположить, что эти аргументы когда-то и где-то уже принимались в расчет сторонниками теории двух сфер, поскольку в эпоху рукописных книг никто не мог рассчитывать на доступ ко всем работам на данную тему. Но совершенно очевидно, что информация Веспуччи была просто беспрецедентной: ее следовало учесть здесь и сейчас.
Появление понятия открытия и наличие печатного станка изменили соотношение между теорией и фактами, сместив его от истолкования старых аргументов к принятию и интерпретации новых фактов. Путешествия Веспуччи нанесли смертельный удар теории двух сфер. Новые факты опровергли ее. Фактически это был первый – с момента появления университетов в XIII в. – случай, когда теория была уничтожена фактом[134]. Это может показаться удивительным, но никогда прежде эмпирические данные не определяли результат давнего спора между философами. Например, Аристотель полагал, что все нервы соединяются с сердцем; Гален показал, что нервы ведут в головной мозг, но философы из числа последователей Аристотеля, древние и средневековые, продолжали настаивать на своем, словно Галена вовсе не существовало[135]. В 1507 г. взаимоотношения между теорией и фактами изменились, причем навсегда.
В 1543 г. Коперник опубликовал трактат «О вращении небесных сфер», в котором утверждал, что Земля не покоится в центре Вселенной, а вращается вокруг Солнца, делая один оборот за год, а также вращается вокруг своей оси с периодом в двадцать четыре часа{315}. Коперник был каноником собора в Фромборке, в польской Пруссии, но образование получил в Италии (учился астрономии в Болонье и медицине в Падуе). Свою великую работу он начинает с обзора традиционных представлений, как они изложены у Сакробоско: небо имеет форму сферы, земля имеет форму сферы, вода имеет форму сферы. В последнем предложении главы 2 книги I Коперник опровергает довод (взятый из Плиния и Библии), что вода располагается выше земли. Затем, в главе 3, он подчеркивает значение открытия Америки: земля и вода составляют единую сферу, у которой центр тяжести совпадает с геометрическим центром. Объем воды не может, как утверждали многие средневековые философы, в десять раз превышать объем земли, поскольку в таком случае круглая и возвышающаяся над поверхностью воды земля окажется за пределами центра мира – это элементарная геометрия. Антиподы и антихтоны действительно существуют. «Геометрические расчеты заставляют думать, что сама Америка по своему положению диаметрально противоположна Гангской Индии» (расчеты, существенно отличавшиеся от расчетов Вадиана, который считал Индию и Африку антиподами). Таким образом, Коперник считал Землю сферой – форма тени, которую Земля отбрасывает на Луну во время затмений, неопровержимо доказывает, что Земля является идеальной сферой, несмотря на существующие на ней горы и долины, – и это был первый важный шаг в доказательстве ее вращения вокруг оси север – юг.
В 1543 г. общие положения аргументации Коперника в пользу Земли как единого шара уже считались общепринятыми. Но нам известно, что Коперник впервые изложил свои взгляды в 1514 г., поскольку именно к этому времени относится как минимум один экземпляр его предварительных набросков, или «Малый комментарий» (Commentariolus){316}. Коперник оставил нам два варианта, описывающие ход его мыслей, один в начале «Малого комментария», а другой в начале трактата «О вращении небесных сфер». Из них мы узнаем, что его уже давно не удовлетворяли общепринятые астрономические теории, и он приступил к систематическому чтению, пытаясь найти альтернативы; поначалу мысль о том, что Земля движется, показалась ему абсурдной, однако он не отбросил ее, твердо решив проверить, способна ли она стать основой для новой теории движения небесных тел.
Те немногие комментаторы, кто понял относительную новизну идеи Коперника о том, что земля и вода образуют единую сферу, совершенно справедливо заключили, что Копернику пришлось преодолеть одно существенное препятствие, прежде чем говорить о вращении Земли: он должен был представить Землю сферической (как максимум симметричной относительно оси север – юг, или как минимум с центром тяжести, расположенном на оси север – юг){317}. Эдвард Розен утверждал, что географическая информация в главе 3 книги I «О вращении небесных сфер» (например, что Америка является антиподом «Гангской Индии») основана на карте Вальдземюллера 1507 г. и сопутствовавшей ей книге, а также на другой карте, Иоганна Рюйша, опубликованной в этом же году{318}. В таком случае взгляды Коперника на Землю как на сферу сформировались в период с 1507 по 1543 г. Но когда именно?
Здесь «Маленький комментарий» нам ничем не поможет. Он начинается с ряда аксиом. Вторая из них гласит: «Centrum terrae non esse centrum mundi, sed tantum gravitatis et orbis Lunaris» («Центр Земли не является центром мира [поскольку в центре мира находится Солнце, а не Земля], но только центром тяготения и центром лунной орбиты»). Как мы уже видели в главе 3, в позднем Средневековье господствовала точка зрения, что земля перекрывает центр мира, но что существуют по меньшей мере три центра тяжести: центр земли, в направлении которого падают все предметы, центр сферы воды, к которому устремляется вся вода, и общий центр тяжести (то есть точка равновесия) двух сфер. Один из этих трех центров считался центром мира. Фраза «Centrum terrae esse centrum gravitatis» решительно разрешает этот спор, используя минимальное количество слов; она опровергает аргументы парижской школы и показывает, что в 1514 г. Коперник уже согласился с аргументами, которые впервые были опубликованы Вадианом (в 1515) и которые повторил Коперник в трактате «О вращении небесных сфер»: геометрический центр Земли совпадает с ее центром тяжести.
Затем Коперник следующим образом описывает вращение Земли: «Alius telluris motus est quotidianae revolutionis et hic sibi maxime proprius in polis suis secundum ordinem signorum hoc est ad orientem labilis, per quem totus mundus praecipiti voragine circumagi videtur, sic quidem terra cum circumfluis aqua et vicino aere volvitur». В переводе это выглядит так: «Вторым движением Земли будет суточное ее вращение; это ее наиболее собственное движение совершается вокруг ее полюсов по направлению последовательности знаков, то есть к востоку; вследствие этого движения весь мир кажется вращающимся в головокружительном вихре. Конечно, Земля так вращается вместе с обтекающей ее кругом водой и прилегающим воздухом».
То есть, по мнению Коперника, Земля «вращается вместе с обтекающей ее кругом водой и прилегающим воздухом» (terra cum circumfluis aqua et vicino aere volvitur){319}. Согласно традиционной точке зрения (решительно отвергнутой Коперником в трактате «О вращении небесных сфер»), земля плавает, подобно яблоку, в большей по размерам сфере воды{320}. Но в данном случае вода сравнивается с прилегающим воздухом – оба элемента лежат на поверхности земли и обтекают ее. Таким образом, здесь предваряется вывод, сделанный ниже: «…на основании всего этого, я думаю, очевидно, что земля и вода вместе стремятся к одному и тому же центру тяжести, а если земля и является более тяжелой, то все же нет у нее другого центра объема. Разверстые ее части заполнены водой, и количество воды весьма умеренно по сравнению с землей, хотя по площади вода, может быть, и казалась более обширной».
Таким образом, если мы внимательно посмотрим на текст «Маленького комментария», то в сокращенном виде найдем там аргументы, составляющие основу трактата «О вращении небесных сфер»{321}. Из этого следуют три вывода. Во-первых, «Маленький комментарий» не мог быть написан раньше 1507 г. Независимые свидетельства подтверждают эту точку зрения, поскольку в 1508 г. Лоуренс Корвин написал стихотворение, в котором намекал, что в то время Коперник не сомневался в движении Солнца по небу; другими словами, он еще не пришел к гелиоцентризму, хотя уже сформулировал «удивительные новые принципы»{322}. Во-вторых, Коперник был одним из первых (с XIV в.), кто отверг теорию двух сфер с несколькими центрами, и это помогает объяснить тот факт, что в своем трактате «О вращении небесных сфер» он уделяет столько места этой дискуссии, хотя в 1543 г. он, если можно так выразиться, ломится в открытую дверь. И действительно, его последователи, должно быть, не понимали, почему этой теории уделено такое внимание – так быстро она утратила актуальность. Томас Диггес, переводивший основные положения книги I на английский, вообще опустил дискуссию о форме Земли, поскольку считал само собой разумеющимся, что Земля представляет собой «шар из земли и воды»{323}.
Помня об этой хронологии, мы теперь можем попробовать ответить на важный вопрос: было ли принятие Коперником теории шара из земли и воды поворотным событием, которое привело к переходу от геоцентризма к гелиоцентризму? Высказывались предположения, что изначально Коперник рассматривал геогелиоцентрическую теорию, согласно которой Солнце вращается вокруг Земли, а планеты вокруг Солнца, – ее сторонником впоследствии был Тихо Браге{324}. Я сомневаюсь, поскольку Коперник предполагал, что правильная теория уже сформулирована: он изучал литературу, чтобы найти ее. Он искал не совершенно новую теорию, потому что еще не воспринимал знание как поступательное движение. Тем не менее если Коперник действительно рассматривал геогелиоцентризм, то быстро отказался от него – предположительно после того, как понял, что подобная теория несовместима с верой в материальные сферы, на которых находятся планеты, поскольку орбита Марса, вращающегося вокруг Солнца, должна пересекаться с орбитой Солнца, вращающегося вокруг Земли. Как только он обратился к более радикальной теории, гелиоцентрической (более радикальной, поскольку Земля в ней двигалась, но более консервативной в том смысле, что она была совместима с верой в существование материальных сфер, а также что ее уже сформулировали философы древности), стала очевидна необходимость определить форму агрегата из земли и воды, чтобы Земля могла вращаться вокруг своей оси и лететь в пространстве.
Теория Сакробоско, в которой вода была вытеснена из центра земли, никуда не годилась – как могла вода равномерно вращаться вокруг центра земли, если он не совпадал с центром воды? Утверждение парижской школы, что центр тяжести земли совпадает с центром сферы воды, на первый взгляд казалось приемлемым. Но Коперник был хорошим математиком. Он быстро понял – на что указывал в трактате «О вращении небесных сфер», – что если сфера воды в десять раз больше сферы земли, как было принято считать, то сфера земли вообще не будет захватывать центр сферы воды, и поэтому центры тяжести земли и воды не могут совпадать. Даже если существенно уменьшить сферу воды, будет трудно совместить два центра тяжести, сферы земли и сферы воды, если только не предположить, что суша радикально отличается от элемента земля – и большая часть сферы земли не состоит из теоретически «сухой» земли, хотя и находится под водой. Петр д’Альи, а вслед за ним и Грегор Рейш (1496) пытались преодолеть эту трудность, рассматривая землю и воду как некий агрегат, когда определяли центр тяжести, который мог совпадать с центром мира: результатом стала теория, утверждавшая, что для одних целей «Землю» можно рассматривать как состоящую из двух сфер, а для других – из одной сферы{325}. В любом случае допускалось существование антиподов, но только вдоль границы двух сфер.
Экземпляр первого издания Коперника (из Лихайского университета) с примечанием современника. Читатель разбирал логику утверждения Коперника, что традиционное соотношение между землей и водой содержит внутреннее противоречие, потому что объем воды не может в десять раз превышать объем земли, если сфера земли захватывает центр сферы воды – необходимое условие для того, чтобы Земля по-прежнему находилась в центре мира, хотя ее центр не совпадал с ним. Именно на это рассуждение обратил внимание Боден в своем «Театре». (Я в долгу перед Ноэлем Малкольмом, который кропотливо переводил это примечание.)
Коперник сообщает нам, что систематически изучал литературу, когда трудился над созданием своей новой астрономии{326}. Майкл Шенк предположил, что в процессе работы Коперник получил экземпляр сборника текстов по астрономии, изданный Джунти в Венеции в 1508 г. Там он нашел бы краткое изложение Гроссетеста теории одной сферы. Но тот же сборник содержал комментарии к Сакробоско, автором которых был Джамбаттиста Капуано (первая публикация в 1499), первую докоперниковскую работу, где обсуждалась возможность разработки асрономической теории, основой которой была бы движущаяся Земля{327}. Очень важно, что Капуано обсуждает не только знакомую идею (развитую Орезмским), что суточное вращение присуще Земле, а не небу, но также возможность, что Земля движется по небу в ежегодном цикле, сравнимом с тем, что приписывают Солнцу. Если этот текст действительно попал в руки Коперника (а Коперник учился в Падуе с 1501 по 1503 г., когда Капуано читал там курс астрономии, и поэтому он мог уже слышать эти идеи на лекциях или читать в более раннем издании), то можно не сомневаться, что он внимательно прочел эту работу. Капуано сформулировал ряд возражений против теории движущейся Земли, которые стали классическими, – например, если вы подбросите предмет вертикально вверх, находясь в движущейся лодке, то он упадет в воду позади лодки{328}. Если Земля вращается, говорил он, то мы все бы уже утонули, поскольку каждый день небольшая часть земли скрывалась бы под водой – так должно было произойти согласно теории двух сфер. Если, как утверждали некоторые, земля, вода и воздух вращались все вместе, то откуда берутся свирепые ветры, дующие на вершинах гор? Капуано был убежден, что эти ветры вызваны движением сфер, которое передается в верхние слои атмосферы. Аккуратная формулировка Коперника в «Маленьком комментарии», что Земля вращается вместе с прилегающим воздухом, словно оставляет возможность верхнему слою атмосферы не следовать за Землей, что дает основу для альтернативного объяснения ветра на горных вершинах. Чтение работ Капуано должно было укрепить Коперника в желании выяснить, какова форма Земли и что происходит с телами, которые падают на движущуюся Землю. (Теория Коперника объясняет, что падающие тела движутся вместе с Землей, однако он не обобщает это утверждение и не говорит, что падающее тело на движущемся корабле движется вместе с кораблем.)
Если мы представим, что Коперник в своих рассуждениях дошел до этого пункта вскоре после 1508 г., то географические открытия Америго Веспуччи, а также карты и комментарии к ним Вальдземюллера и Рингманна были очень важны для разработки его гелиоцентрической теории, поскольку предлагали окончательное решение вопроса о форме Земли. Из текста трактата «О вращении небесных сфер» совершенно очевидно, что идея шара из земли и воды была для Коперника ключевой – последним кирпичиком в здании новой теории{329}. Без Веспуччи не было бы и учения Коперника, поскольку этому учению требовалась новая теория Земли.
Можем ли мы проверить утверждение, что необходимым условием для теории Коперника была теория Земли? На первый взгляд это кажется невозможным: все, что у нас есть, – это два текста Коперника. Однако существуют три других, более ранних изложения теории движущейся Земли: «Первое повествование» (Narratio prima, 1540) Ретика, ученика Коперника, представлявшее собой первое печатное изложение коперниканской теории; небольшой трактат Челио Кальканьини, в котором утверждалось, что Земля вращается вокруг своей оси (до 1541 г., до Коперника) и текст Ретика (1542/43), посвященный библейским аргументам против вращения Земли. Хотя все они появились слишком поздно, когда уже не было нужды подробно доказывать, что Земля представляет собой единую сферу, в каждой из них мы находим, как и предполагалось, ссылки на современную теорию Земли. В каждой из них автор считает своим долгом подчеркнуть, что Земля представляет собой идеально круглый шар, или сферу{330}.
Каковы же последствия объявления Земли планетой? Коперник не обсуждал этот вопрос, но это пришлось делать его преемникам. Летом 1583 г. в Оксфорде читал курс лекций маленький эксцентричный итальянец{331}. Мы знаем его как Джордано Бруно, но он любил придумывать себе длинные имена и титулы – как говорили, длиннее, чем его тело. Первые строки его рекомендательного письма вызывали смех:
Филотей Иордан Бруно Ноланский, доктор наиболее глубокой теологии, профессор чистейшей и безвредной мудрости, известный в главных академиях Европы, признанный и с почетом принятый философ, чужеземец только среди варваров и бесчестных людей, пробудитель спящих душ, смиритель горделивого и лягающегося невежества; тот, который во всем проповедует общую филантропию, предпочитает общество не британца или итальянца, мужчины или женщины, епископа или короля, одетого в мантию или доспехи, а лишь тех, с речами более миролюбивыми, более культурными, более точными и более полезными, который уважает не умащенные волосы, отмеченный печатью лоб, чистые руки или обрезанный пенис, а дух и культуру ума (что можно прочесть по лицу человека), которого ненавидят распространители глупости и любят честные ученые и которого привечают самые благородные умы, от всего сердца приветствует превосходнейшего и прославленного вице-канцлера Университета Оксфорда{332}.
Поднимаясь на кафедру, он закатывал рукава, как фокусник, собирающийся продемонстрировать трюк. Во время лекции он подскакивал и приседал, как птица поганка. Как и все преподаватели, он читал лекции на латыни, но его латынь была с неаполитанским акцентом; преподаватели Оксфорда (считавшие свою латынь цивилизованной и утонченной) смеялись, когда он произносил chentrum, chirculus и circumferenchia (что в наши дни стало одним из вариантов нормы). Но больше всего их раздражала его приверженность идеям Коперника. По прошествии двадцати лет Джордж Эббот, который в конечном итоге стал архиепископом Кентерберийским, вспоминал, словно это было вчера: «помимо всего прочего он распространял мнение Коперника, что Земля вращается, а небо неподвижно; хотя поистине это его голова шла кругом, а его мозги не знали покоя»{333}.
Это было через сорок лет после того, как Коперник опубликовал свой трактат «О вращении небесных сфер». Его новая астрономия обладала очевидными преимуществами перед общепризнанной астрономией Птолемея. Платон и Аристотель считали, что все движения в небе должны быть круговыми и неизменными, и, как мы уже видели, в эпоху Возрождения некоторые философы (например, Джироламо Фракасторо (1477–1553), который впервые серьезно задумался о заразных болезнях) по-прежнему пытались построить простую модель мира, состоящую из сфер, вложенных друг в друга и имеющих общий центр. Но, несмотря на все старания, им не удавалось получить модели, согласующиеся с тем, что происходило в небе. Птолемей смог создать систему, которая точно предсказывала движение небесных тел. В его системе – так же, как у Платона и Аристотеля, – Луна, Солнце и все остальные планеты вращались вокруг Земли, но для точного описания движения этих небесных тел использовалась сложная система деферентов (кругов), эпициклов (кругов, движущихся по кругу), эксцентриситетов (кругов, вращающихся вокруг смещенного центра) и эквантов. Эквант был способом ускорить и замедлить движение небесного тела, измеряя его движения не из центра круга, а из другой точки. Из этой точки движение можно было описать (ошибочно) как равномерное; это был способ обхитрить фундаментальный принцип философии, заключающийся в том, что движения в небе должны быть круговыми и неизменными. (Для тех, кто строго придерживался теории Аристотеля, даже эпицикл был обманом, поскольку они хотели, чтобы все круговые движения имели общий центр.)
Коперник предложил отказаться от эквантов и убрать эпициклы для всех планет, расположенных от Солнца дальше, чем Земля, продемонстрировав, как движение Земли создает кажущееся движение небесного тела, эквивалентное эпициклу. Коперник также утверждал, что его теория предпочтительнее, потому что более строго определяет характеристики системы в целом. Последователи Птолемея, например, не могли точно сказать, что ближе к Земле, Венера или Солнце (правильный ответ, в наших терминах, – иногда Солнце, иногда Венера, – но для системы Птолемея это было неприемлемо), тогда как система Коперника устанавливала строгий порядок среди небесных тел{334}.
Раньше я думал, что Коперник инициировал интеллектуальную революцию – недаром Томас Кун назвал свою первую книгу «Коперниканская революция» (The Copernican Revolution, 1957). Но в этом отношении Кун ошибался. Астрономы всей Европы с большим интересом отнеслись к идеям Коперника, но почти все, за редким исключением, считали очевидным, что теория движущейся Земли неверна. Если бы Земля двигалась, мы бы это чувствовали; мы же чувствуем ветер, дующий в лицо. Предмет, падающий с высокой башни, отклонялся бы к западу. Ядро, выпущенное из пушки на запад, пролетело бы дальше, чем выпущенное на восток. Поскольку ничего такого не наблюдалось, ведущие астрономы – Эразм Рейнгольд (1511–1553), Михаэль Местлин (1550–1631), Тихо Браге (1546–1601), Христофор Клавий (1538–1612) и Джованни Маджини (1555–1617) – были уверены, что Коперник ошибается. Тем не менее они восхищались простотой его метода вычислений и вдохновлялись мыслью о возможности отказа от эквантов. Все сохранившиеся экземпляры первого (1543) и второго (1566) изданий трактата «О вращении небесных сфер» в настоящее время тщательно изучены, чтобы выявить все комментарии на полях, оставленные первыми читателями. В результате мы с большой достоверностью можем сказать, что им нравилось, а что нет, что они считали правдоподобным, а что невероятным{335}. Им нравился математический аппарат Коперника, но они не рассматривали его в качестве научной истины. Они читали трактат, следуя рекомендациям вступительного письма (теперь мы знаем, что оно было написано Озиандером и включено в книгу без разрешения Коперника), то есть как чисто гипотетическую конструкцию.
Насколько нам известно, в 1583 г. во всей Европе нашлось только три прославленных астронома, которые согласились с утверждением Коперника, что Земля вращается вокруг Солнца: в Германии Христоф Ротман (он не публиковал своих работ и в конечном итоге отказался от теории Коперника), в Италии Джованни Бенедетти (в 1585 г. он опубликовал несколько фраз, посвященных этому вопросу), а в Англии Томас Диггес (который в 1576 г. опубликовал работу, поддерживавшую теорию Коперника)[136]. Таким образом, преподаватели Оксфорда должны были испытать шок, услышав речи этого странного итальянца, который подскакивал, приседал, хихикал и тараторил, защищая систему Коперника как буквальную истину.
Мы не знаем, насколько далеко Бруно зашел в изложении гелиоцентрической системы. Его остановили после трех лекций, обвинив в том, что он цитирует фрагменты из работ Фичино, философа эпохи Возрождения, последователя Платона (который обожествлял Солнце), выдавая их за свои. Это было вполне возможно – Бруно точно так же поступает и в печатных трудах, а понятие плагиата в те годы было еще новым[137]. Но мы знаем, что хотел сказать Бруно; после изгнания из Оксфорда он нашел прибежище у французского посла в Лондоне и там написал несколько работ в защиту своих взглядов; самая известная из них – «Пир на пепле» (La cena de le Ceneri){336}. За полтора года, проведенных в Лондоне, Бруно опубликовал шесть книг, и все они были написаны на итальянском[138]. До и после поездки в Англию Бруно публиковал свои работы только на латыни (за одним-единственным исключением, пьесы «Подсвечник» (Il candelaio), опубликованной в Париже в 1582), и поэтому выбор итальянского языка для книг, которые должны продаваться в основном англичанам (хотя некоторые из них привезут на большую книжную ярмарку во Франкфурт), кажется странным. Но итальянский был языком Данте и Петрарки. Образованный англичанин мог прочесть эти книги; выбирая итальянский, Бруно подавал сигнал, что обращается к поэтам и придворным, а не к профессорам математики или философии.
Англичане отличались враждебностью к иностранцам и католикам. Тех, кто выглядел чужеземцем, как Бруно, могли избить на улице. Бруно практически не решался выходить из дома. В сочиненных им диалогах он дает понять, что общается с английской элитой, однако позднее он признался, что это выдумка, а не факт{337}. Тем не менее его книги, вероятно, продавались – в противном случае их перестали бы печатать. У самого Бруно не было ни гроша за душой, и он был потрясен, увидев у преподавателей Оксфорда массивные перстни, украшенные драгоценными камнями, – можно не сомневаться, что на его пальцах таких не было. Поэтому он не мог платить за издание своих книг.
Эти книги были по-настоящему революционными. Коперник описал сферическую Вселенную с Солнцем в центре. Он признавал возможность существования бесконечной Вселенной, но отказывался от дальнейших рассуждений на эту тему, заявляя: «Поэтому пусть вопрос о конечности или бесконечности Вселенной обсуждают натурфилософы» (сам Коперник был математиком, а не философом){338}. Бруно ухватился за теорию Коперника как за аргумент в пользу бесконечной и вечной Вселенной. Звезды, утверждал он, представляют собой солнца, а Солнце – это звезда: здесь он был последователем не Коперника, а Аристарха Самосского (310–230 до н. э.). Поэтому во Вселенной могут существовать и другие обитаемые планеты; жизнь возможна даже на Солнце и звездах, поскольку они могут быть не полностью горячими или на них могут жить существа, совсем не похожие на нас и хорошо переносящие жару. Более того, нет никаких оснований считать, что другие планеты отличаются от Земли. Бруно утверждал, что у Луны и планет могут иметься континенты и океаны, причем они не светятся сами (такова была общепринятая точка зрения; даже Луну считали в крайнем случае прозрачной), а отражают свет{339}. Таким образом, если смотреть с Луны, то Земля будет казаться гигантской луной, а с гораздо большего расстояния она будет выглядеть как яркая звезда на небосводе. Земля, думал Бруно, должна ярко сиять, потому что моря лучше отражают свет, чем суша. (В этом отношении он ошибался, как впоследствии показал Галилей, – поэтому, когда после изобретения телескопа астрономы начали составлять карты Луны, морями они называли темные участки, а не светлые.) Таким образом, Бруно описывал бесконечную Вселенную с бесчисленными звездами и планетами, возможно, населенными неземными формами жизни{340}. Поскольку Бруно не верил, что Христос был спасителем человечества (он исповедовал своего рода пантеизм), то ему не нужно было беспокоиться о том, как христианская драма о грехе и искуплении разыгрывалась в этих бесчисленных мирах.
Бруно был не первым, кто представлял бесконечную Вселенную и внеземную жизнь. Николай Кузанский в своем трактате «Об ученом незнании» (De docta ignorantia, 1440) утверждал, что бесконечному Богу подходит только бесконечная Вселенная. Он считал Землю небесным телом, которое с большого расстояния выглядит как звезда – эта идея привлекла внимание Монтеня{341}. Однако Николай Кузанский предполагал, что Земля и Солнце похожи. По его мнению, обитаемый мир скрыт под видимой сияющей оболочкой Солнца; что касается Земли, то она, подобно Солнцу, окружена невидимой для нас огненной мантией, которую можно увидеть только при взгляде на Землю из открытого космоса. Таким образом, в представлении Николая Кузанского Земля была небесным телом, а Солнце – земным[139]. В отличие от него Бруно первым отделил звезды от планет, как мы это делаем теперь, – Солнце у него звезда, а планеты, в том числе Земля, темные тела, светящиеся отраженным светом.
Бруно пытался опровергнуть стандартные аргументы противников системы Коперника, используя принципы относительности местоположения и движения; в его Вселенной (в отличие от Вселенной Аристотеля и Птолемея) не было верха или низа, центра или периферии, лева или права, а движение можно было определить только путем сравнения с другими объектами[140]. Николай Орезмский и Коперник признали принцип относительности движения, рассматривая два тела, Солнце и Землю, – наблюдаемое движение Солнца может быть обусловлено как тем, что оно действительно движется, так и вращением Земли, – однако они не распространяли этот принцип на более сложные случаи, как Бруно. Так, например, писал Бруно, если вы сидите в каюте корабля, плывущего по спокойному морю, то у вас нет никакого способа определить, движетесь вы или находитесь в покое; если же вы подбросите предмет вертикально вверх, он упадет вам в руку, а не сместится к корме плывущего корабля{342}. У Вселенной Коперника имелся центр; он не мог представить (или, по крайней мере, признать возможность существования) Вселенной, в которой местоположение полностью относительно. Бруно также внес радикальные и неудачные изменения в систему Коперника, отчасти предназначенные для того, чтобы опровергнуть основные аргументы против нее (например, что видимые размеры Марса и Венеры должны существенно меняться, если эти планеты то удаляются от Земли, то приближаются к ней){343}.
В 1585 г. французский посол, приютивший Бруно, был отозван из Англии, и Бруно пришлось уехать вместе с ним. Он скитался по Европе (не расставаясь с книгой Коперника, которая теперь хранится в библиотеке Казанатенсе в Риме), и в 1592 г. его арестовали в Венеции и передали в руки инквизиции. После восьми лет в одиночном заключении, а затем долгих пыток 17 февраля 1600 г. его заживо сожгли на одной из главных площадей Рима, Кампо-деи-Фьори. Он отказался раскаяться в своей ереси, в том числе в вере в другие обитаемые миры[141]. Его книги были запрещены во всей католической Европе.
Бруно важен для нашего рассказа не только из-за своей смелости (что несомненно) и блестящего ума (что тоже несомненно), а потому, что во многом он оказался прав. Его поправки к теории Коперника и ее ошибочная интерпретация были неправильно поняты. В последние полвека на смену представлениям о бесконечной и вечной Вселенной пришла теория Большого взрыва (настолько новая, что свое название она получила только в 1949){344}. Но нам теперь известно, что Солнце – звезда, что у других звезд есть планеты и что у нас есть основания верить в наличие жизни в других местах Вселенной. Мы находимся не в центре мира; скорее Земля – обычная планета, одна из многих. В современном мире Бруно чувствовал бы себя комфортнее, чем кардинал Беллармин, человек, игравший ключевую роль как в суде над ним, так и в запрещении католической церковью учения Коперника в 1616 г. В главном Бруно был прав: он первым заявил в печати о том, что предисловие к трактату «О вращении небесных сфер» написано не Коперником, и он был первым из современных людей, кто утверждал, что планеты сияют отраженным светом[142].
Взгляды Бруно стоит сравнить со взглядами Томаса Диггеса. В 1576 г., за несколько лет до лекций Бруно в Оксфорде, Диггес опубликовал шестое издание альманаха своего отца «Вечные знамения» (A Prognostication Everlasting). (Книга впервые была издана в 1555 г. и выдержала, насколько нам известно, тринадцать изданий, последнее из которых датируется 1619){345}. Главная цель «Знамений» – дать читателю инструмент для прогноза погоды с использованием астрологии (положения планет) и метеорологии (атмосферные явления, такие как радуга или облачность). Однако книга также подсказывала подходящее время для кровопусканий, очищения организма (в том числе слабительными) и принятия ванны (современному читателю покажется странным упоминание о ванне как о лечебной процедуре; Диггесы, отец и сын, рекомендовали не принимать ванну, когда Луна находится в созвездии Тельца, Девы или Козерога: это земные знаки, и поэтому они враждебны воде), помогала определять время по восходящей Луне или звезде, а также для любой даты вычислить время восхода и захода Солнца, прилива и отлива, долготу дня. Это было выдающееся практическое пособие – например, в альманахе имелась шкала компаса, которую можно было скопировать в увеличенном масштабе, и конструкция для определения местоположения планет в небе, которую можно было использовать в качестве чертежа или (дополнив отвесом и магнитным компасом) превратить в бумажный инструмент. Леонард Диггес также предлагал информацию, не имевшую практического применения: он указывал относительные размеры Солнца, планет, Земли и Луны, объяснял причину лунных затмений и приводил размеры небес. Расстояние от Земли (которую он, конечно, считал центром мира) до сферы неподвижных звезд составляет 358 463 мили – с половиной. Эту популярную книгу Томас дополнил переводом (с некоторыми дополнениями и исправлениями, сделанными им самим) главных, по его мнению, разделов трактата Коперника «О вращении небесных сфер».
До наших дней дошло несколько экземпляров «Знамений». Это было дешевое издание, рассчитанное на мелкопоместных дворян и фермеров, – такие книги обычно шли на растопку, когда явно устаревали. Большинство альманахов были рассчитаны на год, и даже «вечный» альманах вскоре становился потрепанным. Если какие-то экземпляры и дожили до 1640-х гг., шрифт и оформление большинства из них выглядели безнадежно устаревшими: первые восемь изданий были напечатаны старинным английским готическим шрифтом; в следующих трех для основного материала использовалась гарнитура эпохи Возрождения, но перевод Коперника был по-прежнему набран готическим шрифтом, вероятно, чтобы подчеркнуть его интеллектуальную серьезность; современный вид весь текст получил только в 1605 г. По мере того как морские компасы становились дешевле и доступнее, инструкции по изготовлению компаса своими руками теряли смысл. К XVIII в. устаревшей считалась уже и сама астрология. Листы с таблицами и чертежами инструментов чаще всего вырывали для удобства использования, в результате чего оставались изуродованные книги. Большинство экземпляров просто выбросили, прежде чем кому-то пришло в голову, что книгу стоит сохранить – просто как старую и редкую. Тщательный анализ издания 1576 г. появился только в 1934 г.{346}
А затем это издание в мгновение ока сделалось не только чрезвычайно редким (существует множество редких, недолговечных брошюр), но и чрезвычайно ценным. За ним охотились все – и аукционисты, и библиотекари. Выяснилось, что Томас Диггес включил в книгу не только первое выступление английского автора и на английском языке в защиту системы Коперника{347}, но также рисунок космоса, на котором звезды не составляли сферу, а тянулись до границ страницы и даже дальше – первое изображение предположительно бесконечной Вселенной. Эта иллюстрация занимает две страницы и, по всей видимости, была добавлена уже после того, как книгу напечатали. Переплетчики не знали, что с ней делать – то ли сделать страницу раскладной, то ли просто размещать иллюстрацию на развороте. Ее могли повредить, порвать, оставить в виде вкладыша или вообще пропустить. Из первого издания книги сохранились только семь экземпляров, и ни один из них не появился на рынке после того, как была установлена необыкновенная ценность книги. Самым богатым коллекционерам пришлось довольствоваться экземплярами более поздних изданий.
Издание «Знамений» 1576 г. – это маленькая загадка, в которой, как в зеркале, отразилась вся проблема современной истории науки. В ней мы сталкиваемся с интеллектуальным прорывом: Диггес был первым авторитетным астрономом, открыто заявившим о бесконечности Вселенной. (Николай Кузанский утверждал, что всемогущий Бог должен был создать бесконечную Вселенную, но это был философский, а не астрономический аргумент){348}. Более того, Диггес был видной фигурой в новой астрономии. В 1573 г. он опубликовал исследование сверхновой звезды, появившейся годом ранее{349}. В то же самое время он с готовностью применял новую астрономию для предсказания погоды и определения времени, когда врачи должны делать кровопускание пациентам. Свою новую, коперниканскую теорию мира Диггес поместил вместе со старым, отцовским описанием системы Птолемея. Он понимал, что система Коперника может быть верной только в том случае, если космос гораздо больше, чем представлял Птолемей, но не стал исправлять отцовские цифры о размерах Вселенной. Его отец снабдил книгу иллюстрацией птолемеевского космоса, где на самой внешней сфере имелась надпись: «Сюда мудрецы помещают Бога и Избранных». Иллюстрация Томаса, основой для которой послужила отцовская, тоже смешивает астрономию и богословие: внешняя зона (теперь бесконечное пространство, а не сфера) обозначена как «обитель избранных». Каким образом тут уживались, не испытывая неудобств, старое и новое, прошлое и будущее, наука и суеверия? Тому есть множество причин.
Во-первых, сам Коперник был вовсе не таким революционером, как принято считать. Ни в одной из своих опубликованных работ Коперник не упоминает об астрологии – однако он нигде не оспаривает общепринятое мнение: астрономия существует, чтобы сделать возможной астрологию{350}. Вселенная Коперника отличается от Вселенной Птолемея тем, что в ее центре (а если точнее, то очень близко к центру) находится Солнце, а не Земля, но в остальном она очень похожа на Вселенную Птолемея: ряд сфер, вложенных одна в другую. Она имеет конечный размер[143]. Все движения в ней (за исключением непосредственной близости к Земле) определяются главным принципом: движения небесных тел являются круговыми и, следовательно, неизменными. По мнению Коперника, Птолемей отступил от этого принципа, не добавив к деферентам эпициклы, чтобы объяснить, почему планеты иногда начинают перемещаться в обратном направлении, а введя понятие экванта, чтобы замедлять и ускорять их движение. Сам Коперник добился этого другими средствами.
Специалисты по истории астрономии спорят, были у Коперника экванты или нет; эквантов у него не было, однако он применил другие методы, предназначенные для имитации эквантов{351}. Те, кто изучает арабскую астрономию, указывают, что использованные Коперником механизмы уже были изобретены арабами, и утверждают, что Коперник позаимствовал их, не указывая источник, а не придумал сам, хотя еще никому не удалось найти книгу или рукопись с описанием главного метода, с которой он мог быть знаком{352}.
Для двух первых поколений астрономов, читавших книгу Коперника, главным в ней была не защита гелиоцентризма, а более серьезный и систематический, чем у Птолемея, подход к принципу кругового движения. Одно из следствий математической модели Коперника заключалось в том, что она облегчала вычисления по сравнению с системой Птолемея, и многие астрономы публиковали таблицы движения планет Коперника, даже если считали его систему неправдоподобной. (Точно так же мы пользуемся схемой метро, хотя она искажает расстояние между станциями; ее преимущество заключается в том, что она позволяет легко проложить маршрут и определить места пересадок, тогда как ориентироваться по более точной карте гораздо труднее.)
Однако Диггес не был рядовым читателем Коперника, поскольку понимал, что Коперник, описывая Землю движущейся, а Солнце неподвижным, не хотел, чтобы его понимали буквально. В его варианте книги I трактата «О вращении небесных сфер» аргументам против движения Земли уделено особое внимание. Леонард Диггес приводит размеры Земли, которые в то время считались общепризнанными, – ее окружность составляет 21 600 миль, и это значит, что если Коперник прав и наша планета делает один оборот вокруг своей оси за сутки, то скорость только от вращения составляет 900 миль в час, не говоря уже о дополнительном движении вокруг Солнца с периодичностью в один год. Утверждалось, что если бы мы летели со скоростью 900 миль в час (не забывайте, что те, кто выдвигал подобные аргументы, не передвигались со скоростью, превышавшей 30 миль в час, как у скачущей галопом лошади), то не могли бы не чувствовать этого движения; наши волосы развевались бы на ветру. Птиц, взлетающих с деревьев, сносило бы на запад. А предмет, брошенный с вершины башни, падал бы к западу от ее основания. Диггес утверждает, что эти аргументы ошибочны (вполне возможно, именно он повлиял на Бруно, говорившего об относительности движения). Если взобраться на мачту движущегося корабля, отмечает Диггес, и спустить отвес, то он повиснет вертикально и груз окажется у основания мачты; отвес отклонится назад только в том случае, если коснется воды за кормой корабля. Этот мысленный эксперимент несколько отличается от того, что предложил Галилей (и менее убедителен): брошенный с верхушки мачты предмет доказывает относительность понятия вертикали. Линия отвеса или траектория падающего предмета вертикальны по отношению к палубе движущегося корабля, но не вертикальны по отношению к неподвижной точке на поверхности Земли. Галилей также продемонстрировал, что если на движущемся корабле подбросить предмет вертикально вверх, он не упадет за вашей спиной, а вернется прямо вам в руку: это опровергает утверждение Джамбаттисты Капуано, который вполне мог быть источником всех опытов на движущемся корабле, как мысленных, так и реальных. Таким образом, Диггес не просто перевел Коперника, но усилил его аргументацию там, где она была наиболее уязвимой{353}.
Рисунок самого Коперника с изображением гелиоцентрического космоса. Из оригинальной рукописи трактата «О вращении небесных сфер», 1543. Луна не показана, но упоминается в тексте. Сфера неподвижных звезд – это внешнее кольцо
После обнаружения рисунка космоса Диггеса стали считать первым, кто не изобразил звезды на поверхности сферы, а распределил их по всей странице и даже за ее пределами; он явно считал, что они простираются в бесконечность. Но у Вселенной Диггеса имелся центр, и поэтому ее нельзя считать бесконечной – у бесконечной Вселенной не может быть центра. Диггес полагал, что каждая звезда размерами превышает Солнечную систему; все они должны находиться очень далеко – в противном случае их местоположение на небе изменялось бы по мере движения Земли по огромной орбите вокруг Солнца – и иметь гигантские размеры, чтобы мы могли их видеть{354}. Из этого следует, что Диггес не считал Солнце звездой, а звезды – Солнцами. Более того, его конструкция Вселенной определяется богословием. Пространство, которое занимают звезды, – это рай, обитель Бога, ангелов и избранных. Солнечная система – зона греха и вечных мук. Этот греховный мир, говорит Диггес, есть темная звезда – «маленькая темная звезда, где мы живем»{355}.
Таким образом, представление Диггеса о Вселенной – безграничность, отождествление звезд с раем, а Земли с адом (возможно, отсюда знаменитые слова Мефистофеля из «Доктора Фауста» (1592) Марло: «Мой ад везде, и я навеки в нем»[144]), описание Земли как темной звезды – совпадает с картиной, изображенной в поэме Марчелло Палиндженио Стеллато «Зодиак жизни» (1536, на латыни), которую в то время читали все английские школьники{356}. Диггес знал одиннадцатую главу поэмы наизусть и «и часто с удовольствием декламировал ее»{357}. Однако Диггес поставил в центр Вселенной Стеллато не Землю, а Солнце.
Стеллато был посмертно осужден инквизицией за отрицание божественности Христа (еретические работы нашли среди других документов после его смерти), а его тело выкопали и сожгли, но протестантская Европа ничего не знала о его неприятии христианства (хотя множество намеков на это можно найти в «Зодиаке), а антиклерикализм и детерминизм если и не делали его протестантом, то, по крайней мере, позволяли причислить к сочувствующим{358}. На самом деле включение «Зодиака» в список запрещенных книг лишь усилило популярность поэмы. Для английских издателей и, вероятно, для Диггеса он был «самым христианским поэтом» (1561), «благочестивым и усердным поэтом» (1565), «превосходным и христианским поэтом», хотя проницательный Бруно считал его родственной душой. Диггесу никогда не приходило в голову, что Земля может сиять подобно звезде или что другие планеты похожи на Землю. Он полагал, что Солнце и Земля уникальны, а у Вселенной есть центр.
Стеллато и Диггес были не единственными, кто считал Землю темной звездой{359}. В 1585 г. Джованни Баттиста Бенедетти опубликовал сборник эссе, в которых, помимо всего прочего, рассматривал вопросы современной космологии. Как и Диггес, Бенедетти был коперниканцем-реалистом, хотя и более радикальным. Обратив внимание на то, что Луна фактически движется по эпициклу вокруг Земли, а орбиты планет также представляют собой эпициклы, он выдвинул удивительную гипотезу: тела, которые мы считаем планетами, в действительности являются сияющими лунами, которые вращаются вокруг темных планет. Эти невидимые планеты похожи на Землю и по всей видимости обитаемы. В основе гипотезы Бенедетти лежало предположение, что Земля и Луна состоят из разного вещества и Луна гораздо лучше отражает свет, хотя и неравномерно – на темных участках свет поглощается сильнее, чем отражается. Бенедетти считал мир сферическим, но окруженным бесконечным пустым пространством{360}.
Диггес и Бенедетти не читали работ Бруно и поэтому не были знакомы с его теорией, что с большого расстояния Земля будет неотличима от звезды. Однако великий Уильям Гильберт (1544–1603), положивший начало современным исследованиям магнетизма и электричества, читал Бруно и был полностью согласен с его аргументами. Гильберт скопировал из книги Диггеса рисунок с безграничной Вселенной. Но Гильберт понимал, что с Луны Земля будет казаться светящейся, как огромная Луна, а издалека – как звезда (здесь он явно возражал Бенедетти). На Луне, по его мнению, есть континенты и океаны, как на Земле. Подобно Бруно, он считал, что океаны должны быть более яркими, чем суша. Он не видел причин, почему другие планеты не должны быть похожи на Землю{361}.
Представление Диггеса о космосе Коперника, со звездами, выходящими за край страницы, которые символизируют Вселенную без границ. Из «Знамений» – в данном случае из издания 1596 г., хранящегося в библиотеке Линды Холл, но впервые иллюстрация появилась в 1576 г.
Еще до изобретения телескопа Гильберт нарисовал первую карту Луны и в результате открыл либрацию спутника, который как будто слегка колеблется вверх-вниз и вправо-влево. Это усилило его убежденность в том, что планеты свободно перемещаются в пространстве. Более того, Гильберт был первым, кто полностью отказался от идеи обязательности кругового движения для всех небесных тел: планеты у него летят в пустоте по сложным траекториям, и такая траектория объясняет видимые колебания Луны. Работа Гильберта «О Вселенной» (On the Universe) осталась неоконченной (он умер в 1603 г., но раздел, посвященный космологии, по всей видимости, датируется началом 1590-х) и была опубликована в 1651 г. Бэкон читал рукопись книги, но не стал тратить на нее время: увлеченность Гильберта магнетизмом казалась ему иррациональной одержимостью, результатом которой стал «корабль из скорлупки»{362}.
Диггес, Бруно, Бенедетти и Гильберт принадлежали к небольшой группе коперниканцев-реалистов. Они были смелыми первооткрывателями новой философии. Тем не менее нет никаких оснований считать, что они разделяли общие взгляды на то, что такое естественная наука и как ей следует заниматься. Диггес был хорошим математиком. Он преподавал геодезию, навигацию, картографию и военно-инженерное дело. Он экспериментировал с зеркалами и линзами; говорят, что у него даже был тайный телескоп. Он пытался измерить расстояние от Земли до сверхновой звезды 1572 г. и установил, что она находится на небе, – то есть опроверг фундаментальный тезис философии Аристотеля о неизменности небес. (Диггес считал это событие чудом и давал советы английским властям относительно того, что оно может предвещать){363}.
Бенедетти был фигурой, сравнимой с Диггесом: советник герцога Эммануэля Филиберто Туринского в вопросах математики и инженерного дела, он публиковал работы о законах перспективы, о конструкции солнечных часов (что тоже связано с перспективой, поскольку движение Солнца должно отображаться на плоской поверхности), о реформе календаря, о физике падающих тел, о проблеме соотношения земли и воды. Однако его космологические аргументы были чисто умозрительными и философскими.
Гильберт был врачом (совсем недолго он был личным лекарем сначала Елизаветы I, затем Якова I), решившим заняться экспериментальным изучением магнитов; очевидно, он был тесно связан со специалистами по изготовлению компасов и преподавателями искусства навигации. Его исследование либрации Луны показывает, что он искал новые факты, которые помогли бы разрешить вопросы космологии.
Старый способ описания истории современной науки на ее первом этапе представляет Коперника, Диггеса, Бенедетти и Гильберта как ученых, хотя никто из них сам не употреблял этого термина. Предполагается, что их деятельность созвучна современной науке; действительно, все они были коперниканцами, и публикация трактата «О вращении небесных сфер» зачастую принимается (ошибочно) за начало современной науки. Правда, это не относится к Бруно, несмотря на его приверженность гелиоцентрической теории. Бруно был знаком с трудом Коперника, читал лекции и писал о его теории, зачастую оказываясь прав в том, в чем ошибался Коперник. Однако он не интересовался измерениями и экспериментами и считал, что Коперник излишне увлечен математическими задачами. Коперник, Диггес и Бенедетти называли себя математиками, Бруно и Гильберт – философами. Коперник и Диггес писали книги по астрономии, Бенедетти по физике (естественным наукам), Гильберт по физиологии (изучении природы). Никто из них не был ученым, потому что наука в современном понимании еще не существовала. Однако Ньютон уже имел полное право называться ученым – в этом нет никаких сомнений. Наука возникла в период с 1600-х по 1680-е гг.
Часть II
Увидеть – значит поверить
Они обманываются, соглашаясь с тем, что услышали, и не веря тому, что видели.
Томас Бартолин. Historiarum anatomicarum rariorum… (1653){364}
Часть II книги начинается с XV столетия, и в ней рассматриваются вопросы, остававшиеся актуальными вплоть до XVIII в. Начнем мы в главе 5 с изобретения перспективы в живописи, то есть применения принципов геометрии к построению изображения. Эти же принципы стали причиной активного интереса астрономов к измерению расстояний, чтобы точно определить положение на небе конкретных объектов – новых звезд. Постепенно крепла уверенность в том, что математика является мощным средством для понимания природы, и данная глава отслеживает этот процесс вплоть до Галилея. Глава 6 рассказывает о влиянии телескопов и микроскопов на восприятие масштаба: на огромных пространствах, которые открыл телескоп, человеческие существа внезапно стали незначительными, а микроскоп позволил заглянуть в мир, где сложными оказались даже самые крошечные существа, какие только можно вообразить, и стало привычным представление, что на блохах могут жить блохи – и так до бесконечности.
5. Математизация мира
Философия написана в величественной книге (я имею в виду Вселенную), которая постоянно открыта нашему взору, но понять ее может лишь тот, кто сначала научится постигать ее язык и толковать знаки, которыми она написана. Написана же она на языке математики, и знаки ее – треугольники, круги и другие геометрические фигуры, без которых человек не смог бы понять в ней ни единого слова; без них он был бы обречен блуждать в потемках по лабиринту[145].
Галилей. Пробирных дел мастер (1623){365}
Система двойной записи в бухгалтерском учете появилась еще в XIII в. Принцип двойной записи прост: каждая операция отражается дважды – как дебет и как кредит. Так, например, если я покупаю слиток золота стоимостью 500, то эта сумма отражается как кредит моего текущего счета и как дебет в списке пассивов. В эпоху Возрождения для ведения бухгалтерии использовали три книги. В первой, «учетной», подробно записывалось все происходящее: к ней можно было обратиться в будущем для разрешения споров или недоразумений. Второй была кассовая книга, в которой записи велись в виде списка операций. Третья – собственно бухгалтерская книга с разделами дебета и кредита. Сверяя бухгалтерскую книгу с кассовой, а дебет с кредитом, можно удостовериться в отсутствии ошибок; подводя баланс, вы каждый раз получаете информацию, получили ли вы прибыль или остались в убытке. Таким образом, бухгалтерское дело стало основой для рациональных инвестиций и обеспечило возможность разделения прибыли между партнерами{366}.
Обучение бухгалтерскому делу было одним из главных источников дохода итальянских математиков: именно этому обучали в scuola d’abaco, начальной школе, где с помощью абака учили складывать столбцы цифр. Система двойной записи, подобно любому математическому методу, основана на абстракции. Бухгалтерский учет превращает все в условную денежную стоимость, даже если вы не знаете, будете ли продавать этот товар и сколько сможете за него выручить. Когда партнеры по бизнесу делят полученную прибыль, то присваивают наличному товару условную учетную стоимость.
На первый взгляд, между бухгалтерией и наукой нет никакой связи. Но Галилей, вероятно, преподавал бухгалтерское дело, когда после окончания университета был вынужден искать источники дохода до получения должности преподавателя (1585–1589). Когда Галилею указывали, что его закон падения тел не соответствует реальному миру, поскольку из-за сопротивления воздуха падающие тела не движутся с постоянным ускорением, он отвечал, что между теорией и реальным миром нет никакого противоречия.
Так что то, что происходит конкретно, имеет место и в абстракции. Было бы большой неожиданностью, если бы вычисления и действия, производимые абстрактно над числами, не соответствовали затем конкретно серебряным и золотым монетам и товарам. Но… как для выполнения подсчетов сахара, шелка и полотна необходимо скинуть вес ящиков, обертки и иной тары, так и философ-геометр, желая проверить конкретно результаты, полученные путем абстрактных доказательств, должен сбросить помеху материи, и если он сумеет это сделать, то, уверяю вас, все сойдется не менее точно, чем при арифметических подсчетах. Итак, ошибки заключаются не в абстрактном, не в конкретном, не в геометрии, не в физике, но в вычислителе, который не умеет правильно вычислять[146]{367}.
Таким образом, система двойной записи в бухгалтерии представляет собой попытку перевести материальный мир – рулоны шелка и полотна, мешки сахара – на язык математики. Процесс абстрагирования, которому учит эта система, является чрезвычайно важной предпосылкой для новой науки.
Другим источником дохода для математиков в эпоху Галилея было обучение геометрическим принципам перспективного изображения{368}. Учитель математики самого Галилея, Остилио Риччи, преподавал перспективу художникам. Перспективное изображение было изобретено гораздо позже, чем система двойной записи в бухгалтерии. Оно появилось в период с 1401 по 1413 г., когда Филиппо Брунеллески создал в высшей степени необычное произведение искусства{369}. Само оно не сохранилось до наших дней, а последнее упоминание о нем, в списке имущества покойного Лоренцо Великолепного, правителя Флоренции из семейства Медичи, относится к 1494 г.{370} Не слишком надежное описание составил в 1480 г. Антонио Манетти, которому было двадцать три года, когда умер Брунеллески{371}. Описание Манетти туманное и неудовлетворительное, но другого у нас нет. Было предпринято бесчисленное количество попыток в точности реконструировать то, что создал Брунеллески, поскольку его современники не сомневались, что этот маленький объект символизировал перспективу в живописи{372}. Каждая такая попытка реконструкции сталкивалась с многочисленными трудностями, но Брунеллески не оставил после себя никаких записей, которые могли бы нам помочь. Тем не менее мы попытаемся.
Объект представлял собой картину на квадратной доске размером около сорока сантиметров. На ней был изображен восьмиугольный флорентийский баптистерий, а также фрагменты зданий по обе стороны от него. Верхняя часть картины, в том месте, где должно быть небо, была покрыта отполированным серебром. (Брунеллески учился на ювелира, поэтому изготовление плоской отполированной поверхности для него не составляло труда.) На центральной оси картины, в нижней части, Брунеллески сделал отверстие, и зрителям предлагалось смотреть через него, повернув к себе картину задней стороной. Если стоять в том месте, где вид на баптистерий совпадает с изображением на картине, держать перед собой зеркало и смотреть сзади сквозь отверстие, то изображение в зеркале будет накладываться на реальность; опуская и поднимая зеркало, можно добиться ощущения, что картина не отличается от реального здания. Поскольку зритель смотрел и на картину, и на реальность одним глазом, то плоское изображение становилось больше похоже на объемное, а реальный мир начинал походить на двумерный – то есть они сближались{373}. В отполированном серебре верхней части картины отражались небо и облака (если таковые были); отраженные от серебра, а затем еще раз от зеркала, они совпадали с реальностью. Будет справедливым сказать, что картина Брунеллески стремится продемонстрировать то, что философы называют корреспондентной теорией истины, в которой утверждение или представление считается истинным, если оно соответствует внешней реальности{374}.
Совершенно очевидно, что это необычное представление было устроено так, чтобы зритель смотрел и на картину, и на баптистерий одним глазом – геометрическая перспектива зависит от единой точки обзора. Но зачем нужно зеркало?{375}. Почему бы не смотреть на картину просто через маленькое отверстие в доске? Очевидно, Брунеллески, посеребрившему верхнюю часть картины, требовалось поместить ее в такое место, где она могла отражать небо, а затем с помощью зеркала снова перевернуть изображение, так чтобы небо полностью совпадало с небом над реальным баптистерием. Неясно только, ставилась ли такая цель изначально или художник просто решил использовать получившийся эффект.
Мне бы хотелось подчеркнуть необычность этой процедуры. Если вы опустите не зеркало, а картину, то увидите себя. Даже глядя на отражение картины в зеркале, вы увидите зрачок своего газа – то есть на картине имеется точка, которая соответствует глазу художника (или отражает его). Впоследствии ее назовут центральной точкой; это место, где расположена точка схода в перспективе. Зрителю, которому предназначена важная роль в этом спектакле, постоянно напоминают об этой роли: он то заставляет реальность появляться и исчезать, то становится объектом собственного анализа. Оригинальная конструкция Брунеллески имеет двойную функцию: она демонстрирует, что искусство способно успешно подражать природе, так что они становятся практически неразличимыми, и что даже в том случае, когда искусство максимально объективно (или, скорее, особенно когда искусство максимально объективно), именно мы создаем его и находим себя в нем. Это опыт одновременно новой объективности и новой субъективности.
После этой картины Брунеллески создал еще одну, о которой мы тоже знаем от Манетти, – на ней была изображена ратуша Флоренции и окружающая ее площадь. В этот раз художник обрезал доску по линии наблюдаемого горизонта, так чтобы зритель видел настоящее небо (во многих отношениях более изящное решение, чем полированное серебро). Зеркало также отсутствовало. Совершенно очевидно, что и это устройство было привязано к конкретному месту: необходимо стать в той же точке, где стоял Брунеллески, когда писал картину. Поднимая изображение, вы заменяете им реальные здания, а опуская, видите их. Повторяя это действие, вы можете убедиться в точном соответствии между реальностью и изображением, создавая и разрушая собственный мир.
Несомненно, в обеих картинах не использовался очевидный метод передачи глубины в двумерном изображении, когда при изображении перпендикуляров параллельные линии подходят под прямым углом к плоскости картины и пересекаются в точке схода. Самый яркий пример такого изображения – выложенный плиткой пол[147]. В данном случае в обеих картинах использована перспектива с двумя точками схода, в которой линии, не параллельные плоскости картины и не перпендикулярные ей, сходятся в удаленных точках слева и справа от самой плоскости картины. Если Брунеллески хотел поэкспериментировать с глубиной изображения, почему он не использовал точку схода перспективы, которая была ему понятна и знакома? Например, в картине «Благовещение» Амброджо Лоренцетти, написанной в 1344 г., для создания видимости глубины используется выложенный плиткой пол и сходящиеся параллельные линии[148]. Лоренцетти не справился со всеми сложностями построения перспективы – обратите внимание, что передняя часть трона Марии выше задней, а левая ступня ангела находится на одном уровне с его правым коленом. Однако он знал, как сделать сходящимся выложенный плиткой пол. Если Брунеллески просто пытался создать ощущение глубины, он мог изобразить интерьер с выложенным плиткой полом.
Каковы же были намерения Брунеллески? Считается (и аргументы в пользу этой точки зрения можно найти в книге Вазари «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих» (1550), хотя она была написана гораздо позже), что Брунеллески иллюстрировал геометрические принципы перспективы в живописи, которые были кодифицированы Альберти двадцать лет спустя, в 1435 г. – в трактате «О живописи», который заложил традицию сочинения текстов о геометрической перспективе{376}. У нас есть все основания предполагать, что Брунеллески хорошо знал геометрию. Известно, что он получил скромное образование: отец позаботился об обучении сына основам латыни, вероятно, рассчитывая, что тот пойдет по его стопам и станет нотариусом, но Брунеллески решил наняться подмастерьем к ювелиру. Затем он увлекся архитектурой (славу ему принесло сооружение в 1418 г. купола собора во Флоренции, который был построен по классическим образцам и не имел аналогов в средневековой архитектуре). Однако если Брунеллески знал геометрию перспективы еще в 1413 г., то трудно объяснить, почему не сохранилось воплощающих эти принципы произведений, написанных до 1425 г. И действительно, принято считать, что Брунеллески создал свои демонстрационные картины приблизительно в 1425 г. – просто потому, что ученые хотели видеть их непосредственными источниками нового искусства и новых теорий. Тем не менее недавно обнаруженные документы (как и текст Манетти) позволяют предположить, что эти картины были созданы раньше. Это обязывает нас пересмотреть вопрос о реальных достижениях Брунеллески{377}.
Утверждалось, что и Брунеллески, и Альберти применили к живописи принципы средневековой оптики, основой которых служили работы арабского ученого XI в. Ибн аль-Хайсама, известного на Западе под именем Альхазен. Его труды были доступны в переводе на латынь и на итальянский. Эти работы по оптике были посвящены «перспективе» – данный термин буквально переводился как «наука зрения». Альхазен показал, что свет распространяется по прямой и зрение определяется конусом из прямых линий от глаза к объекту. Таким образом, глубина поля зрения не воспринимается непосредственно, а является результатом бинокулярного зрения и нашей способности интерпретировать тот факт, что близкие предметы кажутся больше, а далекие меньше; для оценки расстояния нам нужен ориентир – объект, для которого известны либо расстояние до него, либо его размеры. Совершенно очевидно, что Альхазена интересовал лишь вопрос о том, как мы видим, а не как передать увиденное с помощью рисунка: фигуративное искусство в исламе запрещено. Труднее понять, почему его средневековые последователи не развили эти теории, чтобы показать, как они могут быть использованы художниками{378}.
Высказывается мнение, что даже если университетские преподаватели открыто не обсуждали живопись, художники знали об их теориях. Свои наиболее значительные работы Джотто (1266–1337) создавал во францисканских церквях, а в монастырских библиотеках, соседствовавших с этими церквями, хранились ключевые работы о перспективе. Монахи, заказывавшие работы художнику, будучи последователями святого Франциска, отличались любовью к природе и стремлением к новому реализму в искусстве. Они хотели, чтобы он создал ощущение глубины, поскольку из теории зрения знали, что мы анализируем окружающий мир, превращая двумерное восприятие (лучи света, попадающие в глаз) в трехмерный образ. Предполагают, что работы Джотто, использующие trompel’il (оптическую иллюзию) для создания несуществующих колонн, были результатом диалога с работодателями{379}. Вполне вероятно, но с одной существенной оговоркой: средневековая теория зрения давала элементы теории, которую мы сегодня называем перспективой (в эпоху Возрождения ее называли «искусственной перспективой»), но не систематический метод создания иллюзии объема. В противном случае Джотто завершил бы революцию в области перспективы, картины Брунеллески были бы не нужны, а Альберти не сказал бы ничего нового. Современникам казалось, что «вещи, им сделанные, вводили в заблуждение чувство зрения людей»{380}, но мы вправе сомневаться, хотел ли Джотто создать изображения, точно соответствовавшие видимой реальности. Должен ли ангел, пролетающий сквозь стену на фреске «Благовещение святой Анне», быть точным изображением того, что видела Мария? Вопрос этот явно неуместен. Реальность, которую стремился передать Джотто, не только визуальная, тогда как единственная цель необычных картин Брунеллески – геометрическая точность.
Нам известно, что в поисках новых архитектурных форм Брунеллески изучал сохранившиеся классические сооружения Древнего Рима, и эта работа предполагала разного рода измерения и составление чертежей. Таким образом, он не мог не знать базового принципа, что удаленные предметы кажутся меньше – этот принцип анализировался Евклидом, и с ним были знакомы в эпоху Средневековья{381}. Он позволял вычислить высоту объекта, зная расстояние до него и угол между вершиой и основанием, измеренный из точки наблюдения. Брунеллески, вероятно, многократно использовал этот метод, когда измерял высоту сохранившихся классических сооружений в Риме в 1402–1404 гг.{382} Однако в этом принципе не было ничего нового, и полученные в результате сведения могли использоваться для создания обычных чертежей, но не изображений с перспективой, и поэтому трудно понять, почему из них внезапно возник новый тип художественного отображения.
Таким образом, у нас есть несколько разных элементов, которые помогают ответить на вопрос, что сделало возможным изобретение перспективы в живописи – применение геометрии, средневековая оптика, изучение древних сооружений, – однако всего этого явно недостаточно{383}. Отсутствующий ключевой элемент, на мой взгляд, предоставил флорентийский художник, известный как Филарете («любящий добродетель»), который написал трактат об архитектуре, законченный в 1461 г.; это наш самый ранний источник{384}. Будучи на двадцать три года старше Манетти, Филарете, вероятно, лучше понимал мир Брунеллески. Филарете был убежден, что Брунеллески пришел к своему новому методу изображения перспективы (который он не описал во всех подробностях) в результате изучения зеркал. И действительно, зеркало является очевидным источником корреспондентной теории искусства (и истины). Оно не только отображает трехмерный мир на двумерной поверхности, но и позволяет ответить на вопрос: «Насколько больше выглядит баптистерий с этого места?» Попытка ответить на этот вопрос с помощью измерения углов может оказаться сложнее, чем просто держать зеркало. Оно выступает в роли масштабирующего устройства благодаря тому, что отражает конус лучей, исходящих от объекта и проходящих через его плоскость. Это привлекает внимание к одной особенности работы Брунеллески, о которой я еще не упоминал: по свидетельству Манетти, Брунеллески стоял внутри портика собора, когда писал картину. Таким образом, расположенный перед ним баптистерий был обрамлен портиком; картина просто воспроизводила обрамленный вид, словно художник смотрел в окно.
Из комментариев Филарете некоторые исследователи сделали вывод, что вся доска с картиной Брунеллески была покрыта отполированным серебром – то есть он рисовал на зеркале. Но Манетти, державший картину в руках, не мог бы этого не заметить. Скорее всего, доска и зеркало располагались на мольберте рядом друг с другом. Это объясняет необычно маленький размер первой картины Брунеллески: в начале XV в. качественные зеркала были необыкновенно редкими и дорогими (революция, которую произвели венецианские зеркала, произошла столетием позже) и поэтому небольшими по размеру{385}. Разумеется, при таком методе получалось зеркальное изображение – отсюда желание Брунеллески, чтобы на его картину смотрели в зеркале; к счастью, такое зеркало у него было. Конечно, здание баптистерия симметрично, и это значит, что зеркальное изображение практически не отличается от истинного, но Манетти сообщает, что на картине можно было увидеть площадь по обе стороны баптистерия; кроме того, даже у симметричных сооружений есть несимметричные детали (например, тени или мох). Работа с отображением в зеркале также обрекала Брунеллески на бесконечную борьбу: ему хотелось увидеть в зеркале неискаженное отображение баптистерия, но если бы он встал прямо перед зеркалом, то увидел бы себя (вот почему с помощью зеркала так удобно писать автопортреты). Особенность его необычного произведения, состоящая в том, что зритель смотрит одновременно и на себя, и на картину, просто обобщает это противоречие.
Вероятно, именно при попытке взглянуть на свою картину в зеркале, чтобы увидеть верное изображение, Брунеллески понял, что можно использовать полированное серебро, которое будет отражать небо. И тогда же он должен был сделать неприятное открытие: изображение в зеркале имело вдвое меньшую высоту. Картина, которая должна была в точности воспроизводить вид на баптистерий из портика собора, получалась в четверть его размера – зеркало вдвое увеличивало кажущееся расстояние от наблюдателя до баптистерия{386}. Конечно, Брунеллески мог предвидеть эту проблему и просто масштабировать свою картину, но нам известно, что он этого не сделал, поскольку хотел, чтобы зритель стоял в том же месте, где и художник, внутри портика; нетрудно показать, что картина размером в один квадратный фут будет соответствовать видимому размеру баптистерия. Для второго отражения картина Брунеллески должна была иметь размер четыре квадратных фута, а не один.
Что же выяснил Брунеллески, помимо трудностей работы с зеркалами? В первой картине он продемонстрировал, что рисунок, сделанный по законам перспективы, требует определения картинной плоскости, с которой рассматривается изображение. Это новое понимание Брунеллески использовал во второй картине, с городской ратушей. Возможно, на этот раз он работал с отражениями в двух зеркалах (метод, рекомендованный Филарете). А возможно, смотрел через прозрачный пергамент и наносил контуры прямо на него. Альберти открыл (cuius ego usum nunc primum adinveni; «применение которого я недавно впервые открыл» – primum adinveni часто переводится как «открыть») метод взгляда сквозь сетку с использованием линий сетки как точки отсчета – по крайней мере, он заявлял об открытии этого метода в латинском тексте трактата «О живописи» (1435), хотя в итальянской версии это заявление отсутствует{387}. Когда Альберти говорит, что не понимает, как можно добиться даже скромных успехов в изображении перспективы, не используя его метод, возникают подозрения, что Брунеллески превзошел его, и исправления в тексте могут служить подтверждением, что впоследствии Альберти в этом убедился{388}. Позже данный метод использовали, например, Леонардо, Дюрер и Виньоль (см. цветную иллюстрацию 16).
Если наша реконструкция верна – то есть Брунеллески начал изображать то, что видел в зеркале – значит, он пришел к пониманию, что рисунок, сделанный по законам перспективы, требует определения картинной плоскости, и задача художника состоит в том, чтобы создать такое изображение, как будто оно нарисовано на стекле, помещенном в этой плоскости. Именно об этом принципе говорил Альберти, когда сравнивал картину с окном, через которое вы смотрите на сцену за ним, и именно поэтому Дюрер впоследствии утверждал, что слово «перспектива» происходит от латинского perspicere в значении «видеть сквозь», тогда как на самом деле – в значении «видеть ясно»{389}. Брунеллески не открыл точку схода или перспективу; он не выполнял сложных измерений или изощренных геометрических построений, даже если и обладал необходимыми для этого знаниями. Он научился думать о картине как о листе стекла, через которое смотрит зритель. Кроме того, он понял нечто очень важное: чтобы построенная перспектива была эффективной, художник и зритель должны смотреть из одной точки, и этой точке соответствует точка на картине прямо напротив глаза художника. Рисунок с использованием законов перспективы, по всей видимости, является абсолютно объективным отображением реальности, хотя и зависит от готовности зрителя посмотреть на него должным образом, однако в этом случае зритель может фактически определять свое местоположение по отношению к картине. Рисунки Брунеллески не имеют точек схода – их заменяют правильно расположенные зрители.
Первые опыты Брунеллески и знаменитую «Троицу» Мазаччо (ок. 1425) – первое большое изображение, в котором полностью использованы законы перспективы, – разделяют приблизительно два десятка лет[149]. Мазаччо поместил распятого Христа в церковь с цилиндрическим сводом – вероятно, этой церкви не существует; она – плод воображения художника. Здесь проявляется разница между опытами Брунеллески и живописью Мазаччо: Брунеллески изображал реальность, а Мазаччо – вымышленное пространство. Для отображения реальности можно использовать разные картинные плоскости, но если вы хотите нарисовать воображаемый мир, то должны понять, как сконструировать этот мир, чтобы он выглядел убедительным и доставлял эстетическое удовольствие{390}. Вы должны решить, где будет располагаться точка или точки схода. Вы должны начертить сетку из сходящихся линий. Вы должны применить законы геометрии. И нам известно, что именно так поступал Мазаччо: на штукатурке, которую расписывал художник, остались видны линии сетки{391}. Мы знаем, что Брунеллески обсуждал вопросы перспективы с Мазаччо{392} и что Альберти вскоре написал учебник по геометрической перспективе.
Таким образом, по всей видимости, именно Мазаччо сделал следующий шаг в использовании законов перспективы в живописи, и это был очень важный шаг, поскольку искусство эпохи Возрождения было в основном религиозным, а религиозное искусство почти никогда не является непосредственным отражением реального мира. Разумеется, у художников были модели. Заказчики Мазаччо, оплатившие его работу, изображены коленопреклоненными по краям фрески. Возможно также, что Мазаччо смотрел на реальную церковь с цилиндрическим сводом и копировал реальные колонны. Но для того, чтобы соединить эти элементы на стене, ему пришлось делать наброски, проводить сходящиеся линии, вычислять масштаб и уменьшение видимой длины в перспективе. Он должен был сконструировать теоретическое пространство, которое затем перенес на картину.
То есть живопись с применением законов перспективы предполагает применение теории к конкретным обстоятельствам. Необходимо абстрактное представление о линиях в пространстве, проходящих от объекта через картинную плоскость к глазу, а также о том, как эти линии проявляются на самой картинной плоскости. Это приучает глаз воспринимать геометрические формы. Показательным примером может служить трактат Нисерона «Курьезная перспектива» (La Perspective curieuse), написанный в 1652 г.{393} Нисерон объясняет, как создавать анаморфные формы, такие как череп на картине Гольбейна «Послы», который принимает форму черепа только в том случае, если смотреть на картину под острым углом. Но сначала он должен научить читателя пониманию и изображению различных форм.
Рассмотрим его пример рисунка стула. Сначала автор показывает, как нарисовать простую прямоугольную коробку. Затем к ней добавляются спинка и ножки. Результат похож на стул в стиле Баухаус – по той причине, что он составлен из простейших геометрических форм. Он совсем не похож на стул XVII в., поскольку лишен изогнутых линий и украшений – достаточно посмотреть на причудливо изогнутую ленту внизу, чтобы получить представление об эстетике того периода. Это абстрактный или теоретический стул – не настоящий, а стул геометра. Для того чтобы увидеть его таким, требуется умение выделять математические формы в более сложных объектах.
Естественно, художники, едва познакомившись с геометрическим методом построения перспективы в изображениях, попали под очарование математических форм и сложности их построения. Иллюстрации к трактату Луки Пачоли «О божественной пропорции» (1509) выполнил сам Леонардо. Их связывала крепкая дружба; оба работали для миланского герцога Лодовико Сфорца и оба в 1499 г. бежали из города, когда Милан заняли французы, и перебрались во Флоренцию, где некоторое время даже вместе снимали жилье. На портрете Пачоли мы видим две такие формы: на книге стоит додекаэдр (правильный многогранник с двенадцатью сторонами, а стеклянный ромбододекаэдр (симметричный многогранник с двадцатью шестью сторонами), наполовину наполненный водой[150], висит на тонкой нити в пустом пространстве – декоративный объект, привлекающий внимание игрой света и своей геометрической формой{394}.
Пачоли изображен в тот момент, когда он объясняет задачу Евклида ученику: на столе раскрыт учебник Евклида, а Пачоли рисует на грифельной доске фигуру, необходимую для понимания задачи; на столе лежат инструменты для геометрических построений и цилиндрический футляр. В отличие от ученика Пачоли не смотрит на нас (он глубоко задумался), но мы смотрим на него, поскольку его глаза находятся в центральной точке, прямо напротив глаз художника и наших глаз (что подчеркивается стилусом в его руке). На художника – или на нас – направлен взгляд молодого человека аристократической внешности. Пачоли был математиком, и автор его портрета тоже математик, о чем свидетельствует его знание сложных геометрических форм[151]. Изображая математика, художник изображал и себя: некоторые специалисты даже предполагают, что присутствующий на портрете молодой человек – это автопортрет, и тогда направленный на зрителя взгляд явно указывает на отражение в зеркале[152].
Я сомневаюсь в этой версии, а также в традиционной, которая приписывает портрет кисти Якопо де Барбари. На столе перед молодым человеком лежит листок бумаги, на котором сидит муха. На листке можно различить надпись: «Iaco. Bar. Vigennis. P. 1495». Считалось, что это подпись художника, и поэтому картину приписывали Якопо де Барбари, хотя она не похожа на его работы, а ему в 1495 г. было не двадцать лет (vigennis), а гораздо больше[153]. И никто, по всей видимости, не предложил очевидного объяснения, что листок бумаги идентифицирует не художника, а молодого человека («P.» означает pictum, а не pincit), которому могло быть двадцать лет. У многих итальянцев по имени Джакомо фамилия начинается на «Бар» (Барди, Бароцци, Бартолини, Бартолоцци и т. д.). Поскольку на картине имелось посвящение Гвидобальдо да Монтефельтро, герцогу Урбинскому (и ученику Пачоли), и она висела в гардеробной герцога, у нас есть основания предполагать, что Iaco. Bar. был его другом и смотрит он именно на герцога. Почему сокращенная запись – это имя молодого человека? Очевидное объяснение состоит в том, что картина написана в память о нем – возможно, он умер, а возможно, уехал.
Из трактата Нисерона «Курьезная перспектива»: стул, низведенный до задачи геометрического построения, 1652
Таким образом, на полотне отражена жизнь при дворе Урбино. Полидор Вергилий писал свой трактат «Об изобретателях» в библиотеке Гвидобальдо. Работа в этой прекрасной зале, не только содержавшей множество книг, но и украшенной золотом и серебром, настолько исказила представление Вергилия о мире, что он утверждал, что в его времена каждый ученый муж, даже самый бедный, может получить любую книгу, какую только пожелает{395}. Двор Гвидобальдо впоследствии прославил Кастильоне в своем трактате «Придворный» (Il Cortegiano, 1528), воспроизведя воображаемые диалоги, которые он записал в 1507 г. Сам Гвидобальдо не появляется на страницах книги Кастильоне: он лежит больной в постели, а бразды правления на это время переходят к его жене Елизавете.
Портрет Пачоли иллюстрирует, что после открытия законов перспективы математика и искусство шли рука об руку. Пьеро делла Франческа написал несколько работ по математике (сохранились две: «Трактат об абаке» и «Книга о пяти правильных телах), в которых рассматриваются практические проблемы, например вычисление количества зерна в конической куче или объема вина в бочонке, а также книгу «О перспективе в живописи»{396}. Подобные задачи превращают реальные объекты – кучи зерна, бочонки с вином – в абстрактные формы, к которым можно применить законы математики. Публикации Пачоли воспроизводят материалы из книг Пьеро. Пачоли дружил не только с Леонардо, но и с Альберти, с которым в молодости несколько месяцев жил вместе. Сам он не был художником, но в трактате «О божественной пропорции» рассматривал золотое сечение, законы архитектуры и разновидности шрифтов. Нам Пачоли известен в основном объемным трудом, на котором на картине лежит додекаэдр: «Сумма арифметики, геометрии, отношений и пропорций» (Summa de arithmetica, geometria, proportioni et proportionalit, 1494). Это был учебник прикладной математики, и в нем впервые в письменном виде излагались принципы двойной записи в бухгалтерском учете – новой была не сама система, а ее публикация; Пачоли просто воспользовался очевидной возможностью{397}.
Живопись с использованием законов перспективы требует необычной формы абстракции: построения точки схода. Следует отметить, что сам этот термин относительно новый: в английском языке он впервые появляется в 1715 г. Альберти называет ее центральной точкой (il punto del centro), а во многих ранних текстах о ней упоминают как о горизонте{398}. Однако Альберти совершенно определенно указывает, что изображение в перспективе с одной точкой схода изменяется, «как бы уходя в бесконечность»{399}. Интеллектуала эпохи Возрождения это утверждение ставило в тупик. Вселенная Аристотеля конечна и имеет сферическую форму; более того, она не окружена бесконечным пространством, а пустого пространства вообще не существует. И действительно, Аристотель не разделял пространство и заполняющие его объекты. Поэтому для него любое пространство конечно и ассоциируется с местом, а идея бесконечного продолжения концептуально противоречива, как и идея вакуума{400}.
Разумеется, это не верно в геометрии Евклида, где параллельные линии можно продолжать до бесконечности, и они никогда не пересекутся (следует добавить, что и в оптике Альхазена тоже). Однако на бесконечном расстоянии вы ничего не увидите. Таким образом, если вы хотите работать с точкой схода, то полезно определить такое понятие, как «ничто». У Евклида не было нуля, который появился в Европе в начале XIII в. вместе с арабскими цифрами (на самом деле только одна из десяти цифр является арабской; остальные индийские). Арабские цифры сделали возможными ведение документированной бухгалтерии с двойной записью. Ноль – чрезвычайно полезное, хотя и необыкновенно загадочное понятие; вероятно, только культура, использующая ноль, могла воспринять идею, что точка схода может быть одновременно точкой, где ничего невозможно увидеть, и ключом к интерпретации живописи{401}.
Появление понятия точки схода привело к тому, что художники обнаружили, что живут одновременно в двух несовместимых мирах. С одной стороны, они знали, что Вселенная конечна. С другой стороны, геометрия перспективы требовала от них представлять ее бесконечной. Ярким примером могут служить комментарии Чезаре Чезарьяно к Витрувию (1521). Чезарьяно приводит стандартное изображение Вселенной Аристотеля как череды конечных сфер. Но когда он объясняет принцип измерения расстояний, то представляет измерения расстояний до Солнца, планет и далее в бесконечность и открыто заявляет, что линии от наблюдателя через точки Т и М (см. рисунок ниже) уходят в бесконечность. Таким образом, перспектива вводила в конечную Вселенную аномальное понятие бесконечности{402}.
Измерение Вселенной. Из трактата Витрувия «Об архитектуре» с комментариями Чезаре Чезарьяно, 1521
Художникам было непросто справиться с этими проблемами. В первых работах с использованием законов перспективы точка схода зачастую спрятана за якобы случайно выбранным объектом, ногой или одеждой. В религиозном искусстве неявное присутствие бесконечности можно было выгодно использовать. Так, например, точка схода в «Троице» Мазаччо находится над гробницей в пустом, на первый взгляд, пространстве.
Однако изначально перед фреской находился алтарь, и точка схода располагалась прямо за гостией, которую священник поднимает в кульминационный момент мессы, когда происходит пресуществление. Именно к этой точке прикованы глаза зрителя. (Фреска Мазаччо так удачно сочеталась с гостией, что вскоре ее стали копировать для конструкции табернаклей – деревянных шкафчиков для хранения гостий.) В фреске Мазаччо «Чудо со статиром» точка схода находится позади головы Христа{403}.
Точка схода вызывала у художников особый интерес в связи с одним конкретным сюжетом – Благовещением. Лоно Марии сравнивали с запертым садом («Запертый сад – сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник», говорится в Песни песней), и поэтому закрытую дверь, ведущую в сад, часто помещали в точку схода{404}. Но вочеловечивание Христа восстанавливает для людей возможность спасения души, вновь открывая врата рая, которые закрылись за Адамом и Евой, то есть открывая для верующих путь к вечному блаженству. Таким образом, открытая дверь в сад может символизировать спасение души. И естественно, Бог бесконечен, и поэтому Благовещение воплощает в себе встречу конечного человека и бесконечного божественного начала: в «Благовещении» Пьеро делла Франчески точка схода, по всей видимости, используется для того, чтобы создать ощущение бесконечности, а завитки мрамора становятся символическим отображением Бога, которого нельзя увидеть или постигнуть[154].
Однако в нерелигиозных сюжетах точку схода следовало держать под контролем, поскольку мир человека конечен и ограничен. Например, в изображении идеального города, датируемом 1480–1484 гг. и приписываемом Фра Карневале, линии зданий, расположенных по обе стороны площади, сходятся в дальней точке, но это место загораживает храм, полуоткрытая дверь которого намекает, что можно заглянуть и дальше, но только в замкнутом пространстве[155]. Если тут и присутствует бесконечность, то лишь в закрытом религиозном пространстве. В «Ночной охоте» Учелло мы видим тревожное умножение точек схода, причем все они ведут в темноту. Создается впечатление, что охотники могут потеряться, а олень убежать; картина обыгрывает идею исчезновения, поскольку взгляд зрителя теряется в темноте, а не в бесконечном пространстве.
В середине XV в. художники экспериментировали с идеей бесконечного, абстрактного и единообразного пространства. Они понимали, что эта идея трудна для понимания и необычна, но знали, что без нее невозможно отображение в соответствии с законами перспективы. Искусство сбежало – по крайней мере, отчасти – от Аристотеля и укрылось под крылом геометрии и оптики. Но перспектива также поощряла новый взгляд на мир в трех измерениях, с последующей его регистрацией, позволивший увидеть то, чего раньше не видели, и делать то, чего раньше не делали.
До появления рисунков, выполненных по законам перспективы, если вы хотели сконструировать какой-либо механизм, приходилось изготавливать его – или его модель. Работу с объемными материалами заменить было нечем. Но после того как у инженеров появилась возможность изображать на бумаге трехмерные объекты, они могли разрабатывать свои конструкции с помощью ручки или карандаша (карандаш изобрели приблизительно в 1560). Леонардо (1452–1519) придумал разнообразные механизмы, которые не были построены, причем многие (например, летательные аппараты) не могут быть реализованы. На цветной иллюстрации 15 показана конструкция лебедки с трещоточным приводом. Сама лебедка изображена слева, а справа помещен ее рисунок в разобранном состоянии (или «по частям»), чтобы продемонстрировать конструкцию. Каждое колесо соединено с трещоточным механизмом. Если потянуть за рычаг с правой стороны лебедки, одно из колес входит в зацепление с валом, который поднимает груз. Если рычаг толкнуть, в зацепление входит другое колео, однако конструкция лебедки такова, что вал вращается в ту же сторону, и груз продолжает подниматься. Поскольку тянуть и толкать рычаг легче, чем вращать ворот обычной лебедки, трещоточный механизм эффективнее поднимает грузы. Рисунок Леонардо достаточно понятен, чтобы по нему можно было построить модель лебедки и продемонстрировать ее работоспособность. От такого рисунка до современных чертежей всего один шаг. В наброске Леонардо используется масштабирование – детали трещоточного механизма показаны с большим увеличением{405}.
Разумеется, построить реальный механизм по рисунку – непростая задача. Какие инструменты вам потребуются, чтобы изготовить лебедку, сконструированную Леонардо? Если нужно поднимать тяжелые грузы, штырьки, приводящие в движение механизм, будут испытывать серьезные нагрузки. Из какого дерева их следует делать? Альбомы рисунков начала современной эпохи были предназначены в основном для демонстрации инженерного искусства и не содержали сведений, необходимых для самостоятельной работы. Даже подробные иллюстрации великой «Энциклопедии» (1751–1772) Дидро и Д’Аламбера, которая вроде бы информировала о том, что можно сделать, не рассказывали, как именно это сделать. Тем не менее существуют успешные примеры конструирования при посредстве книгопечатания. В 1602 г. большим тиражом вышел труд Тихо Браге «Механика обновленной астрономии» (Astronomiae Instauratae mechanica) с подробными иллюстрациями новых инструментов, изобретенных им для астрономических наблюдений. В 1670-х гг. в Пекине астроном из ордена иезуитов Фердинанд Вербист сумел изготовить инструменты на основе этих рисунков, не видя оригиналов Браге{406}.
Леонардо был не только художником, архитектором и инженером (общим для этих профессий было использование геометрии и законов перспективы), но также занимался анатомическими исследованиями, препарируя животных и людей. По всей видимости, он собирался опубликовать результаты своих исследований, но так этого и не сделал. Революцию в анатомии совершил труд Андреаса Везалия «О строении человеческого тела» (De corpore humani fabrica, 1543). Везалий (преподававший в университете Падуи) нанимал художников из мастерской Тициана в Венеции для выполнения иллюстраций самого высокого качества. Иллюстрации были снабжены буквенными обозначениями, которым соответствовал текст. Леонардо в своем рисунке лебедки уже использовал буквы в качестве обозначений, и эта практика основана на геометрических чертежах, но Везалий был первым, кто систематически применил ее в анатомии. Так Везалий мог показать читателю, что он увидел в человеческом теле. Пластины с гравировкой, изготовленные в Венеции, затем перевозились через Альпы в Базель, поскольку Везалий не доверял венецианским печатникам такую тонкую работу.
Конструкция армиллярной сферы Браге. Из «Механики обновленной астрономии», 1598
Императорская обсерватория в Пекине. Из книги Фердинанда Вербиста «Рисунки заново изготовленных инструментов», составлявшейся с 1668 по 1674 г., в которой были показаны инструменты, изготовленные миссионером-иезуитом на основе рисунков Браге.
Главное в трактате Везалия «О строении человеческого тела» – утверждение, что свидетельства наших органов чувств должны быть важнее текста Галена. Средневековые анатомы на лекциях вслух зачитывали Галена, в то время как их ассистенты вскрывали труп: тело должно было проиллюстрировать слова Галена, а не исправлять его ошибки. Но даже когда средневековые анатомы сами препарировали тело, то находили (или думали, что находили) именно то, что говорил Гален. Например, Мондино де Луцци (1270–1326), автор первого средневекового учебника анатомии, имел огромный практический опыт, но тем не менее находил в основании человеческого мозга rete mirabile (чудесную сеть) кровеносных сосудов, о присутствии которых говорил Гален, хотя их там не было – такие сосуды есть только у копытных животных. Леонардо препарировал трупы, но считал, что находит канал, соединяющий мужской пенис со спинным, а значит, и с головным мозгом: он полагал, что по этому каналу поступает субстанция, которая является частью семенной жидкости и очень важна для произведения потомства. Первым анатомом, которые регулярно не соглашался с Галеном, опираясь на непосредственный опыт, был Джакопо Беренгарио да Карпи, трактат которого «Анатомия» вышел в 1535 г., всего за несколько лет до труда Везалия{407}. Такой проект, как «О строении человеческого тела» Везалия, мог осуществиться только в культуре, где уже начал расшатываться авторитет великих классиков, в том числе Птолемея и Галена. В этом смысле совпадение по времени великих трудов Коперника и Везалия указывает на некую общность: оба жили в то время, когда новая культура инноваций окончательно подорвала уважение к Античности, по крайней мере у людей пытливого ума.
Текст Галена никогда не сопровождался иллюстрациями – Гален открыто говорил об их бесполезности, – поскольку при отсутствии книгопечатания качество иллюстраций при каждой последующей переписке неизбежно ухудшалось[156]{408}. Таким образом, описания Галена зачастую было очень трудно понять. У Везалия, наоборот, легко увидеть, о чем он говорит. Везалий утверждал, что обнаружил у Галена большое количество ошибок, и тем самым подрывал его авторитет – точно так же, как открытия Колумба подорвали авторитет Птолемея. Но для анатомов следующих поколений было важнее то, что, если на иллюстрациях Везалия отсутствовали или были неверно отображены какие-либо анатомические детали, появлялась возможность с уверенностью указать на его ошибку. Сложные печатные иллюстрации, выполненные с учетом законов перспективы, превратили анатомию в развивающуюся науку, где каждое следующее поколение анатомов могло выявить ошибки и оплошности предшественников. Открытия в анатомии начались не с Везалия: скорее он установил линию отсчета, позволявшую другим заявлять об открытии.
Приемы, примененные Везалием в анатомии, в тот же период использовались и в ботанике, где авторы сталкивались с той же трудностью, что и сам Везалий: должны ли они описывать конкретные растения со всеми их недостатками и дефектами, точно отражая реальный мир, или давать идеализированное изображение представителя вида, как сделал Везалий с человеческим телом? Должны ли они показывать растение на определенной стадии развития или совмещать в одной иллюстрации цветок и плод? Точно так же, как иллюстрации Везалия позволяли надежно идентифицировать части человеческого тела, новая иллюстрированная ботаника сделала возможными достоверные знания о различных видах, а также способствовала прогрессу в их наименовании и идентификации. Но прогресс предполагает установление различий: Конрад Геснер, первым в век книгопечатания попытавшийся систематизировать знания в области зоологии (Historiae animalium, 1551–1558), часто приводит изображения, которые он называет ошибочными. Даже Везалий в одном случае иллюстрирует неверное утверждение Галена. То, что мы считаем само собой разумеющимся – то есть что иллюстрации отображают реальность, – стало очевидным не сразу{409}.