Доброключения и рассуждения Луция Катина Акунин Борис

– Ошибаетесь, – покачал пальцем Егор Васильевич. – Это моему тестюшке нужно, не мне. Я не сильным, я счастливым быть хочу, а сила и счастье у нас в России ходят поврозь. Какое может быть наверху счастье, если со всех сторон хищные звери, загребущие, завидущие? Рано иль поздно сыщется некто позубастей иль повывертливей и сожрет. Нет, умно жить – это набрать наверху столько добычи, сколько сможешь, да вовремя отдалиться, притом с властью не рассорившись. Так я и сделаю. Через некое время скажусь хвор – у меня и вправду от придворной жизни нервические трясения с мигренями. Съеду из Питера подальше. С таким-то богатством! А с супругой мы заживем душа в душу. Я в подмосковной вотчине, она в волжской, и оба счастливы.

Посмеявшись своей шутке, Козлицкий посмотрел на собеседника в упор, и стало видно, что глаза у секретаря нисколько не веселы.

– Вы вот после нынешнего фиаско, я видел, побрели посыпать голову пеплом да отчаиваться. А я, сопроводив государыню, сразу предпринял матримониальный апрош. Потому что благодаря вашей экзерциции с предварительным совещанием понял как дважды два: просвещенные комиссии в России затевать рано. Свободы и достоинства тут пока никому не нужно. Государыня знаете что после сказала? «Глупо предлагать пирожные тем, кто не наелся черным хлебом». И еще прибавила, велев записать сию мысль для письма Вольтеру: «Умный правитель не стремится насыпать горы там, где природою замыслена равнина, а приспосабливает свои мечты к природному рельефу местности». Вот что у нас будет с реформами, дорогой Луций Яковлевич. Я лучше сам по себе поживу, а Россия пускай сама по себе.

Слова эти повергли Катина в еще горшую печаль. Выходит, он собственными стараниями убедил монархиню в тщетности перемен! Думал достичь одного, а добился противуположного…

Наш герой повесил голову, его грудь исторгла тяжкий вздох, и дальнейшую речь премудрого секретаря он слышал как в тумане.

– …Однако ж не думайте, что я брошу вас без помощи и совета, – рек Егор Васильевич. – Совет мой вот каков. В Москве, когда откроется комиссия, вам нужно будет себя как следует показать. Почин уж есть, царица вас взяла на примету. Будьте ловчее и сумеете многого добиться. Однако мечтания о парламентах оставьте. В России возможно сделать дело, только если опираешься на монарха. Иных рычагов в сей государственной конструкции не бывает. Я научу вас, как вести себя с императрицей. Когда следует помолчать, а когда можно говорить и какие слова выбирать. Гор вы не своротите, но кое-чего добьетесь.

Встрепенувшись, Катин протянул доброжелателю бумагу, писанную в трактире.

– Не трудитесь. Я слагаю с себя депутатство. Примите и медаль. Совет ваш несомненно хорош. Вы самый умный человек в России и понимаете ее много лучше меня. Но я вашей наукой жить не смогу и не захочу. Хитрить, втираться в расположение к высшим, повседневно подличать, пускай и ради общественного блага? Моя нравственная конституция того не попустит, а что я без нее?

Взгляд Егора Васильевича сделался тяжелым.

– Стало быть, спокойствие совести для вас важнее отечественного блага? Я, признаться, смотрел на вас и думал: вот человек, лучший, чем я. А вы не лучший. Просто вас манят иные удобства. Не матерьяльные, а самоласкательные. Тогда уезжайте отсюда. В России одно из двух: или совесть свою лелеять, или большие дела делать, а промежду не удержишься. Впрочем, оно, вероятно, везде так – хоть во Франции, на родине философов, хоть в Британии, на родине народного представительства. Разве что в вашем Гартенлянде можно иначе, но какие там великие дела, в том малом прудочке?

– Лучше в чистом прудочке, чем в грязном океяне, – хмуро молвил Луций. – Прощайте, сударь. Дай вам бог в этом безумии не лишиться вашего острого ума.

* * *

Новый совет, данный проницательным Егором Васильевичем, опять был хорош. Именно: уехать отсель, вернуться в милый Гартенлянд, думал Катин. Должно быть, я родился не в том месте. Иль раньше срока, потому исторгнут российской материнской утробой как недоношенный плод.

Убогим выкидышем спустился он с дворцового крыльца на сумеречную площадь. Задерживаться в Синбирске бывшему депутату теперь было незачем. Оставалось только забрать с воеводского подворья скромные пожитки, каковые поместятся в один сундук, и попросту, без фельдъегеря, на медленных почтовых пересечь постылую, жестокую матерь-Россию из восточного ее края до западного.

Сбоку, от тумбы с каменным львом, обозначилось некое движение. Посмотрев, Луций увидел попа, вовсе ему незнакомого. Духовная особа была в заплатанной рясе и лаптях, а лица не разглядеть – видно только склоненную в поясном поклоне голову с шишковатой плешью. Скуфейку попик сжимал в руке.

– Что вам угодно, отче? – с недоумением вопросил Катин.

Человек разогнулся. Лицо длинное, круглоносое, в морщинах, бороденка клоками.

– Вижу ли я пред собой его высокое благородие господина Катина? – робко, с дрожанием осведомился священник.

– Его самого. А вы кто?

– Слава Господу! – Попик перекрестился и снова качнулся туловищем к земле. – Якож есмь смиренный Пигасий…

В самом деле, чем-то похож на лошадь, верней на старую, заморенную клячу, подумал Луций.

– …Приходской поп вашей якож вотчины села Карогда, – закончил клирик, распрямился и замолчал, испуганно моргая – будто ждал кары за свою дерзость.

– В каком смысле «якож»? – растерянно спросил Катин. За полгода синбирской жизни он так и не удосужился побывать в пожалованном имении и даже совсем о нем забыл.

Попик сконфузился.

– Это я вставляю словеса от косности языка, за что еще в семинарии от отцов учителей бывал многажды ругаем и якож даже бит… Карогда – вашей милости собственная вотчина, безо всякого «якож»…

– Да, не добрался я до вас. И теперь уж, видно, не доберусь, – сказал Луций вслух, а сам подумал, что от имения, подобно депутатству, надо будет как-нибудь отказаться. – Уезжаю я, отче. Навсегда.

Произнесено было спокойно, даже ласково. Казалось бы, ничего обидного или грозного. Но слова Луция произвели сокрушительное действие. Священник охнул, закрыл руками лицо и горько, безутешно разрыдался.

– Пропали… Теперь якож совсем пропали, Господи… – бормотал он.

– Да что такое? –Катин взял старика за локоть. – Чем вызваны ваши слезы? Уж не я ли тому причина?

Очень нескоро, терпеливыми увещеваниями и ласковыми уговорами побудил он карогдинского пастыря объяснить, что за беда.

Рассказ этот, если исключить из него всхлипы, призывы к Господу и многократно употребленное «якож», в сокращенном виде выглядел так.

– У барина, которому раньше принадлежала деревня и кто помер бездетным, был дворовый человек Агапка по прозвищу Колченог, бывый солдат. Ногу ему оторвало на прусской войне, но он и на деревяхе управлялся ловко, погонится – не уйдешь. А гонялся Агапка за многими. Барин, спаси Господи его душу, был срамник и охальник, а Колченог еще того пуще. Все его боялись, и управы было не сыскать. Потом барин от многопития преставился, Карогда отошла в казенное ведение, и приехал немец-управляющий. Под ним Агапка притих. Но когда село пожаловали вашей милости (здесь поп опять Луцию низко поклонился), немец уехал, остались мы сами по себе, и на безначалии Колченог пустился во все тяжкие. Он и сам-то силен, по-звериному ловок, страшен, а у него еще два меньших брата, Еремка с Елизаркой, оба сущие медведи. Втроем они всю Карогду под себя подмяли, никто не пикни. Сначала некоторые пробовали. Но кузнеца Филимона, крепкого мужика, Агапка на кулаки одолел и у всех на глазах затоптал до смерти. А прежнего старосту, Ефрем Лукича, выгнал зимою на мороз, со всей семьей, и никому не велел в избу пускать. Меня на ту пору не было, я на богомолье ходил, а прочие забоялись… Померли все Ефремовы и долго потом заиндевевшие лежали, целую неделю. Не давал Колченог ни отпеть их, ни похоронить…

– Да как такое возможно? – не выдержал жуткой повести Катин. – А пожаловаться властям?

– Ходил я к воеводе, жалобу подавал. В канцелярии ответили: у вас ныне помещик, якож сначала ему жальтесь, а он пускай пишет к нам. Такой-де порядок…

Луций удивился, что Афанасий Петрович ничего своему постояльцу про карогдские происшествия не сказывал, но тут же догадался о причине. Должно быть, воевода не желал, чтоб депутат отвлекался от приготовлений к высочайшему приезду.

– Совсем они осатанели от безначалия, братья-то, – ныл попик. – Говорят, мы сами теперь баре. И оброк с людей берут, и работать на себя гонют. А еще портят девок и замужних женок кого похотят. Вот и пошел я в город искать ваше высокое благородие. Якож одна только надежда на вас и есть. Попросили бы у воеводы солдат, да приехали бы, да избавили нас от злого лиха…

Луций поморщился. Только этого недоставало! Скорее прочь из сих диких мест и как можно далее. Целое село, двести душ, не могут справиться с тремя негодяями! Так поделом вам. Терпите и блейте, овцы.

– Я вам помещиком не буду. Сказал же: уезжаю из сих мест, навсегда. И от имения отказываюсь. Оно вернется в казну. Пришлют нового управляющего, он на вашего Агапку найдет управу. А я никогда не желал владеть чужими душами… Со своею бы совладать…

Тут голос нашего героя дрогнул, а слезы не хлынули лишь по иссушенности, но стон вырвался, и заколыхалось лицо. Нравственные силы Луция, подорванные тягостным днем, были на исходе.

Поп Пигасий перестал канючить про Карогду, сострадательно покачал лысой башкой.

– Вижу я в вас, сударь, великое смятение и терзание, а то и горькое горе. Простите меня, грешного, что я на вас со своей бедой, когда вы и без того в духовной тяготе. Вам бы Богу хорошенько помолиться, да в церкву к исповеди сходить. Оно всегда, всегда способствует! – сказал он с глубоким убеждением.

Луций скривил рот.

– Мне не поспособствует.

– Не пойдете… – Священник совсем загорюнился. – Так давайте я схожу, за вас помолюсь. Вы только скажите, что у вас за лихо. Умом я, может, не обойму, его у меня немного, однако якож передам Господу. Я помазан, духовного звания, меня Ему лучше слышно.

– В чем мое лихо? – Слова давались Катину с трудом, вместо них из груди рвалось сухое, мучительное рыдание. – …В том, что не могу я здесь, в России! Я человек доброго разума, а тут добрым разумом никаких дел не сделаешь!

– Господь не для того Русь промыслил, чтоб в ней дела делать, – увещевательно, будто больному, сказал Пигасий. – Их тут почти что и не бывает, дел-то, а те, что бывают, плохи.

– Для чего же Он ее промыслил?

– Как для чего? – Поп изумился. – Для любви. Это немцы сначала что-нибудь придумают, а после полюбят. У нас же сначала надо полюбить, а потом с Божьей помощью что-нибудь якож придумается. Вот я, перед тем как в город идти, неизвестно где вашу милость искать как самую последнюю нашу надежду, помолился с любовию, и вы нашлись, и оказались добрый человек. Я вам якож вот что скажу: нет хуже греха, если кто мог своего ближнего спасти, а не спас. Вам и самому потом это в муку будет. – Пигасий замахал руками: – Не подумайте, я вас боле не умоляю! Се забота вашей души. Побеседуйте с нею, а я не стану больше вам докучать.

– Я подумаю о ваших словах, – тускло ответил Катин.

– Вы не думайте, не то откажетесь! Вы сердца, вы ангела своего слушайте.

Луций кисло улыбнулся.

– Не умею. Я из приверженцев Рациония.

– Сего ангела по своей малоучености я не знаю, якож послушайте хоть его. – Поп низко поклонился. – Побреду назад. Как бы меня мучители не хватились. Я же тайно… А вы, право, попросили бы у воеводы солдат да пожаловали. Один денек всего и займет…

– Ну уж солдат-то я просить не стану. Если приеду, то один.

Священник испугался.

– Тогда не надо! Такого греха на душу не возьму! Агапка грозился, что буде новый барин явится, проломлю-де ему голову, а вас всех заставлю под присягой показать, что с коня упал. И покажут наши, от страха, а Колченог после того еще Бог весть сколько будет над нами свирепствовать. Нет уж, лучше езжайте куда ехали. Такова, видно, Господня воля…

Перекрестил Луция, побрел прочь, но через несколько шагов обернулся.

– Если все же нашепчет вам ангел, а солдат с собою взять не похотите, об одном молю: явно, среди бела дня, не являйтесь. Ко мне приходите, ночью. Я при церкви живу. Призову Конона-лодочника. Он у нас самый умный.

И теперь уже ушел окончательно, оставив Катина в еще худшем шатании чувств.

Уехать, бросив поселян, будет скверно, но и тащиться в Карогду с донкишотовой оказией тоже дурость. Ну, одолеешь ты карогдского сиволапого дракона, но ведь это русский Змей Горыныч. Заместо отрубленных голов тотчас произрастут новые. Уедешь – объявится какой-нибудь новый Колченог, и опять сильный станет топтать слабых, а те склонятся. Ибо таков закон общества, составленного из рабов.

Так ничего и не решив, наш герой дошел до корзининского двора. Как бы то ни было, а съезжать все равно надо. На что воеводе гостеприимствовать отставной козы депутату? Единственное, что остается, – поблагодарить за кров и удалиться самому, пока не попросили.

* * *

Очно поблагодарить хозяина не получилось. Слуга сказал, что барин провожает матушку-государыню.

Что ж, Луций написал учтивую записку, в которой коротко, без философий, объяснил про отставку и выразил должную признательность.

Хотел передать бумагу через кого-нибудь из прислуги, но на лестнице увидал хозяйскую дочку – как ее, Полину? Да, Полина Афанасьевна. После того первого ужина Катин ни разу с дурочкой не разговаривал и даже почти ее не видал. Кажется, она пряталась от постояльца, да он за разъездами нечасто здесь и бывал. Если же по случайности они где-то сталкивались, мадемуазель ойкала, шарахалась. И слава богу. О чем с такою говорить?

Но теперь встреча была кстати.

– Погодите! – крикнул Луций в спину дикарке, которая, конечно, опять попробовала скрыться. – Я имею до вас дело!

Замерла, но повернулась не сразу. Широко раскрытые глаза смотрели со страхом.

Подавляя раздражение, елико возможно ласковей, он известил малахольную деву, что покидает корзининский дом, не имея возможности лично засвидетельствовать ее родителю свое почтение, а потому просит передать ему эпистолу.

Полина Афанасьевна сунула конверт в карман фартука. Выражение ее лица не переменилось, уста не разомкнулись.

– Передайте Афанасию Петровичу мою благодарность еще и на словах, – сказал Катин, не слишком надеясь на исполнение сей просьбы. – Сердечно благодарю также и вас за терпение к доставленным неудобствам.

Косноумная девица смотрела всё с тем же испугом. Поняла ли сказанное – неясно.

Он раздельно, отчетливо повторил:

– Съезжаю я отсюда. Уезжаю. Навсегда. И засим желаю вам…

Вдруг круглые голубые глаза устремились кверху, а потом вовсе закатились, щеки сделались бледными, и барышня осела на пол, да повалилась, стукнувшись головой. Так и осталась лежать. Обморок!

Вот дура припадочная, разозлился Катин. Опустился на колени, припоминая из медицины, что делают при обмороках. Перво-наперво должно облегчить приток воздуха, расстегнув ворот. Потом обтереть лицо холодной водой, после чего похлопать по щекам. Лучше бы всего сунуть под нос нашатырю, но где его взять?

Лекарь поневоле, он расстегнул верхние пуговицы на платье, обнажив молочно-белую шею. Пристроил голову на полу удобнее. Длинные светлые ресницы были скорбно сомкнуты, в приоткрытом рту поблескивали ровные зубки. Катин вспомнил, что при остановке дыхания можно восстановить оное, дуя хворому человеку прямо в уста. Благодарение Разуму, делать этого не понадобилось. Приложил ухо к острому носику – слава богу, дышит.

Теперь оставалось только сходить за водой, а еще лучше – найти слуг. Пускай сами возятся с инвалидкой. А благодарственное письмо умнее будет передать кому-то понадежнее.

Он вынул из фартука конверт, пошел по комнатам, громко зовя: «Эй, люди! Есть кто?»

Вдруг Луций увидел, что конверт, которым он рассеянно помахивал, как-то странно несвеж, будто его долго держали в кармане, не вынимая. Удивленный, Катин поднес бумажный прямоугольник к глазам. Надпись «Его высокородию А. П. Корзинину» куда-то исчезла, вместо того было написано «Луцию Яковлевичу Катину».

Ничего не понимая, наш герой раскрыл адресованный ему конверт, развернул листок, стал читать.

«Сударь Луций Яковлевич, – говорилось в послании, – я знаю, вы почитаете меня дурою и даже хуже того – я для вас ничто. Я и становлюсь дура, едва только вас увижу. Мысль моя вянет, слух глохнет от стука крови, и я превращаюсь в остолбенелого истукана. Так было с самого первого мига, когда вы только вошли в столовую, и я посмотрела на ваше лицо, и оно показалось мне осиянным, словно вы архангел, спустившийся на землю с небес. У нас в Синбирске во всю свою жизнь подобных лиц я не видывала. И после воздействие ваше на меня всегда было тем же.

А еще во мне поселился великий страх. Прежде я мало чего боялась, но теперь все время трепещу. Что во время поездки на вас в степи нападут волки или в лесу разбойники. Что на льду поскользнется конь, и вы расшибетесь, и будете лежать на снегу, и никто не поможет. А больше всего я страшусь, что вы однажды уедете, и я никогда вас больше не увижу.

Ничто мне теперь не в радость, кроме мыслей о вас. Я больше не могу читать книг, не могу писать моих акварелей, не хочу, как раньше, скакать верхом вдоль высокого берега. Я пропала. Вы изъяли мою душу, осталась только плотская оболочка, не нужная ни вам, ни мне самой.

Я написала это письмо, которое никогда вам не отдам, потому что, ежели не выплесну из себя сих чувств, они разорвут меня изнутри. Когда будет становиться невмоготу, перечту, и, глядишь, станет легче.

Любящая вас больше жизни, но ни на что не надеющаяся Полина».

Какая выразительность, какая сила чувств, в потрясении подумал Катин. А каков слепец я!

Позабыв о воде и о слугах, он повернул назад.

Девушка лежала там же, но теперь он видел ее совсем иначе. Как можно было не разглядеть в этом тонком, трепетном лице нежную, страстную душу и высокий полет побуждений? Она читает книги, она пишет акварели, а он того и знать не знал! Лишь мучил страдалицу своим небрежением! Не видел близ себя такое сокровище и даже презирал его!

Богиня юности Ювента, вот кто это. Явившаяся во всей своей беззащитной и сияющей прелести. Как жестока судьба, побудившая небожительницу рассыпать свои алмазы перед незрячим и услаждать своею цитрой глухого!

Ресницы слегка дрогнули, меж ними в самом деле словно блеснули алмазы – и тут же исчезли. Очнувшаяся увидела, что на нее смотрят, и зажмурилась.

Опустившись на колени, Луций склонился над ней.

– Я по ошибке прочитал письмо, лежавшее в вашем кармане…

Глаза распахнулись, в них пламенел ужас – но не хладный, как прежде, а обжигающий.

– О боже! – пролепетала Полина Афанасьевна и села.

– Зачем же вы никогда не поговорили со мной? – чувствительно спросил Катин. – Я ведь полагал, что неприятен и досаден вам…

Она не слышала, бормоча:

– Господи, стыд какой… Я на себя руки наложу! Всё одно жить больше незачем… Вы уезжаете… Навсегда!

Закрыла лицо ладонями.

– Как же я теперь уеду, если вы… такая? – вскричал Луций в чрезвычайном волнении. – Никуда я не поеду, прежде чем мы… Нам надобно поговорить, хорошо поговорить, обо всем! У меня сейчас голова кругом, я что-то вовсе запутался… Но, кажется, я знаю, чем остановить сие кружение, – вдруг закончил он, так же быстро успокоившись.

Нужна Архимедова точка, на которую можно опереться. Твердая почва под ногами. Нечто простое и ясное. Тогда всё в мире встанет на свое место и можно будет снова делать простые и ясные вещи. Например, как следует познакомиться с этой удивительной, ни на кого не похожей девушкой.

– Передайте батюшке, что я на несколькое время отлучусь. – Катин поднялся на ноги и протянул руку Полине. – Мне нужно наведаться в свою деревню. Потом я вернусь, мы с вами сядем рядом, и будем долго-долго беседовать.

– Вы вернетесь… Вы вернетесь! – Это, кажется, единственное, что она расслышала и поняла. Лицо Полины Афанасьевны, только что совсем бледное, прямо на глазах закраснелось.

– Даю вам в том честное слово, – пообещал Луций, помогая ей встать. Задержал узкую руку в своей, почтительно поцеловал пальцы. Они задрожали, дрожь эта передалась Катину, и он долго потом не мог ее унять. Уже скакал прочь по вечерней улице, а всё ежился.

Глава XVII

Приволжский Родос и приволжский же Гофрат. Чудо о Змии и спасенный спасатель. Отвержение скотской чувственности

Через три часа рысистого бега по отлогим холмам и речным плесам Катин приблизился к круглой возвышенности, на которой белел под луною безжизненный барский дом. По описанию это и была жалованная усадьба, а село лежало чуть далее, в низине.

Господский парк Луций объехал стороной, там ему делать было нечего, а вот на высоте, откуда открывался вид на Карогду, остановился.

Поселение растянулось вдоль Волги одной длинной улицей. Посередине торчала деревянная церковка – бедная, даже без колокольни.

Се малый мир, спасти который тебе, может быть, по силам, молвил всадник. Ты похвалялся своими германскими свершениями, а на родине выказал себя пустомелей. Яви же, чего ты стоишь. Судьба говорит тебе, как тому Эзопову атлету, хваставшему своими великими прыжками на далеком Родосе: «Здесь Родос. Здесь и прыгай».

И может, дело это не такое уж малое. Ежли каждый добросклонный муж спасет от злодейства одну деревню, то когда-нибудь сии крохотные подвиги сложатся вместе, и преобразится целая страна. Да хоть бы ты и оказался в своем рвении один. Пусть поправится не целая страна, а только эта скромная Карогда. Всё ж двести живых человеческих душ, а с женским полом, считай, четыреста. Пекись о них, не бросай на поживу Злу, и будет тебе точка опоры, с коей ты, может быть, мир и не перевернешь, но уж точно не перевернешься вверх тормашками сам. На что тебе возвращаться в Гартенлянд? Там и без тебя всё складно. Жить в пустом доме, сохнуть до старости, тоскуя уже не только о премудрой Беттине, но еще и о прекрасной деве, которую ты сначала проглядел, а потом упустил?

С такими наставлениями самому себе наш герой шел вниз, к деревне, навстречу собачьему лаю. Коня приобнимал за морду, чтоб не заржал.

Дома он обошел задами, пробрался прямо к хижине, что вплотную примыкала к церкви. Приходской священник мог обитать только там.

Отец Пигасий несказанно обрадовался ночному гостю, долго не мог ничего говорить, а только крестился и всхлипывал. Обретя же дар речи, возблагодарил сначала Господа, потом ангела Рациония и лишь затем самого Луция.

Ужасно суетясь, поп не знал, куда усадить барина, всё извинялся, что нечем его попотчевать, ибо матушка давно померла и он, Пигасий, вдовствует один, в нарушение уставов, ибо священнику без супруги нельзя, но никто ехать на сей незавидный приход не желает, а и отец благочинный просил потерпеть.

– Якож тринадцатый год тако терплю, – жаловался Пигасий, – а уж как хочется в монастырь, на покой.

В конце концов Луций попросил его более не тараторить, а лучше сходить за умным лодочником Кононом. Было ясно, что от бестолкового попа проку не дождешься.

Пока священник отсутствовал, Катин стоял перед киотом со многими иконами, силясь понять, как эти тусклые, закопченные картинки могут вселять в глупого и слабого старика столько бесстрашия и силы? Одно дело читать в историческом трактате, как лукавый иерарх Филарет, оказавшись в польском плену, вдруг исполнился достоинства и крепости, и совсем другое – видеть собственными глазами обтерханного плешивца, который в одиночку ратоборствует со Злом.

Пигасий вернулся с немолодым сивобородым мужиком невеликого роста, но с длинными и, видно, цепкими руками. В отличие от попа, лодочник был немногословен. Поздоровавшись, сказал:

– Поворотись-ка к лампаде, твоя милость. Погляжу, что ты за человек. Совладаешь с Агапкой иль нет. Мне попусту лезть на рожон, себя губить жалко. Я не Пигасий, не ради Бога живу, а ради семьи.

Требование было резонное, обоснование понятное. Катин подчинился.

Довольно долго Конон сверлил его взглядом из-под сдвинутых бровей. Наконец вздохнул:

– Ладно, спытаю судьбу, помогай мне Господь.

– Поможет-поможет, – ободрил мужичину священник.

А выдержавший осмотр Луций теперь спросил сам:

– Что ж ты раньше «судьбу не спытал»?

– Один не сдюжил бы. А мужики, с кем толковал, все робели.

– Почему они робели, а ты нет? – не отставал Катин.

– Я лодочник, косарей на ту сторону вожу, а обратно – сено, – ответил Конон не сразу. – Река вольная, я один, гребешь – думаешь. А деревенские всегда кучей, да под приглядом. Наверно поэтому.

Очень оживленный ночным приключением, Луций азартно потер руки.

– Что ж, коли у нас военный совет, давайте составлять диспозицию.

Увидел по лицам, что сказал непонятно. Выразился проще:

– Надо прикинуть, как нам сих трех лиходеев одолеть. Однако предупреждаю, что оружия у меня нет, и я всяко не стал бы багрить руки кровью.

– Я обагрю, – спокойно сказал на это Конон. – Мне и оружия не надоть. Братья, трое, с вечера сильно гуляли. Ныне дрыхнут пьяные в избе. Войдем, я Агапке топором башку расшибу, а Еремку с Елизаркой повяжем. Они без Колченога враз квелые станут. Одному бы мне не справиться, а вдвоем запросто. Вот и вся спозиция.

– Нет, – строго молвил Луций. – Башку расшибать мы никому не будем. И ночью, как тати, нападать не станем. Закон и справедливость не побеждают через коварство. – Он повернулся к попу. – Есть ли у вас, отче, колокол? Как вы созываете прихожан на службу?

– Якож билом. И на пожар тож, только звоню не благостно, а истово.

– Вот и ладно. Ночи теперь коротки. Как только рассветет, бейте истово. Чтоб вся деревня, не продравши глаз, прибежала. Тут я, новый барин, им и явлюсь.

– Давайте я в Агапкиной избе дверь снаружи поленом подопру, – предложил лодочник. – А полезут через окно – сшибу одного за одним.

– Насилия не будет! – отрезал Луций. И священник его в сем некровопролитном намерении поддержал – выразил уверенность, что Бог поможет.

– Если братья на сход придут, сгинем ни за что! Никто не заступится! – попробовал спорить Конон, но остался в одиночестве.

– Вы как хотите, – буркнул он, сдаваясь, – а я за топором схожу. Он у меня ухватистый.

Остаток куцей июньской ночи провели так: Пигасий на коленях молился перед образами, вернувшийся с топором Конон мрачно точил лезвие, Катин предавался размышленьям.

Вот ныне каков мой Гофрат – пресвитер с первым министром, с улыбкой думал он. Может, собою неказисты, но, ей-ей, батюшка не хуже доктора Эбнера, а лодочник, несомненно, достойней графа Тиссена. Сии мужи ныне помогут мне восстановить законность, а после – преобразить Карогду в новый Гартенлянд.

Как раз и Волга замалиновела от зари, явив такую красу, какая не снилась никакому Ангальту с его худосочной Эльбой.

– Пора, – сказал Луций священнику. А лодочнику велел: – Наточил топор – и оставь. Он не понадобится.

* * *

Заполошный гул распугал с крыш воронье, и оно с криком заметалось по небу. В селе там и сям захлопали двери, зашумели тревожные голоса.

Наш герой стоял перед церковью, на маленькой площади, близ колодезя с журавлем, в величавой позе: руки скрещены на груди, одна нога выставлена вперед, чело насуплено содвинутыми бровями.

Люди бежали с обеих сторон – мужики в исподнем, бабы в одних рубахах, многие простоволосы. Под ногами у взрослых метались перепуганные детишки.

Вспотевший Пигасий всё лупил бруском по железной простыне, ни на чьи вопросы не отвечал, а лишь указывал на недвижного Луция. Крестьяне застывали, видя незнакомого строгого человека в господском платье. Те, кто прибежал в шапках, – сдергивали. Пространство перед церковью быстро заполнялось.

– Половина есть, даже боле, – шепнул за спиной Конон. – Давай, барин, зачинать, пока Колченог с братьями не притащились! Поздно будет!

– Хорошо, – слегка кивнул Луций. – Ну, как условились…

Лодочник вышел вперед и во всю глотку проорал:

– Не видите кто приехал? Кланяйтесь новому барину! Хватит, наозорничались! Теперя порядок будет! В землю, в землю кланяйтесь!

По толпе прокатилось колыхание – крестьяне один за другим падали на колени и склоняли головы.

– Мне этого не надо! – сердито прошипел Катин.

– С ими по-инакому нельзя, – так же тихо ответил Конон и снова закричал в полный голос: – Никшни! Барин говорить будет!

Деревенские с колен не встали, но разогнулись. На Луция смотрело множество испуганных лиц. Это было неприятно.

– Встаньте, добрые поселяне! – приветственно простер он руки. – Поднимитесь! Я не икона, я всего лишь ваш помещик. И чаю сожительствовать с вами в добром согласии. Подымайтесь, подымайтесь!

Не сразу, не быстро, но поднялись. Сзади подходили новые, уже не бегом, а шагом, потому что набат прекратился. Людское скопище уплотнилось, задних было не разглядеть.

– Взирайте на меня не как на своего угнетателя, но как на учителя, который желает своим ученикам добра и процветания, – продолжил Катин с чувством. – Это селение – наша школа! Мы будем учиться в ней разумному хозяйствованию, совместному житию на благо друг другу, взаимственной поддержке и уважению!

По глазам близкостоящих он видел, что благая речь крестьянам то ли невнятна, то ли не вызывает веры, и решил, что пора перейти от идейной части к практической – уж тут-то слушатели возрадуются.

И Луций заговорил о том, что барщины, принудительного и бесплатного труда на помещичьих полях, отныне не будет – лишь для тех, кто пожелает улучшить свой достаток, получив за работу часть урожая. Казалось бы, как тут не поразиться и не возликовать? Но карогдинцы внимали безучастно. Задние зашевелились, задвигались, передние заоборачивались. Что я говорю не так? – пришел в недоумение Катин.

А мельник сзади шепнул:

– Ну, держись, барин. Явились.

И Луций увидел, что толпа не просто шевелится, а расступается, открывая проход. В образовавшейся пустоте возник кривовато, но шустро шагающий человек. Одна нога у него была в алом сапоге, другая оканчивалась деревяшкой. Алый же, сильно мятый кафтан распахнут на груди, по поясу затянут шелковым кушаком, из-за которого торчит топор.

– Схожу-ка за топором и я, – шепнул лодочник.

– Не нужно, – остановил его Катин, приглядываясь к карогдинскому угнетателю. С каждым шагом того было всё виднее. Сзади топали еще два рослых парня, но на них Луций пока смотреть не стал – только на главаря.

Лицо, опухшее от вина, глаза налиты кровью, дикая борода торчит, будто щетина у африканского поркупина. Этакого чудища, пожалуй, всякий напугается.

Но не Луций Катин.

Он сам пошел навстречу троице, еще издали крикнул:

– Эй, ты и есть Агап? А это твои братья, Еремей с Елизаром? Я помещик сего поселения Луций Яковлевич Катин и наслышан, что вы много тут набесчинствовали. А ну-ка, подите сюда.

Площадь замерла. Не было слышно даже дыхания. Одноногий и его спутники остановились, воззрившись на барина.

Подле Луция встали с одной стороны лодочник, с другой священник.

Попик дрожаще крикнул:

– Не строптивствуй, Агап! Не супротивься! Якож только хуже сделаешь перед Богом и законом!

Колченог перевел взгляд с одного на другого, потом повел головой, будто что-то искал. Вдруг оскалил желтые, крепкие зубы.

– Ба-арин? – протянул он густым, хриплым басом. – А что ж ты, барин, без солдат, без слуг? Баре разве в одиночку ездеют? С тобой вон только Якож-дурак да Конон-иуда. Может, ты и не барин вовсе? Говоришь, к тебе пойти? Что ж, мы пойдем.

И двинулся вперед, неторопливый, уверенный. Толпа раздалась шире.

Видно, без насилия все-таки не обойдется, вздохнул Катин, но без особенного сокрушения, ибо вина будет не его, а противной стороны. Может, так оно даже и лучше: победа Добра над Злодейством выйдет быстрой, для всех наглядной.

Он тоже пошел навстречу братьям. Снял камзол, положил на край колодезного сруба, сверху аккуратно примостил шляпу, засучил рукава рубашки.

– Я вижу, к разумному слову ты глух, а понимаешь едино лишь язык силы, – говорил он, производя все эти приготовления. – Что ж, потолкуем на сем наречии. Давай сразимся один на один, и ты увидишь, что солдаты мне не надобны. Доставай свой топор. Я его и с голыми руками не устрашусь.

Наш герой подвигал плечами, покачался на носках, разминая члены. Ох, давненько не применял он отцовскую науку, но забыть не забыл. Драчливое дело нехитрое.

Рыцарскому вызову на поединок Агап не внял. Прорычал:

– Еремка, ты с энтой стороны. Елизарка, ты оттудова!

Братья стали заходить один справа, другой слева. Сам Колченог легко вытянул из-за пояса свое оружие.

Численное преимущество противника Луция не обеспокоило. Змею Горынычу и положено трехглавие. Кроме того, медвежья неповоротливость, которую он наблюдал в неприятелях, малополезна в прыгучей ученой драке.

– Не суйся, – сказал Катин мельнику, не оборачиваясь, потому что услышал за спиной частое дыхание. – Я сам.

Он уже прикинул, что левого, Еремку, который на вид побойчее, подсечет ударом ноги под колено. Можно даже и кость переломить, чтобы больше не поднялся, – всё ж не убийство. Правого, Елизарку, совсем увальня, довольно ошеломить кулаком в переносицу. Ну, а после можно спокойно заняться инвалидом.

Колченог, однако, нападать не торопился. Сузив похмельные глаза, он оглядел подобравшегося Катина, жестом остановил братьев. Повернулся к толпе.

– Эй, мужики! А ну вяжи его!

Когда никто не шелохнулся, замахнулся на ближних топором.

– Филька! Проха! Кривой! Тошка! Ну! Живо! Не то зарублю!

Толпа вдруг двинулась на Луция – вся разом. От неожиданности он попятился, уперся в колодец.

– Вы что? Я же за вас!

– Хватай его, не то убью! – орал невидимый за сомкнутыми плечами Агап. – Навались, собаки! И тех двоих тож! А вы чего сзади жметеся? На-ко вот, на!

Донеслись звуки ударов. Людская масса заколыхалась, убыстрилась. К Луцию со всех сторон потянулись руки – непонятно, от каких отбиваться. Негрубо, даже бережно, но неостановимо они взяли Катина за плечи, за локти, за бока, приподняли, понесли куда-то. Он и не сопротивлялся – что проку?

– Бо… Бога вы не боитесь! – тоненько вскрикивал где-то поблизости Пигасий.

– Вяжи их, у кого есть пояс! Пошевеливайся, мать вашу! – приказывал голос Колченога.

Скоро все три пленника, стянутые узами, лежали на земле. Над ними, посмеиваясь, стоял Агап.

– Я сам на Карогде барин, другого не надобно, – обратился он к поверженному Луцию. – Ты до нас и не доехал. Тебя, болезного, по дороге разбойники убили. Топором посекли.

Он примерился рубануть лежащего по голове. Катин закрыл глаза, чтобы не видеть в последний миг своей странной жизни сию мерзкую харю.

Раздался голос Конона:

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

"Марина – человек, который пропускает через свою душу всю грязь мира." Так говорят об авторе его чит...
В чем связь между монстрами с крыши Нотр-Дама, самобытным мистическим путем России и трансгендерными...
Кейт Фландерс никогда не считала себя шопоголиком. Но все же ее деньги уходили неизвестно куда, а до...
Почему так велик разрыв между стремлением к переменам, как личным, так и в бизнесе, и тем, что проис...
Пошаговое руководство для преодоления страхов, которые мешают нам двигаться вперед. Не о том, как по...
В сборник произведений Джозефа Мэрфи вошли чрезвычайно редкие ранние классические труды об управлени...