Пушки царя Иоганна Оченков Иван

– Капрал я твой, дурашка!

Ох и тяжкая жизнь настала у княжича с той поры! Маршировка, вольтижировка, джигитовка, учения ружейные да сабельные… Капрал, ставший ему полным господином, спуску ни в чем не давал и за всякую провинность примерно наказывал. Сечь его, правда, покуда не секли, а вот под ружьем и в караулах настоялся вдоволь. Хуже всего было то, что почти все теперь новику приходилось делать самому. Поверстанных вместе с ним двух боевых холопов определили в другое капральство, где они также постигали военную науку. Разве что вечером иной раз тайком чистили коня своему господину да по воскресеньям – платье. Как потом выяснилось, капральства для черного люда и благородного сословия были разные, так что Лопухин и сам был из боярских детей, а потому за «холопа» осерчал недаром. К тому же нрава он был злого и всегда находил повод наказать княжича и нагрузить через это службой. Немного полегче было, когда их назначали в караул, и они, переодевшись в парадные кафтаны, дозором объезжали город, красуясь при этом на лошадях, или охраняли кремль.

Над белокаменной Москвой плыл малиновый звон колоколов. Много в стольном граде разных храмов, больших и малых. Есть и величественные златоглавые соборы, и маленькие церквушки, но во всяком храме божием непременно есть хоть малый, но колокол, пусть это даже простой кампан[8]. А у главных соборов стоят огромные звонницы с различными колоколами, звучащими каждый на свой лад. И искусные звонари, ценящиеся ничуть не менее грамотных переписчиков, исправно трезвонят, благовестят и клеплют на них.

А еще вокруг Москвы много монастырей, в которых иноки молятся за святую Русь и ее царя. И в каждой из этих обителей я хотя бы раз в год вынужден бывать на богомолье. Это не говоря уж о дальних поездках по святым местам. Впрочем, за время царствования я приучил честных отцов[9], что мой приезд – это не только щедрые пожертвования, но и очередная нагрузка на монастырскую братию. Монахи, надо сказать, вовсе не бездельники, как я себе это раньше представлял. Помимо молитв и богослужений всякий монастырь – это целое предприятие, где его обитатели не покладая рук трудятся. Разводят скотину и птицу, огородничают, бортничают, пилят лес, треплют пеньку, льют колокола и куют все – от железных сошников до сабель и бердышей. Помимо этого именно в монастырях пишут иконы, изготавливают нательные кресты и свечи и прочую утварь.

Однако их неугомонному царю всего этого мало, и он так и норовит нагрузить святые обители государственными повинностями. Собственно, перед смоленским походом именно монастырские мастера изготовили для моих войск легкую полевую артиллерию, в значительной степени обеспечив его успех. Но поход закончился, и после него мне недвусмысленно заявили, что изготовление смертоносного оружия не слишком подходит для братии. Вот молиться за тебя, государь, и за твое войско, либо деньгами или еще каким припасом пожертвовать на войну – это пожалуйста, а прочее – уволь. Грех. Правда, есть у монастырей еще одна обязанность: помогать мирянам во время стихийных бедствий, кормить вдов, сирот и увечных. А тут в стране последние двадцать лет – одно сплошное стихийное бедствие…. Что же, так – значит, так. Увечных, вдов и особенно сирот у нас много, а потому извольте завести там, где до сих пор нет, монастырские школы. Сначала для лишившихся родителей, а там видно будет. Ну а чтобы воспитанники, выйдя из монастырей в мир, могли себя прокормить, учить их надо еще и ремеслу.

Отдельный разговор с Новодевичьей обителью. Великий князь Василий, отец Ивана Грозного, когда-то поставил ее в ознаменование возвращения Смоленска. Однако он ничего просто так не делал, а потому первым делом сослал в него свою жену Соломонию Сабурову и женился на Елене Глинской. Впрочем, несчастная женщина умерла прежде чем монастырь достроили, но ему, как видно, суждено было превратиться в последний приют для жен царей, царевичей и других высокопоставленных особ. Именно здесь до сих пор живет вдова Василия Шуйского – Мария Буйносова, а также мать Миши Романова – инокиня Марфа и многие другие знатные боярыни. И именно сюда я и направляюсь сегодня.

Вообще, для царя положено открывать ворота, но я человек скромный и потому, пока мой верный Корнилий тарабанит по воротам рукоятью надзака[10], спешиваюсь и подхожу к калитке. Та со скрипом открывается, и показывается лицо привратника. Обычно их называют «безмолвными», но это оттого, что они, в отличие от мирян, больше молчат. Монах меня знает и смотрит немного недоуменно, но я, отстегнув шпагу от пояса, сую ее своему телохранителю и решительно шагаю внутрь. Похоже, меня ждали немного позже, и потому не готовы к встрече, но я люблю сюрпризы. Навстречу быстрым шагом идут два монаха, сопровождаемые несколькими насельницами. Монахини не успевают за рослыми мужиками и почти бегут.

– Благословите, честные отцы, ибо грешен!

Первый из подошедших, довольно старый уже священник – здешний духовник отец Назарий, торжественно воздевает руку и осеняет своего царя двуперстием. Быть духовником в придворном монастыре – непростое служение, но и Назарий человек непростой. Пока мы приветствуем друг друга, второй монах – отец Мелентий смотрит на меня со строгим видом и помалкивает. В отличие от прочих, мой духовник меня неплохо знает и потому постоянно находится настороже. Постное лицо царя-батюшки его нисколько не обманывает, но пока я ничего не отчебучил, иеромонах сохраняет спокойствие. Я тем временем интересуюсь монастырскими делами, спрашиваю, всего ли довольно насельницам. Инокини, исправляющие послушание келаря и казначея, естественно, отвечают, что всего у них вдоволь. Во время Смуты обитель была не единожды разграблена. Особенно постарались, как это ни странно, не поляки-католики, а вполне себе православные казаки Заруцкого. Впрочем, с той поры прошло немало времени, монастырь отстроился заново и окреп, тем паче что высокопоставленные обитательницы, скажем так, имеют немалые возможности.

– А где досточтимая матушка игуменья?

– Али не признал, Иван Федорович? – раздается за моей спиной певучий голос.

Обернувшись, я выразительно смотрю на присутствующих. Монашки тут же вспоминают о недоделанных ими делах. Отец Назарий также находит благовидный предлог и отступает в сторону, а вот Мелентий, похоже, никуда не собирается. Ну и пусть, он наши сложные взаимоотношения знает, наверное, лучше всех. Я же внимательно смотрю на строгое и вместе с тем прекрасное лицо монахини.

– Здравствуй, Ксения Борисовна, – приветствую я дочь Годунова.

– Сколь раз тебе говорено… – вздыхает женщина, – Ольга меня теперь зовут! Инокиня Ольга.

– Как скажешь… досточтимая матушка.

– Спросить чего хотел, Иван Федорович?

– Да вот заехал узнать, каково поживаешь.

– Слава Господу, все благополучно у нас.

– Уже хорошо.

– Это ты велел Авдотье девочек сюда на богомолье водить?

– Можно подумать, ты дочь видеть не рада…

– Эх, Иоанн-Иоанн, ничего-то ты не понимаешь. Инокиня я теперь – Христова невеста, а ты мне мир да грехи мои забыть не даешь!

– Ты знаешь, что я про твои грехи думаю.

– Знаю. Ты что свои грехи, что чужие – таковыми не считаешь. Да только Господь-то все видит!

– Пусть смотрит.

– Не говори так!

– Не буду. С Марьей-то говорила?

– Нет. Благословила только. Ох, змей ты искуситель, а не царь православный!

– Ну вот, снова здорово! Я думал, ты с ней поговоришь да на путь истинный наставишь.

– Случилось чего? – встревоженно спросила Ксения.

– Да нет покуда, но может случиться. Уж больно своенравная девка растет. Пока маленькая, это забавно, а вот заневестится – хлебнет горя.

– Отчего это? – закручинилась игуменья.

– Разбаловали… ну ладно, я и разбаловал тоже. Сама знаешь, мои дети далеко, а Машка – рядом. Авдотья перечить и думать не смеет, а Анисим тот еще жук…

– Ты обещал ее за море увезти.

– Хоть в Стокгольме, хоть в Мекленбурге судьба у нее все равно одна – женская! Да и неспокойно в Европе скоро будет. Вон в Чехии уже заполыхало.

– А от меня чего хочешь?

– Не знаю, Ксения, а только повязала нас с тобой эта девочка.

– Жалеешь, поди, что искать ее взялся?

– Нет, царевна, много есть дел, о которых жалею, а про это нет. Она мне как дочка теперь.

– Странный ты.

– Разве?

– Еще как. Роду ты высокого и престол тебе с отрочества уготован был, а ты его будто и не хотел вовсе, а потому тебе судьба, словно в наказание, другой престол дала.

– В наказание?

– А как же, тебе ведь трон в тягость! Тебе бы коня, да ветер в лицо, да саблю в руки! Ты ведь и строишь если что, так сразу смотришь, как оборонять будешь. А если ремесло или хитрость[11] какую заводишь, так для того, чтобы рати водить способнее. Слух прошел, будто королевич Владислав войско собирает на Москву идти… а был бы поумнее он, так сидел бы дома да не будил лиха. Потому что тебе это только и надобно и ты этого похода ждешь больше него!

– Эко ты…

– Подожди, царь православный, не закончила я еще! Молод ты, и собой хорош, и женщины тебя любят, и ты их. Да только ни одну из них ты счастливой сделать не сможешь, и не потому, что человек ты плохой, а просто судьба у тебя такая. И коли ты добра Марии желаешь – оставь ее в покое! Пусть растет как растет, пусть не знает, кто ее родители, лучше ей так будет.

– Отчего же лучше?

– Да оттого, что близ престола – близ смерти! Я через то сколько горя приняла… и потому единственной своей дочери такой участи не желаю. Оттого и видеться с ней не хочу, и забота наша с тобой ей не нужна. Уж если Господь ее до сих пор хранил, так неужели ты в гордыни своей думаешь, что лучше с тем справишься? О детях хочешь заботиться? Так о своих побеспокойся, герцог-странник. Если бы ты хотел этого, так давно бы и жену сюда привез, и детей, и в купель их волоком затащил!..

Голос царской дочери сорвался, и она замолчала, но уже скоро справилась с волнением и закончила как ни в чем не бывало:

– Что еще посмотреть хочешь в обители нашей, государь?

– Да посмотрел уж на все, – вздохнул я, – разве что спросить хотел – прочие насельницы как поживают?

– Нечто они тебе жалоб слезных не пишут?

– Да пишут, наверное, только сама знаешь – до Бога высоко, до царя далеко. Мне иной раз и прочитать их послания недосуг.

– Так пойди сам спроси, раз уж пришел.

Говоря о письмах высокопоставленных монахинь, я слукавил. Отказать в просьбе инокини не то чтобы ужасный грех, но… «не по понятиям», короче. Тем более что большинство из них в монастырь попали насильно. Так что их «слезницы» читаются и по возможности незамедлительно выполняются. Впрочем, ничего сверхординарного женщины не просят: пищу, одежду, разрешение иметь служанок. Вопросы в принципе житейские и требующие вмешательства высшей власти лишь в связи с высоким статусом и монашеским положением просительниц. Моя бы воля, я бы их по вотчинам разогнал, чтобы глаза не мозолили. Решить этот вопрос мог бы патриарх, но вот его-то у нас и нет. Есть томящийся в плену у поляков рязанский митрополит Филарет, которого еще при живом Гермогене нарек патриархом Тушинский вор. Надо сказать, что отец Миши Романова в ту пору всячески подчеркивал, что принял этот сан, лишь будучи не в силах противостоять насилию самозванца. Но с тех времен утекло немало воды, и узник короля Сигизмунда рассылает по Руси грамотки, в которых жалуется на притеснения безбожных латинян и именует себя главой Русской церкви, претерпевшим за веру.

Надо сказать, что сразу после взятия Смоленска я предлагал королю Сигизмунду заключить мир и обменять пленных по принципу «всех на всех», но король и сейм отказались наотрез. Впрочем, по Филарету я нисколько не скучаю, а вот, скажем, Шеина видеть был бы рад. Но глава церкви действительно нужен, ибо дел в ней невпроворот, а мне лично вмешиваться не очень удобно по многим причинам. Я уже несколько раз заводил речь о выборах нового патриарха, но и тут ничего не выгорело. Боярская верхушка и церковные иерархи встали насмерть: «Патриарх у нас есть, и другого не надо!» Среди служилого дворянства также немало бывших тушинцев, и для них Романов – свой. Но что хуже всего, Филарет отчего-то очень популярен в народе. Любят у нас страдальцев, а он и от самозванца потерпел, и от поляков, и вообще кругом пострадавший. Ну как такого не пожалеть!

Размышляя над этим, я иду и едва не натыкаюсь на инокиню Марфу. Старуха сверлит меня недобрым взглядом и нехотя склоняет голову. Мы с ней стали смертельными врагами после того, как ее драгоценный Мишенька побывал на свадьбе у Федора Панина. И ведь не со зла все получилось! Там молодому человеку приглянулась сестра невесты, о чем он имел неосторожность сказать мне. Я, наверное, тоже не от большого ума, сразу сказал, что женитьба дело хорошее и даже буду посаженым отцом на свадьбе. После чего Мишка кинулся в ноги матери просить благословления… и получил полный отлуп. Дескать, не пара она тебе, и все тут! Тут выяснился любопытный момент. Несостоявшийся царь оказался, с одной стороны, послушным сыном, а с другой – ужасно упрямым человеком, заявившим родной матушке, что в таком случае останется на всю жизнь холостяком. И вот тут я снова влез, куда меня никто не просил. Вместо того чтобы передать дело в руки Ивана Никитича Романова, который наверняка придумал бы, как решить эту проблему, мое величество приперлось к инокине Марфе и наломало там дров. Короче, устав уговаривать взбеленившуюся бабу, почему-то решившую, что этой женитьбой я пытаюсь принизить род потомков Андрея Кобылы, я заявил ей, что она тоже не от царицы Савской ведется, а потому ее дело помалкивать да внуков, коли бог пошлет, нянчить. И вообще, царь я или не царь? Потому свадьбе быть, а вы, женщина, определитесь – мирянка вы или инокиня. В общем, все кончилось тем, что Мишка женился, а его мама переехала в монастырь. И тут случилась еще одна напасть: преставилась прежняя игуменья, и я тонко намекнул местоблюстителю патриаршего престола, что желаю на ее месте видеть Ксению Годунову. Меньше всего я тогда думал о том, чтобы кому-то досадить, но именно так все это и восприняли!

– Что, приехал порадоваться на мое горе?.. – еле слышно спросила Марфа.

– Ты сама себе горе, – вздохнул я в ответ, – не кобенилась бы, так и жила себе спокойно у сына и дочке его радовалась.

Ответом мне был лишь злобный взгляд. Слава богу, хоть не стала кричать, как в прошлый раз, о «порушенной царевне» – видимо, новая игуменья нашла способ умерить вздорность монахини. Впрочем, я уже выхожу, сделав знак Мелентию следовать за мною.

– Подайте коня честному отцу… – хмуро буркнул я Михальскому.

Иеромонах, не переча, ловко вскакивает в седло и, повинуясь новому жесту, занимает место в кавалькаде рядом со мной.

– Что скажешь, батюшка?

– А чего тебе сказать, государь, если я не ведаю, что ты хотел здесь увидеть?

– Да как тебе сказать, Мелентий… думал, нельзя ли здесь школу для девочек устроить.

– Это еще зачем? – искренне удивляется мой духовник.

– За тем, чтобы такими дурами не вырастали.

Иеромонах, вероятно, какое-то время прикидывает, кого именно я имею в виду, и осторожно говорит:

– Прости, государь, но, видно, плохой из меня духовник, если не понимаю я помыслов твоих. То, что заводишь ты школы, ремесла и полки нового строя – мне понятно. Дело это, несомненно, богоугодное. Славяно-греко-латинская академия тоже послужит торжеству православной веры и укрепит царство твое! Но баб-то зачем учить?

– Понимаешь, честной отец, детей воспитывают их матери. И если сама она темная, как инокиня Марфа, то получится у нее в лучшем случае наш Миша, а вот, к примеру, у князя Дмитрия Михайловича Пожарского матушка другого склада была, и хоть одна осталась, а учителей ему нанимала и человека толкового воспитала.

– Так ты за ученость на него опалу возложил? – с невинным видом поинтересовался иеромонах.

– Мелентий… – скрипнул зубами я, – я понимаю, что ты ангельского чину, но Бога-то побойся!

Мой духовник с благожелательным видом наступил мне на самое больное место. Увы, отношения с прославленным полководцем у меня складывались трудно. Будучи, как многие русские, немного консервативным, князь Пожарский некоторые мои нововведения в войсках воспринимал недоверчиво. Он хорошо знал и умел управляться с казаками и поместной конницей и пользовался у них немалым авторитетом. Назначение же пехоты, если это не стрельцы, засевшие в гуляй-городе, ему было непонятно. А уж ощетинившиеся пиками стальные терции, мушкетеры, дающие не менее двух залпов в минуту, и полевые пушки, двигающиеся в промежутках пехотного строя и поддерживающие их в атаке… нет, это решительно было выше его понимания.

Но это еще полбеды: в конце концов, большинство моей армии – как раз поместная конница и казаки со стрельцами, и до полной замены их полками нового строя – как до луны на телеге, но пожалованный, минуя всякое местничество, в бояре, этот полководец – самый худородный в думе. Отчего с ним случаются регулярные местнические споры, подрывающие его и без того неважное здоровье. В общем, устав от всего этого, я отправил Пожарского воеводой в Можайск, что всеми, включая самого князя, было воспринято как опала.

– Государь, – продолжал Мелентий как ни в чем не бывало, – дурное это дело – баб учить. И их не научишь, и среди народа ропот пойдет, дескать, латинщина! Да и какая в Новодевичьем школа? Чему там отроковицы научатся, глядя, как постриженные в инокини знатные боярыни монастырский устав нарушают, чревоугодию предаются да сплетничают! Оно хоть и попритихли при Ольге, а неподобства все одно много.

– Ну, я, честно говоря, тоже так подумал. Неподходящее место, да и время.

– Вот-вот, – поддакивает иеромонах и тут же развивает мысль дальше: – Посмотри хоть на Марью Пушкареву. Ну, приказал ты ее учить, и какова девка вырастет? К старшим непочтительна, над верными слугами твоими насмехается…

– Это над кем же?

– Да хоть над Михаилом Романовым; знаешь, как она его назвала давеча?

– Как?

– Пентюхом хромоногим! Нет, государь, не могу я понять, чего ты ей так много воли дал. Иной раз даже сомневаюсь…

– Тьфу на тебя, Мелентий! Ты же не всю жизнь монахом был, должен понимать, что, когда она родилась, мне от роду всего десять лет было. Ладно, давай о деле поговорим. Корнилий, и ты давай сюда, тебя это тоже касается.

– Слушаю, ваше величество, – поклонился Михальский, поравнявшись с нами.

– На днях в Литву пойдет очередное посольство – предложить ляхам перемирие и обмен пленными. Ты, батюшка, поедешь с ними, а ты, стольник, со своими головорезами – тайком следом пойдешь. Как будете вестями обмениваться – сами договоритесь, это никому, даже мне, знать не надобно. Что хотите делайте, а чтобы я про Владиславово войско все знал!

– Королевич все-таки идет на Москву? – нахмурился литвин.

– Похоже на то.

– Это плохо, у вашего величества слишком мало сил. Вы очень много вложили в Восточный проект.

– Я знаю, но это было необходимо.

– Когда то посольство тронется? – спросил монах.

– Через пару дней. Я сразу же прикажу Романову перекрыть все заставы, но вы все же помалкивайте. Если надо чего, говорите.

– Серебра бы, – помялся Мелентий, – я, чай, не патер, чтобы мне на исповеди все рассказывали.

– Да, деньги нужны, – поддержал его Михальский, – только это должны быть не монеты вашего величества, которые так ловко чеканит этот рижанин.

– Верно, тут ефимки надобны или дукаты!

– Будут вам талеры, – скупо улыбнулся я, – чай, не всю рижскую добычу пропили.

Договорив, я пришпорил коня и помчался впереди растянувшейся кавалькады. Мой телохранитель был кругом прав, я действительно много сил и средств вложил в компанию по торговле с Персией. Причем отдачи пока видно не было. Но начинать-то нужно, и я ввязался в этот проект, как в военную кампанию. Первым делом были один за другим восстановлены разрушенные за время Смуты волжские городки-крепости Самара, Царицын, Саратов и построены новые. Денег и войск для гарнизонов ушла просто прорва, тем более что строительство каждого приходилось сопровождать военной экспедицией против осмелевшего ногайского хана Иштярека. Кстати, большой вопрос, получилось бы с ними справиться, если бы не калмыки, ударившие Большой Ногайской орде в спину. Калмыцкие тайши, расселившиеся со своими родами в приволжских степях, охотно вступили в мое подданство, хотя я грешным делом подозреваю, что принесенная ими шерть[12] ничего для кочевников не значит.

Но как бы то ни было, а торговля по Волге оживилась, поскольку купцы стали куда меньше тратиться на охрану. Следующим шагом была посылка большого посольства в Персию на предмет заключения торгового договора. Когда я вспоминаю, сколько пушнины, денег и драгоценностей увезли послы, мне становится дурно. Кстати, интересный момент: посольство формально русско-шведско-мекленбургское, а вот денежки на него тратил только я; надеюсь, это все окупится. Пока же никаких вестей из Исфахана[13] нет, а несколько тысяч хорошо вооруженных боярских детей, стрельцов и пушкарей сидят по волжским городкам, охраняя пока еще не мою торговлю.

Правда, это еще не все траты: нанятые в Голландии корабелы уже строят в Казани первую галеру для будущего Каспийского флота. Приставленные к ним русские дьяки, мастера и плотники должны научиться для начала хотя бы копировать то, что получится, а там видно будет. Если дело выгорит, то флот у России появится на сто лет раньше. Поначалу была мысль строить корабли силами русских мастеров с Белого моря, но, поразмыслив, я пришел к выводу, что карбасы, предназначенные для плавания во льдах северных морей, не слишком подходят для жаркого Каспия.

Монетный двор в Москве стараниями мастера Каупуша совершенно переменился. От прежнего большого сарая, огороженного высоким частоколом, не осталось ничего. На большом пустыре была возведена квадратная кирпичная башня в четыре яруса. Чуть позже к ней пристроили еще большое здание и обнесли все это стеной, так что монетный двор был похож на небольшой замок. На воротах его всегда стояли стрельцы, но внутри стража была своя. В новом здании, находящемся внутри двора, стояли несколько станков. На одних нарезали медные листы полосами, на других начеканивались изображения с двух сторон этих полос, а на третьих из полученных заготовок вырубались готовые деньги. Народ поначалу встретил медные копейки настороженно, но меди в них было лишь немногим меньше, чем стоила сама монета, да и подати ими принимались, так что понемногу привыкли. По той же самой причине подделывать их смысла не было, да и станки требовались уж очень мудреные. Чтобы люди не путались, изображения на монетах были такие же, как на прежних «чешуйках», разве что попригляднее. На деньге[14] был изображен всадник с саблей в руке, на копейке – святой Георгий, поражающий змия копьем. После того как народ попривык к нововведению, сделали и другие номиналы: полушки и полполушки ценой соответственно в пол- и четверть-деньги, отличавшиеся кроме размера еще стрелецкими бердышами на них. Затем из монетного двора вышли алтыны, довольно крупные монеты, на которых был изображен всадник с луком, и пятаки с изображением пушки. Последних, впрочем, было совсем немного, уж больно тяжела монета получилась, одна копейка – почитай, девятнадцать золотников[15] меди, а если пять? Медные деньги большего номинала не изготовляли. Серебро чеканилось в самой башне, и по-другому. Самой малой серебряной монетой теперь был гривенник, а еще были рубли, полтины и полуполтинники. Лицо монеты, или, говоря по-иноземному – аверс, украшал профиль государя Ивана Федоровича в шапке Мономаха, а на реверсе – обратной стороне – двуглавый орел с московским ездецом[16] на груди. Для того чтобы люди не путались в номинале, количество копеек было выбито русскими[17] и арабскими цифрами, и лишь на рублевиках красовалась надпись «рубль». Год выпуска также дублировался: и по-русски и по-иноземному. Дабы пресечь пагубную привычку спиливать монеты, по краю их шел ребристый гурт. Золотые монеты чеканились на самом верхнем этаже башни, но случалось это нечасто. Обычно царскими червонцами награждали отличившихся на ратной службе. Получившие такие монеты счастливчики их никогда не тратили, а прятали в сундуки или, напротив, прикрепляли к шапке и красовались так, показывая, что владелец-то у государя в чести! На них тоже были орлы и царский профиль, а также надпись «царский червонец» и весьма прихотливый гурт.

Сегодня Раальд закончил работу и сдавал полученные монеты дьяку. Медное дело давно могло обходиться и без него, но серебром мастер всегда занимался сам. Полученный из приказа Большой казны металл расплавлялся в специальных ложницах. Затем получившиеся слитки вальцевались до необходимой толщины, и из получившихся полос вырубались кругляшки будущих монет. После взвешивания и отбраковки их отбеливали, гуртили, и на специальных винтовых прессах тиснили изображения. Это было дольше, чем просто чеканить, но полученный результат того стоил. Мастер, сам изготовивший большинство станков и печатей, относился к своему делу с редкой придирчивостью. Дьяк Иван Гусев взвесил выданные ему монеты и, убедившись, что обману нет, велел подьячим начать пересчитывать. Когда счет с весом сошелся, деньги разложили по специальным кожаным мешочкам. Затем взвесили обрезки серебряных листов и выбракованные кругляки и рассчитали потери на угар.

– Что-то больно много, – заявил, почесав голову, дьяк.

– Чего тебе много? – меланхолично переспросил мастер.

– Отходу, говорю, много, обрезков и выбраковки!

– Нормально, – невозмутимо отвечал латыш. – Есть норма, мы уложились.

– Разоримся мы с тобой, – плаксиво протянул Гусев, – сколь убытку от твоей чеканки! Раньше-то потери только на угар, и все, а проволока вся на копейки да деньги шла, а теперь что же?

– Ваши копейки – плохие деньги, моя монета – хорошие деньги! Они долго прослужат, а обрезки и тонкий кругляк снова пойдут на переплавку.

Каупуша вообще было трудно вывести из себя, к тому же эта сцена повторялась каждый раз, и он к ней привык. Дьяк тоже шумел только для порядка. Так уж между ними было заведено. Наконец все дела были улажены, мешочки с монетами сложены в сундуки и погружены на телеги. За воротами уже гарцевали на конях драгуны, присланные для караула. Дьяк приосанился и окинул взглядом служивых, выискивая глазами главного. Им оказался крепко сбитый молодой офицер в мекленбургском кафтане, на коне серой масти. На шапке начального человека сиял золотой червонец, очевидно, пожалованный царем за храбрость.

– Здрав буди, Федор Семенович, – поклонился узнавший его дьяк.

– И тебе не хворать, Иван Евсеич, – отдал дань вежеству драгунский поручик. – Все ли готово?

– У нас все как заведено, в полном порядке! – с достоинством отвечал Гусев.

– Ну, коли так – с Богом! – кивнул в ответ Панин, и обоз тронулся.

Дьяк в который раз пересчитал все вышедшие из монетного двора телеги и вскочил в последнюю, устроившись рядом с возницей. Драгуны разделились: половина скакала впереди монетного обоза, вторая следовала сзади. По правилам на каждую телегу должен был быть еще и вооруженный сторож от приказа, но вместо них на козлах сидели подьячие. Впрочем, разбоя в последнее время и впрямь стало меньше, а таких дураков, чтобы напасть на царских драгун, и прежде не водилось. Гусев придирчиво осмотрел охрану и остался доволен. Оно, конечно, дети боярские в прежние времена выглядели показистее в своих разноцветных кафтанах и изукрашенных бронях, но и нынешние, одинаково одетые и вооруженные, смотрелись грозно. У каждого драгуна изрядной длины палаш и кинжал на поясе, а у седла – карабин в чехле. У начальных людей виднелись еще и пистолеты. С таким караулом можно было не опасаться разбоя, и дьяк спокойно вздохнул.

– Что, господин поручик, сами службу несете? – поинтересовался он у поравнявшегося с ним Панина, – давеча ведь капрала посылали.

– Давеча медь везли, – пожал плечами Федор, – а нынче серебро. Есть разница.

– Это верно, – поддакнул Гусев, – такой груз внимания требует. А вот кабы золото везли, так уж и не знаю, кого бы послали. Не иначе как полковника Фангрешева с немцами, или Вельяминова с рейтарами.

– Тогда бы Михальского послали, – усмехнулся поручик и дал своему коню шенкеля.

Панин ускакал, а словоохотливый дьяк, едва не поперхнувшись, остался сидеть. Именем бывшего царского телохранителя пугали матери непослушных детей. Впрочем, в последнее время ни самого душегуба, ни его людей в столице не было видно. Хотя разве их заприметишь раньше времени? Если все служилые люди в Москве отличались своими кафтанами, так что сразу было понятно, что это стрелец, а другой – пушкарь, а третий – рейтар, то человеком Корнилия мог оказаться кто угодно. Нищий на паперти, богомолец у церкви или даже бродячий монах; татарин, пригнавший лошадей на продажу, или казак, отставший от своей станицы. Во всяком человеке мог оказаться подручный литвинского перебежчика, но понимали это обычно не раньше, чем те кидались со всех сторон на неугодного царю человека. Как они кидаются, впрочем, тоже никто не видел, но говаривали всякое. А ведь люди зря болтать не станут!

Вскорости маленький обоз достиг приказного подворья, и Гусев и его подьячие попрощались с охраной. Панин ответил на прощальный поклон и повел своих людей прочь. Федор не зря в разговоре упомянул своего бывшего наставника – был такой наказ от самого царя – поминать того при всяком случае в Москве, чтобы у людей создавалось впечатление, будто Михальский со своими людьми никуда и не исчезал. Сам поручик прекрасно знал, где Корнилий, потому что тот хотел взять его с собой в очередной поход. Но государь отчего-то воспротивился этому, и Панин остался.

Вправду сказать, дел у него и без того было невпроворот. Прежде в драгунском полку значилось едва двести душ вместе с ним, но в последнее время число служивых неуклонно увеличивалось. Верстались в драгуны люди всякого рода, были и недоросли из дворян, и гулящие люди, и, возможно, даже беглые холопы. Всех их надо было поставить в строй и обучить, а потому молодой офицер разрывался на части, чтобы успеть всюду. Если так и дальше пойдет, то скоро позабудет, как Ефросинья с детьми выглядят. А ведь от всякой иной службы драгун никто не освобождал, и в караулы ходили и в патрули. Слава богу, хоть полковник фон Гершов по приказу царя послал нескольких капралов ему в помощь, и пока он с половиной регимента выполнял службы, они в хвост и в гриву гоняли новичков по плацу. На такие учения часто приезжал посмотреть государь. Иной раз просто смотрел, а бывало, что и вмешивался в обучение, если капралы делали свое дело неладно.

Каждую пятницу я, если был в Москве, непременно появлялся на Земском соборе. Этот русский «рейхстаг» действовал без перерыва с самого моего избрания на царство, правда, уже в качестве чисто совещательного органа. В принципе после возвращения Смоленска и Новгорода особой необходимости в нем не было, но я не торопился его распускать. Он был нужен мне как противовес Боярской думе. За прошедшие годы состав земцев сильно уменьшился и не раз менялся, поскольку участие в соборе никак не оплачивалось, а было скорее службой, причем довольно обременительной.

Кстати, «появлялся» звучит довольно забавно, ибо не я приходил к ним, а они ко мне. Совместные заседания проходили, как правило, в Грановитой палате Большого дворца, благо зал этот довольно большой, и хоть и с трудом, но вмещает всех.

– Царь всея Руси, а также Казанский, Астраханский, великий князь Владимирский, Рязанский и Смоленский, а также великий герцог Мекленбурга… – начал перечислять мои титулы Никита Вельяминов, и все присутствующие в палате дружно бухнулись на колени и не подняли головы, пока я не вошел. Мероприятие это довольно важное, и потому на мне напялено ненавистное мне затканное золотом платно и казанская шапка. Вообще полагается, чтобы царя вводили, держа под ручки, знатнейшие бояре Русского государства, но вот фиг им! Сам зайду: для того, кто сутками таскал на себе трехчетвертной доспех – это не вес, хотя честно скажу – униформа жутко неудобная! Тяжело ступая, подхожу к трону и усаживаюсь. Тут без помощи не обойтись, но двое молодых людей помогают моему величеству примостить свой тощий зад на символ власти московских государей. Убедившись, что мне удобно, они тут же подают державу и скипетр и, отступив назад, становятся рядом с рындами. Собственно, они тоже рынды, только те берегут мой покой, опираясь на серебряные топорики, а эти кладут руки на рукояти сабель. С рындами, кстати, отдельная история. Убедившись после Смоленского похода, что боевая польза от них сомнительна, я преобразовал это подразделение в кирасирский эскадрон. Поначалу хотел в гусарский, вроде тех, что у поляков, но все же передумал. Скажут еще, что латинство ввожу. Служат там стольники да стряпчие со своими холопами, на амуницию и коней средств у них хватает, так что выглядят они вполне презентабельно. В бою попробовать случая еще не представилось, но гоняют их на совесть. Так что и держать строй и вольтижировать молодые люди умеют. Самые лучшие удостаиваются чести стоять с топориками на торжественных приемах, ну а кто нерадив… не обессудьте! Таким нехитрым способом я пытаюсь донести до подданных, что происхождение – вещь, конечно, важная, но служить все одно надо! Есть еще один кирасирский эскадрон из мекленбургских дворян, во всем соперничающий со своими русскими товарищами. До дуэлей, слава богу, пока не доходило, но смотрят ребята друг на друга частенько волками.

Наконец, усевшись, я делаю знак Вельяминову, и тот заканчивает титулование словами:

– …жалует своих верных слуг!

Собравшиеся дружно поднимаются и занимают свои места. В смысле, думские чины и духовенство рассаживаются по своим лавкам, стоящим вдоль стен, а земцы остаются толпиться посреди палаты. Затем вперед выходит Кузьма Минин и, поклонившись, разворачивает скрученный бумажный лист. Вообще-то бывший посадский староста давно пожалован в думные дворяне и награжден вотчинами, но по-прежнему является представителем городов. Читать он, кстати, не умеет, но шпарит по памяти так, будто заправский глашатай, читающий указ на площади:

– Великий государь, мы, верные твои холопы, припадаем к ногам твоим и просим милости!..

Разумеется, я знаю заранее, о чем будет говорить Минин, но форма превыше всего, и он подробно докладывает обо всех обстоятельствах дела. Если коротко, то все началось с жалоб посадских жителей на царских воевод, поставленных на кормление. Потомки удельных князей немало поиздержались за время Смуты и, оказавшись в провинциальных городах, решили, что настало самое время, чтобы восполнить потери, тем паче что практически полное отсутствие внятного законодательства открывает самые радужные перспективы для подобного рода деятельности. Города, правда, тоже не благоденствуют, и потому действия воевод не находят понимания у электората. К тому же царские подати тоже растут, но то царские! Так что, надежа государь, для тебя нам ничего не жалко, а вот от мздоимства – ослобони! Представители духовенства помалкивают, дескать, то дела мирские, думцы в основном тоже не реагируют, но есть и среди них буйные. Не дождавшись окончания «чтения», с места вскакивает князь Лыков и трубно кричит:

– Царь-батюшка, это что же за поклеп такой на слуг твоих верных! Они ночами не спят, все думают, как твоему величеству услужить да прибытки казны умножить, а черные людишки на них за то ябеды пишут! Конечно, со своим нажитым расставаться никто не хочет, но ведь то твои воеводы не для себя, а для твоего царского величества стараются!

Бояре, до сих пор сидевшие смирно, заметно приободряются и одобрительно кивают на каждое слово Бориса Михайловича.

– Так это, значит, курский воевода Юрка Татищев за-ради государя гостей[18] тамошних в клетку сажал и голодом морил, пока их родные не выкупили? – не без ехидства спрашивает у него Минин.

– Тебе бы, Кузька, по худости рода промолчать сподобнее! – зло огрызается Лыков, но тут же переменяет выражение лица и, глядя на меня, продолжает: – Что-то сомнительно мне, что все так и было! Может, эти гости подати не платили, а когда воевода осерчал, стали на него клепать неподобное!

В палате немедля поднимается гвалт, и все стараются перекричать друг друга. Наконец мне это надоедает, и Вельяминов по моему знаку стучит колотушкой в гонг, повешенный специально для таких случаев.

– Тиха-а!!! – ревет он во всю мощь своей медвежьей глотки, и шум понемногу стихает.

– Кто еще сказать хочет?

– Если позволишь, государь, – поднимается с места Романов.

– Говори, Иван Никитич!

– Слышно, в курских землях разбойники озоруют, – начинает он издалека, – а на воеводах много всяких служб лежит. Может, было то, в чем его обвиняют, а может, и не было! Может, он прибытков казне ради своевольничал, а может, дознание чинил над теми, кто татей укрывает, и подати тут вовсе и ни при чем. Разобраться надо бы.

– Уж не прикажешь ли, боярин, мне ехать в Курск да расследовать сие? – немного насмешливо говорю я.

– Да зачем же тебе? – нимало не смущается тот. – Разве мало у тебя слуг верных! Пошлем стольника какого, вместе с сыщиками, да пусть и разберутся на месте. Коли воевода виновен, так и привезут его в цепях на суд. Коли не виновен, так пусть сыщут, кто на него клепает, и тоже доставят!

– Это все хорошо, Иван Никитич, а только что с податями делать? Сам, поди, знаешь, нет денег в казне! Хоть опять пятину собирай.

– Что тут сделаешь, государь, – тяжко вздыхает Романов, – по старине надо!..

– По старине! – тут же начинают поддакивать бояре, потому что «по старине» для них все равно что бальзам на душу.

– И что, все с тем согласны?

– С мудрым словом как не согласиться! – с притворной улыбкой восклицает Лыков, и с ним дружно соглашаются сидящие на скамьях бородачи в горлатных шапках.

– А что там в старину-то решили об сем предмете?

– В семь тысяч пятьдесят седьмое лето Господне от Сотворения мира[19], – начал постным голосом дьяк Обросимов, – по повелению благоверного и всемилостивейшего государя Ивана Васильевича для исправления по старине судебника был созван Земский собор. На коем решено было, что подати во всех городах, посадах, волостях и погостах, не исключая и удельных, будут собирать старосты и целовальники, коих надлежит выбрать из числа местных жителей, и со всеми областями заключить уставные грамоты, дабы управлялись без царских наместников и волостетелей.

– Что, правда? – округляю я глаза. – Интересные обычаи были в прошлом! Хотя по старине так по старине. Быть по сему! Ты чего-то сказать хотел, Борис Михайлович?

Боярин продолжает стоять посреди палаты, как громом пораженный, то краснея, то бледнея – и я про себя надеюсь, что болезного хватит удар. Однако чаяниям моим сбыться не суждено, и князь Лыков справляется с волнением.

– Надежа-государь, – начинает он тихим голосом, – мудрость твоя велика, и не нам, сирым и убогим, обсуждать твою волю. Однако же хочу напомнить, что по решению собора не должно тебе жаловать вотчинами иноземцев, не состоящих в подданстве твоего царства.

Этот момент сценарием не был предусмотрен, и я не без интереса слушаю боярина. Впрочем, слушаю не я один. Думцы, духовенство и даже земцы жадно внимают ему, и лица у них, скажем так, не слишком благожелательные.

– Ты кого-то конкретно в виду имеешь? – нейтральным голосом интересуюсь я, тщетно пытаясь сообразить, о чем он говорит.

– Да про деревеньки под Тулой я речь веду, государь, кои ты своему розмыслу Рутгеру Вандееву пожаловал от щедрот своих. Он, конечно, не латинец, а все же не православный!

Среди собравшихся постепенно нарастает ропот. Наконец вперед выходит местоблюститель патриаршего престола митрополит Исидор и, вопросительно глядя на меня, спрашивает:

– Верно ли сие, государь, что ты иноверцу отдал земли с православными христианами?

Окинув взглядом настороженные лица собравшихся, я понимаю, что в данной ситуации не отшутишься: слишком уж серьезно они все это восприняли. Все дело в том, что я и впрямь отписал эти деревеньки Ван Дейку. Мой инженер испросил разрешения взяться за добычу железа и, самое главное – плавку чугуна. Получив таковое, он выписал из Голландии мастеров и вместе со своими земляками рьяно принялся за дело. На его родине эту технологию уже освоили, а у нас чугун именуют не иначе как «свиным железом» и выкидывают как брак. Если у Рутгера получится, то он обеспечит меня и мою армию пушками, ядрами и картечью, ибо медь с бронзой дороги, а каменными снарядами много не навоюешь. По заключенному мною с ним ряду, пушки и прочее он будет поставлять мне по цене в полтину за пуд. Сейчас их льют из меди, которая стоит как минимум вчетверо дороже, а уж готовые изделия – и вдесятеро. Излишки он волен продавать куда захочет, хотя есть у меня подозрение, что никаких излишков у него еще долго не случится. Столь радужные перспективы в свое время так меня увлекли, что я совсем позабыл о том, что мой голландец – иноземец и протестант, и, для того чтобы у Ван Дейка не было проблем с рабочей силой, пожаловал ему эти деревеньки. Кстати, в поместье, а не в вотчину. Кто же знал, что через это могут возникнуть такие проблемы?

– Верно, да не совсем.

– Мудрено ты говоришь, государь, не пойму я тебя.

– Да что уж тут непонятного, просто розмысел наш, Ван Дейк который, так поражен был святостью церкви русской, что пожелал креститься в истинную веру и перейти в подданство наше, за что был пожалован землею.

– Благое дело, – одобрительно покачал головой Исидор, – а как нарекли раба божьего?

– Гхм… Романом, в честь э-э… святого…

– …мученика Романа Ольговича, – заканчивает за меня иерарх.

– Ага, его.

Митрополит сел на место, а я тихонько перевел дух. Вельяминов немного ошарашенно повертел головой, но справившись, провозгласил:

– Государь уходит на молитву!

Все опять дружно падают в ноги, и я величественно отправляюсь в Архангельский собор. Пока мы идем, окольничий настороженно спрашивает меня:

– А когда это Рутгер святое крещение принял?

– А я знаю? – отвечаю ему вопросом на вопрос. – Должно быть, вчера еще!

От этих слов Никита снова завис. Вроде бы давно мне служит и всякого навидался, но вот то, что я, не моргнув глазом, могу врать церковному иерарху – для него все еще дико. А я тем временем добавляю своему ближнику смятения:

– Ты бы послал к Ван Дейку человека потолковее – обрадовал бы, что ли…

– Чему обрадовал?

– Тому, что он истинную веру обрел!

Корнилий Михальский же тем временем спешно вел свою хоругвь к Можайску. За прошедшие шесть лет литвин немало преуспел на службе. Сманивший его от лисовчиков тогда еще просто мекленбургский герцог ни в чем не нарушил своего обещания, и байстрюк[20], которого никто не считал шляхтичем, стал царским стольником, получил вотчины и теперь вел на войну свой собственный отряд. Через жену он породнился со старым русским дворянством, но и этой женитьбы не случилось бы, если бы не его господин, так что и тут он был всем обязан государю. А потому не было у русского царя более преданного человека, чем этот литвинский перебежчик. Прикажи ему царь убить любого человека – кажется, зубами бы загрыз, но в том-то и дело, что приказы такие Иван Федорович отдавал очень редко.

Нет, бывало, что хватали они по его приказу изменников и тащили на суд и расправу, только вот случилось это ровно четыре раза. К тому же государь самолично изменников никогда не судил, а повелевал разобрать дело Земскому собору. А уж чтобы побить слуг и домочадцев изменника, да поджечь его дом и разорить имущество – как это, говорят, бывало при покойном Иване Васильевиче, – такого и вовсе не водилось. Но за эту мягкость и уважение к закону еще больше почитал государя Михальский. Так что зря Корнилия полагали на Москве таким уж душегубом. Вот татей да разбойников он извел много, этого не отнять. Так ведь от этого всем только польза, ну кроме разве что разбойников.

Кого только не было в хоругви царского телохранителя: казаки и татары, обедневшие боярские дети и бывшие разбойники, боевые холопы самого Михальского и неизвестно откуда взявшиеся гультяи. Всех брал к себе ушлый литвин – главное, чтобы человек в бою был ловок и дисциплину соблюдал. Последняя у него в хоругви была даже крепче, чем в царских полках нового строя. Еще одним отличием от прочих ратных было крайнее разнообразие в вооружении и экипировке. Во что только не были одеты воины Корнилия! Одни в богатых кунтушах или кафтанах, другие в татарских халатах, третьи и вовсе в сермяжных зипунах и чуть ли не в звериных шкурах. А оружие! Тяжелые палаши и легкие сабли, шестоперы и топорики, кистени и надзаки… У многих были саадаки с луком и стрелами, у других – карабины и пистолеты. Объединяло всех только одно – прекрасное владение всем этим смертоносным арсеналом.

Лошади их, правда, показались бы не слишком хороши для взыскательного взгляда какого-нибудь богатого пана, однако отличались выносливостью и неприхотливостью. Обозов у них не было, лишь у каждого всадника был заводной и вьючный конь, везшие на себе все необходимые припасы. В общем, отряд этот весьма напоминал те, которые водил в набеги на Русь покойный ныне Лисовский, чья неприкаянная душа, как говорят, до сих пор бродит по ливонским болотам. Отец Мелентий ехал отдельно от прочих, на смирной кобыле каурой масти. Спутниками его были двое неопределенного возраста монахов, чьи ухватки не оставляли сомнений, что с оружием они умеют управляться не хуже, чем с кадилом. Правда, никакой воинской сброи[21] на божьих людях видно не было, а что лежало в тороках их заводных лошадей, никто не знал. Достигнув Можайска, Михальский, не заходя в него, стал на дневку, а царский духовник, оставив своих людей, пошел в город.

На воеводстве там сидел прославленный полководец – князь Дмитрий Михайлович Пожарский. Конечно, для героя, спасшего страну в лихую годину от неприятеля, такое назначение было опалой, однако он, будучи по природе своей человеком честным и бескорыстным, обиды на государя не затаил и к делу отнесся с ревностью, какую не часто встретишь. Городские стены были подновлены, склады наполнены припасами, а немногочисленный гарнизон готов к любым неожиданностям. Все эти заботы пагубно сказались на здоровье князя, и в последнее время он часто хворал и редко выходил из дома. Однако когда больному доложили, что пришел с какой-то надобностью монах, тот велел его пропустить.

– Здравствуй, Дмитрий Михайлович, – поклонился, входя, Мелентий.

– А, это ты… – тяжело повернул голову воевода, – что же, здравствуй… честной отец. Сам пришел навестить или послал кто?

Иеромонах выразительно промолчал, вызвав у Пожарского усмешку:

– Вот оно как: попал ты в гонцы на старости лет… Ну и что тебе велел царь православный? С добром послал али с худом?

– К тебе – с добром, – не смутился тот.

– Ну говори, коли так.

– Великий государь жалует тебя и просит обид не помнить, а служить верно и ревностно.

– Об том Иван Федорович мог бы и не беспокоиться…

Мелентий меж тем вытащил из сумы небольшой сверток и протянул его князю. Затем, видя, что тому трудно, развернул его и, достав искусно сделанный ларец, подал прямо в руки воеводе. Пожарский, осторожно открыв крышку, вытащил наружу золотую цепь с большим медальоном.

– Ишь ты, – подивился он на затейливую работу, – а что это?

– А ты посмотри на медальон.

Князь пригляделся и увидел, что там весьма искусно изображен государь в доспехах и с мечом в руке, а в небе над ним – ангелы с трубами. Отделанный золотом портрет обрамляли по краю драгоценные самоцветы.

– Государева парсуна? – недоверчиво спросил Дмитрий Михайлович.

– В неметчине таковые жалуют только славным великими победами воеводам в знак монаршей милости и благодарности. Гляди дальше: в ларце еще грамота царская – со многими похвалами тебе за прежние службы и в чаянии новых.

– Война будет?

– А она разве кончалась? – вопросом на вопрос ответил Мелентий.

– А как же посольство, что давеча проезжало в Литву? Или… погоди-ка, сначала посольство, а ты следом… хитро!

– Латиняне тоже хитры. Слышно, что королевич войско собирает.

– Пустое! Мне доносили, что едва войско собралось, добрую половину его пришлось к турецкой границе отправить.

– Хорошо, коли бы так. А только ляхи сильны, и не одно такое войско могут выставить.

– Это верно, только Смоленск им не взять, а там и мы соберемся с силами.

– Дай-то бог! Только случиться может всякое, а ты к Смоленску ближе всех – тебе его и выручать в случае чего.

– Скажи государю, чтобы об этом не беспокоился. Я свое дело знаю!

– А хвори твои?

– Придет время за саблю взяться, так и хворь отступит!

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге объясняется, как приспособить нейронауку и поведенческие исследования к целям маркетинга и п...
Это первая книга по медицинской астрологии, в которой подробно описываются МЕТОДИКА прогнозирования ...
Александр Никонов – известный писатель, автор знаменитых бестселлеров «Конец феминизма» и «Кризисы в...
Vermouth Thunder is an "Englishman in NewYork". In srnse he s an alien on Earth, and wasnt to come b...
Антицерковная политика и три десятилетия (1920-е–1950-е гг.) забвения национального русского искусст...
Некогда грандиозная Галактическая Империя долгое время находится в упадке и постепенно теряет остатк...