Крамола. Столпотворение Алексеев Сергей
1. В ГОД 1918…
Молния летела в лицо.
«Обережный круг!» – вспомнил он. И в тот же миг, ослепший и оглушенный громом, канул в черную бездну.
Очнувшись, Андрей не сразу понял, что его закапывают. Земля давила грудь и порошила лицо. Только руки торчали из ямы, и это обстоятельство в первую секунду вызвало досаду: хоть бы зарыли как следует…
И вдруг пронзила мысль – жив! Зачем же хоронят? Он за–кричал:
– Живой я! Живой!
Андрей на какой-то миг вновь потерял сознание. Пришел в себя, когда ему ножом начали разжимать зубы, пытаясь напоить из фляжки. Он лежал на шинели, двое красноармейцев хлопотали около и переругивались. Андрей взял фляжку и выпил всю до дна, отбросил в сторону.
– Что со мной было? – спросил он.
– Да грозой тебя, – объяснили ему. – Не шибко, вот и не сожгло. А бывает – головешка остается…
Андрей сел и осмотрелся. Светало. Бойцы спали на траве между деревьев, чудом выросших и доживших до старости на небольшом береговом уступе. Внизу белела река, подернутая туманом.
В ушах звенело, гудела голова, а перед глазами стоял несмаргиваемый зигзаг молнии, напоминавший белую ветвь дерева. Он попросил еще воды, онемевшей рукой плеснул на лицо. Прояснился ум, в степи стало светлее, однако на всем вокруг лежали зловещие отблески невидимого пожара.
Двое в выгоревших гимнастерках стояли по обе стороны от Андрея и молча таращились на командира. Рассмотреть их лица мешала молния, запечатленная зрением. «Как архангелы, – подумал Андрей. – Сейчас подхватят и понесут…»
– Должно быть, согрешил, – сказал один из них. – Говорят, только грешных бьет. А ведь молодой еще…
– Все мы грешны, – прогудел другой и перекрестился.
Андрей поднял глаза к небу. Грозовая туча, вздыбившись от горизонта почти в самый зенит, стояла черной горой над головами и закрывала весь противоположный берег. Не пролив и капли дождя, она выметала, истратила весь свой гнев и силу, сотрясая пространство над степью, и теперь замерла на небосклоне, парализованная восходящим солнцем. Андрей подошел к обрыву: от воды тянуло прохладой, дышать стало легче.
Когда край тучи набряк малиновым цветом, подул ветер и черный колосс в поднебесье вдруг начал разваливаться, расползаться вдоль заречного горизонта. Где-то под кручей, у самой воды, пронзительно защелкал соловей.
Остуженная за ночь земля теперь холодила, и под деревьями слышалось сонное шевеление. Озноб заставлял людей прижиматься друг к другу, подтягивать колени к подбородку.
Андрей вернулся к месту, где его настигла молния, поднял с земли портупею с шашкой и револьвером, бинокль в чехле и, цепляясь руками за жесткую траву, пошел вверх по склону. Еще не совсем исчезла слабость после недавно перенесенного тифа, к тому же все еще кружилась голова и ком тошноты подкатывал к горлу. Собираясь с силами, Андрей часто останавливался и оглядывался назад, где на береговом лесистом уступе, у самого обрыва, спали бойцы его полка. Вернее, все, что осталось от полка, – триста пятьдесят штыков.
В степи тоненько и призывно ржала лошадь…
На самом гребне берега казалось намного светлее, чем внизу, на уступе, а зоревое небо – ближе и ярче. Во все стороны лежала бесконечная степь с расчесанными ветром травами, с редкими лесными колками у подножий холмов. Восток уже был светел и чист и потому так далек, что, казалось, видно закругление Земли. Только там, где река Белая утекала за горизонт, поднимались едва заметные дымы: в Уфе что-то горело…
Вскинув бинокль, Андрей долго смотрел в ту сторону: перед взором колыхалась степь с коростными пролежнями солонцов. Пологие холмы, словно волны, катились к высокому материковому берегу, на котором стоял город. И ни одной живой души не было в тот час в безмолвном пространстве.
Андрей прошел вдоль берега. Заря опрокидывала темное небо, как опрокидывают перевернутую вверх дном лодку.
Увидев в траве винтовку с примкнутым штыком, Андрей нагнулся и поднял ее. Рядом валялись солдатская фуражка и подсумок. Часовой бежал с поста – семнадцатый дезертир за послед–ние трое суток. Но сейчас не это беспокоило Андрея. Если и сегодня ушедший за реку со взводом комиссар Шиловский не найдет бойцов товарища Махина и если разведка, отосланная с вечера в степь, встретит казачьи сотни, идущие к Уфе от Стерлитамака, то придется еще раз штурмовать железную дорогу. Другого выхода нет. Только туда, за магистраль, иначе через сутки, а то и раньше, полк будет обречен, прижатый к «чугунке» с трех сторон.
А основных сил и товарища Махина со штабом за рекой могло не быть: полк Андрея уже больше недели не имел ни связи, ни приказов и мотался по горячей степи в поисках своих, каждый раз натыкаясь то на белочехов, то на какие-то иные вражьи части. В бой не вступали, а лишь отходили, отбиваясь, глубже в степь и ночью опять возвращались к железной дороге. Долетали слухи, будто Уфимский гарнизон вместе с Советом, ЧК и милицией отступил за «чугунку» и укрепился где-то на реке Уфе. Однако на путях, где бы ни выходил полк Андрея к полотну, всюду стояли забитые чехами эшелоны. Создавалось впечатление, будто вся Россия перерезана одним бесконечным длинным составом. Бессмысленность такой войны обескураживала и вызывала тихое, злое отчаяние.
Бывший штабс-капитан Андрей Березин после двух лет германской войны не мог понять гражданскую, на которой оказался месяц назад. Это была странная война: без окопов и тыла, без снабжения и штаба, без командования… да и без самого фронта, ибо когда фронт везде, куда ни пойди, то это уже не фронт…
Андрей вытащил из кармана часы и неожиданно обнаружил, что они остановились: слившиеся стрелки замерли на двенадцати. И сколько бы потом Андрей ни крутил завод, ни тряс их – часы молчали. Видно, испортились от удара молнии, а может, на этой войне и само время остановилось?..
Оказавшись в Башкирии, Андрей неожиданно для себя увидел мысленно всю Россию как бескрайнюю горячую степь, по которой метались отряды вооруженных людей, и все хотели пить, пить! Если находилась вода, то она оказывалась горячей и не утоляла жажды, и остудить ее было негде; или, на вид холодная и чистая, она была горько-соленой, не годной для питья; однако и пресная не могла напоить жаждущих: раздувая желудки, она скоро выходила белыми разводьями на гимнастерках. Днем люди ждали ночи, чтобы отдохнуть от бесконечной гонки и хотя бы чуть остудить тело и унять клокочущую в голове кровь. А ночью земля остывала и на смену жару наваливался дикий холод, и тогда вновь хотелось тепла…
В этом огне, в этой вселенской жажде угадывалось рождение чего-то нового, неведомого доныне и пока непостижимого…
Андрей попытался вообразить, как сложится день, что произойдет к вечеру, и в сознании сама собой нарисовалась картина: густой пулеметный огонь от насыпи и редеющая, изорванная цепь остатков полка, развернутая фронтом к железнодорожной магистрали. А над всем этим – слепящее солнце…
«Нет, нет, так было вчера. – Андрей попытался сосредоточить мысли на будущем. – Сегодня все пойдет иначе…»
Вдруг Андрей подумал: Оля! Где она теперь? Там, за «чугункой», вместе с гарнизоном и Уфимским Советом, или заложников все-таки не повели с собой, а оставили в городе? Наверняка, когда отступали красные, была паника, может быть, в суете и неразберихе о них забыли, а белочехи пришли теперь и освободили сестру?
Красные…
Всякий раз, повторяя про себя это слово, Андрей спохватывался, что теперь он тоже «красный» – военспец, командир полка. И надо бы привыкнуть к новому своему состоянию, смириться с судьбой. Хотя бы до тех пор, пока он здесь, в сухой башкир–ской степи, а сестра Оля – там, в заложниках.
И где-то в Уфе остался еще брат Александр. Может быть, ему удастся спасти, выручить Олю?!
Мысль эта теплила надежду. Только бы они остались живы, только бы они…
Тогда все закончится благополучно – и сегодняшний день, и другие; каким-то образом угаснет странная непривычная война и они все вернутся домой, в Березино. И будет мир…
Андрей выдернул и зашвырнул в траву затвор винтовки, брошенной дезертиром. После каждый стычки с белочехами лишние винтовки некуда было девать. Нести тяжело, а бросить – трофей врагу. Однако затвора показалось мало, трехлинейка еще оставалась оружием. Андрей всадил штык в землю и попытался сломать его: гнул, налегая телом на приклад, раскачивал в разные стороны – четырехгранное жало пружинило и выворачивалось из земли…
За спиной стоял пожилой бородатый ополченец в длинной гимнастерке, щурился, позевывал, зябко встряхивал плечами.
– Помоги, – попросил Андрей.
– Далась она тебе, – отмахнулся красноармеец. – Не ломай добро, как-никак старались, делали. Жалко… Вон лучше комиссара встречай. Плывут…
Андрей вышел на береговую кромку: по реке, цепляясь за бревна, плыли люди. В бинокль ясно были видны напряженные лица, широко открытые глаза и рты. Комиссар Шиловский что-то говорил и, отплевывая воду, оглядывался назад. От взвода осталось человек пятнадцать…
Придерживая шашку, Андрей спустил ноги с обрыва и покатился вниз. Пока разведчики приближались к берегу, Андрей умылся, сполоснул нательную рубаху. Сырая и прохладная, она еще на какое-то время отдалит момент, когда знойное солнце вновь припечет плечи и спину.
Красноармейцы выбирались из воды, падали на береговой откос, раскинув руки, дышали коротко, запаленно. Кто-то кашлял, отрыгивая воду. Шиловский – человек средних лет, в пенсне и большеватом английском френче – снял с бревна связанные сапоги и подошел к Андрею. Стоял босой, мокрый, но усталости не замечалось, разве что красноватые, навыкат, глаза смотрели сквозь линзы пристально и тяжеловато.
– Что там? – спросил Андрей.
Комиссар достал маузер, вылил воду из деревянной колодки и проверил патроны. Потом так же не спеша вложил оружие в кобуру, но крышку не застегнул.
– Махин предал, – сказал он и вскинул на Андрея настороженные глаза. – Махин нацепил погоны. И все бывшие офицеры… Партийных расстреляли.
– Будем пробиваться за железную дорогу, – проронил Андрей и проверил ход шашки в ножнах. – Уйдем дальше от города – и пробьемся.
– На дороге – чехи! – возмущенно сказал комиссар. – Вам мало вчерашнего?
– А вы думали, они нас блинами встретят?! – тоже взвинтился Андрей. – Надо искать слабое место и прорываться ночью!.. Ночью пройдем, отдохнут люди – и пройдем.
Неожиданно он увидел среди красноармейцев высокого парня в гимнастерке с погонами прапорщика.
– Из ваших, – кивнул на пленного Шиловский, перехватив взгляд Андрея. – Все погоны натянули…
Андрей подошел к прапорщику – погоны свешивались с узких и покатых плеч, мокрая гимнастерка прилипла к телу; босые ступни ног белели на сыром песке…
– Как же это случилось, прапорщик? – спросил Андрей.
– Не знаю, – тускло выдавил тот и поднял глаза. – Я ничего не пойму. Ничего.
На обрыве между сосен стояли красноармейцы. Один из них, подняв винтовку, спрыгнул с уступа и покатился вниз, оставляя шлейф пыли. И следом, в разных местах, вспыхнуло еще несколько пыльных вихрей. Конусы песка по откосу росли и добрели, как тесто в квашне.
– Назад! – крикнул Шиловский и поторопил красноармейцев, приплывших с ним: – Наверх! Быстро! Быстро, товарищи!
Красноармейцы стали подниматься с земли, кто-то подтолкнул прапорщика, указывая винтовкой наверх. Прапорщик вдруг вцепился в рукав Андрея, захлопал губами, силясь что-то сказать, но не смог произнести ни слова и лишь таращил большие светлые глаза. Красноармеец дернул его за руку, повлек в гору.
У самого обрыва по-прежнему толклись красноармейцы, махали руками, что-то обсуждали и спорили. Шиловский ждал, стараясь поймать взгляд Андрея.
– А вы не приберегли себе погоны? – Комиссар, сняв пенсне, впился глазами в лицо Андрея. Тот молча расправил френч под ремнями, потрогал пальцами ножны.
От Шиловского пахло как от дерева, долго пролежавшего в воде.
– Я дал слово офицера, – сказал Андрей. – А потом, вы же знаете, моя сестра осталась заложницей…
– Знаю, я все знаю, – перебил комиссар. – Махин тоже давал слово. Только ваши слова, господа офицеры…
Андрей отошел к воде и стал спиной к Шиловскому. Стиснул руки, сцепленные на пояснице. Наверху шум усиливался, крепли возмущенные голоса: похоже, назревал митинг.
– Кому вы ночью подавали сигналы? – жестко спросил комиссар. – Я видел костры.
– Костров не жгли, – не оборачиваясь, бросил Андрей. – Все спали…
– Но я сам! Сам видел огни!
– Огни? – морщась, переспросил Березин. – Да, были огни. Купальская ночь нынче, папоротник цвел. – И, резко развернувшись, полез в гору по зыбкому песку.
– Что? – не понял Шиловский, устремляясь следом. – Что за глупость? Какой папоротник? Я спрашиваю: кто жег огни?
Песок оплывал под руками, утекал из-под ног, и Андрею казалось, что он стоит на месте, хуже того – сползает вниз вместе с этой землей. И что земля вдруг утеряла свою привычную твердь…
Когда Андрей с комиссаром поднялись на берег, стихийный митинг уже бушевал вовсю. Точнее, это был суд, поскольку среди толпы стоял прапорщик, а рядом, у его ног, сидел плечистый молодой башкир – дезертировавший дозорный, винтовку которого нашел Андрей.
– Конь в степи ржал, я пошел, – бормотал башкир. – Конь ржал, думал, поймаю, мой конь будет…
– Почему винтовку бросил?! – орали ему со всех сторон. – В расход! В расход его, суку!
А прапорщика почему-то не трогали, не задирали, и он стоял отчужденный, ссутулившийся.
Возбужденные люди не могли стоять на месте, двигались беспорядочно, бессмысленно: кто-то пытался подняться над толпой и сказать речь, но его перебивали – говорить хотелось всем сразу. Что-то безумное было в этой страсти.
Дезертир тоже стал кричать, сверкая глазами, но слова его тонули в гуле голосов. Оправдываться ему было бессмысленно – никто не слушал.
– Подыхать – так всем! – орал и кружился в толпе большерукий красноармеец с обожженными солнцем плечами. – Ишь хитрозадый! В кусты?!
Над головами людей качалась вороненая сталь штыков, будто трава под ветром. Андрей вглядывался в лица – мелькали перед глазами раскрытые рты, выпученные глаза, загорелые до черноты скулы… Ни один дезертир еще не был пойман, и на этого, семнадцатого по счету, обрушивался теперь весь гнев.
И только боец с бледным девичьим лицом сидел под деревом в сторонке и торопливо жевал пшеницу, доставая ее из сидорка. Да пожилой красноармеец лениво бродил у обрыва, держа в руках винтовку, брошенную дезертиром. А еще оставались лежать на земле тяжелораненые, а также те, что умерли от ран этой грозовой ночью и еще не были похоронены.
Андрей пробрался к пулеметчику, выдернул из его рук пулемет и дал длинную очередь в воздух. Гул разом смолк, и лишь тяжелое дыхание вырывалось из открытых ртов.
– Полк! Стройся! – напрягаясь, скомандовал Андрей.
Теснясь, бойцы разомкнули кольцо, выстроились полукругом, лицами к обрыву. Прокатился шелестящий шепот, словно ветер по ковылю.
Прапорщик, распрямившись, поправил гимнастерку – подсохший белый песок на ее подоле тихо опал на землю.
– Приговор народа слышали? – спросил Шиловский.
– У нас нет времени судить, – бросил Андрей. – И это не мое дело – судить…
– Суд состоялся, – перебил Шиловский. – Приговор утверждаете?
– За дезертирство полагается расстрел, – проронил Андрей и умолк.
– А своего пожалели? – Комиссар мотнул головой в сторону прапорщика, затем вновь глянул в глаза Андрею: – И за предательство расстрела не полагается, так, по-вашему?
– По-моему, он не предавал, – ответил Андрей. – Его кто-то предал… Впрочем, мне трудно понять…
Он подошел к прапорщику и краем глаза увидел, что комиссар достает маузер. Прапорщик ждал чего-то от Андрея, глядел жадно и все отряхивал, отряхивал подол гимнастерки, выбивая белесую пыль.
– В таком случае – отойдите! – скомандовал Шиловский. – По законам революционного времени за дезертирство и предательство – расстрел перед строем!
– Прости, брат, – сказал не глядя Андрей и отошел.
– За что? – Прапорщик потянулся за ним, неестественно рассмеялся. – Как – прости?!
А комиссар тем временем подал маузер красноармейцу в нательной рубахе, подпоясанной ремнем с подсумком. Тот механически протянул руку, чтобы взять маузер, но тут же отдернул ее, попятился, вжимаясь спиной в плотную человеческую массу. А стоящий рядом с ним веснушчатый боец спрятал руки за спину. Строй замер, затаил дыхание. Люди почему-то отворачивались либо опускали головы, чтобы не смотреть на черный маузер в руке комиссара.
– Добровольцы есть? – спросил Шиловский, оглядывая строй.
Красноармейцы молчали. Слышно было, как бормочет дезертир у обрыва – наверное, молился…
– Вы же сами вынесли приговор! – подбодрил комиссар. – А привести в исполнение некому? Разве мало погибло ваших товарищей из-за предателей и измены?
– Дезертира бы пожалеть надо, – несмело откликнулся кто-то из гущи строя. – Эдак-то и своих перехлешшем…
– А он пожалел вас, когда бежал? – застрожился Шиловский.
– Дак не стерпел, верно, – послышалось с правого фланга. – Не каждый таку войну стерпит. Пожалеть бы…
– Пожалеть?! – вдруг заорал и заколобродил в строю, вырываясь вперед, большерукий красноармеец. – А нас кто пожалеет?! Нам снова на смерть, а он, хитрозадый, в кусты?! – Выпутавшись из строя, большерукий обернулся к прапорщику и башкиру, потряс кулаками. – К стенке! Обоих!
Комиссар удовлетворенно хмыкнул и протянул ему маузер, но большерукий в ярости не видел его.
– Мы ж так революцию разбазарим! Добренькие, что ли?! Они на чужом горбу в рай! – вновь потряс кулаками в сторону дезертира и прапорщика. – А мы – на алтарь свободы ляжем?! – Он дернулся к комиссару, протянул руку: – Дай! Мне дай! – выхватил у него маузер. – Я им покажу, как бегать! Счас хлебнете кровушки, гады! – Через секунду он был уже возле прапорщика. Рывком поставил его на колени, приказал звенящим голосом: – Сымай гимнастерку!
Прапорщик, глядя снизу вверх, потянул подол гимнастерки; башкир глядел на них со спокойной ненавистью.
Едва гимнастерка покрыла голову, палач-доброволец выстрелил в затылок, крикнул дезертиру:
– А ты, басурман?!
Тот сам встал на колени, согнул мощную шею. После выстрела пустая горячая гильза ударила в ствол сосны, отскочила к Андрею и царапнула ему щеку. Он зажал ранку ладонью, сглотнул воздух сухим горлом.
А Шиловский торопливо отобрал, вырвал маузер у добровольца – тот, сверкая глазами, выискивал кого-то в толпе и опасно водил стволом.
Строй молчал. Люди дугой стояли на склоне берегового уступа и напоминали хор, выстроенный на сцене. Но Андрей не мог поймать ни одного взгляда из-под опущенных век. Лишь красноармеец, что крадучись ел пшеницу, бестолково и плутовато озирался по сторонам.
– Убрать! – приказал Шиловский, пряча маузер, и кивнул на трупы.
Палач стащил расстрелянных к обрыву и спустил вниз. Два пыльных шлейфа потянулись к воде; потек, побежал зыбкий песок…
– По-олк! Смирно! – крикнул тут Андрей и сразу замолчал, чувствуя, что не сможет говорить громко. – Слушай приказ, – продолжил уже тише. – Будем прорываться за железную дорогу ночью. В степь уходить нельзя, там гибель. До ночи надо уйти подальше от города, туда, где чехи нас не ждут…
Где-то в середине строя, в его плотном чреве, возникло крутое шевеление, и из первой шеренги вывернулся босой красноармеец без винтовки.
– Опять на пулеметы?! – заорал он. – На пулеметы нас?! Уж лучше стреляйте! Стреляйте! – рванул гимнастерку на груди. – Всех положить хотите?! – Белые от бешенства глаза его лезли из орбит, перекошенное лицо побледнело и заострился нос.
– В строй! – прохрипел Березин и, схватив паникера за грудки, вдавил его в гущу людей. Перевел дух, оглядел красноармейцев, сказал тихо: – Это война. Такая уж она… беспощадная!..
Поймал взгляд того, что ел пшеницу: взгляд этот трепетал, словно огонек свечи на ветру. Заметил чью-то руку, осеняющую себя крестом.
– А знаем! Знаем, ваше благородие! – раздался густой и сильный голос в строю. – У тебя сестру в залог взяли! Она за «чугункой»! Вот ты и гонишь нас под пулеметы!
– По нашим спинам хочешь через «железку» прорваться? – подхватил другой. – Нет, господа! Не выйдет! В степь пойдем! В степь! У нас тоже сестры есть! И братья! И дети!
– Твои под охраной ходят, а наши?! – взвинтился паникер в разорванной на груди гимнастерке. – Где наши?! Да их в распыл всех пустят! За нас-то!
Андрей глянул на комиссара. Тот, подозвав коновода, неуклюже взбирался на лошадь.
– Да, моя сестра за железной дорогой, – сказал Андрей. – Но я за ваши спины не прятался! И вы это знаете. Я такой же, как вы. И тоже не хочу умирать. В степи нам смерть. Всем! А через железную дорогу можно пробиться! Пока не подошли казаки…
Он уже не мог больше говорить. Напрочь пересохшее горло словно бы сомкнулось, склеилось, и стало трудно дышать. Он перехватил взгляд комиссара и в какой-то миг вдруг уловил злорадство в его глазах. Наверное, Андрей со своим сиплым голосом казался Шиловскому немощным и жалким перед красными бойцами, привыкшими слушать речи горячие и громкие.
Комиссар, гарцуя на коне, вскинул руку и заговорил страстно, отрывисто:
– Товарищи красноармейцы! За железной дорогой наши! Там Советская власть! Там Уфимский комитет и регулярные части, сохранившие верность революции!
Андрей отошел к сосне, изуродованной ветрами и зноем, попробовал откашлять то, что мешало дышать и говорить, – не получилось. Горло от кашля выворачивалось наизнанку…
Комиссара было слышно отовсюду. Он говорил вдохновенно, рубил рукой горячий воздух:
– Подлые изменники нашей рабоче-крестьянской революции хотят зажать молодую республику в железное кольцо! Они предательски бьют нам в спину, стреляют в нас из-за угла! Но мы выстоим! Пролетариату России терять нечего, и потому наш лозунг сегодня один – победа или смерть!
Красноармейцы слушали, строй замер, и по напряженным лицам скользили солнечные лучи.
– Мы не дадим проклятым угнетателям трудового народа надругаться над светлой идеей освобождения! – продолжал комиссар. – Крепче возьмем в руки оружие и защитим извечную мечту рабочего класса! Пройдем очистительным пожаром по российским царским пустырям! И с корнем выжжем всю гнусную траву рабства и бесправия!
Андрей почти ничего не знал о Шиловском – между профессиональным революционером и насильно мобилизованным военспецом откровенных отношений быть не могло, да и время казалось неподходящим для откровений. Только однажды комиссар сухо и односложно обронил в разговоре, что он два года учился в Сорбонне, после чего вернулся в Россию и пошел рабочим на завод. В полку Шиловский был три недели. Его прислали как раз в то время, когда Андрей получил последний приказ Махина – оставить Уфу и отойти в степь, на юг. Приказ, с точки зрения Андрея, был бессмысленным. Можно было оборонять город, взо–рвав железнодорожное полотно и оседлав насыпь: мятежный чехословацкий корпус двигался по «чугунке» и был привязан к своим эшелонам. Однако Андрей подчинился и увел свой полк в степь. Комиссар Шиловский сразу же начал энергично действовать. На первом митинге он почти целый час держал речь перед красноармейцами, и слушали его затаив дыхание. Полк, сформированный из демобилизованных солдат-окопников, которые едва успели хлебнуть мирной жизни, как снова очутились под ружьем, у которых еще зудела разъеденная вшами кожа, а души не успели остыть от огня, – полк этот, привыкший к разным агитациям и ораторам, однако же слушал комиссара и преображался на глазах. Вспоминали строевые песни, в походном порядке держали шаг, не прекословили командирам. Умел говорить Шиловский и слова находил такие, что будоражили уставших от боев и потерь красноармейцев и даже каким-то образом завораживали.
– Если даже мы умрем, – звенел над головами бойцов его голос, и эхо откликалось за рекой, – наше дело свободы не умрет! Слишком дорогой ценой за нее заплачено – кровью наших товарищей! За эту кровь товарищей, павших от подлых рук белочехов, мы пойдем в бой. И прорвемся! И победим! Победа или смерть!
Андрей, слушая Шиловского и ощущая знобящий холодок от его слов, трогал пальцами надбровную дугу, наискось перечеркнутую давним, еще детским шрамом. Гладил и тер его, словно хотел размягчить крепкий и жесткий рубец. Это была старая привычка, сведенная на уровень инстинкта, – ощупывать шрам. Когда-то в детстве он долго не давал зажить ране, сковыривал с нее коросту, раздирал до крови, особенно если волновался. Однажды дядя Андрея, имевший в иночестве имя Даниил, приглядевшись к племяннику, сказал, что подобная страсть – ковырять раны и коросты – признак человека, которому выпадут на долю нищета, горе и несчастье. Возможно, просто пугал, но скорее всего примета дяди была верной…
Казалось, столько событий произошло в то утро на лесистом береговом уступе, а шел всего лишь седьмой час, когда полк, разделившись поротно, оставил реку и двинулся к железной дороге, забирая восточнее, чтобы уйти от Уфы, захваченной чехословацким корпусом. Три колонны шагали на расстоянии видимости, и три широких следа оставались за ними, расчерчивая накалявшуюся степь. Выбитая жесткая трава вроде бы уже не должна была встать, и эти проторенные пути, казалось, не зарастут теперь долго, по крайней мере до следующего лета, пока не проклюнется и не взойдет семя, обмолоченное человеческими ногами. Однако втоптанная в пыльную, горячую землю трава поднималась, распрямляясь с таким же треском и шорохом, с каким падала под сапогами и ботинками впереди идущих. Поторапливая роту правого фланга и пришпоривая коня, Андрей обогнул ее с тыла и неожиданно увидел, что торная дорога постепенно заглаживается и там, вдали, ее уже не различить среди колыхающихся под ветром трав. Будто три вихря пробежали по степи, выстелили травы, но едва отпрянул ветер – и ни следа, словно на воде…
Когда река Белая пропала из виду и полк оказался в открытой степи, роты незаметно стали жаться друг к другу, как люди, очутившиеся в густом, незнакомом лесу. Андрей проскакал на левый фланг, приказал командирам сохранять дистанцию; отправил на правый фланг Шиловского, однако чем глубже уходил полк в белесое пространство степи, тем плотнее сходились роты.
Пометавшись между колоннами, Андрей подъехал к головной, спешился и взял коня в повод. На ходу отстегнул от седла фляжку, глотнул несколько раз тепловатой воды, плеснул себе за шиворот, а остальное расплескал на красноармейцев и раненых, лежащих на носилках. Крайние, на кого попало, недовольно утирали лица и глядели обескураженно, кто-то уже разлепил спекшиеся губы, похоже, для крутого вопроса, но Андрей засмеялся:
– Сегодня же Иван Купала!
И сразу же расстроился походный ритм, сбили ногу, и штыки закачались над головами в разные стороны. В середине колонны кто-то уже снял фляжку и щедро разливал воду, стараясь попасть в лица товарищей. Возникла веселая перепалка, к льющему потянулись, чтобы угодить под брызги, и уже снимали свои фляжки. Андрей заметил пожилого ополченца с двумя винтовками – видно, пожалел-таки бросить оставленную дезертиром, – замедлил шаг и пошел рядом. К плотно набитой котомке у ополченца был приторочен тяжелый раздутый бурдюк, на поясе болтались котелок и три гранаты-бутылки. Грузу было пуда два, однако шел он слегка валкой, но крепкой походкой. От этого человека веяло уверенностью, надежностью, так что идти рядом было хорошо.
– Давно под ружьем? – спросил Андрей.
– А считай, с японской, – охотно отозвался ополченец. – Пятнадцатый год. – Он настороженно огляделся и, выйдя из строя, пошел с Андреем плечо к плечу. Заговорил тихо, в нос: – Ты, ваше благородие, во-он того опасайся, – он указал взглядом куда-то в центр колонны, – и комиссару своему скажи… Ежели стычка выйдет у «чугунки», спинами к нему лучше не поворачивайтесь. И все время на виду держитесь. Жиганет. Сам слыхал, до первого боя, говорит, жить им. Обоих угроблю, чтоб людей не мучали. Видишь его, нет?
Андрей пробежал взглядом по лицам людей. В колонне веселились и дурачились вовсю, разливая остатки воды. Искрящиеся брызги осыпались на смеющиеся лица, падали на землю, но не впитывались, а, окутавшись сухой пылью, превращались в живые, как ртуть, комочки.
– Ну, видишь? – шептал, поторапливая, красноармеец. – Да вон, тот самый, что гимнастерочку перед строем пазганул.
На глаза попала загорелая спина большерукого, который порешил предателей; потом Андрей перехватил короткий и блудливый взгляд того, что ел пшеницу; и совсем неожиданно натолкнулся глазами на красноармейца в разорванной до пупа гимнастерке. Кожа на скулах покраснела до кровавого отлива, сожженная солнцем, а короткие волосы и глаза казались неестественно белыми.
– Тот самый и есть, – словно видя чужим зрением, подтвердил ополченец. – Больно уж горячий парень. И злой. Берегись его.
– Спасибо. – Андрей на ходу пожал ему запястье руки, сжимавшей винтовочный ремень.
Шагая рядом с колонной по нетоптаной траве, Березин теперь уже не мог оторвать взгляда от идущих людей. Он ловил глазами лицо того, кто замыслил выстрелить ему в спину, изучал, незаметно рассматривал; коротко остриженные волосы с проплешинами старых, вероятно, детских еще шрамов, оттопыренные уши. Потерять его среди веселящихся красноармейцев было трудно. Он шагал понуро, и на лице его не остывали бешенство и отчаяние, вспыхнувшие ранним утром перед строем, а побелевшие глаза вряд ли что видели.
Неожиданно Андрей поймал себя на мысли, что смог бы расстрелять его, окажись он вместо сегодняшнего дезертира. И рука бы не дрогнула, хотя никогда в жизни расстреливать ему не приходилось и дело это он считал недостойным офицера да и человека вообще. А вот этого расстрелял бы…
Потом он внутренне содрогнулся от таких мыслей и отстал, чтобы не видеть белоглазого красноармейца. Сам того не замечая, Андрей начал вглядываться в лица других рядом идущих людей и многих стал узнавать.
Когда-то в пятнадцатом, приняв под командование первую свою полуроту, Андрей знал почти всех солдат по имени и отчеству и мог до сих пор, прикрыв глаза, мысленно представить лицо каждого. Мог вспомнить, кто как смеялся, тосковал или спал, кто как ел, кричал «ура!», когда ходили в атаки на позиции немцев, и кто как потом выглядел мертвым. Первые его солдаты почему-то запомнились накрепко, как запоминается юношеская любовь. А когда под Перемышлем от полуроты осталось в строю всего четверо вместе с ним и прибыло пополнение, новые эти солдаты все время казались вроде бы как временными, случайными и чужими. Он словно бы ждал тех, первых, и воевал вместе с этими, настоящими, по необходимости. И больше уже не старался запомнить их имена, улыбки и привычки. Знал, что после нескольких боев и ожесточенных атак вновь придут другие…
И лишь провоевав год, он втянулся и принял бесчеловечную суть любой войны: нельзя любить своих солдат, как любят братьев. Иначе от горя лопнет сердце. Хуже того, их надо даже чуть ненавидеть при жизни, чтобы потом, мертвые, они не вставали перед глазами, не мучили память, не душили жалостью и слезами. Так его учили старые, прошедшие не одну войну офицеры. А они-то знали, чего стоит любовь к солдату…
Весь месяц, пока только что сформированный полк Андрея оборонял подступы к Уфе, а потом мотался по степи в поисках штаба армии, затем в поисках самого фронта, ибо непонятно было, где он находится, в какую сторону наступать и что теперь защищать, – одним словом, пока кругом был хаос, Андрей никак не мог привыкнуть к своему полку, вернее – к людям. Они казались все на одно лицо: либо усталые и злые от бестолковых бросков и маршей по горячей степи, либо одуревшие от страсти и отчаянного азарта боев и атак. И мертвые тоже казались похожими, как близнецы. Даже ротных командиров Андрей не мог запомнить в лицо, поскольку их приходилось назначать чуть ли не ежедневно взамен убитых и раненых.
Андрей шел рядом с красноармейцами и, не стесняясь, рассматривал их, вспоминая каждого и ощущая необъяснимую радость, что все помнит, что знает о всяком столько, сколько и знать бы не должен. Разве что тот, белоглазый, в растерзанной гимнастерке, будто бы незнаком. И запомнился лишь сегодня, когда орал перед строем. Впрочем, а не он ли три дня назад привел из разведки «языка» – офицера чехословацкого корпуса? Помнится, у того были голубые глаза и опущенные книзу уголки век… Он или нет?.. Он! После допроса, помнится, отвел чеха в степь и прикончил выстрелом в спину. Шиловский доложил…
Неожиданно в первых шеренгах головной колонны тихо и глуховато запели. Несколько хриплых, но сильных голосов доносились будто из-под земли:
- Во кузнице молодые кузнецы,
- Во кузнице молодые кузнецы…
Казалось, что сейчас рота рванет сотней глоток с удалью и присвистом и кто-нибудь пойдет вприсядку, как это было, когда уходили из Уфы занимать позиции. Но к поющим никто не примкнул, хотя люди прибавили шагу и потянулись вперед, словно под струю воды.
– А ведь проскочим «чугунку»! А?! – послышался восторженный голос.
– Перескочим!
– Полежим в степи до ночи, а там – где наша не пропадала?! – заговорили густо в ответ.
– Кабы так, – вдруг проворчал пожилой ополченец и покосился на Андрея. – А то ляжешь. И полежишь.
И замолчал, пристально глядя на Андрея и на его коня. Даже замедлил шаг, и идущий за ним рябой парень наткнулся на бурдюк с водой.
– Что? – не выдержал Андрей. – Что так смотришь?
– Ты глянь, трава за тобой подымается, – с испугом проговорил пожилой. – Примета больно плохая…
Андрей оглянулся: действительно, трава поднималась сразу же, следом.
– На твою примету другая есть, – подал голос рябой. – Говорят, ежели молнией сразу не убило – жить тому до ста лет. А командира эвон как шарахнуло!
– Чего несете-то? Чего? – взъерепенился ротный Шершнев. – Я слыхал, если человек траву не мнет – святой он…
– Святой, ежели по воде ходит, – возразили ему.
– Мужики! – заблажил тут рябой, хватая бурдюк. – Полная кожинка воды! Холодная, мужики!
– Для тебя припасено! – огрызнулся ополченец и толкнул рябого. Но тот со смехом уже рвал сыромятный узел. К нему потянулись взбалмошные и веселые красноармейцы, на миг не слышно стало песни. И вдруг этот гвалт прорезал долгий, на высокой ноте, крик в степи. Он был понятнее тревоги, сыгранной на трубе, и роты, словно напуганные овцы, сшиблись в кучу, соединив-таки три пути в один.
Андрей вскочил на коня и, крутясь на месте, выхватил шашку. Впереди навстречу полку галопом мчался дозор.
– В цепь! – крикнул Андрей, вращая шашку над головой.
Полк, повинуясь команде и сигналу, стал разворачиваться в цепь.
Подскакали дозорные на взмыленных конях.
– Белые! – выпалил красноармеец. – Версты три!
Подъехал возбужденный комиссар, спешился и полез рукой под кожу потника – что-то прятал или, наоборот, доставал.
– Эскадрон и сотни полторы пехоты, – докладывал дозорный. – Идут прямо на нас. Впереди разъезды! Вот-вот наткнутся!
Он отвязал фляжку от седла и стал пить.
Красноармейцы, растянувшись цепью, падали в траву и все почему-то жались друг к другу, переползали ближе к середине. Андрей разослал конных по флангам с приказом разомкнуть цепь и остался вдвоем с комиссаром.
– Может, не ввязываться? – спросил Шиловский. – Обойти справа…
– А нам во фланг ударят?! – оборвал Андрей. – Да и не успеем. Казаки на хвосте висят. Попадем между двух огней… Надо прорываться к «чугунке». – И неожиданно добавил с тоской и сожалением: – Эх, комиссар, были бы у нас погоны… А взять негде. Негде!
– Не носить вам погон, Андрей Николаевич, – старательно выговорил Шиловский. – Теперь уж нет. Забудьте и не вспоминайте.
– Жаль, – серьезно сказал Андрей. – Надели бы мы сейчас эполеты и спокойно, в строю, прошагали бы не только через насыпь, а и через Уфу… Правда, вам они не к лицу были бы, комиссар…
Он проскакал по фронту полка, подымая людей. Красноармейцы вставали, выставляя винтовки, хотя степь впереди была еще свободной. Изломанная цепь пошла, скрываясь по пояс в белесой траве. Андрей проехал вперед и уже поднял бинокль, чтобы осмотреть зыбкое пространство, но вдруг спиной ощутил опасность. Представилось, как тот, белоглазый, вскинул сейчас винтовку и с колена выцеливает его, ждет момента, когда можно надавить на спуск. Андрей почувствовал озноб и, пришпорив коня, помчался на левый фланг, к комиссару. Но холодящая спину опасность не отставала, неотвязно дыша в затылок. Она чем-то напоминала оставшийся в зрительной памяти размашистый зигзаг молнии – не сморгнуть сразу и не привыкнуть.
Тогда он вернулся назад и, поджидая цепь, прилег, обнял шею коня, прижался к ней лицом. Под тонкой кожей дончака билась в жилах горячая кровь, и трепетала под щекой влажная короткая шерсть. И Андрей сразу успокоился. Он словно обогрелся возле коня, как от печи в знобкое осеннее ненастье. Потом он поднял бинокль и несколько минут осматривал степное пространство. Сквозь марево он различил мутные и темные контуры лошадей, похоже, удерживаемых коноводами, группы спешившихся людей и редкие одинокие фигурки в высокой траве. В какой-то момент Андрей даже почувствовал разочарование, что белых было не так густо. Однако этот участок степи имел едва уловимый, но ощутимый зловещий оттенок. Вот стремительно промчался разъезд, возвращаясь к своим, и поднятая копытами пыль надолго повисла в воздухе, замутив светлое марево. Потом он рассмотрел несколько повозок, запряженных парами, походную кухню – все это за связками коней, в тылу. Он перевел взгляд еще дальше, вглубь, надеясь там отыскать какие-то признаки войска большой силы, но и там лежала нетронутая, зыбкая, как песок, степь без единого торного следа.
Андрей выехал на полверсты вперед полка и теперь уже хорошо различал группы всадников (каждая по численности равнялась взводу) и редкую строчку цепи между ними. Противник стоял, похоже, поджидая наступавших, и, судя по видимым его силам, по поведению, происходило что-то необычное. Возможно, там думали, вступать в бой или отойти пока не поздно к железной дороге, поближе к эшелонам.
А что, если противнику неизвестно, сколько штыков идет навстречу ему? И, пользуясь замешательством, взять да и ударить сейчас с ходу и открыть дорогу не только к полотну, но и за него: в этом месте чехи вряд ли держат большие силы…
С правого фланга на взмыленной, запаленной лошади прискакал дозорный.
– Их сотен до четырех! – крикнул он. – В траве лежат!
– На место! – приказал Андрей и скомандовал подбегающим красноармейцам: – В цепь! Всем в цепь!
– Что происходит? – тревожно спросил комиссар. – Почему они не стреляют?
– Не знаю! – зло бросил Андрей. – Спросите у них!
А цепь сама собой выровнялась, зашагала шире, увереннее; натянулась кожа на обожженных солнцем скулах и лбах. До противника оставалось сажен четыреста, когда Андрей увидел тройку конных, отделившихся от противника. Похоже, лошади были свежими, всадники приближались стремительно, и Андрей передал по цепи – залечь! Красноармейцы попадали в траву, лишь один кто-то привстал на колено, держа винтовку у плеча.
– Не стреляйте! – закричали конные, переводя лошадей на шаг. – Не стреляйте!
Конь под Андреем заплясал, вскидывая голову, раздутые ноздри тянули воздух. Шиловский немедленно оказался рядом, его лошадь дышала у левого бока.
– Что? Переговоры? – коротко спросил комиссар. – С какой целью?
– Поедем – узнаем, – ответил Андрей.
Парламентеры остановились, поджидая. Бинокли их шарили по траве, кони хапали траву.
– Езжайте один! – вдруг начальственно распорядился Шиловский. – Только без глупостей, Андрей Николаевич. Не забывайте о сестре.
Андрей молча замахнулся на комиссарскую лошадь, та нервно шарахнулась, чуть не уронила седока. Шиловский едва удержал равновесие. Андрей же, пришпорив своего дончака, поскакал навстречу парламентерам.
– Помните сестру! – крикнул вслед Шиловский.
К всадникам противника Андрей подъехал шагом и остановился в пяти саженях. Те сидели, развалясь в седлах, пили воду из фляжек.
– Я от полковника Махина! – представился поручик в белой от солнца гимнастерке и, тронув коня, выехал чуть вперед.
Андрей сразу узнал его и фамилию вспомнил – Караулов. Он был при штабе Махина, когда тот служил красным, и именно он, Караулов, привез Андрею последний и бессмысленный приказ отойти в степь. Погоны на поручике сидели ладно и к месту, будто он и не снимал их никогда…
– Не признал вас, капитан!.. Говорят, к богатству… Значит, живы? И слава богу!