Проникновение Суржевская Марина

Плывём куда-то в утлой лодочке по лабиринту каналов. К морю ли? Есть ли мост через время? Главное — не отнимай руки. Кирин мост невидим, потому что она не помнит его. Мост может быть чем угодно: дверью, волной, лунной дорожкой, натянутым над водой канатом… Никто не знает наверняка, даже стражники по краям: они тоже слепы. Пропустят нас как одно целое, если будешь держать меня за руку.

— Пойдём со мной? Не оглядывайся, и Орфей вернётся вместе с Эвридикой.

* * *

— Если мечом жертвуют ради чаши, то и жезл опустится перед пентаклем[84], — заключил Ульвиг, — ты выбрал Маугли, а не Альберта, значит, землю и возвращение.

Лодки несло течением всё быстрее, туман сгущался, закапал солёный дождь, что предвещало близкий выход из лабиринта. Мы поменялись местами. Маугли пересела в лодку к Кире: та заснула, и Маугли вызвалась сторожить чудеса. Мы с Ульвигом двинулись вперёд, разведывая дорогу, чтобы в случае чего остановиться, так безопаснее. Друид и воин. Раньше и не задумывался о том, что мы оба принадлежали к разным веткам одного древнего племени — кельтов. Но я вырос в Лондоне, пропитанном солярными мифами древних греков, а он докопался до чешских дольменов своего прошлого. Мой корабль плыл по вершинам вечнозелёных — несуществующих — деревьев, а его пересекал кровавые реки и чужие моря. Братья, чьи ветки-пути разошлись. Сейчас это уже часть далёкой истории, никто никогда не прочтёт её, не услышит. Следы на песке, заметаемые ветром.

Во время Карнавала в городе наблюдал за людьми, примеряющими маски. Редко кто искал свою точную копию, чаще — противоположность. Уставшие строгие мужья надевали маски шутов, их круглолицые жёны — маски с точёным профилем надменных графинь. Альберт был прав: они мечтали родиться не собой, а кем-то другим. Люди всегда хотят невозможного. И кто-то посягает на чужую территорию, а кто-то уходит в свои грёзы и сны. Всякий считает себя единственным и неповторимым, героем мифа с судьбой и дорогой, и не замечает, что давно пополнил ряды безликих янусов-близнецов. Мы все — звёздная пыль. Солнце не мать нам, мачеха. Жизнь рождена взрывом Сверхновой. А в ядре у звезды — водород. Всё живое вышло из воды и туда же вернётся. Море у нас в крови, оно и есть наша суть, сердцевина лотоса. Никого не оставило равнодушным. Море — утешение и надежда: знаем, где-то там, за чертой, есть другой берег, где вода кончается, упираясь в сушу, но смотрим за горизонт и не видим его. Дамоклов меч времени во власти апорий Зенона[85]. Живём в застывших моментах, в картинках бытия, создающих видимость движения. И в зависимости от того, что для нас сейчас важно, связываем их в звенья цепи, в причины-следствия, сохраняя в памяти повороты сюжета. Но «летящая стрела неподвижна», а земля раскалывается у нас под ногами. Новый шаг — выбор пути, трещина в сердце: добро-зло, тень-свет, смысл-тщета, мир-война, любовь-одиночество, дом-дорога, музыка-тишина… Вечный двигатель жизни. Идём вперёд и вперёд, расщепляясь на поворотах, теряя себя за слоем слой, меняемся и забываем одни моменты, вспоминая другие. Наша жизнь — цейтраферная съёмка[86]: кинофильму отчаянно не хватает кадров. Мгновений, когда мир льётся внутрь, а мы растворяемся в нём, когда тишина звучит музыкой сфер и затягиваются раны. Солнечные блики в листве, капли дождя на коже, случайное соприкосновение рук — остановки на краю пропасти, вырезанные кадры гармонии, равновесия чаш. Светлячки Маугли. Не они ли мерцают в глазах атлантов? Беспощадный режиссёр — наша память — уничтожил моменты как помехи истории, но они оживают во снах, вспыхивают озарениями на стыке кадров в темноте кинозала. Так рождается искусство — пророческие сны наяву, мифы, мистерии для зрителей. Человек отличается от прочих живых существ чувством времени, стремлением его сохранить, передать другим, поделиться. Искусство — битва за бессмертие. Вечное возвращение.

«Все вы юны умом, ибо умы ваши не сохраняют в себе никакого предания, искони переходившего из рода в род, и никакого учения, поседевшего от времени… Вы даже не знаете, что прекраснейший и благороднейший род людей жил некогда в вашей стране»[87]. Чудовищ-динозавров спалили извергающиеся вулканы и падающие метеориты, язычники поклонялись огню; языческие цивилизации неоднократно страдали от потопов, христиане освятили воду, а смерть примут от отравленного воздуха, или их сметёт ураган. Люди Ветра, очевидно, будут молиться в кислородных барах и возведут стены до неба. Обожествлённые земные стихии. Библейская история о Ноевом ковчеге, греческий миф о Девкалионе, египетское предание об Атлантиде. Воспоминания земли…

— Маугли, я должен сказать тебе …

Перебралась на нос лодки, поближе ко мне. Настороженный взгляд из-под капюшона плаща. Глаза — неестественно прозрачные, светлые, почти белые. Понял, каким впереди нас ждёт море: чистым, как неисписанный лист бумаги.

— … часть наших воспоминаний — иллюзии. Когда память не в силах восстановить утраченные кадры, на помощь приходит фантазия. Все дороги мира похожи друг на друга, а фантазия не имеет границ. Но она не принадлежит нам. Человек творит образы из того, что видел когда-то наяву или во сне. Бесполезно искать колыбель человечества — исчезнувшие цивилизации, такие, как Атлантида, Гиперборея, Шамбала, Лемурия… в прошлом, а тем более за пределами Земли. Это некий «золотой век» человечества, первая матрёшка времени, сон внутри сна. Эйдос. Прообраз. Идея. Никто и никогда не попадёт в сердцевину лотоса, иначе сама фигура будет разрушена. Последует рождение новой — другой — Вселенной. Атлантида — предсказания джет. В её истории переплетены судьбы не одной, а многих цивилизаций. Необратимость свойственна жизни человека и общества, время же циклично, как витки спирали. Солнечный крест и колесо. Белый путь гармонии с миром и чёрный — полёт Икара, превосходство и падение. Теория Дарвина работает между актами творения — катастрофами. Бог создаёт свой зверинец, твари размножаются, приспосабливаются, видоизменяются. Когда система достигает равновесия, и загнивает непроточная вода, твари-переростки, израсходовав все дары и запасы, начинают раскачивать лодку-ковчег, чтобы вырваться за пределы тесной клетки, пока не перевернётся. И наступает момент для нового акта творения и новой эры. Мифы, искусство всех народов мира повторяют одну и ту же историю — Атлантиды, поэтому ни археологи, ни историки, ни мистики не знают, где её искать. А если предположить, что после потопа атланты расселились по всей Земле и передали свои знания, то… представь себе количество выживших! Предания же гласят об обратном: спасутся двое влюблённых. Атлантам приписывают энергетическую связь с высшими силами, с Богом, с источником бытия, телепатию и способность видеть сквозь время и через расстояния. Утверждают, они обладали и пользовались некими каналами в вечность. Магия, искусство и сны. Сон — канал в вечность, как и любовь. Во сне душа отправляется в межзвёздный полёт, в Спираль, за пределы времени и пространства, бродит по лабиринтам джет, разгадывает древние символы на стенах и колоннах. Озарения — воспоминания души о полёте. Их не так уж и много, банальных истин, разнятся лишь формой высказывания — тем, за что ты так борешься. Фантазия искажает идею, приукрашивает или не может досказать всё, не помнит. Кресты отличаются формой, но во всех верованиях символизирует союз неба и земли. В каждом обществе — свои мифы и герои, но пути-сюжеты совпадают. В глобальном смысле вся культура человечества — пересказ языческих мифов, а новые храмы стоят на пепелище старых. Все знания черпаются из единого источника мудрости. Но идеи интерпретируются по-разному — ветви религий и философии, мифы, культы, суеверия, и люди поклоняются не идеям в чистом виде, а формам их воплощения. Наставниками древних жрецов и шаманов были «пришельцы из-за моря-океана», а буквально с другого берега времени. И передавали мудрость во снах или трансовых состояниях. Ба — душа египтян — летала во сне в Храм Маат, а затем описания её путешествий слагались в «Книгу устремлённого к свету». У кельтских друидов был культ вина, галлюциногенов и изменённого состояния сознания. Дельфийская пифия вдыхала ядовитые пары омфала и пророчествовала в священном экстазе. Многие религиозные обряды основаны на ритмичных песнопениях, танцах или чтении мантр — люди молятся на границе между явью и сном. Сократ слышал Голос. Кейси восстанавливал Хроники Акаши об Атлантиде при помощи регресса. Медиумы, экстрасенсы и предсказатели подключаются «к космосу», к высшим сферам. Есть и научные открытия, сделанные во сне: недостающие элементы периодической системы Менделеева, формула кольца бензола Кекуле … не вспомню сейчас, какие ещё. Кольриджа и Данте во сне посещала Муза. Случалось, что одна и та же идея приходила сразу в несколько голов: Попов, Маркони и Тесла изобрели радио почти одновременно.

У Дарвина был конкурент: Альфред Уоллес прислал ему рукопись о происхождении видов путём естественного отбора, и Дарвин был готов отказаться от публикации своего труда. Но о плагиате в подобных случаях не могло быть и речи. Атланты — послания вечности, и получали их многие люди на разных концах Земли. Атлантида как цивилизация никогда не существовала, и вместе с тем она была, есть и будет всегда. Атлантида — это мы сами в лучшие наши моменты. В моменты прозрения.

Слова уносили меня всё дальше, как лодку течение. Маугли слушала молча, не поднимая глаз. Темнело. Туман окрасился в фиолетово-серый цвет. Она смотрела на всполохи факелов в воде меж кормой и носом наших лодок, шедших след в след.

— Я и правда homeless, — задумчиво произнесла она. — Не существует порога, откуда началось моё путешествие. Как будто была всегда, но нигде.

— Не ты одна. Мы все — скитальцы. Никто не знает, где начинается и где заканчивается ветер. То же и с реками: впадают в море, покидают его другими реками, но и собой. Переменчивое постоянство воды. Наша кровь подчиняется её закону.

— Закону лабиринта. Могла бы догадаться о нём в Карфагене или в городе. Каналы, акведуки, заимствованные финикийцами у атлантов, напоминают символы лабиринта, спирали, цветка лотоса. Древняя фигура, форма галактик. Человеческая жизнь — лабиринт со смертью в центре, после смерти человек блуждает по лабиринту, и прежде чем окончательно перестать существовать, должен найти выход. Покинуть лабиринт кем-то другим. Ветвятся дорожки, но по кругу, по кругу, по кругу. А мы продолжаем верить в прямые и точки отсчёта. Недалеко же люди ушли от животных: они не чувствуют времени, мы не видим вечности.

Как будто и сами перестали существовать, не ощущали присутствия друг друга. Говорили с отражениями в воде. Пляшущие отсветы факелов чертили над головами причудливые нимбы. Ещё не ангелы, уже не люди. А между тем русло канала расширялось, отодвигая от нас стены домов, пока темнота не окружила лодки со всех сторон.

— Великий Леонардо считал зеркало своим учителем. Вот кто жизнь провёл в плену озарений! — подумал вслух.

— Самое большое из них вода, — отозвалась Маугли и добавила: — И разбить его невозможно.

Смотрели в глаза своим отражениям из тумана, из темноты.

— Кажется, они реальнее нас, — сказала она.

— Почему нет? Вода хранит информацию.

Темнота превратилась в море без берегов, без горизонта, без неба. Море простиралось повсюду: сверху и снизу, обнимало за плечи, ударялось в бока лодки, шептало на глубине, звало за собою в даль.

— Начинаю понимать смысл времени: оно, как пространство воды, везде и вокруг нас. Единый живой организм. А мы сочинили себе координаты долготы и широты и упорно придерживаемся их, чтобы не сбиться с пути. Но никто и так не заблудится. Все точки принадлежат плоскости круга, волны глотают отражения и передают друг другу, смывают с нас маски неверного выбора за слоем слой и прячут в копилку воды. И может, когда-нибудь кто-нибудь разглядит там своё настоящее лицо. Увидит себя тем, кем хотел стать, но не смог. Свой идеал и мечту.

— Смотрите! — закричал с носа лодки Ульвиг.

Пламя факела осветило столб, торчащий прямо из воды. Дорожный знак: нарисованная краской звезда в центре круга.

— Египетский символ Дуата! Мы покинули город или жизнь?

Символ мира теней, напоминающий колесо.

«И всё, что мы видим, является смертью, и снами, когда мы спим»[88].

Картина третья: «ВОЗВРАЩЕНИЕ»

(абстракция)

Эпизод 1. Мост

Волны качали лодку, как колыбель. Чудилось, теку и меняюсь, становлюсь водой — огромным зеркалом, вобравшим в себя сюрреализм чужих откровений: людей на мостах, изящное кружево дворцовых арок, сердцами распахнутые ставни домов, мозаику ракушек на стенах, покосившиеся дома из морёного дуба, солнечные площади и замшелые переулки. Отражения влекли за собой на дно, свет фонарей играл на глади каналов длинными, изогнутыми жёлтыми линиями. Театр теней, но наоборот. Фигуры танцевали, ловили друг друга за руки, сливались и раскалывались надвое. Хрупкие, невесомые переплетения. Кинь камень, и всё сломается, исчезнет. Силилась понять что-то сложное и простое, как закат, когда день встречается с ночью, как исполнившаяся мечта, что горчит тоской по пройденному пути. Гёте сравнивал венецианские гондолы с «плавно качающейся колыбелью» и с «похоронными носилками» в одной фразе[89]. Круг, символ жизни, где детство и старость схожи своей беспомощной бессознательностью и умиротворением. Надо бы писать последнее слово через «е», как «смерть». Рождение и смерть, чрево и гроб, путь земли. Лодки-маятники на солнечной дороге из лунного света. Путь к морю.

Мы долго плыли сквозь туман, рассекая пространство чистого листа. Ни ветерка, ни волны, ни черты горизонта. Море молчало. Надеялась, в пустоте почувствую лёгкость. Но пустота тяжела, у неё был вес, будто тонны свинца давили на плечи, сжимали тело плотным кольцом. Наконец из клочьев тумана вынырнул деревянный мост. Ухватились, залезли. Мост перекинут между двумя островами или мысами материков. Могли пойти либо вправо, либо влево и достичь земли. Но едва шагнули, как мост начал подниматься, удлиняться и раздвигаться в стороны, как всегда бывает во сне: что-то привычное увеличивается на глазах до немыслимых размеров. Сели, чтоб удержаться. Замерли, свесив ноги, на хлипкой перекладине над пропастью. А под ногами крутилась Земля — маленькая и далёкая, скрывающаяся за облаками. Самолёты летели под облаками по неизменным маршрутам и расписанию. Куда-то мчались, спешили и опаздывали поезда. Смотрели на них сверху с безнадёжной отрешённостью, словно поняли и согласились с тем, что мост — последняя высота и обратной дороги не будет. Отчаяние финала.

Воздух холодный и влажный, у меня зуб на зуб не попадал, когда внизу различила фигурки людей. Они росли, как мост, вытягивались вверх на тонких ногах. Гибкие и прекрасные, как персонажи Джакометти. Изящные руки тёплыми волнами касались ступней, гладили лодыжки. Странное ощущение неги, хочется длить его, длить, длить… не просыпаясь. Тени обволакивали, проникали внутрь.

— Психофоры!

— Они — это мы?

— А мы — это они. Все, в конечном счёте, сторонние наблюдатели, носители чужих душ.

— Всегда были с вами: вокруг, рядом, внутри.

Не нужно ничего произносить вслух, тысячи голосов в голове отвечают на вопросы.

— На чём держится мост, если Земля вертится под ногами?

— На копии. Золотая нить судьбы протянута над лабиринтом, ею прошиты слои реальности. Параллельные миры сосуществуют. Последите за мыслями: как часто создаёте альтернативу событиям, живёте в воспоминаниях или мечтах? Каждый встречный уносит с собой ещё одну вашу версию. Незначительный выбор заставляет сворачивать на перекрёстке дорог. Миры сталкиваются, ветвятся, перетекают друг в друга, а вы продолжаете искать фантастические дверь, щель, прореху… не замечая, что сами давно принадлежите иной системе координат. Миры — бесчисленные повторения, чуть искажённые отражения в зеркалах. Искажения настолько малы, что невидимы. Подумаешь, стёрты целые страны с географических карт, переименованы реки и города, звёзды изменили цвет, а собственное имя кажется чужим: история переписывается ежедневно, если не ежечасно, не поминутно, и нормально не помнить всё, не поспевать за новостями, не узнавать приятелей детства и юности, не принимать себя.

Ульвига встретила за год до проникновения во сны. Сидели плечом к плечу на ступеньках лестницы в проходе меж рядами кресел на джазовом концерте, куда оба опоздали и в темноте не смогли отыскать свои места. Невероятное ощущение близости, словно знали друг друга всю жизнь! Но он не мог быть в тот день в Москве и … мог одновременно: музыканты не включают Прагу в мировые турне, почему бы не приехать на концерт в Москву?

— Такое часто случается, и в попытке объяснить совпадения люди убеждают себя, что у всех есть близнец, двойник, что человечество породили двое — Адам и Ева, похожих много — общие гены. Но свет из глаз не подделать. Миры снова и снова сводят вас вместе, обрекая на тоску по утраченному счастью, на предчувствие чуда.

Чудо сотворили музыкальные вариации. Звуки парили под потолком. Хотелось верить в феномен акустики концертного зала, но волшебной была сама мелодия — сложная, слоёная, как пирог, закрученная в спираль, сон внутри сна, сон наяву. Будто душу вынули, выполоскали, отбелили в небе и вернули поющей, другой, чистой рубашкой на немытое тело. Выразить не хватает слов.

— В мире материи не придумано слов для души. Попробуй рассказать о физической боли, уйму слов подберёшь, а для света всего одно — перерождение. Сыны Змея тоже молчат о просветлении. Для великого всегда недостаточно слов. Жизнь — башня, колодец, пещера, крепость… с непробиваемыми стенами: строите то, чего нет, отгораживаетесь от чего невозможно отгородиться.

Помню солнечный день и пикник у озера. Тридцать первое августа, мне семь лет. Яркие блики света на глади воды, в листве, в траве. Мир сияет. Произношу вслух: «Зло!». Мама с папой опешили, не зная, что ответить. Они видели вокруг цветущую природу, а я думала, что в этот самый момент, когда смотрю на блики, он проходит, приближая завтрашний день и школу. Мою очередную тюрьму. Детский сад — школа — университет — работа. Везде свои законы и правила, либо подчиняешься, либо жестоко наказывают и изгоняют. В жизни непременно наступает момент, когда осознаёшь, что родители не боги и не смогут уберечь от посторонних, будто выходишь под купол неба абсолютно беззащитной, а в небе нет никого — провидение ещё заслужить нужно. Маршировать в строю так и не научилась. Октябрьским утром по дороге на работу увидела детей, играющих во дворе. Карусель крутилась, дети хватались за поручни, боясь вылететь за край. Карусель — наша цивилизованная жизнь, избежать круга может или очень сильный, способный выжить в дикой природе, или святой. Дети не выдерживали и разжимали руки, падали, и кто-то плакал, а кто-то терпеливо ждал, когда ход замедлится, чтобы снова вскочить в круговерть. Один мальчик отошёл от карусели и сел на скамейку. Смотрел, как низкое осеннее солнце обводит тенями «глазки» сучков — солнечные точки в конце письма лета. Мальчик улыбнулся в ответ, и я решила, что отныне буду поступать так же: карусель никуда не денется, а вот тёплые деньки обернутся зимней стужей, глазом не успеешь моргнуть, не заметишь. Научилась жить ожиданием солнца, лета, свободы. Ожидание похоже на ветер: никто в точности не знает, где начинается и где заканчивается, как меняет направление. Мечта лучше реальности: никому не подвластна, не запереть в клетке, летит, куда хочет. Летом ждала следующего лета, потому что настоящее отцветало на глазах, разлагалось под ядовитой патиной тлена. Будто всю жизнь просидела на мосту над рекой времени, а безжалостная вода омывала босые ноги, растворяя кожу и кости едкой щёлочью нового дня. Большинство людей радуются цветению жизни, единицы из них знают правду: чем пышнее бутон, тем скорее завянет цветок, спелый плод загнивает и падает в землю, редкие бабочки не однодневки. Все, кого я люблю и кто любит меня, когда-нибудь оставят меня одну посреди бушующей зелени лета, и я не в силах этому помешать. Что может быть более жестоким? Постулаты «живи здесь и сейчас» и «красота в мимолётности» — обман. Нет никакого «здесь и сейчас»: миг короче вздоха и взгляда. А человек жив ожиданием, и если вокруг всё превращается в прах, то ожиданием чего — смерти? Вода будущего не знает пощады, и мы ищем спасения в прошлом, как повзрослевшие дети утешения в родительском доме. Людям не нужна правда, им нужна красота. Живут, считая себя бессмертными или богами. Распоряжаются моей судьбой, словно уполномочены кем-то сверху. Повзрослев, полюбила Ван Гога за картину «Прогулка заключённых». Что бы ни говорили критики и биографы о копии с гравюры Доре[90], полотно — аллегория судьбы, где центральный персонаж — сам художник: куда бы ни шёл — шагаешь по кругу, что бы ни делал — раб, побег — утопия, не убежать от себя, не выпрыгнуть из тесной, раздираемой голодом и болезнями клетки плоти. Страх смерти, тюрьмы и одиночества — един и не отступит, пока чувствую себя живой.

— Кира-Кира, умеешь нарисовать безысходность! Оглянись, вокруг вас не город, а море. Успокойся и слушай его молчаливый зов. Волны сталкиваются и сливаются в бесконечный поток. Переплетаются тени, ветвятся миры, проникают друг в друга странички истории. Стань всеми — обретёшь себя. Мелодию в какофонии звуков может уловить обладатель идеального музыкального слуха, воспитанного в тишине, в погружённости на дно души. Но как раз к себе вы и не прислушиваетесь. Страх заставляет избегать себя, оглушает и ослепляет.

— А если встретиться с собой? С копией?

— Не успеете рта раскрыть, как тот, кто слабее, уйдёт. Несчастный случай, нелепая смерть. Бывает, но тропинки лабиринта редко повторяются и накладываются, как правило, никто не находит себя, но встречает тех, кому должен или кого ждал и любил.

Я забыла о встрече, а музыка продолжала звучать в сломанном плеере. Город, жизнь — всё вокруг рушилось, а над руинами плыли золотые завитки звуков, обрамляли крыши и облака. Тянулась за ними, пока не закрыла глаза и сама не стала невесомой как тень.

— Сон — нить Ариадны. Стены ломают, а тени и солнечные блики ложатся на землю за ними. Незыблемы и неизбежны. Психофоры, даймоны, ангелы-хранители, интуиция, внутренний голос. Какие бы имена ни давали нам, мы верны и никого не обманываем. Сделав шаг, раскалываетесь надвое, мы дробимся вместе с вами, помним все перерождения, рассказываем, сопровождаем — никто из вас не покинут. Иногда кричим, что есть силы, но вы как на войне контужены взрывами. Тащим за руку — упираетесь и сворачиваете не туда. Строим мосты — сжигаете. Отвергаете нас и теряете себя в лабиринте судеб.

Ангелы отрезают крылья и падают на землю, а люди смотрят фильмы об ангелах. «Faraway, so close»[91]! Если б призналась кому-нибудь, сколько вечеров прожила внутри фильма, отправили бы в сумасшедший дом. Ангелы вели дневники, мечтали понять, что есть время. Оно стучало, как влюблённое сердце, и проходило, как боль, писало картины подобно художнику, снимало кино. Времени не хватало, потому что часы тикали внутри меня. Ангелы не чувствовали времени, отстранённо наблюдая за его течением. Но знали любовь, были её посланниками. Как и люди искусства. Те, кто пишет картины и снимает фильмы об ангелах. «В нас самих нет смысла, приходим в этот мир, чтобы быть обретёнными кем-то».

— Мы и есть мост. Без нас вы — одиноки, отрезаны от мира и друг от друга. Разум, наука, технический прогресс погубят вас, как доспехи тевтонских рыцарей[92]. Кочевники ориентировались по далёким звёздам, учёные не способны разглядеть их без телескопов. Крестьяне без часов и календарей засевали землю. В старых романах предчувствовали и отводили беду от возлюбленных. Вы же похоронили в себе таланты, поручив технике всё решать за вас. Масс медиа вместо дара предвидения, сеть и мобильная связь вместо телепатии. Голубые экраны — современное божество, плодящее противоречивые мифы: засыпаете героями одного, а просыпаетесь злодеями следующего, и до бесконечности множатся образы, становясь частью абсурда. Трудно найти себя в хаосе, постичь, понять, идентифицировать, и вы себе не доверяете, канал, принимающий наши послания, замурован. Мы по разные стороны стекла: беззвучен стук, безмолвен разговор.

Ночь напролёт птица билась в окно, упорно, отчаянно. В грозу окна в доме были закрыты, люди спали. Утром распахнули окно и увидели пух и капельки крови на карнизе. Птицу не ждали, не встретили и не впустили внутрь, больше она не возвращалась, а может быть, умерла. В морозный полдень проветривали дом, и зеркало, не выдержав разницы температур, треснуло. Собирали с пола осколки, изранили руки. Мельчайший осколок проник по кровеносным сосудам в сердце и саднит, не давая покоя ни днём, ни ночью. Юная Эвридика сняла белые туфельки, вазу с красными цветами с подоконника и прыгнула вниз с двенадцатого этажа. Она сама была злом, дочерью Персефоны, принадлежала тьме. Наступила на искушение[93], и мост провалился.

Кошмары накатывают волна за волной, лежу на дне и смотрю на танцующие по поверхности воды солнечные фигурки. Я — за кулисами театра теней, по другую сторону зеркала. Наверху Ульвиг и Маугли тоже молчат о чём-то сами с собой. Аморген нем: психофора во плоти лишена дара речи. Теперь мы трое — хранители истины, а он — ребёнок, надеющийся на изрезанную, засвеченную киноплёнку памяти.

Сходимся и расходимся в танце, меняемся местами, сливаемся в потоке воды.

* * *

Я был танцующим человеком. Шутом, опрокинутой картой Таро. Жрецы разводили костёр в пещере, заваривали корень ибоги[94], острым камнем надрезали запястье, смешивая мою кровь и зелье. Когда пламя достигало сводов, мне протягивали дымящуюся чашу. Наступало время танца вокруг костра. Я был кем-то вроде шамана, через меня жрецы говорили с духами. Танец изображал их голоса: требовательные, наставнические, пророческие. Жрецы обводили мою тень, отбрасываемую пламенем на стены. Рисунки[95] предсказывали срок сбора урожая, предостерегали от опасности на охоте, выбирали жертву, обличали виновного. Тайные символы хранили внутри пещеры, а те, что предназначались всем, переносили на стены скал на всеобщее обозрение и в назидание. Я же просыпался под утро и не помнил ничего. Тусклый свет маячил издалека, смутная грань между днём и ночью, между жизнью — ощущением собственного отяжелевшего тела — и полётом забвения. В пещеру меня привели ребёнком, никогда не покидал её, не видел солнца, не знал, что творится снаружи. У меня была мягкая постель из пальмовых листьев и сытная еда, все мои просьбы считались священными и выполнялись незамедлительно. Все, кроме одной: уйти. Избранный не имеет права отречься.

Часы оседали на холодных камнях пещеры. В предрассветных снах убегал от песочного двойника. В мифах и легендах песочный человек кидает горсть песка в глаза, и люди засыпают. Моя первая жизнь была сном. Всякий раз он настигал меня, и я сам становился песком, чувствовал, как затвердевает кровь, как распухают и трескаются вены. А потом приснилась мечта в облике женщины, стоящей у выхода из пещеры. Звала за собой раствориться в солнечном свете. И снова бежал, но на этот раз песочный двойник споткнулся о камень и рассыпался. Я перешагнул через рыжеватую горку и ослеп от полуденного солнца. Мир плыл перед глазами, как облака по небу. Посмотрел на оранжевое облачко, догнавшее другие у горизонта, и понял: абсолютная свобода не здесь. Жизнь — борьба, сопротивление смерти, в ней не может быть гармонии, равновесия, лёгкости. Человек от рождения — пленник.

И я вернулся в пещеру. Предал мечту. Видели когда-нибудь человека, добровольно отказавшегося от мечты? Живой мертвец: ничто не держит на плаву, ничто не радует. Самое страшное несчастье — не верить в себя, не верить голосу. Голос пел о деревьях, озёрах, пасущихся стадах, а я видел перед собой пустыню. Дюны Сахары тянулись далеко за горизонт, уходили в бесконечность, давили на плечи. Ощутил себя маленьким, ничтожным ростком, клонившимся к земле от ветра. Без сил привалился спиной к скале, обмяк и сполз вниз. Сидел на корточках, обхватив руками колени, и плакал. Постель из пальмовых листьев казалась единственным пригодным для жизни оазисом. Струсил, не рискнул разыграть последнюю карту, не решился шагнуть в пустоту. Ослеплённый солнцем увидел Сахару будущего: такой, какой станет много веков спустя. Видел безжизненные пески, когда вокруг зеленела и цвела саванна. Мираж, вывернутый наизнанку. Смог бы выжить, если бы поверил голосу. Если бы завязал глаза и слушал ветер. Если бы спросил себя: где в пустыне срывают свежие листья? Крупная дичь — антилопы, жирафы, слоны… — одиночке не по силам, ловил бы птиц и жарил на костре, собирал бы плоды и ягоды. Но я повёл себя, как животное, выращенное в неволе: потоптался снаружи у открытой двери клетки, огляделся по сторонам и снова улёгся в углу на подстилке из пальмовых листьев в ожидании еды и питья. Воля — для тех, кто привык обходиться сам по себе, раб же погибнет без хозяина: хозяин — его завтрашний день. А у свободы нет будущего, только сейчас. Свобода никого не ждёт, и не становление она, а состояние. Текущий момент. Морские волны, следы на песке. Говорят, когда-то Сахара была морем, а теперь песок по километру в год продвигается на юг, заметая на своём пути города и цивилизации. Враждебные вздымающиеся дюны напоминают бесконечный шторм. Хаос. Застывшую маску опасности. Маска — не настоящее лицо, но сорвать её суждено не всем.

Я принял маску, смирился с темнотой пещеры, и голос онемел. Когда во время очередного ритуала жрецы поднесли мне чашу, она треснула, напиток пролился, угли зашипели, вытолкнув из костра облачко пара. Знак того, что мои танцы-видения прекратились, а душа раскололась надвое: непокорная часть догнала оранжевые облака у горизонта, а другая уснула во мне навсегда. Днём жрецы привели нового танцора-предсказателя: смуглого гибкого мальчика, такого же, каким и я начинал танцевать когда-то. Я же стал для них бесполезен, кормили в дань прошлому. Жил в пещере, иногда выходил посмотреть на деревню из тростниковых лачуг, лепившихся к скалам, на охотников, несущих окровавленные туши быков, на женщин, колдующих вокруг котлов, на свадьбы, пиры и похороны. Жил долго, мне некуда было спешить и не от кого убегать. Предрассветные сны о песочном человеке и мечте не вернулись. Наверно, и такое прозябание можно считать счастливым: спящая душа не испытывает нужды, разбудить её способна лишь смерть.

Но разлад с собой не исцелить временем. Рассечённая душа, миф о двух половинках, стремящихся соединиться. С Кирой у нас одна на двоих душа: оранжевое облачко столетия спустя родилось жрицей, повелевающей грозами, в древнем Египте, а моя половинка продолжила кровоточить, выбрав удел воина — с мечом в руках снова и снова шагать в пустоту в поисках новой земли, свободы и смерти. Танцующий человек отказался от мечты, и в следующей жизни его предала возлюбленная. Жрица рассказала вождю кельтских наёмников о фаюмском оазисе — «море» в Ливийской пустыне, а потом о планах воинов — фараону, и вождь убил её. Цепь перерождений, замкнутый круг. То, что сплотила любовь, меч вновь разрубил пополам.

Мы — две стороны Луны, волны прилива и отлива. Когда готовы простить, рассказываем свои истории друг другу, сплетаясь в одно целое. Переходим на «я и ты». Когда прошлые обиды отдаляют, говорим в одиночестве, о любимом как о постороннем, в третьем лице.

— Кира, ты слышишь меня? Откликнись! Поговори со мной!

Тишина. Песок извивается над вершинами дюн змеиными языками.

«Ты пожертвовал сестрой ради Киры», — сказал на пароме Аморген. Знал, что жрица украла мой сон вместе с семенем. Ребёнок мог бы стать мостом меж нашими берегами, встречей половинок души. Но, как некогда яркое солнце, война ослепила нас: жрица сожгла корабли, я выбрал меч. В тот век никто из нас не почувствовал новой жизни.

«Видишь ли, Кира, в каждом возвращении, когда избегаем смерти, ветка реальности сходится с той веткой других людей, которая иллюстрирует нашу смерть предыдущих воплощений», — и в последний наш раз протянул цветы, столь любимые сестрой, тебе случайно, не задумываясь, что сделал, не ощутив их всепроникающего запаха. Лилии, цветы забвения.

— Я помогу тебе вспомнить, — сказала на мосту над Прагой.

И облака поплыли по небу от тебя ко мне.

* * *

Облака Ульвига принимают в пути странные формы. Одно из них было похоже на птицу, взлетело над нами и расплескалось дождём. Я вымокла насквозь, а Кира с Ульвигом увидели радугу. Кельты верят, что радуга — мост между Асгардом и миром людей, а я считала её аллегорией любви.

«… не выбирать дом, а согласиться на первый попавшийся, где предложат согреться», — вспомнила, выжимая свитер. Плащ мешал карабкаться на мост, опрометчиво скинула его в море.

Глаза ангела на картине — глаза Арно. Не уберегла, потому что смотреть в них нестерпимо больно. И горячо. Плавишься заживо, хочется отвернуться.

— Ангелами становятся отчаянные души, чтобы взять в руки нож и отрезать себе крылья.

— Да уж, тебе страх был неведом.

«Ген искателя приключений, — рассказывали с экрана, — гонит их вперёд, в неизвестность, такие люди вращают Землю и способствуют развитию цивилизации. Разожгли огонь и начали добывать железо, открыли новые континенты и повели за собой на войну. Им свойственна отличная от нашей реакция на опасность: то, что нас пугает и отталкивает, их непреодолимо влечёт, как горный пик альпиниста. Если бы мы все были такими, то человечество давно бы вымерло, но к счастью, большинство из нас предпочитает сидеть дома и воспитывать детей». Ульвиг тоже говорил об этом. Ген риска! Насмотрелись научного бреда, пытаясь заснуть в душных номерах отелей в чужих городах. Надо же на что-то переключать канал «Euronews» с его бесконечными дефолтами, кризисами, безработицей, революциями, природными катаклизмами и точками невозврата. Неприкаянность, когда маешься, убивая время, потому что не можешь потратить его на нечто лучшее, чем ожидание. Но того, кто нужен, никогда не бывает рядом.

— Хочешь, пойду с тобой на землю?

— Убери нож. Жертвы принимают от тех, кого выбрали.

Загадала дом и мужчину. Обрела дорогу и ангелов-хранителей — пару, за оба плеча. Не дотянуться, не дотронуться. Высекаю статуи: холодны, но лица их помню на ощупь. Они — близко, а вы — далеко, они — мои, а вы принадлежите всем семи ветрам сразу.

— Тот, кого покидаешь вопреки своей воле, навсегда остаётся с тобой.

— В словосочетании «неосознанный выбор» ключевое слово всё же «выбор». И выбирает человек однажды — когда позволено выбирать, а дальше всё повторяется из жизни в жизнь по не зависящим от него обстоятельствам. Я отказалась от чаши, а ради жезла или меча не так уж и важно. Если выбрал себя, а не другого человека, то вряд ли когда-либо полюбишь по-настоящему, будешь пить и пьянеть.

— Чашу должны протянуть любимые руки.

Озеро Ошо[96] — идеальная любовь и вся моя жизнь. Двое влюблённых живут на разных берегах, а встречаются на острове посреди воды, не докучая друг другу совместным бытом и излишними прикосновениями. С Арно озеро уместилось в однокомнатной квартире в Сочи, а с тобой растеклось по всей планете. Тебе требовались километры личного пространства — города и страны! «Я люблю незнакомцев, — говорил ты, — наблюдать за ними со стороны. Люди издалека выглядят, как деревья в старом парке, будто держат на плечах небо, а вблизи мельчают и съёживаются, как дешёвые джемпера после стирки». Возненавидела слово «незнакомец», как живого человека, врага. Заразилась твоей привычкой поэта перекатывать слова на языке, не замечая отсутствия их произносящего. И сохранила письмо — единственное не на стекле, а по электронной почте. Там, где ночевала, не было столь вместительных зеркал. «Когда переполняет страх, убежище ищешь в словах, — писал ты. — Но все слова — чужие, восковой плёнкой склеивают губы, будто целовал оплавленную свечу. Как выразить то, что скрывается за стеной из слов, за частоколом букв? Было бы славно сочинить свой словарь и писать тебе на „новоязе“! Не перебирать лоскуты истлевших строк, а светить внутренним оком, но это кто-то до меня придумал. Верить и быть живым[97] звучит одинаково, но когда пишешь, мешает немая упрямая буква».

Никогда не стыдилась ошибок в словах и не выбрала чашу без дна. Вы оба искали смысл за пределами пентакля, а у ребёнка мёртвого города и так с завидной регулярностью выбивали почву из-под ног, нужно было за что-то держаться. Мне не по силам лепить из дождя: вода испаряется. У неё всего три формы: облака, лёд и та, что в сосуде. И не формы вовсе, а процессы. We live leaving, перетекая за край. Хотя «жить» и «уходить»[98] тоже не одно и то же слово. Культ вина и падение в сон — участь ловца. Гулкие шаги по камням лабиринта, мерный стук капель о дно, вязкие стены. Зябко. Сухой лёд внутри, кажется, сейчас ударит кто-нибудь посильнее, и сама осыплюсь мёрзлой крошкой в ботинки. Сконцентрировать волю, крепко взяться за ручку двери, — с другой стороны её тянет на себя очередная жертва. Яркий свет в проёме двери — точка невозврата. Так Янус и заполучал себе свежие лица. Просыпалась с похмелья, ощущая себя Прометеем: мою печень ночь напролёт клевали орлы, но в отличие от прометеевой, поутру она не отрастала. Боль и холод в крови. Античные медики не зря считали печень, а не сердце, творцом жидкости жизни[99]. Такие ночи убивали во мне все чувства, и проходило много-много бесцветных дней в пути, прежде чем любовь возрождалась из пепла подобно фениксу. Бедный Прометей! Молчащие скалы не смогут ответить, почему из его оков влюблённые сделали себе обручальные кольца. Перед провалом в сон, мы танцевали на границе тени и света. Хриплый голос саксофона в опустевшем кафе — блюз, синяя музыка грусти. Медленно кружились, путая следы на полу, смешивая акварельные краски в сообщающихся сосудах. Новый оттенок, неизвестный художникам, несуществующий в природе. Поднимала голову — понять, кто ты, но ты исчезал, оставляя меня одну в лабиринте. Мечтала заглянуть тебе в глаза, и чтобы хоть раз проводил до двери меня за руку!

— Маугли, прав тот, кто счастлив. А у нас была радуга!

— Поздно, Арно. Я открыла свою точку невозврата. Наша суть эта точка. Аморген был поэтом, превращал мифы в судьбу, а я читала и слушала её пальцами. Радуга не нужна, когда знаешь, что люди любят друг в друге сердцевину восьмёрки — то, чего недостаёт им самим, — сливаясь в знак бесконечности. В мире нас всего трое: разрушитель, создатель и искатель. Первые ведут войну, как Зевс с Прометеем, а третий рыщет у скал, чем поживиться. Он не помнит, кто он, и потому всегда как бы отсутствует. Будь облаком, невесомым ангелом. Так легче. Счастье — состояние, а становление — боль. Ты выбрал полёт, я принимала форму сосудов, пока не научилась лепить, Аморген строит замки и города из ледяных кубиков слов. Мы и есть время. Глупо бороться с собой. Невозможно вернуться в прошлое: то, что вчера принимали за награду, сегодня видится наказанием. Мне нужен свой дом, даже если дорога туда под проливным дождём и затянется не на одну жизнь.

В моём сне о реке, ребёнке и зеркале два варианта финала. Берег и океан. Можем пополнить запасы водорода звезды, а можем снова родиться и жить. На кольцевой линии поезда конечная станция условна. Если звёзды сгорают, оборачиваясь чёрными дырами, почему из чёрной дыры не может родиться новая звезда? Рождается и живёт, но по ту сторону зеркала. Архимедова спираль. Качели. Вдох — выдох бесконечности. Энергетический и материальный миры проникают друг в друга, космос и хаос хранят равновесие чаш Маат. Зазеркалье реально, у Вселенной есть отражения, а вдруг в одном из них ты не последний рождённый и намечается премьера нашего фильма? Что если мост через время ведёт в параллельный мир? Хорошо бы родиться вначале или посередине столетия! Нести людям свет кровоточащим сердцем Данко. В нашей безнадёге виновны даты рождения: …1778–1878 — 1978… В конце века люди приходят на землю усталыми. Утомительно шагать по дороге след в след и вытягивать шею из-за спины впередиидущего в попытке разглядеть горизонт. Нужен мост, временной или пространственный скачок в неизвестность.

«Мы живём в хрупком мире на краю времени и в преддверии конца света, — рассказывали с экрана. — Зрелое общество, утратившее веру в богов, где люди мнят себя равными им. Создатели и разрушители. Наука рассовывает мироздание по экспериментальным колбам, искусство пережёвывает наследство великих мастеров, как корова жвачку. Иные же, осознав безысходность момента, разрушают мир войнами, бунтами, революциями и себя — наркотиками, безумием, самоубийствами. Лодка раскачивается, переворачивается, вновь скидывает людей на грань выживания. Человек — животное, и главная его цель — выжить. Если нечего преодолевать, люди впадают в депрессию — болезнь цирковых лошадей и Сизифа. Не хотят жить и размножаться, чувствуют усталость и начинают вымирать».

У некоторых создателей как раз желание размножаться трансформируется в ваяние статуй. Гены! Что они понимают, эти учёные? «Мы гораздо большее, чем наши тела», — говорил ты когда-то. В мёртвом городе зажгла свечу в зеркалах. Пропала, чтобы найти себя. И тебя. Будешь строить тающие города, а я населять их песочными статуями. Душа выбирает нам путь, но мы забываем, кто мы и откуда пришли. Может, Стиви Уандер[100] ослеп сразу после рождения, чтобы слышать звуки мира, не отвлекаясь на образы, а Бетховен начал терять слух, чтобы слышать свою музыку, изнутри, без помех и вторжения чужой? А как появилось граффити? Художники, чьи картины нигде не хотели выставлять, взяли в руки баллончики с краской и начали расписывать стены домов. Мы тоже сможем! Если не опоздаем на свидание с жизнью. Нам бы выиграть время! Тоту же удалось выиграть в сенет у Луны пять дней «над годом» для богини Нут[101]. Он бы и тебе покровительствовал, вы одной крови — оба летописцы.

— Маугли, Аморген тебя не слышит. Нет ангела — нет связи между людьми.

— Вселенная — сеть, люди и без ангелов связаны друг с другом, мысли материальны, желания сбываются. Правда, иногда «мировая сеть» долго их исполняет, а жизнь — коротка. Великие же получили признание, пусть и после смерти. Ни словечка не пропадёт. К тому же, он умеет читать по губам.

— Отвратительно! Разговор о прошлой любви с нынешней смахивает на предательство.

Предать — предать огню/земле/забвению — передать из рук в руки.

— Я стала другой, Арно.

— Тебя претворили словом?

— Нет, вернули самой себе.

— Что ж, давно пора выбрать дом.

Эпизод 2. Чаши

Дом стоял высоко в горах у кратера вулкана.

— Прообраз всех домов на земле, — пояснил Арно, выдавая нам ключи, — строй — не строй всё равно сгорит.

Сразу вспомнился остров Гелиоса, где домики карабкались на вершину Этны в надежде, что лава прольётся по другому склону, а хозяева с невозмутимым спокойствием обсаживали их цветами, лимонными деревьями и виноградниками. Будто пепел — лучшее удобрение для цветов, а вечность — пойманный в ладони миг. И если греки свято верили, что обретают мудрость Сократа, разгуливая босиком по древней земле, то сицилийцы считали себя потомками Солнца и засыпали в его горной огненной колыбели. Их философ, Эмпедокл, прыгнул в жерло вулкана: по одной легенде, чтобы приблизиться к земле, а по другой — к богам. Но ни земля, ни боги не приняли тщеславного целиком, выплюнули его сандалии. Ангелы отрезают себе крылья и падают на землю, философы бросаются в кипящий котёл лавы. Почему обязательно нужно сигануть головой вниз и разбиться о камни, прежде чем воскреснуть, встать и пойти вдаль по дороге, отрешённо насвистывая и толкая вперёд носком ботинка осколок валуна, который только что раздробил своим лбом? Неужели нельзя обойтись без падений на дно колодца и геройских поступков? «Ты — трус, Аморген!», — упрекнула бы Маугли. «Да, — ответил бы я, — сочинив множество подвигов, никогда не совершал их».

— Выдохните весь воздух из лёгких на пороге, — попросил ангел, — иначе не проникнетесь атмосферой дома.

В доме была одна, но просторная комната сплошь зелёного цвета: обои на стенах, ковёр на полу, шторы на окнах. Посреди комнаты — стол, укрытый зелёной скатертью, на нём — карликовое гранатовое дерево в кадке. В древнем Египте лица мумий разрисовывали зелёными полосами, а в саркофаг клали плод граната: и то, и другое символизировало воскрешение и вечную жизнь.

— Комната — кристалл мироздания, — сказал Арно. — Помимо вас здесь обитают миллиарды теней, не подозревающих о существовании друг друга. Не бойтесь, они вам не помешают. Всякий входящий видит в комнате лишь себя и тех, с кем пришёл.

— Нам позволят вернуться на землю?

— Возможно. А пока располагайтесь. Кувшины с напитками принесу вам чуть позже. Устраивайтесь поудобнее в креслах и раздёрните шторы, темновато здесь.

Шторы мягко распахнулись, как полы халата, обнажая вид из окна, плетёное кресло тихонько вздохнуло подо мной, и по телу разлилась нега уюта, какую испытываешь дома после долгого трудного дня. Скосил глаза на вас: ты улыбалась, глядя в окно, Ульвиг сидел неподвижно и прямо, как и полагается воину, а Кира закуталась в толстый шерстяной плед, будто за окном ей показывали морозную русскую зиму.

— Окна выбирают смотрящих. Видите то, что ожидаете за ними увидеть, — подтвердил ангел и ушёл за напитками.

Ты, конечно, смотрела на море. Однообразный пейзаж чередой волн напоминал декадентскую картину Эдварда Мунка «Вечер на улице Карла Йохана»: поток лиц, накатывающих на зрителя, захлёстывающих, проникающих сквозь. Единое цветовое безумие. Вот он, атлант, идеальный лик статуи, сотворённый из множества глаз, лбов, подбородков, чёлок, бровей, скул и носов, выхваченных беспокойным взглядом из толпы. Судя по твоей улыбке, улов не был скудным.

Под моим окном росли кусты гибискуса. Ги-бис-ку-сы, — машинально повторил про себя. Какое искусственное имя у этих цветов! Их мог бы поливать из родника забвения Гипнос — повелитель снов, брат Танатоса и дочерей Кроноса мойр в своей сумеречной пещере на краю мира, куда солнечный бог не рискует заглядывать. Но они живые и замечательно пахнут. Жёлтые гибискусы называют «китайской розой», бордовые «цветком любви», а белыми украшают «маргариту» — неизменную спутницу романтических вечеров. В центре палисадника заметил фонтан из палевого известняка со слоном. Из хобота должна бы струиться вода, но источник, увитый плющом, пересох. Башня из слоновой кости, вспомнилось мне, мой внутренний дворик. Стоит назвать цветок по имени, как он тут же вянет. Побеги винограда и олеандров переплетаются, не разобрать, где цветы, где ягоды, не подрезать сухие ветки. И растения душат друг друга, как мои бестолковые строчки. А из-за калитки в прорехи занавеса из дикого дрока за мной следила чернота.

Её и видела Кира в своё окно: безрадостную дорогу к вершине вулкана, застывшие лавовые поля, безмятежную равнину одиночества. Продрогла от ветра, хотелось втянуть голову в плечи, спрятаться, лечь на дымящуюся тёплую землю и заснуть навсегда. Ариадна с оборванной нитью в руке, отчаявшаяся, не дождавшаяся Тесея. Говорят, из кратера вулкана лава поднимается наружу по тоннелям, образующим лабиринт. Может, лава и есть волна света? Покинутый нами мифический город построили на берегу моря и близко к вулкану. Многие историки уверены, что Платона вдохновили извержение вулкана на острове Санторини и цунами, уничтожившее микенскую цивилизацию. Проявление идеи Атлантиды в действительности. Свет, претворённый в материю.

На свет мотыльком полетел Ульвиг. В город героев, где есть всё: и солнце, и ночь, и смирение, и битва, и голод, и богатство, и огонь, и пепел, и снег, и шум, и ярость; где мёртвые убивают живых, а живые не дают ни минуты покоя мёртвым. Если Ульвиг поторопится и жажда вытолкнет его из окна, то сломает ногу или позвоночник, или ключицу, обрекая себя просить милостыню на площадях и проспектах до скончания дней. Если научится терпению и смастерит лестницу хотя бы из штор, у него, пожалуй, будет шанс выжить, выиграть, победить.

— За окнами — наши жизни? — спросил у нарочито громыхавшего кувшинами и чашами о железный поднос Арно.

— Метафоры.

— А если бы мы пришли вдесятером, если бы нас было сто или тысяча человек сразу?

— Кристалл может иметь сколько угодно граней, окон хватит на всех. Не все, правда, понимают, что они — зеркало. Бегают от окна к окну, пока не обессилят и не исчезнут совсем, а видят одно и то же: что внутри самих, то и снаружи. Иные, поумнее, садятся в центре комнаты на пол и наблюдают за остальными, стараясь по мимике, теням и движениям угадать, что за окнами. Первые теряют себя, вторые связь с реальностью.

— Но я же могу изменить вид за окном?

— Считаешь себя лучшим поэтом, чем мироздание? — усмехнулся ангел.

Я испытал стыд и отвращение. Стыд за то, что цитирую, а сам нем, как замороженная рыба. Вечный второй, если не сотый, не миллионный. Ничего нового не напишешь, пока не начнёшь думать вместо того, чтобы читать. Так и просидишь попугаем в чужой гостиной. Искусство — попытка объяснить очевидное. Не заблуждайся: и без тебя все всё давно уже знают. Слепой художник синей краской рисует закат над городом и показывает картину зрячему, пока тот смотрит на заходящее за крыши красное солнце. Вспомнил меткую фразу Маугли: видела город, но не жила в нём. Мои слова — тоже проездом. Прощаю великим их невозвратный past perfect и ненавижу пассажиров первого класса в моём поезде. Сам себе отвратителен, а в других вижу кривое своё отражение. В ком-то больше кривизны, в ком-то меньше.

Арно не похож на Альберта в образе ангела. У брата крылья были настоящими — выстраданными, перепачканными землёй. Арно же словно их отбелил, накрахмалил, не крылья, а безупречно чистые простыни в первую брачную ночь! И распускает их как павлин хвост. Ножом размахивает — не отрежет, кишка тонка, к тому же его и не приглашали. Тьфу! Не думал, что меня посетит столь мелочная реакция на соперника, как ревность. Всегда считал себя выше людей и их предрассудков. К тому же Арно не человек, ангел. Да и ты не та Маугли, которую он знал когда-то. Город вылепил тебя заново.

Но ни прежней тебе, ни нынешней не смогу рассказать, как стал поэтом. В 1787 году лондонский Сент-Джеймс парк был далёк от совершенства, Джон Нэш не успел приложить руку к извилистым лесным тропкам и затянутым тиной прудам, где обитали лебеди. С десяток белых и трое чёрных — опасливо держались в сторонке. Чёрные мне, девятилетнему, привыкшему к весёлым играм со сверстниками, казались изгоями, я жалел их и размышлял, как бы помочь. А потом подсмотрел, как Альберт грунтует холст жжёной умброй и пишет осенние листья на тёмной земле невесомыми охряными прикосновениями кисти. Выкрал у брата белила и пол осени приманивал лебедей на хлеб и ставил силки. Брат, увидев моё плавающее в пруду «творение», занёс надо мной руку, но не ударил, а резко развернулся и зашагал в сторону дома. Я побежал следом. Дома брат заперся в мастерской на ключ, и разделённые толстыми стенами мы молчали весь вечер. Поначалу подумал, что Альберт злится из-за истраченных белил или завидует мне: его картины ничью судьбу изменить не смогут, а я подарил лебедю счастливую жизнь среди белых сородичей. Но на следующий день лебедь не плавал, не хлопал крыльями, а неподвижно сидел в зарослях камыша, зябко нахохлившись. Я расстроился и опять позвал Альберта к пруду.

— При дворе Александра Македонского, — сказал он, — одного мальчишку с головы до ног выкрасили жидким золотом, изображал на пирах статую Купидона.

— И что с ним случилось? — спросил я, чувствуя, как к горлу подступает первый комок страха.

— Он умер, — ответил брат.

— Но почему?!

— Жить получается лишь собой. Твой чёрный лебедь теперь погибнет. Не сможет летать и замёрзнет насмерть в ледяной воде. Перья должны предохранять птицу от холода и влаги, но от белил они слиплись и стали бесполезны. Перекрасив, ты убил его.

С тех пор рисую словами: ими никого не убьёшь, разве что в переносном смысле.

Альберта помню братом, а не любовником. Я же любила его, когда была женщиной! Но мне легче вспоминать своих женщин, чем как сам был одной из них. Киноплёнка моя засвечена во многих местах, иные жизни пролетели как сон, ничего после себя не оставив. Вспоминаются русские женщины. Было много других, но как будто и не было вовсе. Говорят, русские как зефир: распробуешь — пристрастишься. Но эмигрантки, о ком так говорят, — еврейки. Оглядываешь их округлости первозданной женственности и почему-то сразу думаешь о современных интерпретациях коньяка «Мартель» — «XO» и «Grand Extra» и языческих статуэтках богини матери-земли. Русские — другие. Мустанги-иноходцы, в извечных бегах от самих себя и стремлениях в никуда. Все округлости вытянулись в ноги — длинные, закалённые и мускулистые. В Праге, где в последний раз родился Ульвиг, возвели памятник русской шпильке: ни одна женщина больше не способна скакать день-деньской на каблуках по брусчатке. А у русских свист лассо и ветра в ушах. Они неизменно хотят то, что точно дать не сможешь. Загадка русской души: они не знают, чего хотят, не знают даже, чего бы им захотеть. Неопределённость и взгляд с поволокой.

Маша хотела конфет из уваренного сгущённого молока, их подавали к чаю в студенческом кафе в Кембридже. Я тогда изучал славянские языки, литературу и библиотечное дело.

— Мало! Дайте ещё! — требовала она на «шипящем» английском — типичный акцент для славянки.

А мне нужно было изучать языки. Через пару месяцев сам на неё шипел:

— Пре-кра-т-и-и-и! Это неприлично!

На каникулы ездили в Ригу[102], не помню зачем, послушать русскую речь? К тому времени я поднаторел в языке тела. Смотрел на её изогнутую чёрную бровь с кольцом и представлял, как по возвращении в Лондон воткну себе такое же. Мы были похожи с ней, как брат и сестра. Миндалевидные, словно углём очерченные глаза, высокие скулы, матовая смуглая кожа, неподвластная румянцу. Среди белокурых и голубоглазых лондонцев частенько чувствовал неловкость, поэтому и лебедя перекрасил. А глядя на себя в зеркало, видел её. Нравилось быть ею, что-то в этом было невысказанное, мучительное, сладостно-вязкое. Читать мысли и чувства, исследовать потаённые уголки сознания, смотреть на мир её глазами, а придя в себя, помнить о воплотившемся мистическом опыте. И с тех пор не разговаривать, а узнавать, предвосхищая каждое слово, движение, вспышку, чёрточку. Господи, Машка, если бы нам вернули тот день на Ратушной площади, где сидя рядом с тобой в кафе под открытым небом, думал не о звёздах над головой, а о твоей пронзённой брови, выпросил бы для тебя целый мешок этих засахаренных, пластилиновых конфет! И мне бы совсем не было стыдно. Я — гнусный сноб. Раздражает, когда кто-то громко смеётся, бурно радуется, яростно требует. По-настоящему начинаю тосковать по людям, если уходят навсегда. Снимал фильм об ангелах и проникновении, а ты случайно попала в кадр. Умерла во время операции из-за глупой оплошности хирурга. И прекратила требовать. Мне язык надо отрезать, чтобы не перекатывал на нём камни, не откладывал за пазуху. Не твердил «мне так жаль, так жаль» до кровавых мозолей в сердце.

Если верить Рембо, поэзия — женственна. Нет, не клеится и не ладится. Мои кусочки — от разных мозаик. В моде тогда были шляпки и ленточки и никаких колец в брови. Пирсинг появится в шестидесятых годах двадцатого века. Кем же была Мария? Моей выдумкой? Чьим-то взломанным сном? Не знаю. С тех пор, как Маугли поменяла местами все вещи в моём доме на Мальте, начал путать сны с явью.

Однажды мне приснился Франц Кафка с портрета в сборнике «Созерцание»: по-мальчишески оттопыренные уши, впалые щёки и фаюмский взгляд из вечности — смотрел в объектив фотоаппарата оттуда, где уже знают Судьбу. «Когда любишь кого-то, приписываешь ему свои мысли и чувства. В жизни же он таким не является. Но можно его таким сочинить, — сказал он. Я схватился было за карандаш, но, помолчав, он добавил: — Пишут не для того, чтобы прославиться, а для того, чтобы остаться. Навсегда».

Вот и рифмую истёртые воспоминания, будто они — философский камень, превращающий ёлочную мишуру в золото, а осколки разбитого зеркала в неназванные звёзды. Капелька дождя, сверкающая на паутинке. Красиво? Но попробуй сжать её пальцами. Мерзость! Рифмуй — не рифмуй, а игры в песочнице или в классики, беготня под дождём, мелодии музыкальных шкатулок, мамины блюда, поцелуи на скамейке у всех одинаковые, и никому, кроме самого вспоминающего, не нужны, ни для кого другого не имеют значения. Всё в моей жизни: книги, картины, женщины… — копия с копии, безликие янусы-близнецы. И северный ветер срывает бутоны цветов за окном. Ты была права тогда, в башне: начало стоит забвения. Мне не нужна истлевшая сказка, я хочу жить.

«Литературная работа по ночам, с долгими перерывами на отчаяние, — мог бы заключить Кафка, — потому что Прометей давно умер, а необъяснимые скалы молчат»[103]. После грозы в саду его светлячки взмыли в небо. Чем они хуже звёзд? С судьбой не поспоришь: пришлось присесть на дорожку и изменить завещание. А я что могу завещать? Знаю-знаю, я — только летописец, регистратор мгновений. Таскаю везде с собой задохнувшихся, померкших светлячков в спичечном коробке в кармане брюк: их похоронят вместе со мной. Закопают в землю, как что-то постыдное, от чего избавляются поскорее: сбрасывают за борт, вычёркивают вон, забывают напрочь.

— Выпей, дружок, в голове прояснится, — сжалился надо мной Арно и протянул кувшин и железную чашу.

— Нальёшь? — попросил его.

— Нет, здесь ты — виночерпий.

Я — виночерпий, оказывается. Медленное такое слово, как облетающие лепестки цветов. Черпаю слова из чувства вины. Когда меня все простят, слова в моём кувшине закончатся.

* * *

Ветер сделал уборку в небе, разобрал завалы туч. Горизонт светлеет. Серое небо. Мягкие приглушённые краски. Запахи йода, сосновой смолы и едва заметный фиалок. Они повсюду цветут на побережье.

«Не думаю, что люди принимают такой простой факт: в жизни нет смысла. Мне кажется, из-за этого людям страшно неуютно», — говорил Дэвид Линч.

Неуютно? Смотри на цветы, они — живое воплощение счастья. Жаль, у меня нет своего балкона или хотя бы подоконника, где могла бы их посадить. В чужих городах всегда так: северный ветер, сквозняки изо всех щелей, горячую воду и электричество отключают одновременно, дождь стирает родные лица из памяти, будто люди — фотографии, размокают и расплываются, крыша в кафе протекает, а осень наступает раньше срока. Память — ненадёжная машина времени: сколько ни представляй себе вчерашнее лето, всё равно дрожишь от холода, кашляешь навзрыд, наматываешь на шею кашемировый шарф, и от ворса слезятся глаза.

Море катит тяжёлые волны, люди идут по набережной навстречу неиссякаемым потоком. Лица как волны. Я стою на бордюре — ровно посередине, как на разделительной полосе. На волнах пенятся барашки, на лицах проскальзывают улыбки. Волны бьются в берег «шиих-шиих», люди чеканят шаг «цок-цок». Стрелки часов, самозаводящихся от движения. Плавные размытые контуры. И вдруг резко субъективной камерой крупным планом — пристальный взгляд из-под угольно-чёрных бровей, как воспоминание из прошлой жизни. С новой любовью мы возрождаемся, живём и умираем. В кафе, где мы встретились, ничего не изменилось: бронзовые львы по-прежнему грустят у входа, внутри разливают глинтвейн с мёдом и варят дурманящий кофе из арабики, храня рецепты в тайне от посетителей. Чувствовала ли я тогда свои нынешние шаги? Пожалуй, да. Ты наблюдал за нами от барной стойки. Знал ли ты тогда, что камень попадёт под колесо машины Арно? Конечно, знал. И ждал. Закон Архимеда в переносном смысле: люди нас покидают, потому что кто-то лучший, тот, кто сильнее и ближе, и предназначен нам, вышел навстречу. Дождь переполняет чашу, завтрашняя вода выталкивает сегодняшний день.

— Маугли, — выговаривал мне Арно, — тебе как будто не по себе со мной рядом.

— Меня нет.

Спустя много лет посмотрела «Внутреннюю империю» Линча: «Это больше, чем любовь!», — и дальше — кусок сериала о кроликах — низшем звене в пищевой цепочке. «Она теперь высоко над печальными днями», — звучит в финале. Можно растворяться в другом человеке, если знаешь, что после того, как вода испарится, от тебя хоть что-то кристаллизуется на дне бокала. Не превратится в пар. Хемингуэй писал: «Земля плывёт три раза»[104]. Три! Максимум. Два я уже израсходовала. Третьего не дано. В жизни всегда есть выбор: либо теряешь себя, либо тех, с кем плыла земля, либо уйти, либо остаться. «Хотя тебе было бы бесконечно легче просто неудержимо хотеть остаться»[105].

Теперь мы все — над печальными днями. Мы же не люди здесь. Смотрим в глаза, но любим не человека, а воспоминание о нём. Ревнуем к прошлому, «прожитому тобой без меня», где не только наши пути не пересеклись, но и на карте твоей меня ещё не существовало. И если нам позволят встретиться в следующей жизни, боюсь, придётся познавать друг друга заново. Неужели от тебя сохранилось лишь имя, зашифрованное в коде от сейфов гостиничных номеров? Буквы без труда переводятся в цифры, если использовать латиницу. «А», к примеру, перевёрнутая римская пятерка, «О» — нолик, а «M» — тройка на четвереньках. У Арно был треугольный номер телефона в Сочи, и я унаследовала треугольники — мучительные невозможности выбора. Твоё имя раз за разом перечёркивает моё прошлое крест-накрест. Ты — крестоносец. Напиши мне на зеркале, дождём на окнах, кругами на воде, ветром на песке, огненными брызгами лавы, гранатовым стеблем на остывшем пепле, мелом на городских стенах, неоновой вывеской ночного кафе, бегущей строкой Euronews… Напиши! Хочу знать, что ты рядом со мной.

«Я не вынудил ни одного человека заплакать». А ты плакал обо мне, Аморген? Когда блуждала по лабиринтам чужих снов, и ни ты не мог предвидеть, ни Псы предсказать, вернусь ли. Нет? Вот и я пролила свою чашу. Понимаю, не по-мужски. Но ты же — поэт! Поэт — вне пола и возраста, вне времени и пространства. Поэт может и должен рыдать в голос. А ты молчишь. Что ж, не будем об этом.

Мне нравится любовь женщины к мужчине на расстоянии: нежная и тоскующая, бесконечное ожидание Сольвейг. Без ссор, бытовой неустроенности и собственнических инстинктов, когда не перехватывают руку на полпути к прикосновению. Такая любовь живёт на кончиках пальцев. У неё больше жизней, чем у кошки, и целое море слёз. Меня восхищает, когда мужчины любят друг друга, на равных, взаимно дополняя, как Рембо и Верлен: один знал, что сказать, другой — как, «я красил гласные, ты музыку искал в словах». Бесшовный андрогин, а любовь — «жажда целостности и стремление к ней»[106]. Мне омерзительны женщины, не сумевшие дождаться мужчин, слипшиеся друг с другом: личинкам не суждено стать бабочками. Но хуже всего любовь мужчины к женщине вблизи: благоговейно снисходительная, коллекционера к вещи. Никогда-никогда-никогда не признает её ни равной, ни достойной, ни единственной, ни последней, и как малый ребёнок, катая машинку по полу, мечтает о новой модели.

За бесчисленных любовниц Диего Ривера оправдывался советом врача: «По состоянию здоровья подобное разнообразие необходимо».

— Пусть так, — сказала Фрида. — Мне не нужна твоя верность. Мне нужна твоя преданность. Ты будешь преданным?

И он был с ней во всех начинаниях и до конца. Преданность и есть главное качество золотого сердца. Когда можешь отбросить мелочные обиды и прийти на помощь. Не могу ею похвастаться. Любые бескорыстные желания убивает страх быть отвергнутой. Чёрт возьми, родной город выгнал меня! Как же мне не бояться? А преданность — без страха. Да, у этих двоих была идеальная любовь: живая, но без расколов и наспех замазанных трещин. Судя по автопортретам, Фрида, как и Рембо, была всеми и никем одновременно, ей всегда было кого писать, ни разу не повторившись. Настоящей любви присуща необратимость, как и смерти. Отец меня очень любил, везде носил на плечах и называл «чемоданом без ручки». Наш город так и не простил нам его смерть, стёр с карт и себя, и всех нас. Не могу сблизиться ни с одним мужчиной, потому что сравниваю их взыскательную, вечно голодную любовь с его всепрощающей и отдающей.

Мокрая собака дрожит у кафе. Заглядываю ей в глаза. Прижимается ко мне, и несколько шагов идём рядом, чувствуя друг друга. Почему меня нельзя любить, как эту собаку, — за то, что когда-то шла рядом? В разных и никчёмных жизнях меня любили музыканты, поэты, художники, герои, титаны, ангелы, боги. Им нужна хрупкая, трепещущая на ветру муза. Я была ею. Флейтой, поющей струной. Зеркалом их иллюзий: каждый смотрел в меня и видел то, что хотел. И все они чего-то добивались, барахтаясь в волнах прибоя, требуя того же и от меня. А я смотрела на море. Знала: войду в воду — почувствую жизнь и перестану её замечать. Пока расталкивают друг друга локтями, чтобы заплыть подальше, солнце сядет, и никто из них так и не поймёт, как прекрасно море на закате. А я смогу дождаться и увидеть багровый свет сквозь дождь.

В чаше небесной — кровь Диониса, в чаше земной, на столе, — вино. Если и в третий раз расплещу любовный напиток, никто не поверит в случайность. Хочешь — не хочешь, а чашу — до дна.

* * *

Чашей возможностей мне чудился город. Сияющим звонким бокалом из горного хрусталя, где на дне по ночам просыпались пленительные огни фонарей, витрин и неоновых вывесок. В город стремились все: бродяги, монахи, философы, воины, разбойники, торговцы, безработные, ремесленники, безумцы. Огни манили и обманывали всех без разбору: и странников, и горожан. Разбитые сердца склеивали, как фарфоровые чашки из прабабкиного сервиза, скрывали за стеклом сервантов в гостиной и шагали дальше по улицам и проспектам. Жизнь — тот же покер: нет плохих и хороших, заслуживших и недостойных, есть игроки. Победители и побеждённые меняются местами в зависимости от крупье, распечатавшего колоду. Счастливая карта — от Бога, а беды раздаёт Дьявол. Тащи карту, Ульвиг, тебе не дано угадать, чьё лицо под маской сдающего. Будь ты хоть семи пядей во лбу, без приглашения в банкетный зал не пропустят, да и горе не возмездие за грехи: зачастую страдают честнейшие благородные люди, а подлецам и бастардам всё сходит с рук. Можешь сбросить карту, не глядя, или повысить ставку — вслепую. Пророку не место за игорным столом, его повесят на дереве за ногу, головой вниз. А тебе стоит попытаться приручить удачу верой в себя и в лучшие времена.

Я извлёк урок из миража наизнанку и на этот раз всё сделал правильно. Вошёл в город незаметно, с подветренной стороны, где Флегетон западает за край: взгляды живущих всегда обращены на восток. Сверху, из окна, огненная река виделась лавой, востекающей из жерла вулкана, а внизу оказалась потоком рубиновых фар мчащихся автомобилей. Скоростное шоссе делило город на северную и южную части. Южане рвались на север, северяне — на юг. Плата за переправу через шоссе предназначалась светофорам, но они были сломаны: монетки кидали так часто, что переключатели света с красного на зелёный перегорели. Люди же, рискуя попасть под колёса машин, продолжали перебегать на ту сторону. Людям непременно нужна та сторона, где их нет. Я починил проводку и выгреб мелочь — свою первую добычу. Не золото, но на несколько обедов в ресторане, новый костюм цвета кофе с молоком и номер в недорогом отеле хватило. Так я и стал хозяином радужного моста: деньги кидали не в прорези на столбах светофоров, а в мою внушительных размеров чашу. И вряд ли кто-нибудь вспомнил бы, что когда-то было иначе. Самое время начинать прикармливать удачу, самое место понять её суть в сердцевине чужих дорог и страстей. Наблюдал за прохожими, подслушивал разговоры, подсматривал улыбки и рукопожатия, улавливал настроения. Человек не живёт в пустоте и не принадлежит себе, а всегда действует внутри той или иной истории, желая вписаться в поворот событий и ожидая одобрения окружающих. И если предположить, что счастье — гармония с миром, то нужно знать, где и как искать его здесь и сейчас, в городе, где нахожусь, рядом с теми, кто изо дня в день держит путь на север или на юг мимо меня.

На первый взгляд в их курсировании туда-сюда не было никакого смысла, но вскоре я ощутил силу рутины: всякий переходящий шоссе думал о том, что ждёт на другой стороне и ни о чём более. Прошлое севера, как и будущее туда возвращение, застилал зелёный свет на юг. Пешеходы чувствовали себя маятниками, позабыв, что часы их не вечны и однажды хождение прекратится. Воробьиные шажки повседневности заглушали неотвратимую поступь смерти. Они и не знали, что ежегодно в автокатастрофах погибают сотни горожан и миллионы по всему миру, не замечали мигалок и сирен скорой помощи и дышали ровно, как спящие в колыбели: вдох-выдох, вперёд-назад, север-юг. Медленно и неизменно. Буднично. Город на шоссе напомнил мне город над морем, откуда мы отчаянно пытались сбежать, с той лишь разницей, что птицы здесь летали по небу, а не прятались под мостами. В городе над морем строили фонтаны под дождём и не могли толком объяснить зачем, здесь же маялись меж завтрашним днём и вчерашним, тщетно пытаясь догнать если не других, то хотя бы себя. Человек устремлён в будущее, под светофором он уже не семьянин-северянин, поцеловавший у порога жену на прощание, а неутомимый работник юга, истово продаёт зеркала или старательно прилаживает набойки на сапоги. Дом — работа, север — юг. Повторяемость создаёт ощущение безопасности, как во сне, когда знаешь, что проснёшься. У дороги никто из них не догадывался о себе настоящих, видели свои копии, маски — потерянные на вчерашнем маскараде или ещё не раскрашенные и не покрытые лаком к завтрашнему. Моя переправа была их сном — коротким беспамятством между закатом и рассветом. Или жизнью? Родившись, человек начинает движение к смерти, ускоряясь и порой не вписываясь в повороты, но так или иначе настигает её в конце пути. Уходит в рассвет, ступая босыми ногами по прохладной росе. И никто уж не вызовет в горящих факелов круг. При жизни человек несётся по кругу, а после неё бродит кругами, как в Аду у Данте. Из дома в дом, из города в город.

Почему все города на том и на этом свете так похожи? Не потому ли, что люди не способны сочинить новый миф, не повторив почти слово в слово предыдущий? Множатся отражения, но свеча в зеркалах одна. Кто зажёг её? Почему в христианском Аду текут языческие реки: Стикс, Флегетон, Лета? Сидя у окна в зелёной комнате, надеялся на искупление: Флегетон смывает кровь с рук убийцы. Лавовый поток состоит из элементов ядра и мантии Земли, чем не река Аида? Но огненная река превратилась в Лету и вместо очищения подарила забвение: источник у них один — слёзы Критского Старца. Вода. Зеркало времени, отражавшее теперь и меня. Я стал частью города, и нужно было завоёвывать признание общества. На пересечении дорог без труда заводят знакомства. Приглашали на торжества и в гости, втолковывая, что костюм цвета кофе с молоком годится для званых обедов, а к ужину прибывают во фраке, что существуют приличия, мода, мораль и правила поведения, а главное в жизни то, что скажут или подумают обо мне другие. Старался и соответствовал. Выучил по именам лучших портных города, опаздывал на светские вечеринки ровно на принятые десять минут, смеялся в общем хоре над непонятыми шутками и лил крокодиловы слёзы вместе со всеми. Легенда о том, что крокодил оплакивает жертву, поедая её, красивая, но всё же легенда. Слёзы — защитная реакция организма, избавляющая от переизбытка солей. «Вы — соль Земли»[107]. Поплакал, и отлегло, полегчало. Человек для себя — тяжёлая ноша в пути. Наедине с собой он — сплошное сомнение без чётких границ и очерченных контуров. Куда как проще отдаться на растерзание Другому — вору, «укравшему меня у меня»[108], освободившему от бремени самопознания. Тысячи глаз наблюдали за мной ежедневно, их выражения служили ориентирами определённости: чувствовал стыд или гордость за свои поступки, испытывал страх, предвкушал награду, предавался тщеславию. Был своим в стае. Все мы ищем сопричастности и признания. Шагаем в центр круга, где горят факелы, чтобы не раствориться тенью во тьме за его пределами, не исчезнуть, как исчезают изгои, когда их вымарывают из всевозможных списков. Рядом с другими я был постижим для самого себя. Жил налегке, переложив львиную долю своей ноши на чужие плечи. Находил оправдания в чужих глазах. Струсил? — в меня и не верили; выиграл? — подсказали как; потерял? заблудился? — не уследили. А если внутри вспыхивали мучительные вопросы без ответов, озирался по сторонам и сталкивался взглядом с прохожим. Ответ зажигался в его глазах, как красный или зелёный свет светофора.

Однажды, возвращаясь из гостей, переходил шоссе. Остановился у светофора переключить свет и … физически, до жжения в позвоночнике и затылке, ощутил чей-то взгляд. Обернулся. Позади меня был магазин модной одежды: расфуфыренные Моны Лизы в витрине с разных ракурсов смотрели в одну точку — мне в затылок. Показалось, ещё немного и волосы мои загорятся. Словно манекены возомнили себя символом городского сообщества: всевидящее око, коллективное сознание, сеть. Неужели это и есть Бог? — подумалось мне. Зеркало, где хранятся и множатся наши отражения? Клей, соединивший кусочки мозаики? То, что не даёт реке распасться на капли? Гален считал нервную систему человека Древом жизни, нет, она — ветка. Древо жизни — наша взаимосвязь, телепатия, способность видеть себя глазами посторонних, когда «каждый есть другой и никто он сам»[109]. Вездесущая неизбежность кар и воздаяний для всех без исключения. Когда виновен в плохом ли, хорошем ли означает жив. Ты — причина событий в жизни других, точка отсчёта линий их прошлого. Исчезни, выйди из круга и погубишь не одного себя, но и тех, для кого держал факел. Ни встречу, ни смерть отменить не позволят: твоё время принадлежит другим.

А что чувствуют тени? Вопрос, как маятник, не давал покоя ни днём, ни ночью. Тень сама меня отыскала.

— Выбор не совершается в одночасье, — сказал незнакомец, — его долго носят в себе, пока сок не забродит в вино, броуновское движение частиц не застынет, а то драгоценное, что скрывалось на дне бокала, всплывёт на поверхность, и пазл сложится вмиг.

Ни драгоценностей, ни денег у него не наблюдалось. Нищий бродяга в шитом-перешитом на локтях свитере, широченных штанах, подвязанных на поясе пеньковой верёвкой, и пыльных ботинках. Лицо невозможно запомнить, будто тысячи дождей и ветров стирали его черты. Охрипший от проповедей или пения блюза. Выжженный горькой настойкой. Возраста вневременных лет. Пришедший откуда не возвращаются. В качестве платы за переправу предложил сыграть в карты. Я согласился. Никогда прежде мне так не везло: долгожданное каре, все четыре туза в руках — с первой же сдачи! От радости подскочил на месте, бросил карты и собирался зажечь бродяге зелёный свет. Побеждая, легко быть великодушным и щедро прощать долги.

— Не верь удаче, Ульвиг, — усмехнулся он и выложил на асфальт свои карты. Кресты роял-флэш[110] поплыли перед глазами, как могильные сквозь слёзы на кладбище. Королевская комбинация в покере.

— До тех пор, пока в колоде жизни присутствует джокер, тебе не обыграть судьбу. Посмотри на него внимательно, неужели не узнаёшь?

Карта зеркально переворачивалась: саркастическая улыбка фокусника и мага вверху отражалась страдальческой гримасой повешенного[111] внизу.

— Они — суть одно целое. Сила пропорциональна жертве. Тот, кто способен пожертвовать всем, обретает всё. В городе возможностей, возможности так и остаются возможностями, нераспечатанными письмами, неразгаданными символами. Не заметил, сколько деревьев цветёт в округе? А где же фруктовые рынки? Почему даже яблони не плодоносят?

Я не смог бы сказать, сколько времени провёл в городе, но после весны здесь сразу наступала зима. Цветы и зелёные листья не опадали: тонкий слой льда надёжно хранил их до следующей весны. А привычка вынуждает воспринимать абсурд как должное.

— Нельзя вечно сидеть у переправы, Ульвиг, тем более, если не родился её хозяином. Никого не обманешь, кроме себя.

— Что же мне делать?

— Идти дальше. Искать ответы. Ты вошёл в город с запада, поднимался вверх по руслу реки и ни разу не заглянул на другие его окраины. Ухватился за первую попавшуюся возможность, не исследовав остальные.

— А зачем? И так живу в средоточии путей, в центре мира, куда стекаются все городские и запредельные вести.

— Вестники не всегда честны, они преувеличивают, приукрашивают события и множат слухи, от таких новостей один вред.

Признаться, я и не мог покинуть свой пост надолго: если на переходе скапливалась толпа, люди начинали нервничать, а мне не хотелось их злить понапрасну. Кто я такой, чтобы перечить воле случая, отказываться от подарка судьбы? Я был нужен горожанам и тем счастлив, могло быть и хуже.

— Дары судьбы не всегда дары, напротив, зачастую они — испытания. А лёгкий путь, как известно, ведёт в никуда. Никому изначально не уготована участь наёмника. Не накопив, нечем делиться. Без понимания чего хочешь сам, не получится служить другим.

Он был прав, этот нищий бродяга, я так ничего и не достиг, меняя безвременья, словно дешёвые цирковые декорации. Кем я был, есть и стану определяли те, кто держал в руках нити времени, моё же вечно путалось в клубок, затягивалось в тугой узел, рвалось в неожиданных и неподходящих местах.

— Все чужие города похожи друг на друга. Твоею неприкаянностью в них. Невозможностью пустить корни.

Вспомнились перекати-поле, мёртвые цветы пустыни. Отовсюду она простирала ко мне руки — песочного человека, танцующего во сне над барханами, воина без сил и меча, чести и доблести, странника без пути, чьи следы заметает ветер. Перекати-поле, как и я, были её пленниками: бескрайние пески безысходны. Монотонный пейзаж жесток в молчании, но тень не предаст, укажет на стороны света, где бы ни находилась: впереди, позади, справа, слева, наискосок.

И тень повела меня. На север, где, согласно легенде, на ясене висит Бог. Бог ли он на самом деле, никто из горожан не ответил бы наверняка. Одни утверждали, что он — беглый преступник, подвешенный за ногу на дереве за свои злодеяния, другие считали его пророком, которому ветер нашептал великие тайны земли, а их опасно знать простым людям. Третьи говорили, воскрес и вернулся в свой северный край, туда, где со всех сторон окружает юг, а на дереве болтается ненужное, истлевшее тело, будто он — змей, сбросивший старую кожу. Четвёртые, что повешенного забальзамировали живьём, сотворив из него памятник страху и боли, и по ночам до сих пор слышны его стоны. Говорили многое, и слова превратили минувшее в миф.

Я разглядывал чёрный иссушенный ветрами ясень. Семя упало на крышу дома, но выжило. По мере роста корни тянулись к земле сквозь щели в каменной кладке, оплетая и разрушая дом, лишая его собственных сил, сливаясь с ним в одно существо, становясь единственной опорой. Подобное часто происходит между людьми, дом и дерево — символ человеческих отношений. Сначала не замечаешь, как прорастают у тебя внутри, а потом рубить уже поздно: вы — нераздельны. То же самое происходило и со мной во всех городах из жизни в жизнь.

— В этом доме родился повешенный, — рассказывал бродяга, — и росли они с деревом вместе. Проснувшись утром, будущий пророк обрубал корни, прорвавшиеся за ночь сквозь потолок, не давая дереву шансов заполонить комнаты. Но корни ползли снаружи и сквозь стены, опускались живым занавесом на окна, скрадывая дневной свет. В день, когда ясень достиг земли, пророк залез на крышу, намотал конец бечевы на ветку, затянул петлю на ноге и прыгнул вниз.

— Почему? Понял, что дерево победило?

— Нет. Он понял, что сила — в корнях.

  • «… висел я
  • в ветвях на ветру…
  • посвящённый Одину,
  • в жертву себе же,
  • на дереве том,
  • чьи корни сокрыты
  • в недрах неведомых…»,

— строчки «Старшей Эдды» закружились в голове листьями ясеня. Последний листопад. Будущими вёснами дерево не зеленело и не цвело. Незачем. Повешенный вниз головой перевернул мир и обрёл свободу. Дом, город, жители утратили над ним власть. Убив себя, он убил их всех. Свободны только боги, и он стал богом — для себя. Наверно, это и есть вечное возвращение. Домой. Я пересёк горы, реки, моря и пустыню, покинул родину Одина, чтобы встретить его в другом облике в далёком краю. На земле мы все — чужестранцы, важно лишь то, что несёшь с собой в рюкзаке. Простые символы, заключённые в рунах, таро, иероглифах, пиктограммах… Ключи, что помогут вспомнить, кто ты и откуда пришёл. Мальчишкой в Праге рисовал на запястьях крестики, ромбики и кружочки. Сами по себе они ничего не значили, но рисуя, воображал, что должен сделать и чего нельзя забывать, а взглянув на руки, вспоминал об этом. Руки всегда перед глазами, если не связаны за спиной. Иногда целая цепочка событий умещалась в одном кружочке, и память раскрывала его, как цветочный бутон. Времена текучи и переменчивы, религии пересекаются и скрещиваются, а тайные знаки переносят воспоминания из жизни в жизнь. Подними с земли такой символ и получишь себя у судьбы обратно. Бессмертным.

Ещё раз взглянул на Бога: ветер крутил и раскачивал его кости, обтянутые кожей, как невесомую верёвочную лестницу на дерево и дальше — в небо. Вот что произошло в тот день, когда он повесился. Бог ли, пророк, злодей, кем бы он ни был, случайно захлопнул дверь снаружи, а ключ остался внутри. Запер свой дом от себя же.

Я разбежался и вышиб плечом обветшалую дверь.

Эпизод 3. Огонь

В доме лил дождь. Капли падали с потолка, струились по стенам, тушили свечи. Мне снился сон о другом доме. Доме скульптора на земле. Ты привёл меня туда и ушёл. А мы остались стоять с ним вдвоём на пороге комнаты с высокими потолками и огромным столом с застывшими стеклянными птицами — красивыми, разными. Мне понравился маленький дрозд из зелёного стекла, словно из малахита. Его трудно было рассмотреть за другими птицами, раскинувшими крылья, и я потянулась взять его в руки. Столешница покачнулась, и птицы рухнули на каменный пол, разбились — вдребезги, в осколки, в стеклянную пыль. Скульптор молча покачал головой и отвернулся. В профиль заметила, как он похож на тебя, Аморген! Те же усталые уголки глаз, тёмные завитки волос на висках, резкие нервные скулы. Птицы были трудом всей его жизни. Ничего не вернуть, не исправить. Поступок не имеет прощения. Сжимала зелёную птичку в руках и плакала. Первое, что услышала, когда открыла глаза, — шум дождя. Он тоже оплакивал птиц. Стеклянные птицы — разбитые мечты? Или наши жизни? Загадала снова заснуть, вернуться в сон и отдать тебе малахитового дрозда. Единственную спасшуюся птицу. Но вернуться не удалось.

— Последние слова должны быть простыми, без пафоса, фальши и лицемерия. Но где найти такие слова? — задумался Арно.

Перебирал старые виниловые пластинки, дождь глухо бил по картонным конвертам, размывая великие имена.

— Может быть, Lacrimosa? Напоследок многие хотят услышать «Слёзный день». «Я умираю, не исчерпав своего таланта. Жизнь была прекрасна, но нельзя изменить судьбу. Никто ещё не отмерил свою собственную жизнь, нужно смириться, всё подвластно провидению»[112].

Тягостные звуки скрипки, подхваченные высокими потусторонними голосами. Идеальные, очищенные от земной радости эмоции. Игла проигрывателя высекала из пластинки душу, и она текла слезами, смешиваясь с дождём. Прощающаяся и прощённая. Господи, как же мне жаль себя, как мне жаль!

— Я не хочу умирать вот так! Ничего не сделала, не поняла, не успела в жизни!

— Утешься тем, что могла бы или тем, что никто не успел. Конец наступает неожиданно, незаметно, буднично. Жизнь тает, как снег, испаряется, как вода. Никому не наливают полную чашу. Чем-то придётся жертвовать: или любовь, или творчество, или счастье, или покой, или долгая дорога, или дом. Мир строится на жертвоприношении, потому что ничто в нём не происходит одновременно. Когда душа прилетает на землю, помнит всё и сама выбирает судьбу: отказывается от тех или иных глотков в чаше в пользу других, а потом забывает и сетует на свои несчастья. Ваши жизни выбраны вами. Но вы не помните вечности, знаете лишь, что есть время — вчера, сегодня, завтра. И если вчера существует внутри вас, сегодня — вокруг, то завтра не случается никогда.

— Нет, нет! Я не могу уйти. Не могу! Мне нужно вернуть дрозда!

— Маугли, перестань, пожалуйста! Если иного пути нет, смерть принимают достойно. А ты ползаешь по полу, плачешь… Дай мне руку, помогу подняться на ноги. Хватит! Жалко смотреть.

— Ты — жалок, Аморген! Тебе показали полусдохшие цветы в палисаднике? Это и был пересмотр, твой высший Суд. Тебе не о чем сожалеть, вот ты и не плачешь. Взгляни, как протёрт ковёр. Здесь все ползают на коленях, рыдают, вымаливают. Уже понимая: не ускользнуть. Осознав до капли, что не успеть. Перед великим все унижаются, не стыдно быть честными. Ни к чему здесь твои приличия и гордыня. Хуже того — отвратительны!

И Арно наклонился ко мне, утешая, погладил по голове, наполнил чашу вином.

— Пейте и плачьте. Люди невероятно красивы, когда плачут. А красота исцеляет. Из жизни в жизнь вы улыбались и улыбались, пародируя маски шутов. Поплачьте хотя бы сейчас. Стендаль прав, слёзы — высшая степень улыбки. Освобождение души из телесного плена.

— Зачем ты напаиваешь её?

— Пьяная плачущая женщина, что может быть прекраснее искренности? Ты же любишь слова? Их она и оплакивает. Ненаписанные, непроизнесённые. Отложенные на «когда слишком поздно», и остаётся только звонить в неоновое кафе или в телефонную будку на перекрёстке миров в надежде, что снимешь трубку. Маугли не первый раз в зелёной комнате, просит и всегда получает не то, о чём просит. И она не одинока, не оригинальна. Кто научил вас молчать о сокровенном? Она не скажет тебе «люблю», потому что выбрала мир. Города и лица. И лики статуй, точнее, один лик, невысеченный, затаившийся в глыбе мрамора. Ей рано выбирать дом, не набродилась по дорогам земли.

— Зачем же тогда её мучаешь? Пусть вернётся!

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Хегам Кракозябрович – маленький наследник семьи Ночных Кошмариусов, занимающихся изготовлением страш...
Исследования показывают, что три четверти мужчин кончают через несколько минут после начала секса. Ж...
Эта книга – самое полное и авторитетное русскоязычное руководство по самой популярной во всем мире к...
Метод ненасильственного общения (ННО) реально улучшает жизнь тысяч людей. Основатель метода ННО Марш...
Спас мир - стал героем? Да как бы не так! Мир я, конечно, спас, да вот только в герои меня никто не ...
В этой книге Лиз Бурбо говорит о личной ответственности каждого человека, – ответственности не перед...