Изобретение науки. Новая история научной революции Вуттон Дэвид

Таким образом, к 1543 г. две революции сошлись вместе, открыв возможность для появления новой науки. Во-первых, были сформулированы законы перспективы в живописи, основанные на геометрической абстракции; во-вторых, печатные станки позволили размножать иллюстрации, сопровождавшиеся текстом. Живопись с использованием законов перспективы появилась в 1425 г., гравюры – не позже 1428 г., книгопечатание – в 1450 г. В 1453 г. пал Константинополь, и в результате на латинский Запад с Востока хлынул поток греческих рукописей и говорящих на греческом ученых (что улучшило понимание греческих оригиналов работ Галена)[157]. Почему же потребовалось еще сто лет, чтобы завершить трансформацию, вызванную механическим воспроизведением изображений, созданных по законам перспективы? На этот вопрос есть два ответа. Во-первых, после изобретения книгопечатания первоочередной задачей издатели считали публикацию огромного количества религиозных, философских и литературных текстов – сначала на латыни, а затем, для более ограниченного круга читателей, на греческом. Первое серьезное издание Галена, с которым работал Везалий, появилось в Базеле в 1538 г.; Везалий настоял, чтобы его труд печатался именно в этом городе. Во-вторых, должна была произойти растянутая во времени культурная революция, чтобы книжные знания утратили приоритет над непосредственным опытом. Эта революция – о чем было сказано выше – началась с Колумба.

Рядом с великими работами Коперника и Везалия мы можем поставить труд Леонарта Фукса «Описание растений» (De historia stirpium commentarii insignes), который был издан годом раньше (1542) и в котором содержалось 512 точных изображений растений. В предисловии Фукс пишет:

Первое изображение мускулатуры человека. Из трактата Везалия «О строении человеческого тела», 1543

Хотя на подготовку рисунков было затрачено много сил и труда, мы не знаем, не будут ли они названы бесполезными и не имеющими смысла и не вспомнит ли кто-либо слова такого скучнейшего авторитета, как Гален, утверждавшего, что для описания растений не нужны изображения. Но зачем тратить столько времени? Кто в здравом уме станет осуждать рисунки, которые могут передать сведения доходчивее, чем самый красноречивый из людей? То, что предстает перед нашими глазами, изображенное на доске или бумаге, гораздо прочнее удерживается в памяти, чем то, что лишь описывается словами{410}.

Слова Фукса отражают две свершившиеся революции: развенчание авторитетов древности (Гален назван «скучнейшим авторитетом», и нам трудно представить, какими шокирующими выглядели в то время эти слова) и признание эффективности изображений в новый век механического копирования{411}. Это две важнейшие предпосылки научной революции.

§ 6

В 1464 г. немецкий астроном Йоганн Мюллер (1436–1476), известный как Региомонтан (по латинскому названию города, где он родился, Кенигсберга), прочел лекцию в Университете Падуи{412}. Региомонтан недавно закончил описание астрономии Птолемея и комментарии к ней – работу, начатую его учителем, Георгом Пурбахом. Эта книга стала стандартным учебником по астрономии до конца XVI в., и в ней Пурбах и Региомонтан без стеснения критиковали ошибки Птолемея. В 1464 г. Региомонтан писал новаторскую работу по плоской и сферической тригонометрии («О всех видах треугольников»), которая заложила основы для всех астрономических вычислений. Он изучал греческий в Вене, чтобы читать Птолемея в оригинале, и в Италии смог прочесть работы Архимеда (в Средние века их перевели на латынь, но в печати они еще не появились) и Диофанта (он еще был недоступен на латыни; Диофант (ок. 210 – ок. 290) считается основателем алгебры).

Региомонтан одним из первых ощутил пользу от появления в Италии греческих текстов после падения Константинополя. Когда он, меньше чем через десять лет после появления Библии Гутенберга, читал лекцию в Падуе, революция книгопечатания только начиналась: например, труды Евклида были изданы на латыни только в 1482 г., на греческом – в 1533 г., на итальянском – в 1543 г., на английском – в 1570 г. Таким образом, лекция Региомонтана отмечает поворотный пункт в повторном открытии греческой математики и указывает на амбициозную программу публикации математических текстов, разработанную Региомонтаном, хотя он и не дожил до ее осуществления.

Региомонтан восхвалял математические науки, критикуя философию Аристотеля, которую преподавали в университетах. Будь Аристотель жив, утверждал Региомонтан, он не увидел бы смысла в том, что говорят его современные ученики. «Только безумец может приписать это [то есть невразумительность текстов] нашим [математическим] наукам, поскольку ни века, ни традиции не могут у них ничего отнять. Теоремы Евклида сегодня так же достоверны, как и тысячу лет назад. Открытия Архимеда будут вызывать не меньшее восхищение у людей через тысячу столетий, чем у нас, когда мы читаем о них»{413}. Однако похвала Региомонтана математическим наукам не означала некритичного восхищения современной математикой. Всего лишь за год до своей лекции он писал: «Я не могу не удивляться лености большинства астрономов нашего времени, которые, подобно легковерным женщинам, воспринимают как нечто священное и непреложное все, что читают в книгах… поскольку они верят авторам [таким, как Птолемей] и не прилагают усилий для поисков истины»{414}. Эта мысль – о том, что нужно перейти от изучения книг к изучению реальной жизни, – снова и снова повторялась сторонниками новых наук, которые восставали против старой философии. Например, она была одним из любимых риторических приемов Галилея: в 1620-х гг. подобное предложение выглядело таким же радикальным, как и в 1460-х, поскольку в университетах старая система обучения не сдавала своих позиций. Галилей также разделял убежденность Региомонтана, что Евклид и Архимед («божественный Архимед», как он его называл) служат единственными примерами достоверного знания{415}.

В 1471 г. Региомонтан разработал метод измерения параллакса небесных тел, а значит, вычисления их удаленности от Земли{416}. Его метод предполагал использование эккера, инструмента, изобретенного рабби Леви бен Гершомом (1328){417}. Эккер – простейший инструмент, представляющий собой калиброванный стержень, вдоль которого скользит планка. Вы смотрите вдоль стержня и передвигаете планку вперед и назад, пока не совместите ее концы с двумя точками; получившийся угол считывается со шкалы на стержне. Эккер можно использовать, например, для измерения высоты солнца над горизонтом в полдень. Зная дату и имея под рукой соответствующие таблицы, по этому углу вы определите широту (разумеется, при этом придется, прищурившись, смотреть на солнце; квадрант был изобретен в 1594 г., и он позволял выполнять измерения, не глядя на солнце). Ночью можно определить широту, измерив угол между горизонтом и Полярной звездой. Эккер – это один из целого ряда инструментов, таких как квадрант и секстант, предназначенных для измерения углов визуальным наблюдением. До изобретения эккера для этого использовалась астролябия (в средневековой Европе ее скопировали с восточных образцов), а также метод измерения высоты солнца по длине тени. С появлением эккера появилась возможность определить широту, зная время, но гораздо важнее для большинства пользователей было другое – они могли определить время, зная широту и дату. Для топографии, астрономии и навигации были разработаны разные варианты этого инструмента, но во всех использовался один и тот же принцип измерения углов для вычисления расстояния или времени[158]{418}.

Использование эккера в топографии и астрономии. Титульный лист «Введения в географию» Петера Апиана, 1533

При геодезических работах теперь можно было без труда вычислить высоту здания, зная расстояние до него. Допустим, вам нужно оценить высоту стен крепости, расположенной на другом берегу реки. Вы можете выполнить два измерения на одной линии с крепостью, а затем по расстоянию между точками измерений и разнице углов вычислить высоту стен и изготовить лестницы соответствующей длины. Основные принципы необходимых вычислений описаны у Евклида, и в Средние века они были хорошо известны. Те же самые принципы использовались для построения перспективы в живописи. Но если перспектива в живописи превращает трехмерный мир в двумерный, то Региомонтан теперь пытался взять двумерное изображение – ночное небо – и превратить его в трехмерный мир. Для этого, по существу, необходимо перейти от монокулярного зрения к бинокулярному.

Сделать это позволяет принцип параллакса. Он представляет собой вариант базового принципа: если известен угол и одна сторона равнобедренного или прямоугольного треугольника, то можно определить остальные углы и стороны треугольника. Для этого требуется не одно измерение, а два. Вытяните перед собой руку с поднятым пальцем, закройте левый глаз и отметьте положение пальца относительно окружающего фона. Затем посмотрите на палец другим глазом. Палец переместится вправо. Зная расстояние между глазами и измерив угол видимого смещения пальца, вы можете вычислить расстояние до него – хотя, конечно, никому это не нужно. В данном случае расстояние между глазами составляет значительную часть расстояния от глаз до пальца; если же вы пытаетесь измерить расстояние до удаленного объекта, то вам нужно разнести точки наблюдения как можно дальше – по крайней мере, так кажется на первый взгляд.

Региомонтан понял, что астроному не обязательно путешествовать, чтобы получить две удаленные друг от друга точки наблюдения{419}. Если небо вращается вокруг центра Вселенной и если ее центр совпадает с центром Земли или находится поблизости от него, то точка наблюдения для астронома, находящегося на поверхности Земли, меняет свое положение относительно движущегося неба просто потому, что астроном смотрит на небо не из центра Вселенной, а из точки, удаленной от центра.

Представьте, что вы стоите в центре карусели, на которой лошади расставлены по трем концентрическим окружностям. В центре расположена неподвижная платформа, вокруг которой синхронно вращаются лошади, делая один оборот за одно и то же время. Если смотреть на вращающихся лошадей из центра платформы, то их относительное положение остается неизменным – если две лошади находятся на одной линии, то через четверть оборота они тоже будут находиться на одной линии. Но если вы сделаете несколько шагов к краю платформы, то относительное положение будет все время меняться. Более того, если вы знаете размер неподвижной платформы и расстояние до внешней окружности лошадей, то изменения в относительном положении лошадей на двух других окружностях позволят определить расстояния до них. Таким образом, Региомонтан понял, что можно измерить параллакс небесных тел, выполнив два измерения из одной точки, но в разное время, вместо двух измерений из разных точек одновременно.

Согласно Аристотелю, кометы располагаются в верхней части атмосферы. Они должны находиться именно там, поскольку появляются и исчезают, тогда как небеса остаются неизменными. Таким образом, кометы принадлежат подлунному, а не надлунному миру: они летают ниже, а не выше Луны. Гипотеза Аристотеля состояла в том, что они представляют собой выбросы пламени из Земли, которая захватила огонь. Насколько нам известно, до 1471 г. никто не пытался измерить параллакс кометы; теория Аристотеля просто считалась верной.

Региомонтан разработал метод такого измерения в 1471 г., но полное описание процедуры опубликовал только в 1531 г. К сожалению, в 1548 г. был опубликован текст, предположительно принадлежавший Региомонтану, в котором сообщалось об измерении параллакса кометы, появившейся в 1472 г., и подтверждалась ее близость к Земле, поскольку параллакс составлял целых 6° – получалось, что комета гораздо ближе к Земле, чем Луна, суточный параллакс которой всего 1°. Тщательное расследование показало, что автором текста был не Региомонтан: должно быть, документ нашли после его смерти среди других бумаг, и почерк, вероятно, совпадал, однако в нем не использовались методы Региомонтана и он был опубликован при жизни астронома неким анонимным врачом из Цюриха (предположительно Эберхардом Шлезингером). В XVI в., в отличие от нас, никто этого не знал, что вызвало большую путаницу в исторической литературе{420}. Астрономы XVI в. искренне верили якобы убедительным свидетельствам, что Региомонтан подтвердил традиционную оценку расстояния от Земли до комет; нам известно, что нет никаких оснований считать, что Региомонтан действительно применял систему измерений, описанную им в 1471 г., – в любом случае для этого требовалось учесть тот факт, что кометы представляют собой движущиеся, а не неподвижные объекты. Как бы то ни было, в 1532 г. Иоганн Фогелин измерил параллакс появившейся на небе кометы и подтвердил ошибочность результатов лже-Региомонтана.

Затем, в 1572 г., в небе появилась сверхновая Браге. На какое-то время она стала самым ярким небесным объектом за исключением Солнца и Луны, даже ярче Венеры. Такие события происходят один раз приблизительно в тысячу лет. И, в отличие от кометы, новая звезда оставалась неподвижной, что значительно облегчало измерение ее параллакса. К ней было привлечено внимание всех европейских астрономов, и поскольку они были знакомы с методом Региомонтана для измерения параллакса, то, естественно, пытались его применить. Одни сумели найти доступный измерению параллакс, другие настаивали, что никакого параллакса нет и измерять попросту нечего. Точное определение параллакса было сопряжено со значительными трудностями, поскольку требовало гораздо более точного измерения времени, чем обеспечивали любые часы XVI в.; проще было показать отсутствие измеряемого параллакса. Достаточно расположить натянутый шнурок так, чтобы на одной линии со сверхновой оказались две звезды, одна ближе, а другая дальше ее, и, если по прошествии нескольких часов эти звезды по-прежнему остаются на одной линии со сверхновой, значит, измеряемого параллакса нет. Этот простой прием использовал Михаэль Местлин, учитель Кеплера{421}. А если параллакса нет, то комета должна находиться на огромном расстоянии, гораздо дальше Луны, параллакс которой измерить легко; то есть комета должна принадлежать к надлунным, а не подлунным объектам.

Как объяснить появление новой звезды в небе? Поскольку ее присутствие невозможно приписать естественным причинам, то это событие, вне всякого сомнения, является чудом, знаком, который послал Бог. Лучшие астрономы и астрологи – Томас Диггес в Англии, Франческо Мавролико в Италии, Тадеаш Гаек в Праге – ломали головы в попытке понять, что может предвещать этот знак, и торопились опубликовать свои противоречивые выводы{422}.

За сверхновой звездой 1572 г. последовала комета 1577 г., и измеренный параллакс снова поместил ее дальше Луны. Но если сверхновую можно было признать чудом, то кометы были довольно распространенным явлением, и поэтому если кометы действительно являются надлунными объектами, то Аристотель ошибался{423}. Браге также работал над еще одной задачей, которую можно было решить измерением параллакса: существенное различие между системой Птолемея и системами Коперника и Тихо Браге заключалось в том, что, согласно современным системам, Марс должен подходить к Земле ближе, чем предсказывал Птолемей. Поначалу Браге считал, что получил надежные результаты измерения параллакса Марса, опровергающие Птолемея, но затем понял, что все гораздо сложнее. В идеале метод Региомонтана для измерения параллакса требовал сравнения видимого положения небесного объекта вскоре после наступления темноты с его видимым положением незадолго до рассвета, что максимизировало измеряемый параллакс. Ни сверхновая 1572 г., ни комета 1577 г. не появлялись в ночном небе Северной Европы, и поэтому идеальная процедура была неприменима; в случае с Марсом астрономам приходилось выполнять измерения, когда планета практически двигалась синхронно с Солнцем и никогда не поднималась над горизонтом ночью. При измерении положения объекта поблизости от горизонта Браге приходилось учитывать рефракцию, обусловленную большей толщиной атмосферы, через которую проходят лучи, и в конечном итоге он обнаружил, что ошибся в расчете этой поправки, исказив измерения, которые, как он надеялся, стали бы ключевым аргументом против системы Птолемея. Однако его длинная серия измерений положения Марса стала бесценным материалом для Кеплера, когда тот вычислял «орбиту» (именно он изобрел этот термин, используемый в астрономии) Марса согласно предположениям Коперника и показал, что ее форма наиболее точно описывается как эллипс{424}.

В 1588 г. Браге опубликовал второй том своего трактата «О недавних явлениях в небесном мире» (De mundi aetheri recentioribus phaenomenis) (первый том, о сверхновой 1572 г., вышел после его смерти, в 1602), подробное исследование кометы 1577 г., в котором он привел обзор многочисленной литературы об этом небесном явлении и показал, что надежными можно признать только те наблюдения, которые не выявили параллакса кометы, и следовательно, Аристотель ошибался, называя их подлунными явлениями{425}. Но Браге на этом не остановился: вместо систем Птолемея и Коперника он предложил собственную геогелиоцентрическую систему, которая геометрически была эквивалентна системе Коперника, но предполагала движущееся Солнце и неподвижную Землю. Поскольку вычисления показывали, что кометы проходят через хрустальные сферы планет, а геогелиоцентрическая система требовала, чтобы Марс проходил через сферу Солнца, Браге полностью отбросил теорию твердых сфер и утверждал, что Солнце, Луна и планеты свободно плавают в небе, подобно рыбам в море. Вероятно, задержка публикации книги вызвана тем, что Браге не решался признаться в этом, то есть в отказе от небесных сфер[159]. В настоящее время принято считать, что вехой, от которой отсчитывается новая астрономия, стала публикация труда Коперника «О вращении небесных сфер»{426}.

§ 7

Эта история наглядно демонстрирует две главные характеристики научной революции. Во-первых, это зависимость от первоначально выбранного пути. После публикации надежного метода измерения параллакса, разработанного Региомонтаном, астрономы пошли по пути, который неизбежно – раньше или позже – приводил к убедительным свидетельствам, противоречащим главным положениям Аристотеля и Птолемея (хотя сам Региомонтан был бы потрясен, узнав об этом). Тот факт, что прошло много времени, не означает отрицания решающего вклада Региомонтана; он лишь указывает, во-первых, на задержку в публикации, а во-вторых, на то, что сверхновая звезда 1572 г. упростила и прояснила проблему, вызвав классический революционный кризис. Определенные характеристики системы Птолемея (например, геоцентризм) смогли пережить этот шок, о чем свидетельствует геогелиоцентрическая система Браге, но ключевые положения систем Птолемея и Коперника (неизменное небо, твердые сферы) были опровергнуты. К 1650 г. это признавали все; после подтверждения фаз Венеры, открытых Галилеем в 1611 г., ни один серьезный астроном не защищал систему Птолемея в том виде, как ее понимал Региомонтан{427}.

Это утверждение – что новые наблюдения губительны для старых теорий – противоречит современной философии науки, которая утверждает, что и наблюдения, и теории обладают определенной гибкостью и, следовательно, всегда существуют способы сохранения явлений. Стандартный подход заключается в том, чтобы провести границу между данными (чистыми наблюдениями, например с помощью термометра, опущенного в кипящую воду) и явлением (интерпретацией данных, например, что на уровне моря вода закипает при 100 °C). Теории же объясняют явления, а не данные, и всегда возможно обнаружить несоответствие между данными и явлениями, а также между явлениями и теориями{428}. Однако в случае геометрических наук XVII в. несоответствий между данными и явлениями, как и между явлениями и теориями, практически не существовало.

Что касается наблюдений Браге за сверхновой и за кометой 1577 г., то данные о суточном параллаксе отсутствовали; явление, которое требовалось объяснить, заключалось в том, что эти тела принадлежат надлунному, а не подлунному миру, а непосредственный теоретический вывод – возможность изменений на небе. Данные, явление и теорию связывал геометрический аргумент (если наблюдаемый параллакс отсутствует, то новые небесные тела должны находиться гораздо дальше Луны), опровергнуть который было невозможно, если считать достоверными исходные наблюдения. При наблюдаемом параллаксе ситуация была другой; как мы видели, рефракция могла послужить причиной несоответствия между данными и явлениями, и даже если измерения параллакса Марса, выполненные Браге, были верными, они не помогали сделать выбор между его космологией и системой Коперника. Но в случае со сверхновой звездой 1572 г. и кометой 1577 г. данные неизбежно влекли за собой явление, а явление опровергало общепризнанную теорию.

Совершенно очевидно, что для доказательства неопровержимости своих аргументов Браге должен был дать объяснение тому факту, что не все наблюдения выявили полное отсутствие наблюдаемого параллакса. Соответственно, во втором томе трактата «О недавних явлениях в небесном мире» Браге тщательно анализирует наблюдения, результаты которых отличались от его результатов, но (очень удачно) соответствовали предсказаниям официальной астрономии, и указывает на допущенные ошибки: один астроном измерил расстояние между кометой и звездой, но при повторном измерении перепутал эту звезду с другой; еще один применил сложение там, где требовалось вычитание; третий выполнил два измерения с интервалом в один час, тогда как они должны были максимально совпадать по времени; четвертый перепутал две разные системы небесных координат. Браге выявляет элементарные ошибки, которые убедительно объясняют, почему результаты измерений отличаются от тех, что получились у него; наблюдения, настаивает он, должны быть не субъективными, а объективными и надежными, и тогда выводы из них неопровержимы.

Конечно, сама разница в результатах мешала убедить астрономов в правоте Браге. Галилей в «Диалоге о двух главнейших системах мира», опубликованном в 1632 г., все еще обращается к измерению параллакса сверхновой звезды 1572 г. Он говорит, что нельзя просто брать то измерение, которое вам больше подходит (как делали оппоненты Браге), что точность инструментов может отличаться, а одинаковости наблюдений добиться невозможно, что резко отклоняющиеся от большинства результаты наверняка ошибочны и что результаты должны группироваться вокруг достоверного измерения. Таким образом, не представляется возможным сказать, какое из рассмотренных им тринадцати измерений является точным, но можно определить диапазон, в котором лежит верное измерение, и быть уверенным в ошибочности всех данных, которые далеко выходят за границы этого диапазона{429}. Галилей здесь проводил различие (если пользоваться терминологией Богена и Вудворда) между данными и явлением, и использовал это различие, чтобы сформулировать первую теорию ошибок наблюдения.

Обсерватория Браге: изогнутая шкала – это встроенный в стену квадрант для измерения высоты; внутри располагается картина-тромплей с гигантской фигурой самого Браге. Из «Механики обновленной астрономии», 1598. Изображение над квадрантом выполнено в 1587 г. Хансом Книпером, Гансом ван Стенвинкелем Старшим и Тобиасом Гемперле, которые работали соответственно над ландшафтом в верхней части, тремя парами арок, через которые видны три части Ураниборга, и портретом Браге

Таким образом, споры относительно местоположения сверхновых звезд и комет на небе продолжились и после 1610 г., когда от традиционной системы Птолемея отказались все серьезные астрономы. Через год или два после открытий Галилея, сделанных при помощи телескопа, уже никто не сомневался, что на Луне имеются горы, Юпитер обладает спутниками, у Венеры есть фазы, а на Солнце пятна. Таким образом, наблюдения Галилея стали убедительными – в отличие от измерений Браге[160].

Вторая фундаментальная характеристика научной революции – влияние печатного станка. К началу XVI в. революция книгопечатания шла полным ходом. Мы уже видели, какое влияние оказала на анатомию публикация трактата Везалия, и только книгопечатание обеспечило после 1531 г. доступ большого числа астрономов к тексту Региомонтана о параллаксе. Книгопечатание позволило Браге проанализировать широкий круг публикаций (о комете 1577 г. их было более сотни, хотя многие представляли собой просто астрологические прогнозы) и продемонстрировать, что четыре самых надежных наблюдения дали результаты, сравнимые с теми, что получил он{430}. Благодаря книгопечатанию Европа быстро познакомилась с новой системой самого Браге, так что его аргументы могли быть проверены при наблюдении сверхновой звезды в 1604 г. и комет в 1618 г. Книгопечатание создало сообщество астрономов, работавших над общими проблемами общими методами и принимавших согласованные решения. Этого сообщества не существовало в 1471 г. (еще одна причина, почему метод измерения параллакса, разработанный Региомонтаном, так долго не использовался). Когда же оно сформировалось? Кеплер, отталкивавшийся от астрологии, называл переходным моментом 1563 г.: большой парад планет, наблюдавшийся в этом году, преобразовал мир знаний и, естественно, вызвал лавину астрологических публикаций[161]. Я предпочитаю 1564 г., когда был напечатан первый каталог Франкфуртской книжной ярмарки. Каталоги из Франкфурта распространялись по всей Европе, впервые создав условия для международной торговли книгами{431}.

До 1572 г. астрономы определяли положение Солнца, Луны, звезд и планет (согласно системе Птолемея, Солнце и Луна формально относились к планетам) на небе, чтобы предсказать их будущие движения. Они унаследовали грубые оценки размеров Солнца, Луны и звезд, а также расстояний до них, но на самом деле расстояния не имели особого значения: все стремились предсказать углы, определявшие положение тела в небе в определенный момент времени, и с этой целью манипулировали Птолемеевыми деферентами, эпициклами и эквантами, которые все вместе составляли гипотезу – этот термин означал математическую модель, дающую надежные предсказания. Но после Тихо Браге измерение расстояний внезапно приобрело ключевое значение. Если раньше всегда имелась возможность «спасти явление», то есть скорректировать гипотезу под явление (при необходимости приняв две противоречащие друг другу гипотезы, одну для предсказания движений по оси восток – запад, а другую – по оси север – юг), то наблюдения Браге были просто несовместимы с известными теориями Птолемея или Коперника (считалось, что Коперник продолжал верить в существование твердых сфер, несущих на себе планеты){432}. К 1588 г. астрономия занималась организацией неба в трех измерениях, а не только в двух.

§ 8

Историки науки часто (и справедливо) предполагали, что ключ к научной революции – «математизация природы»[162]{433}. Аристотель и Птолемей считали, что небо доступно математическому описанию, и Птолемей действительно разработал методы его прочтения. Один из аспектов научной революции заключается в распространении математических теорий на явления подлунного мира. Если физика Аристотеля занималась качествами – четыре элемента (земля, воздух, огонь, вода) воплощали четыре качества (горячий и холодный, сухой и влажный), – то новая физика интересовалась движениями и количествами, доступными для измерения, что быстро привело к попыткам измерить скорость падения тел, скорость звука и вес воздуха. Аристотель считал, что все элементы ведут себя по-разному, однако новая физика предполагала, что все тяжелые объекты можно рассматривать как одинаковые. Физика Аристотеля зависела от всех пяти чувств, а новая физика опиралась только на зрение. После того как Галилей открыл параболическую траекторию снарядов (1592) и закон падения тел (1604), подлунный мир стал доступен для математического описания, а Ньютон показал, что одни и те же физические законы справедливы и для неба, и для земли. Но задолго до этого граница, проведенная Аристотелем между подлунным и надлунным миром, была разбита Браге. Начиная с 1572 г. философия Аристотеля переживала кризис, выйти из которого не представлялось возможным, не отказавшись от фундаментальных положений, долгое время считавшихся незыблемыми.

Согласно Аристотелю, подлунные элементы естественным образом стремятся к покою, тогда как надлунные сферы описывают бесконечные круги. Еще до открытия закона падения тел Галилей ставил под сомнение различия между двумя мирами. В своей ранней работе, трактате «О движении» (De motu, до 1592), он предположил, что, если камень заставить скользить по идеально гладкой поверхности, его движение будет длиться вечно. Галилей размышлял о круговом движении – камень вращается вокруг Земли – и также выражал сомнение, что покой более естественен, чем движение, и настаивал на допустимости теоретической абстракции, поскольку идеально гладкие поверхности существуют только в воображении{434}. Его первое открытие математического закона, определяющего движение в подлунном мире, заключалось в том, что траектория любого снаряда, например пушечного ядра, представляет собой параболу – то есть теоретическую траекторию в мире, где нет сопротивления воздуха и ядра не вращаются в полете. После смерти Галилея эксперименты продемонстрировали, что траектория реального ядра существенно отличается от теоретической модели Галилея; однако его ученик Торричелли был смущен не больше, чем если бы услышал, что в реальности не существует идеально гладких поверхностей{435}. Галилей, Декарт и Ньютон сконструировали новую Вселенную, в которой материя инертна, а ее поведение (по меньшей мере теоретически) математически предсказуемо, и в которой движение и местоположение относительны, а не абсолютны.

Традиционный взгляд на новую физику предполагает, что математизация мира началась в XVII в. Однако заглянуть в этот новый мир позволяла живопись с использованием законов перспективы. Вряд ли можно считать совпадением, что Галилей учился математике у Остилио Риччи, который также преподавал законы перспективы художникам, или что стену обсерватории Браге украшала превосходная живопись в стиле тромплей (см. выше). Математизация подлунного мира началась не с Галилея, а с Альберти, и не в XVII, а в XV в. Трактат Альберти «О живописи» начинается с понятного изложения законов геометрии, где автор дает определение точкам, линиям и поверхностям, а затем переходит к основам оптики, которую традиционно считали разделом математики. Он также написал более сложный учебник по геометрии для художников, «Элементы живописи». Из живописи, использующей законы перспективы, новые математические знания распространились на картографию. Введение Вальдземюллера к карте мира (1507) начинается с элементарной геометрии для картографов: они должны знать, что такое круг и ось, чтобы освоить такие понятия, как долгота и широта, полюса и антиподы. В этом не было особой новизны – еще Цицерон считал географию разделом геометрии{436}. Себастьяно Серлио приступил к популярному изложению Витрувия (1537) с книги, объясняющей основные законы геометрии, начав с определения точек, линий, прямых углов и треугольников. Но систематическое применение геометрии для решения реальных задач – в архитектуре, оптике, картографии, астрономии, физике (Галилей утверждал, что может продемонстрировать некоторые из своих законов падения тел с помощью геометрических построений) – было несовместимо с сохранением системы взглядов Аристотеля.

С геометрией пришла абстракция. Это наглядно демонстрирует чертеж, нарисованный Петером Апианом для своего сочинения «Космография» (Cosmographicus liber, 1524). На нем показано, что измерение долготы и широты зависит от привязки к воображаемой сетке. Для простоты Апиан обращается с этой сеткой как с плоской поверхностью, а не сферой. Он изображает ее в соответствии с законами перспективы – две параллельные линии пересекаются в точке схода. Фактически это похоже на сетку, которую используют художники для создания картинного плана, и ее изображение требует тех же методов, что и изображение выложенного плиткой пола. Знаменитый историк искусства Эрвин Панофски утверждал, что кафельный пол в рисунках с применением законов перспективы был первой абстрактной системой координат; Панофски ошибался, поскольку Птолемей уже изобрел долготу и широту как систему координат, но был прав в том, что перспектива в живописи предполагает абстрактную систему координат{437}.

В нижнем левом углу чертежа Апиан изобразил несколько гор, вероятно, реальных – скорее всего, это были Альпы. Однако они служат просто для сокрытия того факта, что картография преобразует место в пространство. На первый взгляд такое представление кажется неверным, поскольку мы используем карты для перемещения из одного места в другое. Разве карта не описывает место? На самом деле карты заменяют символами (в данном случае булавками, воткнутыми в воображаемую панель) реальные места и помещают эти места в абстрактное пространство. По чертежу Апиана невозможно узнать, что Венеция является портом, а Вена – нет, что Эрфурт и Нюрнберг – протестантские города, а Мюнхен и Прага – католические, что эти города отличаются по величине и принадлежат разным государствам. Реальные города заменены координатами, реальные места – теоретическим пространством.

Роль геометрии усилилась после изобретения пороха: теперь крепости нужно было строить таким образом, чтобы они выдерживали попадание пушечных ядер, которые летят (если смотреть сверху) по прямой. Чтобы обеспечить фланговый огонь вдоль каждой стены, крепость требовалось спроектировать на бумаге, тщательно соизмеряя расстояния и углы. Бастионы (французы называли их trace italienne, а американские колонисты «звездным фортом») строились не только в Европе, но также в Азии и в Новом Свете – везде, где стреляли из пушек, – с конца XV в., и поэтому от военачальника любого ранга требовалось знакомство с геометрией. Новую науку фортификации преподавали математики, в том числе Галилей{438}. В шекспировской трагедии «Отелло» Яго приходит в ярость, узнав, что повышение получил не он, а Микеле Кассио, «великий арифметик»[163], знавший войну только по книгам{439}.

Чертеж Петера Апиана, иллюстрирующий долготу и широту. Из сочинения Апиана «Космография», 1524

План фортификационных сооружений Кувордена в Нидерландах, построенных в начале XVII в. Морицем Нассау, принцем Оранским. Симон Стевин давал Морицу Нассау советы относительно конструкции фортификационных сооружений, а Декарт служил в его армии

Альберти писал: «Математики измеряют форму вещей одним умом, отрешившись от всякой материи»{440}. Однако этот развод математиков с материей вскоре превратился в союз. Эпиграфом к этой главе служат знаменитые слова Галилея о том, что великая книга Вселенной написана геометрическими фигурами. Это утверждение ассоциируется с Пифагором и Платоном, но платоники эпохи Возрождения интересовались магией чисел, а не реальной математикой. Появилась такая наука, как баллистика, о которой первым отважно заявил Тарталья в своем сочинении «Новая наука» (1537). На фронтисписе книги изображен Евклид, охраняющий ворота, которые открывают не только знание баллистики, но и всей философии{441}.

Тарталья опубликовал первый перевод Евклида на современный итальянский язык (1543) и изобрел новые инструменты и методы для геодезических изменений («Разные вопросы и изобретения» (Quesiti et inventioni diverse, 1546), с помощью которых можно было вычислять расстояние до цели. Например, в 1622 г. голландская флотилия пыталась захватить португальскую колонию Макао. Математик из ордена иезуитов выполнил геометрические расчеты, чтобы определить расстояние до склада пороха, который голландцы устроили на берегу, и необходимый угол прицеливания для пушек. Прямое попадание в пороховой склад переломило ход сражения, и Макао остался португальской колонией{442}. Таким образом, научная революция математизировалась посредством живописи с применением законов перспективы, картографии (и связанных с ней навигации и геодезии), а также баллистики. Именно эти области вселяли в таких математиков, как Тарталья, Браге и Галилей (и в Леонардо тоже, в чем мы уже убедились) уверенность, что именно они, а не философы могут объяснить мир. Живопись, картография и баллистика не кажутся нам передовыми науками, но в ту эпоху они по праву считались таковыми.

Фронтиспис книги Никколо Тартальи «Новая наука», 1537. Евклид охраняет ворота в крепость знания, где стреляют из мортиры и пушки, демонстрируя траекторию снарядов. Чтобы попасть во внутренний редут, нужно пройти через математические науки, среди которых стоит сам Тарталья; внутри находится Философия в компании Аристотеля и Платона

Разные математические дисциплины были взаимосвязаны: достигнув совершенства в одной, не составляло труда изучить и все остальные. Альберти был архитектором, художником и математиком, Пьеро делла Франческа – математиком и художником, Пачоли – математиком и архитектором, Леонардо – художником и военным инженером, Диггес публиковал работы по геодезии и астрономии, великие картографы (Меркатор, Кассини) были также уважаемыми астрономами, а великие астрономы (Браге, Галлей) – картографами. Науки не существовали независимо друг от друга, а образовывали семейство с общими геометрическими методами и измерительными инструментами. Согласно стандартному переводу трактата «О вращении небесных сфер», Коперник писал, что «астрономия пишется для астрономов», но в оригинале эта фраза звучит иначе: mathemata mathematicis scribuntur («математика пишется для математиков»). Коперник предполагал, что за его рассуждениями может проследить любой математик. Он, подобно всем остальным, не ограничивался одной областью – его работы посвящены не только астрономии, но и денежной реформе. Что касается Кеплера, то он публиковал не только работы по оптике, но также математический анализ объема винных бочек (задача, напрямую связанная с его интересами в области астрономии, вычислением площади эллипса) и исследование о рациональном складировании пушечных ядер[164].

Более того, вопрос об изображении трехмерного мира на плоскости интересовал не только художников: это было главной задачей картографов, которым требовалось спроецировать шар на плоскую поверхность (высказываются даже предположения, что один из способов, предложенных Птолемеем для решения этой задачи, повлиял на Брунеллески){443}, и конструкторов солнечных часов (этим всегда занимались математики, иногда первоклассные – Региомонтан, Бенедетти), которые должны были определить, как движение Солнца в трехмерном мире будет отображаться на плоском циферблате. Лучше других это взаимопроникновение интересов иллюстрируют некоторые работы Дюрера. Альбрехт Дюрер совершил два путешествия в Италию (1494–1495; 1505–1507) с целью изучения новейших художественных приемов. Он опубликовал сочинение о применении геометрии в живописи и архитектуре («Руководство к измерению циркулем и линейкой», 1525). В 1515 г. он совместно с астрономом и картографом Иоганном Стабием составил пару небесных карт, для Северного и Южного полушарий: это были первые печатные карты звездного неба и первые (печатные и рукописные), где небо изображалось с четко обозначенной системой координат. Карты сопровождались первым рисунком Земли как сферы, сделанным по законам перспективы. В нем соединились геометрия, живопись по законам перспективы и картография.

§ 9

Убеждение, что математические методы (особенно геометрические) позволяют понять мир, открыло дорогу для разного рода новых представлений. Но смогло ли оно значительно усилить власть общества над миром природы или власть одной социальной группы над другой? Цель Везалия состояла не только в приобретении знаний, но и в совершенствовании хирургии. Однако в отсутствии анестезии, антибиотиков и надежных методов предотвращения кровопотери с помощью жгутов и швов (не говоря уже о переливании) хирургия оставалась болезненной и рискованной, и зачастую операция приводила к смерти. Знания, приобретенные в результате препарирования трупов, почти (или совсем) не имели практического применения{444}.

Разумеется, в таких науках, как картография и навигация, баллистика и фортификация, ситуация была иной. Но важно видеть различия между первой парой наук и второй: одна имеет дело с пространством и местом, другая – с ударной силой. После того как моряки стали на продолжительное время удаляться от берега, им понадобились новые инструменты (компасы, а также такие устройства, как корабельная астролябия – особая модель астролябии для использования в море – или квадрант, чтобы по Солнцу и звездам определить географический север), новые таблицы и карты, новые продукты (галеты). В современной литературе наблюдается тенденция представлять карты как инструмент завоеваний, как отражение имперской культуры{445}. Вероятно, это ошибочное представление, хотя Джон Донн и сравнивал нанесение на карту с владением:

Карта мира Дюрера, 1515. Это часть комплекта, в который входили карты северного и южного неба. Карта Дюрера демонстрирует, насколько быстро укоренилось представление о Земле как о шаре после публикации карты Вальдземюллера в 1507 г. Она также свидетельствует о мастерстве Дюрера в использовании законов перспективы

  • А Параллели и Меридианы –
  • Лишь сеть, что человек на небосклон
  • Набросил, крикнув: «Мой отныне он!»
  • Лентяи – ввысь мы сами не восходим,
  • А небеса к себе на Землю сводим[165]{446}.

Европейские карты мира помещали Европу в центр, но, когда Маттео Риччи показал такую карту китайцам и они сказали, что в центре должен находиться Китай, он с готовностью изготовил новую, выполнив их пожелания[166]. Когда проекцию Меркатора (1599) используют для составления карты мира, близкие к экватору страны сжимаются, а северные выглядят гораздо больше, чем в действительности, но это лишь абсолютно случайное следствие создания проекции, которая позволяет непосредственно использовать для навигации прочерченный на карте маршрут. Проекция Меркатора, с помощью которой трехмерный шар переносится на плоскую поверхность, искажает расстояния, чтобы сохранить точность передачи направления. Эти карты предназначались для мореплавателей, а не для утверждения главенства Европы; они кажутся идеологизированными только тем, кто не использует их для навигации.

Более того, до XVIII в. большая часть карт изготавливалась именно для целей навигации. Однако генералам требовались не точные карты, а схематичные, на которых показаны дороги, пригодные для перемещения войск и провианта{447}. На таких картах изображали в основном дороги, перевалы и броды, игнорируя все, что находилось слева и справа от главных направлений. Но эти карты показывали не абстрактное пространство (такое, как открытый океан), а реальное место. Военачальники хотели иметь планы фортификационных сооружений, а также вид сверху (первым такие схемы начал чертить Леонардо), что позволяло им определить, где устанавливать орудия без риска оказаться под огнем противника или в каких местах атакующие могут встретить сопротивление или попасть в засаду. Таким образом, визуализация применения войск на земле требовала методов, отличных от тех, которые использовались на море, а картография долгое время служила морским, а не сухопутным державам (вот почему голландцы, почти полностью зависевшие от флота, уделяли такое внимание картографии).

Это заставляет нас вспомнить суровую истину: сами по себе карты, компасы, квадранты и галеты нейтральны, но они позволили кораблям пересекать океаны, и в результате европейцы применили технологию, основанную на порохе (пушки, стрелявшие с плавучих крепостей, или десантные отряды, вооруженные мушкетами), против обществ, не имевших адекватных возможностей себя защитить{448}. Картография была лишь частью технологии, наряду с огнестрельным оружием, а огнестрельное оружие – это вопрос власти, и ничего больше. Поэтому нейтральная картография и навигационные приборы на практике являются частью общей технологии, которая на пять столетий обеспечила доминирование Запада в мире.

§ 10

Таким образом, я утверждаю, что математизация мира, произошедшая в XVII в., имеет долгую предысторию. Рисунок по законам перспективы, баллистика и фортификация, картография и навигация – все они подготовили почву для Галилея, Декарта и Ньютона. Новая метафизика XVII столетия, считавшая пространство абстрактным и бесконечным, а местоположение и движение относительным, опиралась на математические науки XV и XVI вв., а если мы хотим проследить истоки научной революции, нам нужно вернуться в XIV и XV в. к двойной записи в бухгалтерском деле, к Альберти и Региомонтану. Научная революция была в первую очередь бунтом математиков против диктата философов. Философы определяли университетскую программу (в университете Галилей преподавал только астрономию Птолемея), но математики пользовались покровительством государей и купцов, солдат и моряков{449}. Они добились этого покровительства тем, что предлагали новые приложения математики к реальной жизни. В их число входили инструменты для сложных измерений на земле и на небе – эккеры, секстанты, квадранты, – что обуславливалось новым стремлением к точности. Точность и определенность – вот два лозунга новой науки.

Вероятно, Региомонтан был одним из первых, но далеко не единственным, кто видел в математических науках новый тип достоверного знания. В 1630 г. Томас Гоббс, получивший традиционное гуманитарное и схоластическое образование в Оксфорде, случайно увидел экземпляр «Начал» Евклида в «библиотеке джентльмена» в Женеве. Трактат был раскрыт на Суждении 47 Книги I (теперь мы называем его теоремой Пифагора). «С этого момента он влюбился в геометрию»{450}. Вскоре он задумал создать новую науку нравственности и политики на принципах геометрии. Гоббс понял, что нет ничего более несомненного, чем математические истины. Два плюс два всегда равняется четырем; квадрат гипотенузы всегда равен сумме квадратов катетов. Это универсальные истины: понять их – значит принять[167]. На протяжении двух столетий, от Региомонтана (ум. 1476) до Гоббса (ум. 1679), Евклид и Архимед представляли собой крайне важные примеры конструирования нового знания, единственную защиту против сомнений, так ярко и образно выраженных Секстом Эмпириком и Монтенем{451}. Но для того, чтобы революция, начатая математиками, оказалась успешной, ей требовалось найти другие способы утверждения и распространения универсальных истин. Именно этому и будет посвящена следующая глава.

6. Миры гулливера

Но омерзительнее всего были вши, ползавшие по их одежде. Простым глазом я различал лапы этих паразитов гораздо лучше, чем мы видим в микроскоп лапки еропейской вши. Так же ясно я видел их рыла, которыми они копались в коже несчастных, словно свиньи. В первый раз в жизни мне случилось встретить подобных животных. Я бы с большим интересом анатомировал одно из них, несмотря на то что их вид возбуждал во мне тошноту. Но у меня не было хирургических инструментов: они, к несчастью, остались на корабле[168].

Джонатан Свифт. Путешествие в Бробдингнег«Путешествия Гулливера» (1726)
§ 1

Однажды, в начале 1610 г., Иоганн Кеплер шел по мосту в Праге и обратил внимание на снежинки, падающие на его пальто{452}. Он чувствовал себя виноватым, потому что не смог порадовать новогодним подарком своего друга, Матиаса Вакера. Он подарил ему nichts, тот есть ничего. На его одежде снежинки таяли и превращались в ничто. Наблюдая за ними, Кеплер, вероятно, осознал одновременно две вещи. Каждая снежинка уникальна, но все они похожи, поскольку имеют шестиугольную форму. Это навело Кеплера на размышления о двумерных шестиугольных фигурах и о том, как они образуют решетку: ячейки пчелиного улья или зернышки граната. А также о том, как выложить кафельный пол плитками одинаковой формы – треугольниками, квадратами и шестиугольниками. И еще о пирамиде из пушечных ядер. Кеплер подумал, что сможет найти метод складирования сфер, экономящий место: его идея стала известна как «предположение Кеплера» (самое эффективное расположение – так, чтобы центры сфер каждого следующего ряда располагались над центрами промежутков между сферами предыдущего ряда), и оно было доказано для любого регулярного расположения в 1831 г., а для любого возможного расположения в 1998 г. Для Кеплера это была прикладная математика: в 1591 г. сэр Уолтер Рэли обратился к Томасу Хэрриоту с вопросом, как складывать пушечные ядра на палубе корабля, чтобы взять на борт как можно больше ядер, и Хэрриот переадресовал эту задачу Кеплеру.

Кеплер был первым из известных нам людей, решивших, что снежинки заслуживают пристального изучения, и его маленький шуточный текст «О шестиугольных снежинках» (Strena, seu de nive sexangula, 1611) теперь считается первой работой по кристаллографии. Причиной появления этого текста стала игра слов, мимо которой он просто не мог пройти. На латыни снежинки – nix, созвучное немецкому «ничто». Подарив кому-то снежинку, вы дарите ему «ничто», поскольку она вскоре растает; он мог подарить своему другу маленькую книгу о снежинках – одновременно нечто и ничто. Теперь он больше не чувствовал себя неловко без подарка, а, наоборот, гордился собой.

Как и Галилей, Кеплер считал, что книга природы написана на языке геометрии. В своей первой большой работе, «Тайна мироздания» (Mysterium cosmographicum, 1596), он утверждал, что расстояния между планетами в системе Коперника можно получить, вложив друг в друга пять Платоновых тел (изнутри наружу: октаэдр, икосаэдр, додекаэдр, тетраэдр и куб). Если Бог был математиком (кто бы в этом сомневался), значит, математическую логику можно обнаружить в самых неожиданных местах, например в строении Солнечной системы или в снежинке.

Таким образом, Кеплер в целом был готов найти математический порядок в снежинке. Тем не менее он удивился, что, начав со снежинок, обнаружил этот порядок везде, и в большом и в малом. Кеплер задумался, не определяется ли форма алмазов и снежинок одними и теми же причинами, которыми не могут быть ни холод, ни пар, а только сама Земля:

Далеко ли я, глупец, ушел, намереваясь подарить тебе почти Ничто, почти Ничего не делая, я умудрился из этого почти Ничто сотворить почти целый мир со всем, что в нем находится? Не я ли, отправляясь затем от крохотной души самого маленького из живых существ, трижды обнаруживал душу самого большого из живых существ – земного шара – в атоме снега?[169]{453}

Кеплер получает удовольствие от своей шутки о «Ничто». Он даже представляет местного врача, который препарирует клеща, самое маленькое существо, видное человеческим глазом, – которого, разумеется, невозможно препарировать{454}.

Пару месяцев спустя, 15 марта, жизнь Кеплера изменилась. Его друг Вакер примчался к нему, и был так взволнован, что, даже не выйдя из кареты и не войдя в дом, закричал, торопясь сообщить новости. Из Венеции пришла весть, что некто по имени Галилей при помощи какого-то нового инструмента обнаружил четыре планеты, вращающиеся вокруг далекой звезды. Бруно был прав – Вселенная бесконечна и существуют другие миры, похожие на Землю. Кеплер, который всегда считал Землю и Солнце уникальными, осознал свою ошибку. Кеплер вспоминает, как они кричали и смеялись – Вакер радовался победе над Кеплером, а Кеплер высмеивал свою ошибку, а также радовался при мысли о таком замечательном открытии{455}.

Изображение Кеплером пяти Платоновых тел (куб, додекаэдр, икосаэдр, октаэдр и тетраэдр), вложенных друг в друга. Из «Тайн мироздания», 1596. Кеплер утверждал, что размеры планетарных орбит соответствуют орбитам, вписанным в Платоновы тела, вложенные одно в другое в определенном порядке. Он рассматривал это как доказательство приверженности Бога математической симметрии, которая проявилась в устройстве Вселенной

Книга Галилея (посвященная Козимо II Медичи, правителю Флоренции; Галилей вскоре перебрался из Венеции во Флоренцию) вышла из печати 13 марта, а 8 апреля ее экземпляр прибыл в Прагу с дипломатической почтой и был подарен флорентийским послом императору, который передал его прямо Кеплеру{456}. Выяснилось, что слухи, переданные Вакером, не соответствуют действительности[170]. На самом деле Галилей открыл спутники Юпитера, а не планеты, вращающиеся вокруг далекой звезды. Возможно, Бруно все-таки ошибался, хотя новое открытие доказало правоту Коперника, который утверждал, что Земля может быть планетой и в то же время иметь спутник, что представлялось совершенно невозможным сторонникам Птолемея (для которого Луна была одной из планет) и Браге.

§ 2

История открытий Галилея кажется достаточно простой. В 1608 г. в Нидерландах был изобретен телескоп. Это случайное открытие сделал, скорее всего, шлифовщик линз Ханс Липперсгей (его приоритет оспаривали два других мастера). В 1609 г. Галилей, никогда не видевший телескопа, понял, как его изготовить{457}. Инструмент имел очевидное применение в войне на суше и на море, и Галилей убедил власти Венеции выплатить вознаграждение за его изобретение. Но через несколько дней они узнали, что телескопы уже получают широкое распространение, и Галилей их просто обманул. Первый телескоп Галилея имел увеличение 8x, а к началу 1610 г. он научился изготавливать телескопы с увеличением 30x и начал исследовать небо{458}.

В литературе часто используют стандартную фразу: «Галилей направил телескоп на небо». Разумеется, направил – осенью 1609 г. В Англии Хэрриот сделал то же самое на четыре месяца раньше, чем Галилей (его телескоп имел увеличение 6х){459}. Загадочными кажутся огромные усилия, приложенные Галилеем для совершенствования телескопа, – на своем оборудовании он отшлифовал две сотни линз, чтобы изготовить десять телескопов с увеличением 20х и больше. Необычность этих десяти телескопов заключалась в том, что они были слишком сильны для обычного применения в военном деле. Поле зрения у них было крошечным – Галилей мог наблюдать только часть Луны. Если держать их руками, они дрожали, и любой объект выскальзывал из поля зрения: им требовалась подставка наподобие треноги.

Откуда нам известно, что телескоп Галилея был слишком хорош и поэтому непригоден для применения в военном деле и мореплавании? Если вы смотрите на корабли в море, то радиус кривизны земного шара ограничивает видимость линией горизонта. С высоты 24 футов горизонт находится на расстоянии 6 миль: максимальное расстояние, с которого один впередсмотрящий на судне может увидеть другого, не превышает 12 миль. Практическая дальность стрельбы из пушки составляла около одной мили, и поэтому для сухопутных сражений улучшить видимость требовалось именно на этой дистанции. В 1636 г., уже в конце жизни, Галилей вступил в переговоры с голландцами. Он предлагал вычислять долготу с помощью лун Юпитера, используя их в качестве часов (надежный морской хронометр был изобретен только в 1761). В то время в Нидерландах не было ни одного телескопа с 20-кратным увеличением – в отличие от большого числа превосходных инструментов, подходящих для применения в морском и военном деле{460}. Если бы у телескопов с 20-кратным увеличением имелось практическое применение, голландцы изготовили бы и их[171]. Таким образом, совершенно очевидно, что Галилей превратил свой телескоп в инструмент, пригодный для единственной цели – наблюдения за небом. То есть превратил телескоп в научный инструмент. Остальные, в том числе Хэрриот, пытались его догнать.

В данном случае очень важно различать влияние телескопа и микроскопа. Два этих устройства, в сущности, идентичны – имея телескоп, Галилей мог, например, с его помощью изучать мух. Впоследствии он изобрел более совершенный настольный инструмент и исследовал, как мухи ползут вверх по стеклу. Однако первая публикация с описанием того, что можно увидеть в микроскоп, один лист большого формата под названием «Улей» (о пчелах, в честь папы Урбана VIII, символом семьи которого, Барберини, считалась пчела), появилась только в 1625 г., а первым серьезным изданием стала «Микрография» (Micrographia) Гука в 1665 г.{461} Телескоп изменил астрономию буквально в одночасье, тогда как микроскоп утверждался медленно (и к концу столетия от него отказались){462}. Причина проста: в астрономии существовала общепризнанная теория, а наблюдаемое в телескоп противоречило ей. Астрономам не приходило в голову сомневаться насчет важности телескопа для их науки. Микроскоп же сделал видимым доселе неизвестный мир, и было очень трудно понять, как новые сведения, полученные с его помощью, соотносятся с уже имеющимся знанием. Телескоп напрямую затрагивал вопросы, которые уже обсуждались; микроскоп открыл новые области исследования, значение которых для текущих проблем не было очевидно. Тот факт, что телескоп сразу завоевал признание, а микроскоп оставался в тени, служит одним из признаков того, что научная революция имеет все основания называться революцией – то есть бунтом против существующего порядка вещей. И телескоп, и микроскоп открывали новые знания, но в XVII в. только телескоп непосредственно угрожал существующему порядку.

Как бы то ни было, в 1609 г. еще не было очевидным, что телескоп совершит переворот в астрономии: в противном случае большое число астрономов пытались бы изготовить мощные телескопы (что и произошло, когда Галилей опубликовал свои открытия). Почему же Галилей воспринял его как научный инструмент? Не вызывает сомнений, что в достаточно мощный телескоп он рассчитывал увидеть нечто важное для себя. Но что именно? На этот вопрос возможен единственный ответ: он искал горы на Луне. Традиционно считалось, что Луна, будучи небесным телом, представляет собой идеально гладкую сферу. Неоднородность ее цвета, которую невозможно было отрицать, объяснялась вовсе не неровностями поверхности. Но Галилей был знаком с мнением Плутарха, который утверждал, что лунный ландшафт включает горы и долины{463}. В 1609 г. эта идея так увлекла Кеплера, что он начал писать рассказ – первое произведение научной фантастики – о путешествии на Луну (рассказ был опубликован в 1634 г., после смерти Кеплера){464}. Кеплер утверждал, что человеку, находящемуся на Луне, будет казаться, что Луна неподвижна, а Земля плывет по небу. О схожести Луны и Земли говорил не только Кеплер. В 1604 г. во Флоренции кто-то из близких друзей Галилея (возможно, сам Галилей) опубликовал анонимный трактат, в котором утверждалось, что на Луне есть горы:

На Луне есть горы гигантского размера, как и на Земле, а скорее гораздо больше, поскольку они [даже] видны нам. Именно благодаря им, а не чему-то иному Луна испещрена маленькими темными пятнами, поскольку высоко вздыбленные горы (как говорят нам законы перспективы) не могут поглощать и отражать свет Солнца так же, как остальная Луна, плоская и гладкая{465}.

Когда в 1609 г. Галилей направил усовершенствованный телескоп на Луну, то смог рассмотреть нечто более удивительное и определенное, чем «маленькие пятна» (вероятно, именно их мы теперь называем кратерами). На границе света и тени – она разделяет светлую и темную части Луны, – которая должна была быть гладкой непрерывной линией в том случае, если бы Луна представляла собой идеальную сферу, он увидел темные отметины там, где поверхность должна была быть светлой, и пятна света на темной стороне. Это, как утверждал Галилей, тени и освещенные участки, которые можно наблюдать в горах на восходе Солнца. Он подтвердил гипотезу Плутарха и – независимо от своего желания – снова открыл вопрос о существовании других обитаемых миров{466}. Как выразился Джон Донн в 1624 г. (вероятно, имея в виду также Николая Кузанского или Бруно)[172]:

Человек, верный Природе, далек от того, чтобы думать, будто есть в мире что-то, существующее как единичное, – было бы неразумием полагать, будто сам этот мир – единственный: каждая планета, каждая звезда – иной мир, подобный сему; разум склоняется к тому, чтобы представить себе не только все множество многоразличных созданий в этом мире, но и множество миров[173]{467}.

В «Звездном вестнике» (1610) Галилей признавал только влияние Коперника; Плутарх, Николай Кузанский и делла Порта не удостоились упоминания, что казалось несправедливым Кеплеру (который, совершенно очевидно, считал, что сам внес существенный, достойный упоминания вклад в эту область){468}. Астрономия, использовавшая телескопы, представлялась как нечто совершенно новое – и это было правдой.

Однако Хэрриот уже видел ровно то же самое, что и Галилей. До нас дошел рисунок, сделанный им 26 июля 1609 г. Изображенная на нем граница света и тени явно не отличается регулярностью, но эта нерегулярность представляет собой то, что в информатике называется «шумом»: она не имеет смысла и не содержит информации. У нас есть и другой рисунок Хэрриота, датированный 17 июля 1610 г.{469} Разница заключается в том, что Хэрриот к этому времени уже прочел «Звездный вестник» Галилея, опубликованный весной. Теперь увиденное им в точности совпадало с тем, что наблюдал Галилей. И действительно, он явно сравнивал иллюстрацию Галилея с тем, что он видел в свой телескоп, поскольку и там и там присутствует большой круглый выступ. В действительности на Луне нет такого заметного объекта, и ученые предположили, что Галилей сознательно увеличил кратер, позволяя зрителю лучше рассмотреть эту характерную особенность ландшафта{470}. Хэрриот, наблюдая за Луной, видел неровную границу света и тени, светлые и темные участки, горные хребты и долины, которые описывал Галилей, – и убедил себя, что видит воображаемый кратер Галилея. После того как Галилей описал увиденное, показал наблюдателям, как нужно смотреть, отрицать существование на Луне гор и долин было уже невозможно; однако лишь Галилей мог понять то, что видит, поскольку его телескоп значительно превосходил инструмент Хэрриота, а он сам (в отличие от Хэрриота) привык к рисункам, основанным на законах перспективы. Анонимный автор трактата 1604 г. был абсолютно прав, утверждая, что теория перспективы служит ключом к пониманию изображения поверхности Луны.

Наблюдая Луну, Галилей повернул свой телескоп к Юпитеру и обнаружил, что у этой планеты есть спутники. Согласно общепринятой астрономии Птолемея, все небесные тела вращались вокруг Земли; проблема с теорией Коперника состояла не только в том, что она приводила Землю в движение, а Солнце ставила в центр Вселенной, но также в том, что требовала вращения Луны вокруг Земли, в то время как сама Земля вращалась вокруг Солнца. Спутники Юпитера делали такую конструкцию не столь неправдоподобной, какой она казалась. Теперь Галилей торопился опубликовать свои открытия, которые буквально за несколько месяцев полностью изменили астрономию, – пока остальные приобрели телескопы, с помощью которых смогли подтвердить его находки.

Одно из изображений Луны. Из «Звездного вестника» Галилея, 1610. Целью Галилея было показать, что граница света и тени (линия между светлой и темной сторонами Луны) не гладкая, а неровная: это доказывает, что Луна не является идеальной сферой. По обе стороны границы можно увидеть тени (на светлой стороне) и светлые пятна (на темной стороне), как при восходе Солнца в горах, когда вершины освещаются раньше долин

Однако в этой истории есть еще кое-что, на первый взгляд незаметное. Галилей не только совершил выдающееся открытие; с помощью телескопа он увидел нечто там, где раньше ничего не было. Зимой 1609/10 г. он превратил кажущееся «ничто» в «нечто». Представление о том, что почти из ничего можно воссоздать целый мир, казалось абсолютно нелепым, но именно это и делал Галилей. В 1610 г. предложение препарировать клеща тоже выглядело нелепостью, но с помощью микроскопа осуществить его оказалось возможным уже совсем скоро.

Кеплер был готов к новому миру, в котором ничто превращается в нечто, лучше, чем все остальные, включая самого Галилея. Кеплер тут же написал письмо Галилею, которое вскоре было опубликовано в Праге, Флоренции и Франкфурте под названием Dissertatio cum Nuncio sidereo и в котором он восхищался открытиями Галилея, хотя другие подозревали Галилея во лжи, а он сам еще не видел эти открытия собственными глазами. Если, как утверждал Галилей, на Луне есть горы, то возможно, Бруно был отчасти прав – возможно, Луна обитаема, а жизнь не ограничена Землей. Кеплер попытался изготовить собственный телескоп, однако инструмент получился недостаточно хорошим, чтобы рассмотреть спутники Юпитера. 5 сентября ему удалось получить телескоп Галилея, присланный курфюрсту Кельна, и он наконец увидел все своими глазами. Кеплер сравнивал свои снежинки с маленькими звездами; теперь всюду, куда он направлял телескоп, он находил их – достаточно для настоящей метели.

Первый рисунок Луны Хэрриота, какой он увидел ее в телескоп, до прочтения книги Галилея: Хэрриот не понял, что граница света и тени может быть интерпретирована как свидетельство существования гор и долин, и она казалась ему лишенной смысла

Рисунок Луны Хэрриота после того, как он прочел «Звездный вестник» Галилея: под влиянием Галилея Хэрриот рисует большой округлый объект, который присутствует на иллюстрации Галилея, но не наблюдается на поверхности Луны. Возможно, Галилей намеренно увеличил типичный кратер, чтобы показать его структуру, образованную светлыми и темными участками; Хэрриот мог последовать его примеру или искренне верить, что кратер действительно находится в этом месте, поскольку хороший телескоп позволял увидеть одновременно только часть лунного диска

§ 3

Напрашивается вывод, что открытия, о которых рассказывал «Звездный вестник», – это самое важное, что Галилей увидел в телескоп. На самом деле это не так. По всей видимости, вскоре после выхода книги Галилей впервые наблюдал пятна на Солнце, которые можно было рассматривать как убедительное доказательство, что небо не является неизменным, но поначалу он не знал, что с этим делать: только в апреле 1611 г. Галилей начал публично говорить о пятнах на Солнце.

В октябре 1611 г. Галилей, к тому времени перебравшийся во Флоренцию, приступил к наблюдению за Венерой с помощью своего телескопа. Причина была проста: Венера представляла проблему как для системы Птолемея, так и для системы Коперника, поскольку согласно обеим теориям ее удаленность от Земли существенно менялась. В системе Птолемея планета перемещалась по большому эпициклу, который то приближался к Земле, то удалялся от нее. В системе Коперника и Венера, и Земля вращались вокруг Солнца и расстояние между ними должно было значительно изменяться: иногда планеты располагались по разные стороны от Солнца, а иногда Венера находилась между Землей и Солнцем, относительно близко к Земле. Тем не менее, несмотря на изменение яркости Венеры на небе, предсказанные обеими теориями вариации увидеть было трудно. У Галилея имелась еще одна причина для наблюдения за Венерой. Он утверждал, что Луна является непрозрачным телом и лишь отражает свет Солнца. Тот факт, что темная сторона Луны иногда будто бы тускло светится сама по себе, он объяснял светом, отраженным от Земли; Землю ночью освещает Луна, а темную сторону Луны – Земля, причем отраженный свет Земли гораздо ярче лунного. Если Венера тоже непрозрачна, то у нее, как и у Луны, должны наблюдаться фазы. Поэтому Галилей хотел проверить наличие фаз Венеры.

Должно быть, он с самого начала не сомневался, что у Венеры действительно есть фазы, а их природа должна доказать обоснованность астрономии Птолемея. Последователи Птолемея не могли прийти к единому мнению: что ближе к Земле, Венера или Солнце. Если Венера ближе, то ее фазы должны меняться от серпа до половины диска, никогда не превышая его. Но если Венера дальше Солнца, то ее размер со временем должен значительно изменяться, однако с Земли она должна почти всегда выглядеть как полный диск{471}.

До 1611 г. соперничество между тремя альтернативными системами устройства Вселенной – Птолемея, Коперника и Браге – можно рассматривать как классический случай неопределенности. В птолемеевой, или гелиоцентрической, системе, существовавшей на протяжении многих веков, звезды, Солнце, планеты и Луна вращались вокруг Земли, но планеты и Солнце также перемещались по другим окружностям (эпициклам). В гелиоцентрической системе Коперника, появившейся только в 1543 г., планеты (к которым теперь принадлежала Земля) вращались вокруг Солнца, Луна – вокруг Земли. В системе Тихо Браге, или геогелиоцентрической, предложенной в качестве альтернативы системе Коперника в 1588 г., планеты вращались вокруг Солнца, а Солнце и Луна – вокруг Земли. С точки зрения геометрии эти три системы были эквивалентны – в каждой из них использовалось разное сочетание окружностей, но все давали одинаковые предсказания относительно положения небесных тел, если наблюдать их с Земли невооруженным глазом[174]. Сочетание окружности и эпицикла у Птолемея для описания движения планет дает точно такой же результат, как сочетание орбиты планеты с орбитой Земли у Коперника и как сочетание орбиты Солнца с орбитой Земли у Браге (аналогичным образом, шаг вперед, а затем два шага влево эквивалентны двум шагам влево и одному шагу вперед), – вот почему не представлялось возможным выбрать одну из систем только на основании информации, описывающей положение планет в небе[175].

В те времена было широко распространено мнение о возможности построить четвертую систему, которая лучше отвечала бы требованиям философии Аристотеля: гомоцентрическую систему, в которой все окружности имеют общий центр, в идеале Землю. Несмотря на усилия видных интеллектуалов, таких как Региомонтан (1436–1476), Алессандро Акиллини и Джироламо Фракасторо (1478–1553), никому не удалось создать успешную версию такой системы: она оказалась не в состоянии (как мы сказали бы теперь) соответствовать фактам[176]{472}. (Даже система Коперника не являлась гомоцентрической, поскольку в ней Луна вращалась вокруг Земли, а не вокруг Солнца.)

После того как в 1610 г. Галилей открыл фазы Венеры и тем самым доказал, что Венера вращается вокруг Солнца, система утратила жизнеспособность, хотя все еще можно было утверждать, что некоторые планеты (Меркурий, Венера, Марс) вращаются вокруг Солнца, а остальные (Сатурн, Юпитер) – вокруг Земли; такой вывод был сделан в трактате Риччоли «Новый Альмагест» (Almagestum Novum), опубликованном в 1651 г. Теперь остались только две (или две с половиной) системы, и образованным и информированным людям еще приблизительно полвека было трудно выбрать какую-то одну. Таким образом, в период с 1610 по 1710 г. (например) космологические теории оставались неопределенными в том смысле, что существовали по меньшей мере две системы, в пользу которых можно было привести убедительные свидетельства, но в то же время все уже убедились в нежизнеспособности птолемеевой и гомоцентрической систем.

Галилей приступил к наблюдениям за Венерой в июне 1610 г., как только планета удалилась от Солнца и стала видимой. Поначалу он не увидел ничего интересного, поскольку в телескопе Венера выглядела полным диском; не подлежало сомнению, что она находилась на противоположной стороне от Солнца. Но в начале октября стало понятно, что форма Венеры меняется: она медленно превращалась в половину диска. День за днем Галилей внимательно наблюдал за этими переменами. 11 декабря он отправил Кеплеру шифрованное послание, гласившее: «Мать любви [то есть Венера] подражает фигурам Цинтии [Луны]»{473}. К этому времени Галилей уже знал, что у Венеры есть фазы (иначе говоря, она представляет собой непрозрачное тело, сияющее отраженным светом) и диапазон этих фаз несовместим с астрономией Птолемея, которая требовала, чтобы Венера всегда была либо дальше от Земли, чем Солнце, либо ближе. Он подождал еще немного, чтобы быть абсолютно уверенным, и 30 декабря написал своему ученику Кастелли (который в своем письме, полученном Галилеем 11 декабря, – очевидно, именно это письмо побудило его поделиться своим открытием с Кеплером – спрашивал, есть ли у Венеры фазы) и ведущему математику Рима, Христофору Клавию, сообщив о своем открытии. 1 января 1611 г. он снова написал Кеплеру, расшифровав предыдущее сообщение, и Кеплер опубликовал свою переписку с Галилеем в работе «Диоптрика» (Dioptrice, 1611){474}.

Клавий и Кеплер сразу же подтвердили наличие фаз у Венеры: для этого им требовалось только повернуть хорошие телескопы в нужном направлении. Но фазы Венеры прекрасно согласуются с астрономией Птолемея; не соответствует ей лишь тот факт, что эти фазы меняются от серпа до полного диска: такая Венера должна вращаться вокруг Солнца. Не обязательно наблюдать полную последовательность фаз. Достаточно видеть, как полный диск превращается в половину (что наблюдал Галилей в декабре) или как серп увеличивается почти до половины диска.

Когда Галилей объявил о своем открытии, Венера приближалась к Солнцу: прохождение через диск Солнца пришлось на 1 марта. Ничего интересного в этом событии не было, поскольку все фазы Венеры, сменившие друг друга в период с 1 января по 1 марта, должны были повториться после того, как планета пройдет солнечный диск. 5 марта Галилей объявил о намерении поехать в Рим; девятнадцатого числа он все еще с нетерпением ждал паланкин, жалуясь, что опаздывает на встречу[177]. Через день или два он наконец отправился в путь. Таким образом, Галилей прибыл в Рим как раз тогда, когда астрономы из ордена иезуитов направили телескопы на Венеру и наблюдали, как она превращается в половину диска. Вероятно, именно в марте месяце Клавий внес исправления в новое издание своего трактата «Сфера»: он тщательно записывает все открытия, сделанные Галилеем к этому моменту (но не упоминает пятна на Солнце, о которых Галилей еще не говорил), упоминает о фазах Венеры и говорит, что астрономы намерены пересмотреть свои теории в свете новых открытий{475}. Но еще важнее то, о чем он умалчивает: Клавий не говорит, что Венера вращается вокруг Солнца. В апреле того же года кардинал Беллармин обратился к астрономам из ордена иезуитов с вопросом, подтвердились ли открытия Галилея. Они ответили, что подтвердились (хотя сообщили мнение Клавия о том, что горы на Луне, возможно, являются внутренними, а не внешними образованиями), в том числе наличие фаз у Венеры, но точно так же не упомянули, что Венера вращается вокруг Солнца{476}.

Тем не менее 18 мая иезуиты устроили Галилею торжественный прием. Одо ван Мелькоте прочел лекцию, в которой заявил, что хотя они еще не наблюдали полный цикл фаз Венеры (для этого нужно еще несколько месяцев, поскольку Венера приблизилась к Солнцу и прошла за ним в декабре 1611), но видели достаточно, чтобы убедиться, что Венера не вращается вокруг Земли. Присутствующие философы были потрясены этим заявлением; Галилей, естественно, радовался оправданию и признанию. Клавий в то время был уже очень болен, и нам не известно, как он воспринял этот новый факт{477}.

Важно понимать, что заявление Мелькоте было решающим фактом: модель Птолемея, в которой планеты (в том числе Солнце и Луна) вращались вокруг Земли, была признана неверной. Не подлежало сомнению, что Венера вращалась вокруг Солнца (и это становилось все очевиднее по мере приближения времени следующего прохождения через солнечный диск); вероятно, Меркурий тоже вращался вокруг Солнца. После 18 мая система Птолемея, продержавшаяся более 1400 лет, получила смертельный удар. Теперь предстояло выбрать между системой Коперника (все планеты, в том числе Земля, вращаются вокруг Солнца), системой Браге (все планеты вращаются вокруг Солнца, а Солнце вращается вокруг Земли, которая неподвижно покоится в центре Вселенной) и компромиссом между моделями Браге и Птолемея, когда внутренние планеты вращаются вокруг Солнца, а внешние – вокруг Земли. Ни один серьезный астроном уже не защищал традиционную систему Птолемея, после того как было доказано существование фаз Венеры; этим занимались только плохо информированные философы. Более того, сложилось единое мнение, что система Тихо Браге несовместима с верой в существование твердых небесных сфер. Теперь всякий, кто хотел поверить в твердые сферы, должен был представить, что Солнце вращается вокруг Земли, эпицикл в деференте, а затем – что Меркурий и Венера вращаются вокруг Солнца, пересекая сферу Солнца. Неудивительно, что это считалось еще одним аргументом против теории твердых сфер (которую до последнего защищал Клавий){478}.

Современные история и философия науки утверждают, что такого понятия, как решающий факт, не существует. Мы уже убедились, что теория двух сфер не пережила открытия Америки; теперь мы обнаружили, что традиционная астрономия Аристотеля не могла пережить открытие фаз Венеры. Так, в августе 1611 г. математик Маргерита Саррокки, оппонент Коперника, назвала фазы Венеры «геометрической демонстрацией того, что Венера вращается вокруг Солнца». Астроном ордена иезуитов Кристофер Гринбергер 5 февраля 1612 г. написал Галилею из Рима, подтверждая, что годовые изменения Венеры «точно такие же, как месячные изменения Луны, что со всей ясностью демонстрирует, что она вращается вокруг Солнца»{479}. Галилей в первом письме к Маркусу Вельзеру о солнечных пятнах, написанном 4 мая 1612 г. (опубликовано в 1613) так говорит о фазах Венеры: «И мы неизбежно должны заключить… что Венера обращается вокруг Солнца»{480}. 25 июля 1612 г. иезуит Кристоф Шейнер, споривший с Галилеем относительно пятен на Солнце, в письме к Вельзеру называл фазы Венеры «неотвратимым аргументом»: «Венера вращается вокруг Солнца: в будущем ни один разумный человек не осмелится оспаривать это»{481}. В третьем письме о солнечных пятнах, датированном 1 декабря 1612 г., Галилей пишет, что фазы Венеры «служат единственным, твердым и убедительным аргументом в пользу ее вращения вокруг Солнца, не оставляя места для сомнений»{482}. Никто не осмеливался выставлять себя в глупом свете, оспаривая эти утверждения[178].

Фронтиспис книги Джованни Баттисты Риччоли «Новый Альмагест», 1651. На весах, которые держит Астрея, богиня справедливости, взвешиваются соперничающие системы устройства мира, Тихо Браге и Коперника; Риччоли принадлежал к тем известным астрономам, которые отстаивали превосходство системы Браге. На полу лежит система Птолемея, которая стала недоказуемой после открытия Галилеем фаз Венеры, а сам удрученный Птолемей изображен на заднем плане. В той версии системы Браге, которой отдавал предпочтение Риччоли, Юпитер и Сатурн вращались вокруг Земли, а не вокруг Солнца

Легко показать, что традиционная астрономия Птолемея, главенствовавшая до 1610 г., немедленно погрузилась в кризис: достаточно взглянуть на издания стандартного учебника, «Трактата о сфере» Сакробоско, а также более совершенного учебника, «Новая теория планет» Пурбаха. В данные для Сакробоско включены, например, «Комментарии» Клавия, которые с 1570 по 1611 г. выдержали пятнадцать изданий, а также одно последнее издание в 1618 г. (для сравнения, было напечатано всего два издания «Коперниканской астрономии» (Epitome Astronomiae Copernicanae) Кеплера, впервые опубликованной в 1618). Клавий печатался в Риме, Венеции, Кельне, Лионе и Сен-Жерве. Ни один из новых учебников не мог заменить книги Сакробоско, Пурбаха и Клавия по той простой причине, что нового консенсуса относительно устройства Вселенной не сложилось вплоть до окончательного триумфа взглядов Ньютона, уже в XVIII в. – к этому времени латынь сменили национальные языки, и ни один учебник не мог претендовать на международное признание.

На этом графике показано количество разных изданий «Трактата о сфере» Сакробоско (форматы ин-октаво, ин-кварто и ин-фолио показаны отдельно) и книги Георга Пурбаха «Новая теория планет» – двух стандартных учебников, элементарного и углубленного, для изучения астрономии в университетах эпохи Возрождения. Цифры у основания столбцов – это начало десятилетий; таким образом, 1470 указывает на 1470–1479 гг. Совершенно очевидно, что издание труда Коперника (1543) не повлияло на продажи этих книг, но после кометы 1577 г. наблюдается явный спад, как и после появления новой системы Тихо Браге в 1588 г. Тем не менее потребность в них полностью восстановилась в 1600–1610 гг., и не столько благодаря новым, более убедительным комментариям Клавия, опубликованным в объемных томах ин-кварто, сколько из-за дешевых изданий ин-октаво. Однако сразу же после открытий Галилея, сделанных с помощью телескопа, спрос на эти учебники резко упал. Это свидетельствует о том, что телескоп уничтожил астрономию Птолемея. Сведения об изданиях Сакробоско взяты из списка в работе Юргена Хамеля «Исследование «Сферы» Сакробоско» (Studien zur «Sphaera» des Johannes de Sacrobosco, 2014), а об изданиях Пурбаха – из WorldСat. Я в долгу перед Оуэном Джингеричем (как всегда), который обсуждал со мной этот график, а также предложил распределить издания Сакробоско по форматам.

§ 4

Таким образом, в 1611 г. считалось общепризнанным, что Луна похожа на Землю в том смысле, что на ней также есть горы, а Венера представляет собой непрозрачное тело наподобие Земли и Луны. Из этого следовало, что если Земля обитаема, то обитаемыми могут быть и другие небесные тела; если Венера ярко сияет в земном небе, то и Земля должна так же ярко сиять в небе над Венерой. Философы-схоласты обладали богатым воображением и часто представляли, что смотрят на Землю издалека, даже со звезд, но они не могли представить, что Земля может сиять, как самые яркие звезды.

Сам телескоп предоставлял возможность совершить своего рода космическое путешествие – по выражению Гука, «перемещение на небо, несмотря на то, что во плоти мы остаемся на Земле»{483}. Теперь все стали представлять, как выглядит Земля из далекого космоса. Мильтон изобразил Землю как мир, который «повис на золотой цепи, подобный крохотной звезде». А Паскаль пошел еще дальше, представив, как трудно различить Землю при взгляде из далекого космоса – «едва приметный штрих в необъятном лоне природы»[179]. Это стало новой банальностью. Для Локка Земля не точка, а клочок: «на нашем небольшом клочке, на Земле», «этого клочка Вселенной»{484}. Идея о том, что Земля неизмеримо мала по сравнению с Вселенной или что можно представить, как она выглядит издалека, была не нова; новым стало расширение масштаба, которое пришло вместе с новой астрономией, так что Землю можно было одновременно представить как яркую звезду, видимую с другой планеты, и как невидимую из дальнего космоса, а также то, что идея увидеть Землю издалека занимала умы образованных людей[180].

Телескоп Галилея внезапно сделал реальными две идеи, которые раньше выглядели чисто абстрактными и теоретическими: существование других обитаемых миров и бесконечность пространства. Вскоре эти две гипотезы проникли и в художественную литературу{485}. Уже в 1612–1623 гг. Джон Уэбстер в пьесе «Герцогиня Мальфи» (The Duchess of Malfi) говорит, что телескоп Галилея позволяет рассмотреть другой большой мир, Луну{486}. В Англии фантастическое произведение Фрэнсиса Годвина «Человек на Луне» (The Man in the Moone) было издано после смерти автора, в 1638 г. – оно было написано после 1628 г., – и переведено на французский и немецкий. Этот рассказ о путешествии на Луну стал первым английским произведением научной фантастики{487}. Годвин был епископом и странным человеком; похоже, он верил в то, что изобрел радио{488}. Джон Уилкинс, тоже епископ, а впоследствии основатель Королевского общества, в том же году опубликовал документальный труд «Открытие лунного мира» (The Discovery of a World in the Moone), в котором утверждал, что когда-нибудь станут возможными путешествия на Луну и что Луна обитаема, а в 1640 г. – «Рассуждение о новой планете» (A Discourse Concerning a New Planet, первая часть представляет собой перепечатку «Открытия лунного мира», а вторая рассказывает о том, что теперь благодаря Копернику мы знаем, что наш мир является планетой){489}. Но самыми значительными были посмертно изданные книги Сирано де Бержерака «Иной свет, или Государства и империи Луны» (Histoire comique des tats et Empires de la Lune), и «Иной свет, или Государства и империи Солнца» (Histoire comique des tats et Empires du Soleil){490}. Впоследствии драматург Эдмон Ростан превратил Сирано в литературного героя, но у настоящего Сирано было мало общего (не считая длинного носа) с этим выдуманным персонажем. Атеист, предпочитавший мужчин женщинам, он использовал рассказы о космических путешествиях для критики всего, что ему не нравилось в реальном мире. Разумеется, его произведения были смягчены для публикации и в полном виде появились только в 1921 г. Однако книга о Луне до конца столетия выдержала не менее девятнадцати изданий во Франции и двух в Англии.

Фантастика позволяла успешно скрывать опасные иде, такие как атеизм и материализм Сирано. Но к концу столетия маскировка уже стала не обязательной. Пьер Борель опубликовал «Новый трактат о множественности миров, об обитаемости планет и Земле как звезде» (на французском 1657, на английском 1658), первую после Бруно работу, в которой утверждалось, что планеты обитаемы. Борель верил, что нас уже посещали гости с других планет – это не маленькие зеленые человечки, а райские птицы. Никто никогда не видел их гнезд, говорил он, и это и есть доказательство их внеземного происхождения{491}. Под влиянием Бореля Джон Флемстид, будущий первый королевский астроном, пришел к выводу, что все звезды имеют «системы планет, которые подобно нашей Земле населены существами, возможно, более покорными законам их создателя, чем ее [нашей Земли] обитатели»{492}. За трактатом Бореля последовали еще две научно-популярные работы. «Беседы о множественности миров» Фонтенеля были задуманы для пропаганды космологии Декарта: в период с 1686 по 1757 г., год смерти Фонтенеля, книга выдержала не менее двадцати пяти изданий на французском языке; за эти годы было выпущено десять изданий в двух переводах на английский[181]{493}. Следующим стал трактат Христиана Гюйгенса «Космотеорос» (), еще одна посмертно опубликованная работа, вышедшая на латыни, французском и английском{494}.

В 1700 г. каждый образованный человек был знаком с идеей, что Вселенная может быть бесконечной и в ней, возможно, есть другие обитаемые миры. Эта идея получила такое признание, что нашла яркое отражение даже в Бойлевской лекции Ричарда Бентли, направленной против атеизма (1692){495}:

[К]то станет отрицать, что существует великое множество прозрачных звезд даже вне досягаемости лучших телескопов и что каждая видимая звезда может иметь непрозрачные планеты, которые вращаются вокруг нее и которые мы не можем видеть? Разве они созданы не для нашего блага? Ведь несомненно и очевидно, что они созданы не ради самих себя. У материи нет жизни и нет ощущений, она не осознает своего существования, не знает счастья или жертвенности, не восхваляет Творца ее бытия. Из этого следует, что все тела были сотворены ради разума: подобно тому, как земля была предназначена для существования и размышлений человека, почему все остальные планеты не могли быть созданы для подобной же цели, каждая для своих обитателей, обладающих жизнью и разумением? Каждый, кто задумается об этом, уже не станет спорить с религией, основанной на Божественном откровении. Священное Писание не запрещает представлять великое множество систем и по своему желанию населять их обитателями{496}.

Результатом стало совершенно новое ощущение незначительности человеческих существ[182]. «Человек есть мера всех вещей», – сказал Протагор (ок. 490–420 до н. э.), и раньше это было верно в буквальном смысле слова. Основой такой меры длины, как фут, была человеческая ступня. Эль (ит. braccio, фр. aulne) – это длина предплечья. В миле тысяча римских шагов. Гален определял, есть ли жар у пациента, крайне простым способом: у пациента жар, если он горячее руки врача. С точки зрения Галена ладонь здорового человека предназначена для того, чтобы быть мерой горячего и холодного, влажного и сухого, мягкого и твердого. Даже в 1701 г. Ньютон хотел принять температуру крови в качестве одной из двух фиксированных точек температурной шкалы (нижняя точка – температура замерзания воды); в шкале Даниеля Габриеля Фаренгейта, изобретенной в 1720 г. и широко применяемой до сих пор, это была одна из трех фиксированных точек; несколько лет спустя Джон Фаулер предложил считать верхней фиксированной точкой шкалы максимальную температуру воды, которую может выдержать рука человека{497}. Единицей измерения времени считался час, одна двадцать четвертая часть дня, но в повседневной жизни короткие промежутки времени измерялись субъективно – продолжительностью чтения молитв «Аве Мария» или «Отче наш». Человек не был только мерой веса. Мерой остальных вещей он перестал быть лишь в 1799 г. после принятия во Франции метрической системы{498}. Основной единицей измерения (производными от которой стали меры объема и веса) стал метр, изначально определенный как одна миллионная часть расстояния от экватора до Северного полюса. Метрическая система просто завершила процесс, начавшийся с изобретения телескопа, раз и навсегда разрушившего представление о том, что масштаб Вселенной соответствует масштабу человека.

Фронтиспис книги Фрэнсиса Годвина «Человек на Луне», опубликованной анонимно после его смерти (1638); вероятно, это первое научно-фантастическое произведение. Средством передвижения, на котором герой летит на Луну, служат лебеди

Фронтиспис книги Джона Уилкинса «Рассуждение о новой планете» (1640, повторное издание 1684): Коперник и Галилей обсуждают систему Коперника, которая изображена позади них. Как и Диггес, Уилкинс предполагает, что звезды рассеяны по безграничному пространству. Коперник преподносит свои идеи в качестве предположений, Галилей говорит, что подтвердил их истинность с помощью своего телескопа, а Кеплер шепчет ему на ухо: «Хорошо бы подтвердить их, слетав туда»

§ 5

Согласно представлениям ортодоксального христианства (по крайней мере, до Паскаля), Вселенная создана для того, чтобы стать домом для человечества. Солнце предназначено для того, чтобы давать свет и тепло днем, а Луна и звезды – свет ночью. Существовало идеальное соответствие между макрокосмом (всей Вселенной) и микрокосмом (маленьким миром человеческого тела). Они были созданы друг для друга. Грехопадение отчасти разрушило эту идеальную конструкцию, вынудив человеческие существа работать, чтобы жить; тем не менее мы по-прежнему можем видеть изначальную архитектуру Вселенной. Для поддержки таких взглядов можно привлечь учение Платона, согласно которому Вселенная была создана божественным творцом, Демиургом, – и действительно, идея микрокосма и макрокосма позаимствована из неоплатонизма. Но даже философия Аристотеля, который считал Вселенную вечной, полагала, что человеческие существа обладают всем необходимым для ее познания.

Ориентация на человека не ограничивалась измерениями. Увеличительные стекла были известны древним грекам, а очки использовались с XIII в. Но линзы применяли для исправления плохого зрения, а не для того, чтобы увидеть нечто, недоступное человеку с хорошим зрением. В данном случае также действовало допущение, что Бог дал нам глаза, которые, будучи здоровыми, вполне пригодны для наших целей[183]. Более того, человеческие существа были сотворены по образу и подобию Бога: эта точка зрения вряд ли совместима с идеей несовершенства их органов чувств.

Приблизительно за полстолетия, с 1610 по 1665 г., эта приятная картина Вселенной как дома для человечества, или продолжения Рая, была окончательно разрушена, а с ней и представление о человеке как мере всех вещей. Эта трансформация имела три взаимосвязанных составляющих: во-первых, человечество было изгнано из центра Вселенной, что предполагало возможность жизни в других местах; во-вторых, нарушилось соответствие между макрокосмом и микрокосмом, так что Вселенная уже не была создана так, чтобы подходить нам; в-третьих, размер стал относительным, а масштаб произвольным – звезды превратились в снежинки, а снежинки стали звездами{499}. Эта грандиозная трансформация не привлекла должного внимания, поскольку не имела названия – его нет и до сих пор, поскольку это три трансформации, объединенные в одну.

На само деле у всех трех была одна причина: телескоп, оказывавший одинаковое влияние на всех, кто в него смотрел. Вот, например, одно из первых появлений слова «телескоп» в английском языке в религиозном трактате времен гражданской войны в Англии:

Когда этот рассудительный, честный Меркурий [то есть еженедельное письмо с новостями] попал мне в руки, я полагаю не слишком большой Ошибкой, если я уделяю ему внимание, которого иногда удостаиваются даже занимательные Памфлеты: должен признаться, что для меня это было нечто вроде Бальзама для глаз, поскольку прежде я смотрел в Перспективу [то есть телескоп] не с той стороны, и злоупотребления наших валлийских Священников, оправдывавшихся именами Святых, казались всего лишь маленькими Атомами на огромном сияющем Солнце. Эта Книга – новый Телескоп; она открывает то, что мы не могли видеть раньше; и Пятна на этой Духовной Луне есть Горы{500}.

Телескоп и микроскоп делают одно и то же: превращают атомы в горы, а если смотреть с другой стороны, то горы в атомы. Это можно назвать революцией масштаба, которая позволяет, как выразился Уильям Блейк, увидеть «в песчинке малой – бесконечность», или наоборот, целый мир как песчинку. Классическое отражение эта революция нашла в повести Вольтера «Микромегас» (1752 г.; название повести состоит из греческих слов «маленький» и «большой», и в ней описывается визит на Землю 20 000-футового гиганта с одного из спутников Сириуса в сопровождении обитателя Сатурна, размером в три раза меньше. Для них человеческие существа едва различимы невооруженным глазом{501}. Нельзя сказать, что революция масштаба не имела прецедента. Атомизм Лукреция изображал часто исчезающий и возникающий вновь мир, в котором процессы естественного взаимодействия между атомами невидимы для нас, а такие чувства, как обоняние и вкус, отвергались как субъективные интерпретации, обусловленные формой и движением атомов. Именно знакомство с атомизмом позволило Бэкону утверждать решительно и настойчиво, что органы чувств человека изначально несовершенны и зачастую вводят в заблуждение{502}. Атомизм предполагал существование невидимого мира микроскопических механизмов, но это не означало существования невидимых микроорганизмов. Новый мир был открыт голландцем Антони ван Левенгуком, который в 1676 г. впервые наблюдал живых существ, не видимых невооруженным глазом. Открытие ван Левенгука было встречено скептически: в Англии Гук не видел ничего подобного в своем микроскопе. Однако Гук в то время пользовался сложным микроскопом, а не крошечной стеклянной бусиной (простейший микроскоп), с помощью которой Левенгук добился невиданного увеличения. Для подтверждения открытия Левенгука потребовалось четыре года. Открытие Галилеем спутников Юпитера получило подтверждение через несколько месяцев.

Первые микроскописты считали, что не существует пределов того, что они могут увидеть. Генри Пауэр, опубликовавший свою работу раньше Гука (его книга не оказала серьезного влияния, поскольку была низкого качества и в ней имелись всего три иллюстрации), полагал, что в конечном итоге микроскоп может открыть «магнитные миазмы магнита, солнечные атомы света (или globuli aetherii знаменитого Декарта), упругие частицы воздуха…»{503}. Возможно, Гук действительно надеялся рассмотреть материальную основу памяти, «непрерывную цепь идей, свернутую в хранилище мозга»{504}. Однако возможности микроскопа были ограничены одноклеточными организмами Левенгука (1676). Гук показал, что вошь не менее сложное существо, чем ящерица. Левенгук препарировал вшей, исследовал их половые органы и открыл их сперму. Подобные опыты создавали впечатление, что мельчайшие существа по сложности сравнимы с самыми большими и обладают такими же органами, как самые большие. В работе Левенгука не признавалось отличие простейших от более крупных организмов, и из этого факта якобы следовало их сходство. Казалось, что размер не имеет значения.

Это предположение было критически важным, когда речь зашла о попытках понять, как размножаются живые существа. В те времена господствовало убеждение, что вся жизнь зарождается из яйца (по крайней мере, та жизнь, которую можно увидеть невооруженным глазом; считалось, что микроскопические существа зарождаются самопроизвольно), хотя никто никогда не видел яйца млекопитающих. Современник Левенгука, Ян Сваммердам, показал, что бабочки, которых считали новыми существами, рождающимися из куколки, уже находятся внутри гусеницы: их органы можно увидеть в результате препарирования. Марчелло Мальпиги продемонстрировал, что в семечке содержатся все части взрослого дерева{505}. Эти открытия стали основой теории перформизма: внутри яйца находится полностью сформированное взрослое существо. Из этого предположения логически вытекало, что в яйце уже содержатся яйца следующего поколения. То есть перформизм предполагал предшествующее существование – в таком случае Ева должна была носить в себе все будущие человеческие существа до конца времен, причем каждое уже полностью сформированное внутри яйца, которое содержится в другом яйце и т. д. Мечта Паскаля о вложенных друг в друга мирах становилась серьезной теорией, утверждавшей, что каждый человек уже присутствовал в яичниках Евы (к ним можно прибавить всех тех, кто так и не появился на свет, например, детей, которые могли бы родиться у монахинь, выйди они замуж){506}.

Овизм, как называли эту теорию, кажется нам фантастическим. Недостатки ее очевидны: например, она не могла объяснить наследование признаков отца; в 1752 г. Мопертюи доказал, что многопалость может наследоваться не только по женской, но и по мужской линии. Перформизм предполагал, что новой жизни не возникает, но в 1741 г. Абраам Трамбле показал, что если полип разрезать на дюжину частей, то в результате получится дюжина полипов. Помимо всего прочего, овизм представляется нам абсолютно неправдоподобным: как в яичниках Евы могут содержаться все человеческие существа, которые жили и будут жить на земле? Однако в те времена это не казалось серьезной проблемой. Идея о вложенных один в другой мирах считалась полностью приемлемой. От перформизма отказались лишь в 1830-х гг., после появления теории клеточного строения организмов. Только тогда стало ясно, что революция масштаба имеет границы, а теория вложенных один в другой миров – это фантастика, а не реальность.

Джонатан Свифт, знавший об открытиях Левенгука, в 1733 г. писал:

  • Нам микроскоп открыл, что на блохе
  • Сидит блоху кусающая блошка;
  • На блошке той – блошинка-крошка,
  • Но и в нее впивается сердито
  • Блошиночка, и так ad infinitum[184].

Однако задолго до открытия Левенгука микроскопические существа уже жили в воображении тех, что осознал значение революции масштаба. О них пишет Сирано, а Паскаль (ум. в 1662), который, насколько нам известно, никогда не смотрел в микроскоп и явно не видел знаменитого изображения блохи Гука (опубликованного в 1665), описывал исследование чесоточного клеща:

Ну а чтобы предстало ему не меньшее диво, пусть вглядится в одно из мельчайших существ, ведомых людям. Пусть вглядится в крохотное тельце клеща и еще более крохотные члены этого тельца, пусть представит себе его ножки со всеми суставами, со всеми жилками, кровь, текущую по этим жилкам, соки, ее составляющие, капли этих соков, пузырьки газа в этих каплях; пусть и дальше разлагает эти частицы, пока не иссякнет его воображение, и тогда рассмотрим предел, на котором он запнулся. Возможно, он решит, что уж меньшей величины в природе не существует, а я хочу показать ему еще одну бездну. Хочу ему живописать не только видимую Вселенную, но и безграничность мыслимой природы в пределах одного атома. Пусть он узрит в этом атоме неисчислимые Вселенные, и у каждой – свой небосвод, и свои планеты, и своя Земля, и те же соотношения, что и в нашем видимом мире, и на этой Земле – свои животные и, наконец, свои клещи, которых опять-таки можно делить, не зная отдыха и срока{507}.

Борхес так излагает представления Паскаля: «…В пространстве не остается атома, который не включал бы Вселенную, ни Вселенной, которая не была бы также атомом. Логично предположить (хотя об этом не говорилось), что Паскаль увидел в них самого себя беспредельно дробящимся»[185]{508}.

Но в таком случае где, во всех этих бесконечных вселенных, вложенных одна в другую, находится настоящий Паскаль? На этот вопрос ответить невозможно. Такой мир совсем не похож на тот, что описывал Рабле. В «Пантагрюэле» (1532) и в «Гаргантюа» (1534) автор играет с размерами: во рту великана живет целая армия. Однако эти тексты были написаны до изобретения телескопа, и в них всегда понятно, кто из персонажей нормального размера, а кто уменьшен или увеличен. Великаны едят, пьют и испражняются в нашем, обычном мире. С другой стороны, в «Путешествиях Гулливера» Свифт создает версию паскалевского мира (более умеренную). Когда Гулливер попадает в страну великанов, он видит ос размером с куропаток, а вши в точности соответствуют иллюстрации Гука:

Простым глазом я различал лапы этих паразитов гораздо лучше, чем мы видим в микроскоп лапки европейской вши. Так же ясно я видел их рыла, которыми они копались в коже несчастных, словно свиньи. В первый раз в жизни мне случилось встретить подобных животных. Я бы с большим интересом анатомировал одно из них, несмотря на то, что их вид возбуждал во мне тошноту. Но у меня не было хирургических инструментов: они, к несчастью, остались на корабле[186]{509}.

Чей размер следует считать ненормальным: Гулливера или жителей Бробдингнега? Мы считаем, что великанов, но лишь потому, что сами одного размера с Гулливером. Свифт читал произведения Сирано, и «Гулливер» – это искусная вариация на обычные в то время темы научной фантастики, в которой острова заменяют планеты.

Главное, что должны были вынести читатели из этих текстов, – человеческие существа ошибочно преувеличивают свою значимость. Сирано де Бержерак открыто порицал:

…Гордость человека, который убежден, что природа создана лишь для него, как будто есть сколько-нибудь вероятия в том, что Солнце, огромное тело, в четыреста тридцать четыре раза больше Земли, было зажжено для того, чтобы созревал его кизил и кочанилась капуста. Что касается до меня, то я далек от того, чтобы сочувствовать дерзким мыслям, и думаю, что планеты – это миры, окружающие Солнце, а неподвижные звезды – точно такие же Солнца, как наше, что они также окружены своими планетами, то есть маленькими мирами, которых мы отсюда не видим ввиду их малой величины и потому что их отраженный свет до нас не доходит. Ибо как же по совести представить себе, что все эти огромные шаровидные тела – пустыни и что только наша планета, потому что мы по ней ползаем, была сотворена для дюжины высокомерных плутов. Неужели же, если мы по Солнцу исчисляем дни и года, это значит, что Солнце было сотворено для того, чтобы мы в темноте не стукались лбами об стену. Нет, нет! Если этот видимый Бог и светит человеку, то только случайно, как факел короля случайно светит проходящему по улице вору[187]{510}.

Изображение вши. Из «Микрографии» Гука, первой серьезной работы в области микрографии, 1665

Таким образом, даже до повсеместного использования микроскопа телескоп создал головокружительное ощущение бесконечности Вселенной и незначительности человеческих существ, если мысленно посмотреть на них из дальнего космоса. Во Вселенной Лукреция боги безразличны к людям, а люди есть случайное следствие произвольного соединения атомов. Революция масштаба заставила признать логичность этой точки зрения даже тех, кто верил в божественного создателя. Даже Кеплер и Паскаль, которые хотели думать, что они живут во Вселенной, созданной Богом для спасения человеческой души, обнаружили, что у них нет выбора, кроме как признать, что мир огромен, а крошечные существа в нем необыкновенно сложны, а также допустить бесконечность Вселенной. «Меня ужасает вечное безмолвие этих бесконечных пространств», – пишет Паскаль{511}. Нравилось это им или нет, но даже те, кто не соглашался с Бруно, говорившим о бесконечной Вселенной, были вынуждены представлять, что было бы, окажись он прав.

Более того, расширив диапазон нашего зрения, телескоп и микроскоп облегчили признание ограниченности наших органов чувств, лишенных искусственных средств усовершенствования. Роберваль, друг Паскаля, предположил, что человек воспринимает свет, но лишен органов чувств, чтобы определить, что такое свет{512}. Оказавшийся на Луне Сирано слышит такие речи:

[В]о Вселенной существуют миллионы вещей, для понимания которых с вашей стороны потребовались бы миллионы совершенно различных органов. Я, например, при помощи своих чувств познаю причину притяжения магнитной стрелки к полюсу, причину морского прилива и отлива, понимаю, что происходит с животным после его смерти; вы же можете подняться до наших высоких представлений только путем веры, потому что вам не хватает перспективы; вы не можете охватить этих чудес, точно так же, как слепорожденный не может представить себе, что такое красота пейзажа, что такое краски в картине или оттенки в цветке ириса…{513}

С ним согласен Локк: другие существа на других планетах могут обладать органами чувств, которых нет у нас и которые мы даже не можем вообразить:

Тот, кто не будет возноситься надменно над всеми вещами, а присмотрится к необъятности этого мироздания и великому разнообразию, находимому в нашей малой и незначительной его части, с которой он сталкивается, будет склонен думать, что в других обиталищах мироздания могут жить иные и различные разумные существа, о способностях которых он знает и которых понимаем так же мало, как мало знает запертый в ящике стола червяк о чувствах и разуме человека[188]{514}.

Что делает бедный червяк, запертый в ящике стола? Вероятно, это личинка древоточца, а не земляной червяк, и мебель Локка кишела ими[189].

§ 6

Можно подумать, что в разрушении соответствия между микрокосмом и макрокосмом виноват Коперник. Но это было бы ошибкой. Вселенная Коперника предполагала лишь одно изменение масштаба: звезды должны находиться на огромном расстоянии от Солнечной системы, поскольку не наблюдалось измеримых изменений в их взаимном расположении в процессе годового движения Земли по орбите вокруг Солнца, и кроме того, они должны быть очень большими, чтобы мы могли их видеть. Но Солнце и планеты оставались того же размера, и Коперник продолжал верить (по всей видимости), что Вселенная состоит из вложенных друг в друга сфер. У Коперника Земля уже не находилась в центре мира, но его Вселенная оставалась подстроенной под Землю, и не было никаких причин считать, что Земля не является продуктом великодушного замысла. В его аргументации не было ничего, указывающего, что Земля представляет собой рядовую планету и что Вселенная не была создана ради человеческих существ. У мира по-прежнему имелся центр, а Солнце и Земля оставались уникальнымиобъектами.

Решительный перелом произошел в 1608 г. после изобретения телескопа и микроскопа. Инструменты – это подпорки для знания, и они играют роль агентов перемен. До 1608 г. стандартные научные инструменты – эккеры, астролябии и т. д. – предназначались для измерения угловых градусов невооруженным глазом. Даже огромные секстанты и квадранты, построенные Тихо Браге, были просто увеличенными визирами. Эти инструменты принципиально не отличались от тех, которыми пользовался Птолемей, и, хотя посредством измерения параллаксов комет и сверхновой звезды их можно было использовать для опровержения традиционной теории прозрачных сфер, на которой укреплены планеты (ее поддерживал Коперник), они укрепляли веру в то, что человеческие существа идеально подходят для наблюдения за космосом, а сам космос создан для того, чтобы поддерживать жизнь человечества[190].

Это были не единственные специальные инструменты: алхимики пользовались особым набором перегонных кубов, тиглей и реторт, но они представляли собой просто сосуды, которые можно нагревать (алхимию часто называли испытанием огнем). Они не давали новой информации о месте человечества во Вселенной. Печатный станок не только коренным образом изменил распространение знания, но также – сделав доступной точную зрительную информацию – заставил пересмотреть традиционные представления о том, что такое знание.

После 1608 г. новые инструменты сделали невидимое видимым. Термометр (ок. 1611) и барометр (1643) позволили увидеть температуру и давление воздуха – первое раньше было субъективным восприятием, а второе в нормальных обстоятельствах люди вовсе не замечали. Барометр и воздушный насос Бойля (1660) продемонстрировали, что происходит с живыми существами или с огнем в вакууме. К этим приборам можно добавить призмы Ньютона, которые впервые (1672) наглядно показали, что белый свет состоит из гаммы цветов. Таким образом, к концу столетия уже имелся целый набор новых инструментов, но ни один из них не оказал такого влияния, как телескоп: изначально предназначенный для военного дела и навигации, он изменил не только астрономию, но оценку людьми своей значимости{515}.

§ 7

В этих двух главах мы рассмотрели эффект домино, последовавший за интеллектуальными переменами. Открытие Америки опровергло теорию, что Земля состоит из двух сфер. Система Коперника привела к предположению, что планеты сияют отраженным светом, подтвержденному открытием фаз Венеры, что уничтожило систему Птолемея. Эти перемены никак нельзя назвать случайными – они были неизбежны, как открытие Америки после того, как Колумб отправился в плавание. Это были интеллектуальные преобразования исключительной важности, но специалисты по истории науки почти не обсуждают их. Они сами стали темными звездами – фактически невидимыми.

Почему? После книги Куна «Структура научных революций» история науки сосредоточилась на противоречиях между учеными{516}; каждая новая теория считалась спорной, а в процессе смены теорий не усматривалось ничего неизбежного. Такой подход был необыкновенно наглядным. Но, ярко освещая противоречия, он оставил все те изменения, которые происходили почти молча и были неизбежными – и в то время могли рассматриваться как неизбежные. После 1511 г. уже никто (а если точнее, за исключением нескольких запутавшихся и плохо информированных людей) не защищал теорию двух сфер. А после 1611 г. никто не защищал взгляды Птолемея на Венеру. В 1624 г., через одиннадцать лет после публикации открытия, что Венера проходит через полный цикл фаз, Галилей мог считать само собой разумеющимся, что ни один компетентный астроном не станет защищать систему Птолемея[191]. Нетрудно найти свидетельства в пользу утверждения, что именно телескоп опроверг систему Птолемея, несмотря на утверждение Томаса Куна, что система Коперника завоевывала позиции задолго до 1610 г., а телескоп не оказал на этот процесс особого влияния[192]. Как мы уже видели, количество изданий «Трактата о сфере» Сакробоско, учебника начального курса астрономии Птолемея, а также более углубленного учебника, «Новой теории планет» Пурбаха, резко упало после 1610 г. Вывод ясен: идеи Коперника почти не сказались на астрономии Птолемея; кризис начался с появления сверхновой в 1572 г., но к концу XVI в. он был полностью преодолен. Телескоп же привел к ее немедленному и необратимому разрушению.

Иногда в науке наблюдаются реальные, живые, продолжительные дискуссии. В XVII в. такие конфликты имели место между теми, кто верил в возможность вакуума, и их оппонентами, а также между теми, кто верил в возможность, что Земля движется (после 1613 г. сторонники Браге, а не Птолемея), и теми, кто не верил. Перевес склонялся то на одну, то на другую сторону, но победителя выявить не удавалось. Однако в других случаях огромные, тщательно выстроенные и на первый взгляд прочные конструкции рушились от слабого ветерка, поскольку, как указывал Вадиан, убедительным может быть только опыт. Если мы сосредоточимся только на спорах, то начинает казаться, что прогресс в науке случаен и непредсказуем. Если же предположить, что никакое серьезное изменение невозможно без споров, то наше главное предположение проверить не удастся. На первый взгляд кажется, что тезис релятивистов получил подтверждение, потому что доказательство обратного никогда даже не рассматривалась. Картина радикально изменится, если взглянуть на интеллектуальные перемены шире; тогда крах теории двух сфер и теории темных звезд становится ярким примером интеллектуальных перемен, которые произошли без каких-либо дискуссий и споров. Но это были серьезные теории: одну поддерживали лучшие философы позднего Средневековья, другую – умнейшие сторонники Коперника в конце XVI в. Значение интеллектуальных перемен просто не может быть измерено накалом дискуссий, которую они вызвали.

Часть III

Получение знания

Никакая теория познания не должна пытаться объяснить, почему нам удается что-то успешно объяснить… существует множество миров, как возможных, так и действительных, в которых поиски знаний и закономерностей обречены на неудачу[193].

Карл Поппер. Объективное знание (1972){517}

Часть III объединяет центральные главы этой книги. Все они посвящены развитию нового языка, на котором можно размышлять, говорить и думать о науке. В каждой главе лингвистические вопросы переплетены, во-первых, с непосредственным исследованием природы, а во-вторых, с более широкими концептуальными и философскими вопросами. Причина проста: язык, который мы используем для размышления о научных проблемах, почти полностью сформирован в XVII в. С одной стороны, этот язык отражает революцию, которая происходила в науке, а с другой – он сделал революцию возможной.

7. Факты

В этой жизни, сэр, нам требуются факты, одни только факты![194]

Слова Томаса Грэдграйнда из романа Диккенса «Тяжелые времена»

Факт обладает лишь языковым существованием (как элемент дискурса), но при этом все происходит так, будто его существование – просто «копия» какого-то другого существования, имеющего место во внеструктурной области, в «реальности»[195].

Ролан Барт. Дискурс истории (1967){518}

Так называемые факты никогда не бывают просто фактами, независимыми от существующих убеждений и теорий[196].

Томас Кун. Проблемы исторической философии науки (1992){519}
§ 1

Мы видели, что наука эпохи Возрождения вышла за пределы греческой науки. Архимед воскликнул: «Эврика!» – а в эпоху Возрождения появилось понятие открытия, споры о приоритете и эпонимия. Витрувий описывал нечто подобное рисунку на основе законов перспективы, но только в эпоху Возрождения нашли новое сочетание субъективности и объективности – плоскость картины и точку схода. Цицерон считал картографию разделом геометрии, а в эпоху Возрождения появился ряд новых математических дисциплин, показавших свою эффективность в понимании мира. И самое главное, эпоха Возрождения подтвердила существование решающих фактов: фактов, которые требовали отказа от общепризнанных теорий. Конечно, фундаментальные изменения происходили и до 1608 г., но во многих отношениях наука эпохи Возрождения была продолжением классической науки. Региомонтан и Галилей считали себя учениками Аристотеля. Они бы очень удивились, услышав, что у них есть нечто, чего не было у него (это утверждение скорее относится к Галилею, чем к Региомонтану). В 1621 г. Кеплер опубликовал вторую часть «Коперниканской астрономии». Он описывал ее как дополнение к работе Аристотеля «О небе», поскольку надеялся, что книга войдет в программу обучения, по-прежнему основанную на воззрениях Аристотеля{520}. К 1700 г. ощущение непрерывности исчезло: люди понимали, что они отличаются от тех, кто жил в древние времена. Одним из проявлений этой разницы является «факт».

Мы до такой степени привыкли к фактам, что до сих пор предпринималось очень мало попыток написать их историю, и все эти попытки оказались неудовлетворительными{521}. В то же время наша культура зависит от фактов не меньше, чем от нефти. Нам почти невозможно представить, что бы мы делали без фактов и что были времена, когда фактов не существовало вовсе. Как выглядела карта знаний до появления такого понятия, как факт? Истина противостояла мнению, знания – опыту. Мнение, опыт и убеждение не могли быть надежными и удовлетворительными; знание должно опираться на более прочный фундамент. История факта – это история волшебного превращения низшей и самой ненадежной формы знания в высшую и самую надежную.

В этой главе предметом нашего рассмотрения будет значение понятия «факт», которое в Оксфордском словаре приведено в пункте 8a: «То, что действительно произошло или существует», – хотя в словарях не проводится четкая граница между представлением о факте как агенте (то, что произошло в результате чьих-то действий) и о безличном факте (то, что произошло по естественным причинам){522}. Как рассматривать эти вопросы, не оперируя концепцией факта? В Греции для этого использовали понятие явления, но явления пластичны – их можно «спасти» или «исправить», тогда как факты упрямы. В латинском языке существовало слово res{523}. Римляне говорили: «Res ipsa loquitur»; мы переводим это выражение как «Факты говорят сами за себя»{524}. Витгеншнтейн в «Логико-философском трактате» пишет, что «мир есть совокупность фактов, а не вещей»[197]. Это невозможно перевести на классическую латынь или на английский язык Елизаветинской эпохи. В английском языке «факту» (fact) предшествовали «детали» (particulars). «Явления» (phenomena) слишком субъективны: они представляют собой видимость, а не реальность. «Вещи» и «детали» принадлежат исключительно к реальному миру: эти понятия не соответствуют особому сочетанию реальности и мышления, отраженному в факте. Именно это особое сочетание имел в виду Барт, когда описывал факты как языковые понятия, претендующие на то, чтобы быть копией реальности.

Что такое факт? Естественно, философы спорят друг с другом. Я рассматриваю то, что философы называют фактами Юма. По мнению Дэвида Юма, «все объекты, доступные человеческому разуму или исследованию, по природе своей могут быть разделены на два вида, а именно: на отношения между идеями и факты. К первому виду относятся такие науки, как геометрия, алгебра и арифметика… К такого рода суждениям можно прийти благодаря одной только мыслительной деятельности… Факты, составляющие второй вид объектов человеческого разума, удостоверяются иным способом, и, как бы велика ни была для нас очевидность их истины, она иного рода, чем предыдущая»[198]{525}. Отношения между идеями относятся к объектам, которые поддаются определению или необходимо истинны, таким как 2 + 2 = 4 или «все холостяки неженаты». Факты относятся к объектам, которые условно истинны (то есть могли бы быть иными (например, «у Земли один спутник» или «я родился в январе»). Отношения между идеями подчиняются только логике; наше знание об условно истинных объектах, или фактах, зависит от доказательств: свидетельских показаний, опыта, документов.

В повседневной жизни наша культура обычно игнорирует разницу между идеями и фактами, и поэтому можно назвать фактом то обстоятельство, что в прямоугольном треугольнике квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов. И действительно, поскольку все факты по определению являются истиной, мы склонны считать любую истину фактом. Но для Юма и для всех, кто в XVII в. рассуждал о фактах, связь не была двусторонней; теорема Пифагора представляет собой не факт, а дедукцию (если только я не измеряю стороны конкретного треугольника). Совершенно очевидно, что в культуре, где опыт приобретал все большее значение, термин «факт» был бесценным, поскольку идентифицировал тип знания, основанный на опыте. Не менее очевидно, что различие между двумя типами знания имело особое значение в мире, где существовали два конфликтующих подхода к знанию – с одной стороны, системы Аристотеля, основанной в основном на отношениях между идеями, а с другой стороны, экспериментальной науки, опирающейся преимущественно на факты, – и интеллектуалы стояли перед нелегким выбором. Юм, проводя различие между фактами и отношением между идеями, отражает глубокий интеллектуальный конфликт, послуживший толчком к научной революции.

Что такое факт? Это нечто вроде козырной карты в интеллектуальной игре. Играя в «камень – ножницы – бумага», вы не можете предугадать победителя. До появления факта интеллектуальная жизнь немного напоминала эту игру – одни полагали, что победит логика, другие рассчитывали на победу авторитетов (особенно там, где затрагивались вопросы веры), а третьи хотели опираться на опыт и эксперимент. Но когда в игру вступают факты, все меняется, потому что спорить с ними невозможно – они всегда побеждают. Факты представляют собой лингвистический механизм, который обеспечивает неизменную победу опыта над авторитетом и логикой. Как признавал Юм, «никакое рассуждение… не может сравниться с фактом»{526}. Показательны примеры, выбранные составителями Оксфордского словаря для иллюстрации значения слова «факт»: «Факты – упрямая вещь» (1749), «Факты сильнее аргументов» (1782), «Эта фантазия разрушается одним-единственным фактом» (1836).

Мы можем получить представление о мире, где не было фактов, по книге, которая пытается говорить о фактах при отсутствии как термина, так и самого понятия «факт». Это «Эпидемия заблуждений» (Pseudodoxia Epidemica) Томаса Брауна, известная также под названием «Вульгарные ошибки» (Vulgar Errors, 1646). Браун хотел бы избавить мир от ложных убеждений (например, утверждения, что у слонов нет коленей, или что бобры, спасаясь от погони, откусывают себе яички), но в своих попытках он чувствует себя Давидом, противостоящим Голиафу: «Нам часто приходится в одиночку противостоять силе мнения, встречать Голиафа и Гиганта Авторитета жалкими камешками и ничтожными аргументами, взятыми из наших скудных и тощих запасов»{527}. Браун жил в мире, где то, что мы называем фактами, казалось бессильным перед лицом авторитетов. Он считал, что логика, мнения и авторитет должны отступить перед опытом, но в его распоряжении не было языка, чтобы выразить эту простую идею. Он не мог сказать, как Юм и как мы с вами, что с фактами спорить невозможно.

Мы до такой степени считаем понятие факта само собой разумеющимся, что удивляемся, когда узнаем, что это недавнее изобретение. Слова, обозначающего факт, не было ни в классическом греческом, ни в классической латыни, и определения Оксфордского словаря невозможно перевести на эти языки. Греки писали о to hoti («то, что есть»), а схоласты спрашивали an sit («есть ли это»). Однако эти конструкции оставляют много места для споров и их вряд ли можно назвать устойчивыми или прочными. Разумеется, слова не всегда идентичны вещам: можно понимать, что такое факт или процедура установления фактов, без самого слова «факт»; я вкратце опишу разницу между установлением факта и языком факта. Как уже отмечалось выше, путешествия Веспуччи создали решающие факты, – но в текстах Веспуччи нет слова, эквивалентного «факту» – ни в оригинальном варианте («Новый Свет» был опубликован в 1503 г. на латыни, «Письмо» – в 1505 г. на итальянском), ни в многочисленных первых переводах.

Латинское слово, которое современными переводчиками чаще всего переводится как «факт», – res (вещь). Но вещи отличаются от фактов. Вещь существует без слов, а факт – это заявление, термин в рассуждении. В отличие от фактов вещи не являются истиной. Тем не менее мы обращаемся с фактами так, словно они эквивалентны вещам, и в словарях «факт» определяется то как вещь, то как истинное убеждение. Так, например, согласно American College Dictionary, факт есть «нечто, что действительно существует, реальность», а также «истина, известная из опыта или наблюдения; нечто, считающееся истиной»{528}. Таким образом, наше понимание фактов подобно двуликому Янусу: то мы считаем их вещами, самой реальностью, то истинными убеждениями или утверждениями о реальности. В результате грамматика факта неоднозначна. Как реальность факты не могут быть истинными или ложными; как утверждения они либо истинны, либо ложны. Было бы ошибкой считать, что это противоречие можно разрешить: суть факта как раз и состоит в том, что он вмещает в себя два мира, причем берет из обоих лучшее. Именно это качество делает факты первичным материалом науки, поскольку наука также является странным сплавом реальности и культуры. Факты и наука предназначены друг для друга{529}.

Факты не просто являются истинными или ложными; их можно подтвердить, обращаясь к доказательствам. Утверждение «я верю в Бога» не является либо истинным, либо ложным, но только я точно знаю, каким именно, поскольку оно относится к чисто внутреннему душевному состоянию; оно по сути своей субъективно. Если я соблюдаю определенные религиозные обряды, то имеются основания считать это утверждение истинным, но доказать это очень трудно. Множество людей соблюдают религиозные обряды, хотя вера уже покинула их (временно, как они надеются). Но я могу доказать, что был крещен или вступил в брак: это документально подтвержденные факты. Это объективное положение дел.

Современные философы различают три вида фактов: грубые факты, зависимые от языка факты и институциональные факты. Рассмотрим несколько примеров.

1. «У вершины горы Эверест лежит снег». Это объективно истинно или ложно и не зависит от языка, на котором я говорю, или от моего субъективного опыта (хотя мне нужен, разумеется, соответствующий словарь, чтобы сообщить эту истину кому-то еще). Это грубый факт.

2. Сегодня четверг, 6 июня 2013 г. Данное утверждение истинно, но зависит от правила для обозначения лет, нумерации и названия месяцев и дней. Это факт, зависящий от языка.

3. Это банкнота достоинством десять фунтов. Данное утверждение верно лишь потому, что этот листок бумаги был выпущен Банком Англии и имеет соответствующую форму. Это институциональный факт. Значительная часть социальной реальности состоит из институциональных фактов: например, собственность или брак{530}.

Эти категории подразумевают, что мы найдем снег на Эвересте, делаем сегодняшний день четвергом, а банк объявляет этот листок бумаги законным платежным средством. Таким образом, одни факты обнаруживаются, другие делаются, третьи объявляются. Все очень просто – за исключением того, что мы никогда не говорим, что обнаруживаем, делаем или объявляем факты; мы «устанавливаем факты»[199]. Мне удалось проследить эту фразу до 1725 г., и, разумеется, преимущество термина «устанавливать» заключается в том, что он отражает неопределенность понятия «факт»: мы можем установить, что то-то и то-то имеет место в действительности, или установить палатку – термин применим к словам, действиям и вещам.

Это не единственная проблема данной классификации. Знания европейцев о горе Эверест определяются долгой историей открытий, исследований, экспедиций и картографической работы. В 1855 г. в процессе британского картографического исследования Индии высота горы, обозначенной как пик XV, определена в 29 002 фута (в данном случае имеется в виду «высота» над уровнем моря, хотя за двести лет до этого можно было верить, что океаны расположены выше самых высоких гор). В 1865 г. Королевское географическое общество официально присвоило название этой горе. Таким образом, когда я говорю, что вершина горы Эверест покрыта снегом, я опираюсь на общепризнанное знание, что существует место под названием Эверест, что это очень высокая гора, и поэтому вовсе не удивительно обнаружить лед и снег у ее вершины. Этот «грубый» факт стал для нас грубым, но лишь потому, что процесс, когда гора была открыта, измерена и названа, был невидим для нас. На самом деле сама по себе гора Эверест – это зависящая от языка и институционально определенная сущность. Для того чтобы утверждения о горе Эверест были понятны всем, мы должны не только найти покрытую снегом гору, но и создать общий язык[200]. Утверждение, что вершина пика XV покрыта снегом и льдом, было бы таким же истинным, но понятным лишь небольшой группе исследователей и картографов; для всех остальных оно не имело бы смысла.

Теперь обратимся к сегодняшней дате. Это не просто языковая условность, а институциональный факт, поскольку контракты зависят от интерпретации даты. В Британии и Британской империи действует григорианский календарь, введенный законом 1752 г. День, следующий за средой 2 сентября 1752 г., стал четвергом 14 сентября. В большинстве стран континентальной Европы 2 сентября (по британскому стилю) уже было 13 сентября. Одновременно со сменой даты начало года перенесли с 25 марта на 1 января, и поэтому периода с 1 января по 24 марта 1752 г. просто не существовало. Даты не только получают название, но они также, подобно деньгам, объявляются.

Общественные и технологические процессы, с помощью которых мы устанавливаем факты, становятся невидимыми для нас потому, что мы привыкаем к ним. Зависящие от языка и институциональные факты начинают казаться грубыми фактами: это справедливо для общественных институтов, таких как деньги, а еще в большей степени для мира природы, который на самом деле зависит от теории. Мы приняли идею, что высоту гор следует измерять относительно уровня моря, хотя в Средние века эта идея выглядела бессмысленной. Для пояснения можно привести еще пару примеров. Я знаю дату своего рождения: о ней говорили мне родители, она записана в свидетельстве о рождении, в водительском удостоверении, паспорте и всевозможных официальных документах. Это истинный объективный факт, и, если у меня случится инсульт и я забуду дату своего рождения, выяснить ее не составит труда. Но я не знаю дату рождения Шекспира. Единственный официальный документ, дошедший до нас, сообщает о дате его крещения.

Конечно, вы можете подумать, что Шекспир должен был знать дату своего рождения, хотя нам она неизвестна. И ошибетесь. В 1608 г. Галилей переписывался с Кристиной Лотарингской, супругой Фердинанда I, великого герцога Тосканы. Кристина хотела составить для Фердинанда гороскоп, но не знала дату его рождения и предложила два альтернативных варианта с разницей в год: 18 июля 1548 г. и 30 июля 1549 г.{531} Галилею пришлось составить два гороскопа, определить, который лучше совпадает с жизнью Фердинанда, на этом основании сделать вывод о дате его рождения и предсказать будущее. То есть действительно неизвестным был даже год рождения великого герцога, не говоря уже о месяце и числе (справедливости ради следует отметить, что он был младшим сыном и поэтому не считался наследником). Мы знаем дату своего рождения не потому, что такое знание является естественным или даже нормальным, а потому, что живем в мире, где такое знание стало институализированным.

Когда Марен Мерсенн, парижский монах и математик, читал трактат Галилея «Диалог о двух системах мира» (1632), он столкнулся с тем, что измерение относительной скорости падающих тел выражено в braccia, то есть в локтях, или эллах, которые были стандартной итальянской единицей измерения[201]. Но какова была длина braccio у Галилея? Мерсенн написал ему, задав этот вопрос, но ответа так и не получил. Несколько лет спустя, будучи в Риме, он отыскал лавку, где продавали мерные рейки, и приобрел флорентийский braccio. Потом проверил измерения Галилея и нашел их неточными{532}. Но ставил ли Галилей свои опыты во Флоренции или раньше, когда еще жил в Венеции? Венецианский braccio длиннее флорентийского, и поэтому измерения Галилея могли быть гораздо точнее. По всей вероятности, Галилей не стремился к абсолютной точности – он знал, что в Риме, Венеции и Париже пользуются разными единицами измерения. Местные единицы измерения делали точность бессмысленной. И действительно, во Флоренции и в Венеции два разных braccia использовались для разных целей. Таким образом, можно сказать, что Галилей выполнял измерения, связанные с падением тел, однако он не превратил эти измерения в факты, о чем просил Мерсенн, поскольку измерения зависели от языка и за лингвистическими различиями скрывались институциональные заявления: длина флорентийского braccio определялась властями Флоренции для того, чтобы торговцы не обманывали покупателей. То, что выглядит грубым фактом, – расстояние, на которое перемещается падающее тело за определенный промежуток времени, – оказывается отчасти зависимым от языка и институтов. Мерсенн хотел проверить утверждения Галилея, выяснив факты, но это оказалось очень непросто, поскольку установление фактов зависит от инструментов, которые должны быть стандартизированы, – даже такие простые, как мерная рейка{533}.

Мы живем в обществе, где производство фактов стало массовым: на упаковках указывается вес, дорожные знаки сообщают о расстояниях, а в некоторых странах и о численности населения городов, мимо которых вы проезжаете. Мы не только массово производим их, но и распространяем не менее эффективно, чем почту: например, счета от энергетической компании сообщают, сколько электричества я использовал, выписки из банка – сколько денег потратил. До научной революции фактов было мало и они были редкими: штучный товар, сделанный на заказ, а не результат массового производства, плохо распространяемый и зачастую ненадежный. Никто, например, не знал численности населения Британии до первой переписи 1801 г. Первая серьезная попытка оценить численность населения была предпринята Грегори Кингом в 1696 г.; до него Джон Граунт в 1662 г. оценил численность жителей Лондона. До этого цифры были абсолютно ненадежными, и никому не приходило в голову подсчитывать население целых стран. В 1752 г. Дэвид Юм опубликовал эссе «О населении древних государств», указывая на неправдоподобность цифр, которые мы находим в классических текстах{534}. Так, например, по свидетельству Диодора Сицилийского, жившего в I в. до н. э., город Сибарида мог выставить армию из 300 000 свободных мужчин; если прибавить к ним женщин, детей, стариков и рабов, то получится, что Сибарида была гораздо больше Лондона во времена Юма (по современным оценкам, его население составляло 700 000 человек). А по словам Диогена Лаэртского, население Акраганта в III в. составляло 800 000 человек. Однако в ту эпоху это были мелкие города, тогда как Лондон считался величайшей торговой столицей мира всех времен. Работа Юма свидетельствует об интеллектуальном сдвиге, поскольку автор требует точности; до 1650 г. никто не жаловался, что цифры, приведенные Диодором Сицилийским или Диогеном Лаэртским, не заслуживают доверия, поскольку люди не ожидали ничего иного, а их собственные оценки были такими же ненадежными.

Новый мир обязан своим рождением не только науке, но и государству, которое стремилось облагать граждан налогами, занимать деньги и собирать армии. Фондовый рынок требовал точной оценки прибылей и убытков, капитала и оборота. Но государства занимались всем этим на протяжении тысячелетий, не имея точных данных. Купцы с незапамятных времен богатели или разорялись. Идея о том, что точные цифры могут иметь огромное значение, начала укореняться в XIII в. после появления двойной записи в бухгалтерском деле; затем она распространилась на науки, а от бухгалтерии и наук – на управление государством.

Например, в 1662 г. Джон Граунт опубликовал статистику смертей в Лондоне, указав причину смерти и предполагаемый возраст умершего. На основе этих данных он впервые дал оценку ожидаемой продолжительности жизни для разных возрастных групп – первые надежные данные, которые могли служить основой для калькуляции цены на страхование жизни. Он жил уже в новом мире статистической точности. Именно от ученых, от таких людей, как Уильям Петти, один из первых членов Королевского общества, который исследовал Ирландию, правительственный чиновник Грегори Кинг – фактически бухгалтер – получил концептуальные методы, которые позволили ему подсчитать (очень приблизительно) то, что мы теперь называем валовым национальным продуктом для Британии и Франции за 1696 г., чтобы понять, у какой страны больше ресурсов для победы в войне, которую они вели. (Кинг подсчитывал не только численность жителей и их облагаемый доход, но также численность коров, овец и кроликов){535}. У нас есть то, чего не было у греков и римлян, – надежные факты и точная статистика, и если речь идет не о состоянии одного коммерческого предприятия, то началось это с научной революции XVII в.

Подчеркивая, что факты «установлены» и что необходимо научиться их устанавливать, я не подразумеваю, что они субъективны и зависят от культуры. До получения официального названия в 1865 г. гора Эверест была такой же высокой и так же покрыта снегом, как и после, но обнаружение и распространение фактов об Эвересте требовали процесса наименования, процесса измерения, процесса нанесения на карту. До 1865 г. Эверест стоял на том же месте, но фактов о нем не было. Факты о горе Эверест были установлены, и этот процесс имел три составляющих: обнаружить, сделать и объявить.

§ 2

Теперь перейдем к делу, то есть к конкретному примеру установления факта (и на какое-то время забудем об анахронизме, неизбежном при употреблении слова «факт» для описания деятельности людей, не знавших этого слова). В ночь на 19 февраля 1604 г. в Праге Иоганн Кеплер измерял положение Марса на небе при помощи металлического инструмента под названием квадрант{536}. Разновидность измерений, которые он пытался выполнить, была прекрасно известна астрономам: подобные измерения они выполняли со времен Птолемея. Однако, по мнению Кеплера, измерения Птолемея были недостаточно точными – как и все остальные, сделанные за прошедшие века, за исключением, возможно, измерений Тихо Браге. Та ночь выдалась очень холодной и ветреной. Кеплер обнаружил, что без перчаток руки быстро замерзают и он не может справиться с инструментом, а в перчатках точная настройка невозможна. Сильный ветер задувал свечу, и поэтому считывать и записывать показания приходилось при свете тлеющего угля. Кеплер не сомневался, что результаты будут неудовлетворительными, – он полагал, что ошибся на 10 минут угловой дуги (минута составляет одну шестидесятую градуса). На современном школьном транспортире вы не различите десять минут угловой дуги, и только один астроном до Кеплера считал такую точность неудовлетворительной. Птолемей и Коперник полагали 10 угловых минут допустимым пределом погрешности. Но Кеплер работал с Тихо Браге, который изобрел новые инструменты, обеспечившие невиданную точность – до одной угловой минуты.

Таблица смертности Граунта. Из книги «Естественные и политические наблюдения», 1662. Граунт собрал статистику о ежегодном количестве рождений и смертей, а также причинах смерти, из списков умерших, которые каждый год публиковались в Лондоне. Эти данные он использовал для расчета ожидаемой продолжительности жизни для каждой возрастной группы и для оценки численности населения Лондона – у него получилось 460 000, а не 7 миллионов, как утверждали некоторые

Кеплера занимали такие маленькие величины, потому что он понимал астрономию совсем не так, как его предшественники. Раньше астрономы видели своей целью математические модели, которые правильно предсказывали положение планет на небе. Все они соглашались, что такие модели должны включать сочетание круговых движений, поскольку философы указали им, что все движения в небе обязаны быть круговыми. Для Кеплера проблема заключалась в том, что круги, эксцентрики и эпициклы были геометрическими конструкциями; не существовало никаких доказательств того, что такая конструкция действительно имеет место на небе. Более того, его предшественники с удовольствием пользовались двумя разными моделями для каждой планеты: одной для вычисления ее движения с востока на запад, а другой – с севера на юг.

Кеплер знал, что на небе нет хрустальных сфер, и понимал, что планеты движутся сквозь пустое пространство по траекториям, которые он назвал «орбитами». Кеплер заменил сферы орбитами, поскольку стремился заменить геометрию физикой. (Слово «орбита», используемое в этом значении, отмечало ключевую инновацию Кеплера; раньше орбитой называли след, оставленный колесом на земле, или углубление, в котором расположен глаз. Орбита – физическое явление, а сфера – геометрическая абстракция{537}.) Чтобы понять, как движутся планеты, Кеплер представил паромщика, пытающегося пересечь быструю реку. Если вы направляете планету сквозь пространство, задавал вопрос Кеплер (он был готов представить, что планетами управляет разум), то как определить свое местоположение и как не сбиться с курса? Эксцентрическая орбита, которая предполагала идеальную окружность с неизвестным центром в однородном пространстве, казалась ему невозможной. Кеплер был убежден, что необходимо предполагать силы, действующие сквозь пространство – его воодушевляла недавно опубликованная работа Гильберта о магнитах, – и спрашивал себя, как небесный кормчий будет определять свое положение{538}. Поэтому он настаивал на применении единой математической модели для описания движения планет по небу. Когда он пытался применить свой метод к Марсу, используя сочетание окружностей Тихо Браге, то получал удовлетворительный результат для долгот (ошибка 2 угловые минуты), но неудовлетворительный для широт. Когда он внес коррективы в геометрические расчеты, чтобы получить правильные широты, ошибка в определении долгот достигала такой величины, которая когда-то считалась несущественной, но Кеплеру казалась неприемлемой: целых 8 угловых минут{539}.

Но дело в том, что, если Кеплер намеревался найти систему окружностей, которая правильно описывала бы движение Марса, он бы ее нашел – что он сам впоследствии признал. Однако он стал проверять другие математические модели и обнаружил, что может получить удовлетворительную погрешность (менее 2 угловых минут), если представит орбиту как эллипс, в одном из фокусов которого находится Солнце. Его предшественники отвергли бы это решение, поскольку оно не предполагало кругового движения. Однако Кеплер остался доволен, поскольку мог представить физическую силу, которая заставляет планету двигаться в пространстве, ускоряясь при приближении к Солнцу – источнику силы – и замедляясь при удалении от него. Разумеется, он был прав – это сила притяжения{540}.

Кеплер не знал слова «факт» (он писал о явлениях, наблюдениях, эффектах, опытах, to hoti), но явно понимал, что ему нужны именно факты. И решил поместить на титульную страницу своего трактата «О новой звезде в созвездии Змееносца» (1606) изображение курицы, клюющей зерна во дворе, с девизом «grana dat e fimo scrutans» («роясь в навозе, она находит зерно»). Он представлял себя не великим философом, а человеком, который готов искать факты. А поскольку ему требовалось сделать свои факты заслуживающими доверия, он был вынужден прибегать к риторическим приемам, которые, если судить по литературе, были изобретены гораздо позже: многословное перечисление незначительных деталей (тлеющий уголь, при свете которого он считывал показания инструментов в ночь на 19 февраля 1604), стремление сообщать о неудачах (свою так называемую войну с Марсом он представляет как бесконечную череду поражений) с такой же тщательностью, как и об успехах{541}. В «Новой звезде» Кеплер даже знакомит нас со своей женой, как будто мы пришли в гости к ним домой, и объясняет, что ему было трудно опровергнуть аргументы пифагорейцев, которые считали Вселенную результатом случая, но его жена оказалась более грозным противником:

Вчера, когда я устал уже от работы, но все же продолжал обдумывать мысль об атомах, летающих в воздухе, она позвала меня ужинать и подала салат. Тогда я спросил ее: «Если бы все те предметы, что я вижу вокруг себя, оловянные тарелки, листья салата, крупинки соли, капли воды и масла, восхитительные яйца – все это поднялось бы в воздух и полетело, и этот полет длился бы вечность, возможно ли, чтобы однажды все вновь заняло свои места в салатнице?» Моя милая ответила: «Но не так, не в таком порядке»{542}.

Цель таких несущественных подробностей – оловянные тарелки, восхитительные яйца – создать то, что Ролан Барт называл «эффектом реальности»{543}. Мы должны понять, что можем верить Кеплеру, поскольку он рассказывает нам то, что действительно произошло. В XIX в. такая разновидность повествования стала идеалом историка («wie es eigentlich gewesen», «как это было на самом деле», по выражению Ранке), но в XVII столетии к реализму литературного стиля стремились не историки, а ученые. (Были, однако, и исключения, самыми яркими из которых можно считать Ньютона и Декарта.) Поскольку новая наука еще не заявила о своих претензиях на авторитет, эта претензия должна была утверждаться обращением к реальности. В мире, где не существовало экспертной оценки, чтобы произвести впечатление достоверности, убедительности и точности, следовало использовать литературные приемы. В случае «Новой астрономии» Кеплера (1609) стремление к реализму приняло странные с точки зрения современного читателя формы: вместо описания своей новой астрономии Кеплер предлагает историю своих поисков новой астрономии, тщательно перечисляя все тупики и ошибки. Чтобы создать факты, Кеплеру приходилось не только морозить пальцы февральскими ночами, но также изобретать литературные формы, которые убедят читателя, что он проделал огромную работу, чтобы проверить истинность своих фактов (и теорий). Даже на титульной странице книги объявляется, что его новая астрономия была «разработана в Праге в результате упорного труда на протяжении многих лет»{544}.

Титульная страница книги Кеплера «О новой звезде в созвездии Змееносца», 1606

Фронтиспис «Диалога о двух системах мира» Галилея, 1632. Аристотель (слева) изображен немощным стариком, Птолемей (в центре) с тюрбаном на голове, потому что он жил в Египте, а Коперник в одежде польского священника – они стоят на берегу флорентийского порта Ливорно, обсуждая вопросы физики и астрономии. Но Коперник совсем не похож на того Коперника, который изображен в других источниках, молодого и гладковыбритого. И действительно, в переводе на латинский Бернеггера эта «ошибка» вскоре была исправлена, и портрет Коперника стал более точен. По всей видимости, Галилей решил изобразить в роли Коперника самого себя. Над головами трех философов виден занавес, который поднимается в начале театрального представления, – этот прием использовал приглашенный Галилеем гравер, Стефано делла Белла, для фронтисписов пьес. Таким образом, Галилей намекает, что аргументы, представленные в книге, не следует считать истиной, поскольку церковь осудила теорию Коперника.

Конечно, не все считали такие приемы полезными: Галилей жаловался, что Кеплера невозможно читать. Для него средством создания видимости реальности была драма, а не исторический рассказ. На фронтисписе трактата Галилея «Диалог о двух системах мира» изображены Аристотель, Птолемей и Коперник перед чем-то вроде занавеса, который будет поднят перед началом театрального представления. Галилей предлагает диалог, в котором сам не появляется на сцене, и тем самым избегает (по крайней мере, в принципе) ответственности за любые выдвигаемые аргументы. Но ему также хочется создать у читателя ощущение реального спора, в котором победа системы Коперника не вызывает сомнений. К сожалению, эти две цели были прямо противоположны друг другу, и успех в достижении второй сводил на нет довольно робкие усилия в достижении первой. Здесь очевиден парадокс. Совершенно очевидно, что «Диалог» Галилея выдуман, хотя явно происходит в реальном месте (Венеции): один из персонажей, Симпличио, был вымышленным, а двое других уже умерли (Сальвиати в 1614, Сагредо в 1620). Но цель выдумки – создать ощущение реальности, которое убедит читателя, что информация в диалоге абсолютно подлинная. Факты истинны, даже если персонажи вымышлены.

Я начал с рассказа о Кеплере в ночь на 19 февраля 1604 г., потому что у каждого факта своя история: Кеплер стремился рассказать эту историю, чтобы убедить читателя в точности своих измерений, а историк стремится рассказать о нем для того, чтобы выявить процесс установления и изложения этих фактов. Одна из причин многословия Кеплера заключается в том, что он не мог просто изложить факты, поскольку не существовало традиции принимать факты сами по себе. Ключевым термином философии, даже во времена Кеплера и Галилея, было «явление». Для Аристотеля явления включали все, что считалось существующим{545}. Так, если все люди верили, что мыши самопроизвольно зарождаются в соломе, то задачей философа было объяснить это явление, а не сомневаться, так ли это на самом деле{546}. Более того, явления были пластичными. Птолемей строил свою астрономию на измерениях, как и Кеплер. Но Птолемей и его сторонники предполагали, что измерения можно рассматривать как приближения: на практике небольшие расхождения между теоретическими предсказаниями и действительными измерениями неизбежны. Более того, теория и практика не обязаны совпадать. Считалось совершенно приемлемым использовать одну гипотезу (или модель) для описания движения планеты в плоскости или эклиптике, а другую, несовместимую с первой, для расчета отклонений вверх или вниз от этой плоскости{547}, таким образом спасая или исправляя явление{548}. В отличие от них Кеплер искал идеального совпадения. Он мог выполнять те же самые измерения, что и Птолемей, использовать инструменты, похожие на те, что были у Птолемея, но в его работе измерения (то, что мы называем фактами) имели новый статус, новый вес.

§ 3

Факты не только «устанавливаются», но и «отменяются». Конечно, мы этого не говорим: факты по определению истинны, и поэтому, когда обнаруживается их ложность, они просто перестают быть фактами, как фея Динь-Динь, которая может жить лишь тогда, когда дети в нее верят. Факты основываются на опыте, и опровергаются они тоже опытом. Древние греки и римляне верили, что, если потереть магнит чесноком, он утратит свои свойства{549}. Плутарх, Птолемей и множество других авторов безоговорочно верили в это. Для них это было, как выразился Дарин Леу, примером «беспроблемной фактичности»{550}. Вы можете вернуть магниту его свойства, смазав кровью козла. Искушенные мыслители (Томас Браун в 1646 г. назвал их «серьезными и достойными авторами») продолжали верить в это вплоть до XVII в.{551} В 1589 г. Джамбаттиста делла Порта (неаполитанский аристократ, книга которого «Естественная магия» (Magia naturalis) была одним из бестселлеров в период с 1560 по 1660 г., выражал свое несогласие:

Но, когда я попробовал все эти вещи, они оказались ложными: свойства магнитного камня не исчезали не только после того, как я ел чеснок и дышал на магнит. Смазанный весь чесночным соком, он делал свое дело так же хорошо, как если бы чеснок его не касался{552}.

Обращение к опыту, однако, не было новостью. Плутарх говорил об «осязаемом опыте» действия чеснока на магнит{553}. Но похоже, за время, прошедшее от Плутарха до делла Порты, что-то случилось с природой опыта.

В подходе делла Порты к доказательствам не было (как нам говорят) ничего нового: во многих вопросах он проявлял такую же доверчивость, как те, кто верил в силу чеснока. Например, он верил, что в гниющем шалфее самопроизвольно зарождается птица, «подобная черному дрозду». Он также верил в то, что медведи любят мед из-за того, что их жалят пчелы, а когда пчела жалит пасть медведя, это приводит к оттоку густой жидкости, которая обычно мешает медведям смотреть; таким образом, медведи любят мед, потому что в процессе его добычи улучшается их зрение. Если делла Порта разделял нашу точку зрения по поводу чеснока и магнита, то вовсе не потому, что лучше обращался с доказательствами, чем Плутарх или Птолемей. Он всего лишь отделил вопрос о чесноке и магните от более широкого контекста, в котором его обычно рассматривали, то есть симпатии и антипатии. Это дало ему возможность по-новому ответить на вопрос: «Что происходит при соприкосновении чеснока с магнитом?» Так получилось, что его ответ совпал с нашим{554}.

Но утверждение, что делла Порта отделил изучение магнитов от вопроса симпатии и антипатии, выглядит странно, потому что в самом начале книги, обсуждая могучие силы, посредством которых возможно очень многое, он приводит стандартные примеры, такие как антипатия между человеком и волком, из-за которой человек при виде волка лишается дара речи. И конечно, среди примеров присутствует взаимодействие чеснока с магнитом (цитируется по английскому переводу 1658):

Сюда же относится известная антипатия между чесноком и магнитом: смазанный чесноком магнит не притягивает железо. Как отмечал Птолемей, а вслед за ним и Плутарх, магнит обладает ядовитыми свойствами, а чеснок помогает против ядов. Но даже если никто не писал о противодействии чеснока магниту, мы можем прийти к этому заключению, поскольку он помогает против гадюк, бешеных собак и отравленной воды. Если есть живые существа, которые являются врагами ядовитых вещей и глотают их без всякого вреда для себя, то можно предполагать, что те же яды исцеляют укусы и удары этих существ{555}.

Мы не должны слишком критично относиться к тому, что делла Порта принимал доктрину симпатии и антипатии. Даже Декарт, который вскоре станет отрицать любое общепринятое мнение, в 1618 г. верил (вероятно, под влиянием делла Порты), что барабан, на который натянута шкура ягненка, умолкнет, почувствовав вибрации барабана из волчьей шкуры. Даже смерть – и дубление – не способны устранить антипатию между ягненком и волком{556}. И лишь несколько десятилетий спустя Уолтер Чарлтон обрушился с критикой на тех, кто разделял подобные взгляды:

…Было подтверждено многими древними и оспорено лишь немногими современниками, что барабан, на низ которого натянута волчья шкура, а на верх – овечья, не издаст никакого звука; более того, волчья шкура вскоре набросится на овечью и сожрет ее, если их положить вместе. Против этого нам не требуется никакой иной защиты, чем простое обращение к опыту, чтобы понять, заслуживают ли эти рассказы того, чтобы причислить их к распространенным заблуждениям, а распространителей и сочинителей исключить из сообщества философов. Только предатели истины замышляют распространение лжи, только идиоты верят [sic] в такое фатовство, от которого исходит лишь запах выдумки и которое опровергается простым и дешевым экспериментом{557}.

В середине XVII в. опыт перестал быть тем, что естественным образом согласуется с утверждениями авторитетов, и превратился в грозного врага мифов.

Как бы то ни было, теперь необходимо объяснить то странное обстоятельство, что делла Порта верит в антипатию между чесноком и магнитом и одновременно отрицает ее[202]. Первый шаг – осознать, что трактат «Естественная магия» был плодом более чем тридцатилетних трудов. В действительности это две разные книги. Первое издание, разделенное на четыре «книги», или части, было опубликовано в 1558 г. (и на протяжении семидесяти лет переиздавалось шестьдесят раз на пяти языках){558}. Второе, состоявшее из двадцати книг, было опубликовано в 1589 г. Взаимоотношения между этими книгами довольно сложные. Большая часть материалов издания 1558 г. исчезла в 1589 г. Причина понятна. В 1577–1578 гг. инквизиция провела процесс против делла Порты, обвинив его в черной магии. (Вероятно, его арестовали еще в 1574 г., когда вынудили закрыть академию, которую он основал для изучения тайн природы){559}. У него постоянно возникали проблемы с церковной цензурой, а его произведения какое-то время были запрещены.

Второе издание «Естественной магии» было тщательно переработано, чтобы удалить из него возможные поводы для обвинений. Добавилась острожная фраза, чтобы привести рассуждения делла Порты о душе в соответствие с христианским учением, а все ссылки на мировую душу, anima mundi, превратились в цитаты[203]. Естественно, исчезла глава, в которой делла Порта описывал эксперимент с мазью, которую якобы использовали ведьмы для полетов на шабаш. Он встретился с ведьмой, которая согласилась продемонстрировать свои способности. Натерев все свое тело мазью (делла Порта приводил два рецепта, один на основе жира младенцев, второй на основе крови летучей мыши), она просто погрузилась в глубокий сон, но ее тело не покидало комнату, в которой была заперта ведьма, хотя после пробуждения она описывала свой полет над морями и горами. Из этого со всей очевидностью следовало, что шабаш – это галлюцинация, а не реальность[204]. Исчезли также различные процедуры, которые можно было бы счесть колдовством, в том числе пространные рассуждения об амулетах. По крайней мере, так может показаться тому, кто будет сравнивать два издания. Однако рецепт, позволяющий выяснить верность жены (положить ей под подушку магнит с выгравированным изображением Венеры: если она хранит верность, то во сне будет обнимать мужа, а если нет, то столкнет его с кровати), просто переместился в расширенный раздел о магнитах и принял вполне невинный вид, превратившись во фрагмент научного знания. Точно так же в безопасное место, в последнюю книгу, собрание разнообразных сведений под названием «Хаос», переместился рецепт, который гарантировал, что женщины разорвут на себе одежду и пустятся в пляс: нагреть жир над лампой, пока он не задымится. Но это еще не все, поскольку на лампу следовало нанести таинственные знаки, а также произносить заклинания. При всем при том делла Порта явно рассчитывал на невнимательность цензоров, которые уже устанут к концу книги, поскольку эти таинственные знаки и произнесение заклинаний у любого подозрительного читателя вызовут ассоциации с магией.

Влияние на текст делла Порты оказала не только религиозная цензура. Нам известно, что он долгое время занимался поисками метода превращения неблагородных металлов в золото; в 1580-х гг. он даже думал, что это ему удалось{560}. Такой секрет нельзя было распространять, поскольку нет никакого смысла получать золото, если этим будут заниматься все. В обоих изданиях «Естественной магии» он заверял читателя, что в его намерения не входит обещать горы золота, но указывал, что иногда выражается туманно, скрывая правду от неискушенного читателя, и предлагал рецепты получения фальшивого и настоящего серебра и золота: например, увеличения веса золотого бруска{561}.

Признавая, что большинство алхимиков мошенники, делла Порта заверяет нас, что он отличается от них и сообщает только надежную информацию. Оба издания «Естественной магии» начинаются с обещания, что делла Порта будет говорить только о том, что проверил на личном опыте:

Многие пишут о том, чего никогда не видели, не знают, какие простые вещества были в числе ингредиентов, но передают рассказы других людей, движимые природным и назойливым желанием что-либо прибавить, и поэтому ошибки начинают распространяться, и это продолжается до бесконечности, пока они [то есть оригинальные ингредиенты] не исчезают совсем. Это не только невозможно повторить – об этом даже невозможно читать без смеха{562}.

В первом издании приводятся два примера подобных ошибок. Катон и Плиний утверждали, что сосуд, изготовленный из плюща, позволяет определить, разбавлено ли вино водой, – вино выльется, а вода останется в сосуде. А Гален считал ложным утверждение, что в толченом базилике самопроизвольно зарождаются скорпионы. Делла Порта проверил это утверждение: высыпал толченый (толченый, а не разорванный) базилик на глиняную черепицу и обнаружил не только зародившихся в нем скорпионов, но и других, привлеченных запахом базилика. (Делла Порта не потрудился объяснить, как он отличил новых скорпионов от тех, которые просто проходили мимо.)

Таким образом, делла Порта ведет себя загадочно. Он понимает, что большая часть информации ненадежна и нуждается в проверке, но как будто не в состоянии выполнить разумные тесты. Усложняет дело то обстоятельство, что он неисправимый лгун – настаивает, что видел и делал то, что никак не мог видеть и делать. Недавно было доказано, что эта лживость лежит в основе его рассуждений о магнетизме во втором издании, которые почти полностью позаимствованы из анонимной рукописи, автором которой, как выяснилось, был философ-иезуит Леонардо Гарцони (1543–1592), венецианский дворянин, преподававший в иезуитском колледже в Падуе{563}. Доказатльства очевидны: делла Порта не только дословно повторяет текст Гарцони, но и неправильно понимает некоторые из его опытов и, следовательно, неверно воспроизводит их. По иронии судьбы, делла Порта вскоре уже сам жаловался, что его рассуждения о магнетизме были позаимствованы Уильямом Гильбертом{564}.

До нас дошел лишь один неполный экземпляр текста Гарцони. Он хранился в библиотеке Джованни Винченцо Пинелли, где Галилей читал редкие книги; после смерти Пинелли библиотеку продали и погрузили на корабли, направлявшиеся из Венеции в Неаполь. Один из кораблей, который перевозил часть библиотеки, был захвачен пиратами; разочарованные, что груз состоял только из старых книг, они столкнули за борт несколько ящиков, забрали экипаж (который, в отличие от груза, можно было продать) и бросили пустой корабль, который в конце концов затонул. Многие книги и рукописи, пережившие кораблекрушение, были сожжены рыбаками вместе с плавником. Страницы вырывались для того, чтобы заткнуть течь в лодках, или использовались вместо оконного стекла (в ту эпоху оконное стекло все еще было роскошью){565}. К тому времени, когда прибыли представители владельца и предъявили права на книги, ущерб был уже невосполним. Эта рукопись счастливо избежала воды и огня, но, очевидно, попала к рыбакам, поскольку часть ее исчезла без следа{566}.

Но должны были существовать и другие экземпляры, поскольку этот текст не только стал важным анонимным источником для делла Порты, но на него также есть ссылки в трактате «Магнитная философия» (Philosophia magnetica) иезуита Никколо Кабео (1629). Уильям Гильберт, чей труд «О магните» (1600) обычно считается началом современной экспериментальной науки, во многом опирается на Гарцони, хотя, вероятно, в передаче делла Порты{567}. Гарцони придумал более сотни экспериментов, многие из которых скопировал Гильберт. Поэтому у нас есть все основания считать именно его, а не Гильберта основателем современной экспериментальной науки (к этому вопросу мы вернемся в следующей главе). Но откуда у делла Порты текст Гарцони? Вполне возможно, он читал книгу, когда жил в Венеции в 1580–1581 гг., – но, разумеется, только в том случае если она к тому времени уже была написана, в чем мы не можем быть уверены. Великий венецианский историк и ученый Паоло Сарпи жил в Неаполе с 1582 по 1585 г., и делла Порта сообщает читателям, что большую часть сведений о магнетизме он позаимствовал у него; Сарпи мог предоставить ему экземпляр текста Гарцони. Делла Порта также был послушником Общества Иисуса: по всей видимости, так он пытался доказать свою приверженность христианским истинам после обвинений в ереси. Таким образом, у него могли быть другие средства доступа к философии иезуитов.

Важным источником для делла Порты был Сарпи. Он пишет:

В Венеции я познакомился с Р. М. Паулусом, венецианцем, который занимался теми же исследованиями: он был настоятелем ордена служителей Девы Марии, а теперь он уважаемый советник. И я не раз признавался, что кое-что узнал от него, и я горжусь этим, поскольку из всех известных мне людей не было человека более ученого или более искусного, овладевшего всем доступным знанием, светоча и украшения не только Венеции, но всего мира{568}.

Это единственный случай, когда делла Порта благодарит конкретного человека. Сарпи написал небольшой трактат о магнетизме, не дошедший до наших дней. Вероятно, делла Порта прочел его. Но одна из причин упоминания Сарпи – обеспечить прикрытие, если плагиат делла Порты будет обнаружен; признавшись, что обязан Сарпи, делла Порта мог отрицать, что знаком с работой Гарцони, настаивая, что схожесть их текстов обусловлена тем, что он узнал от Сарпи.

Гарцони не особенно интересовался чесноком и магнитами, но его трактат начинается с заявления, что о магнитах написано огромное количество глупостей и что надежные знания должны быть основаны на экспериментах. Он описывает, какое оборудование для этого требуется: пара магнитов, несколько маленьких железных брусков, железные стрелки. С этими приспособлениями, отмечает Гарцони, легко проверить, что чеснок и бриллианты не лишают магнит силы; эксперимент можно проводить в любое время. Делла Порта был явно заинтригован, и если даже он сам не проводил все эксперименты, описанные Гарцони, как утверждал в своей книге, то эти конкретные эксперименты он повторил. Отметив ранее (дважды в первом издании и один раз во втором), что чеснок лишает магнит его свойств, он теперь сообщает, что, «когда я попробовал это сделать, все оказалось ложью: свойства магнитного камня не исчезали не только после того, как я ел чеснок и дышал на него. Смазанный весь чесночным соком, он действовал так же хорошо, как если бы чеснок его не касался»{569}.

Опровергнув нейтрализующее действие чеснока на магнит (как нам сказано, у самих моряков не было времени на такие глупости, поскольку «моряки скорее умрут, чем перестанут есть лук и чеснок»), делла Порта далее демонстрирует ложность не менее распространенного убеждения (с которым он с готовностью соглашался в первом издании), что алмаз также лишает магнит его силы:

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В этот сборник вошли лучшие рассказы Ирвина Шоу – «Бог был здесь, но уже ушел», «Девушки в летних пл...
Что делать, если ты прожила с мужем полжизни, а он вдруг покидает супружеское ложе – навсегда?Когда ...
Индустрия видеоигр в Финляндии стремительно развивается: ее обороты растут год от года, а в Хельсинк...
Как жить, когда за тобой тянется зловещая слава дочери офицера, который якобы работал на немецкую аг...
Хронический стресс самым негативным образом отражается на здоровье. В книге рассматриваются семь сос...
Книга вовсе не о борьбе добра со злом. Добра здесь, к сожалению, намного меньше. Зимбардо возвращает...