Дом правительства. Сага о русской революции Слёзкин Юрий
Вечером в дом заявился гр. ВОЛКОВ по ордеру М. К. за № 308, психически больной, на руках коего имелся документ на отправку его в психиатрическую больницу. Явившись в дом, он пытался выброситься из окна третьего этажа. Сотрудник дома задержал падение его вниз, но стекло большое в раме было тем не менее гр. ВОЛКОВЫМ выбито. После того гр. ВОЛКОВ долго ругался на коридорах, свистал, шумел и, в результате, инвалид войны, слепой гр. ЦИБИС, не выдержал и, пытаясь спуститься по лестнице вниз, упал, расшибив себе сильно голову. Живущие на этаже тов. завели между собой шум, драку и опять результатом трое из них имели одновременно сильные припадки. Глядя на бьющихся в припадке, слыша их выкрики слепой ЦИБИС так же имел сильный припадок. Был вызван врач дома, – установивший недопустимое состояние в доме. Сейчас в общежитии живут припадочные, скандалисты, присылаются психически больные и не верится, что 3-й дом Советов является местом приюта таких товарищей, так как он предназначен для здоровых тов. Он в своем настоящем виде более похож на дом помешенных и если еще есть в нем здоровые, то, по всей вероятности, и их участь, по примеру слепого Цибиса, попасть в число сумасшедших[520].
Основным источником расстройств были семейные и половые связи. Въезжали и выезжали родные и возлюбленные; рождались и росли дети. Дефицит товаров и жилплощади усугублялся «проблемами коммунистического быта». В одном из отчетов говорилось, что «некоторые бесцеремонные товарищи из «верхов», живя вне Второго дома, держат номера для своих «вторых жен» или для так называемых жен в отставке». В другом заведующий Вторым Домом Советов товарищ Росфельдт писал, что 7 ноября 1921 года беспартийная дама без документов пыталась пройти в комнату товарища Ландера (недавно переведенного из Донского ЧК в московский агитпроп).
На мое заявление, что пусть живущий в № 408 товарищ Ландер даст мне расписку, что он за нее ручается, она позвонила в № 408, тов. Ландер мне предложил без всякого пропускать, я предложил товарищу Ландеру требовать от своих знакомых, чтобы они носили с собой документы, он мне ответил, что это его жена, по имеющимся данным, зная что тов. Ландер зачислен у нас как одинокий и неоднократно видел утром рано, днем и поздно вечером из его комнаты разные дамы, факт который могут подтвердить некоторые мои сотрудники и 6 ноября вечером около 11 час. после закрытия пропусков он хотел провести к себе двух молодых барышень, но тов. Клааром было категорически отказано, на основании этих и других данных, я спросил тов. Ландер, какая-же жена, у Вас по всей вероятности их около полдюжины и обещал ему после дать объяснение. Он явился в Контору около 2 час. и требовал от меня ответа, я ему обещал после дежурства дать ответ, он был этим не доволен и бросал разные слова, что вы не мой отец, не поп и не покровитель, что Вы от меня желаете. На что я ему ответил, что я желаю, чтобы из 2-го Дома Советов не устраивали-бы бардак. Он мне сказал, что Вы нахал, я ему ответил, что если я по Вашему мнению нахал, то Вы по моему мнению десять раз больше нахала и просил его оставить Контору, после чего он и ушел.
Росфельдт закончил просьбой об отставке и декларацией принципа: «Может быть, я слишком морально смотрю на такие явления, но я воспитан в стране, где рабочий класс на семейную жизнь смотрит с другой более моральной точки зрения»[521].
Была ли у коммунистов моральная точка зрения? По мнению Бухарина, традиционная мораль есть форма «фетишизма», подчиняющая человеческую жизнь «какому-то авторитету, который неизвестно откуда берется и неизвестно почему ему все обязаны подчиняться». Строительство социализма требовало осознанного подчинения всех помыслов и действий идеалам социализма. По словам Ленина, коммунисты отвергают «всякую… нравственность, взятую из внечеловеческого, внеклассового понятия», во имя морального кодекса, основанного на «интересах классовой борьбы пролетариата»[522].
Главным специалистом по коммунистической нравственности был Арон Сольц, известный как «совесть партии». Общий принцип, писал он, достаточно прост:
Основой нашей этики являются интересы преследуемой нами цели. Правильным, этичным, добром является то, что помогает осуществлению нашей цели, что помогает сокрушить наших классовых врагов, научиться хозяйствовать на социалистических началах; неправильно, неэтично, недопустимо то, что вредит этому. С этой точки зрения надо подходить ко всякому поступку члена партии, когда мы хотим разрешить вопрос, этично ли он поступает или нет[523].
Решение вопроса, этично ли поступает член партии, находится в ведении партийных учреждений.
Мы – правительство большинства – можем открыто и прямо сказать: да, мы держим в тюрьмах тех, кто мешает нам осуществлять наш порядок, мы не останавливаемся на ряде других подобных поступков – у нас нет абстрактно неэтичных поступков. Наша задача состоит в том, чтобы устроить лучшую жизнь, эта задача должна нами преследоваться, всякое сопротивление ей должно караться, и это является, с нашей точки зрения, этичным[524].
Арон Сольц
Партия преследует свою задачу всеми возможными средствами; члены партии должны оценивать свои поступки в соответствии с условиями задачи и текущей политикой. Главным принципом коммунистической морали является «партийная дисциплина», то есть подчинение человеческой жизни авторитету, про который известно, откуда он берется и почему все обязаны ему подчиняться[525].
Партийная дисциплина важнее «собственного хозяйства, семьи и пр.», но одной дисциплины недостаточно. «Может ли быть вольная дисциплина тогда, когда нет достаточно хороших товарищеских взаимоотношений? Нет. Тогда, во всяком случае, дисциплина может быть только казарменной». Вольная дисциплина возможна «только тогда, когда мы смотрим друг на друга как на товарищей, объединившихся для единой определенной действенной задачи». И, с другой стороны, «необходимые товарищеские отношения – любовь, дружба к товарищам – могут укрепиться от сознания того, что ведь он – мой помощник, через него я удержал все то, что мне дорого, во имя чего я член партии»[526].
Единство веры, любви и подчинения – центральный принцип сектантских сообществ. Иисус из Назарета провозгласил две основные заповеди: «возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душею твоею и всем разумением твоим» и «возлюби ближнего твоего, как самого себя». Любить Бога значило подчиниться неизбежному. Любить Бога всем сердцем, душой и разумением значило подчиниться неизбежному абсолютно и безусловно. Способы подчинения перечислялись в писании и обновлялись специальными посланниками («вы слышали… а я говорю вам»). Что касается любви к ближнему, то Иисус не имел в виду богатых, пресыщенных, «уже утешившихся» и других приговоренных к огненным печам и серным озерам. Он обращался к тем, кто оставит ради него братьев, сестер, отца, мать, жену и детей, и отчасти к тем, кто пройдет за ними хотя бы часть пути. Достаточно хорошие товарищеские взаимоотношения без вольной дисциплины не более возможны, чем вольная дисциплина без достаточно хороших товарищеских взаимоотношений.
К тому времени как христиане стали правящей партией в Вавилоне, они перестали быть милленаристами и заключили ряд компромиссов между сектой, которой хотели бы остаться, и обществом, в которое превратились. Большевики захватили власть в огромной языческой империи, будучи убежденными, что не прейдет род сей, как все это будет. Но прежде чем решать, как быть с миллионами неближних, которые стали потенциальными товарищами, нужно было решить, как быть с тысячами товарищей, которых полагалось любить как самих себя. Как писал Сольц:
Нам очень трудно, конечно, сохранить те близкие интимно-товарищеские отношения, которые были раньше, когда нас была горсточка. Общие преследования, общая судьба работавших в царском подполье товарищей больше их сближала, больше объединяла, чем те условия, в которых мы теперь находимся. Нас стало гораздо больше, и чувствовать ту же близость к каждому коммунисту очень трудно[527].
Но, как всегда, главной проблемой был не недостаток любви к толпам дальних, а ее избыток в отношении горсточки ближних. Секты – по определению – разрывают узы родства, дружбы и любви, растворяя их в общей преданности избранному пути спасения и пророкам, на них указывающим. Главный враг секты – институт семьи, который образует фундамент несектантской жизни и традиционно претендует на первоочередную лояльность. Но семья – не просто конкурент и антипод. Семья образует фундамент несектантской жизни потому, что она регулирует воспроизводство, которое, в свою очередь, несовместимо с сектантской жизнью, основанной на добровольном союзе новообращенных (взрослых). Секты – союзы братьев и сестер, а не родителей и детей. Именно поэтому большинство сценариев конца света обещают «все это» при жизни нынешнего поколения, большинство радикальных протестантов отвергают крещение младенцев, а большинство милленаристских сект на пике ожидания пытаются либо реформировать институт брака, либо упразднить его раз и навсегда (путем введения безбрачия, многобрачия или свободной любви). Слова Иисуса о том, что его семья – не его семья и что его ученики должны возненавидеть своих отцов, матерей, жен, детей, братьев и сестер, столь же важны для его проповеди сколь невозможны для последовательного подражания (за пределами монастырских стен).
В эпоху потопов, войн и скитаний по пустыне большевики исходили из того, что брак и семья отомрут наряду с государством, неравенством и частной собственностью. В связи с отсрочкой коммунизма стало очевидно, что спор между Ландером и Росфельдтом должен быть временно разрешен, а рождение и воспитание детей в лоне семьи законодательно оформлено. Институт брака нуждался в определении и временном укреплении. Первое оказалось невозможным, второе – крайне сложным.
Главным советским экспертом по вопросам брака и семьи был Яков Бранденбургский, старый большевик из черты оседлости, который порвал со своей семьей еще будучи гимназистом, поступил в Одесский (Новороссийский) университет, был отчислен оттуда за революционную деятельность, вступил в партию в 1903 году, окончил факультет права Сорбонны в 1911-м и служил чрезвычайным уполномоченным ВЦИК по продразверстке и продналогу во время Гражданской войны. К 1925 году он стал членом коллегии наркомата юстиции, первым деканом факультета советского права в МГУ и руководителем комиссии по разработке нового проекта Кодекса законов о браке, семье и опеке[528].
Яков Бранденбургский
В буржуазной юриспруденции, писал Бранденбургский, единственным отличием брака от сожительства (конкубината) является его нерасторжимость. В Советском Союзе это отличие неприменимо из-за свободного права на развод. Определение, согласно которому брак есть сожительство двух лиц, считающих себя мужем и женой, логически абсурдно и юридически бессмысленно. Попытки определить брак с точки зрения его функции (производство и воспитание детей) неудовлетворительны из-за большого числа исключений. Аргумент, что брак представляет собой юридический договор, не может быть принят, поскольку «некоторые его элементы, некоторые условия и, особенно, некоторые последствия от воли сторон не зависят, а зависят от природы». В конечном счете определения не имеют значения. «Юридическая формулировка легко, без всяких усилий с нашей стороны, без всякого напряжения будет найдена, когда новый быт сложится». Вернее, когда новый быт сложится, нужда в юридической формулировке отпадет, поскольку брака не будет. А до тех пор сожительство и воспроизводство придется регулировать – независимо от формулировок[529].
Семья, основанная в буржуазных странах на браке и создающая ряд прав и обязанностей для супругов, родителей и детей, конечно, исчезнет и будет заменена государственной организацией общественного воспитания и социального обеспечения. Но пока этого нет, пока сохраняется индивидуальная семья, мы возлагаем на членов семьи взаимные обязательства, вроде алиментов по отношению друг к другу[530].
С одной стороны, стремление некоторых товарищей разрушить семью в принципе оправданно, «с другой стороны, население законно чувствует чрезвычайно большую потребность в том, чтобы она так скоропалительно не разрушалась, потому что это не соответствует нынешним условиям жизни». В нынешних условиях жизни признание «фактических браков» и потребность в «защите слабых» неизбежны. Советское законодательство основано на реализме, а не на моральном «фетишизме». В вопросах брака и семьи это выражается в примате кровного родства[531].
За границей, в буржуазных странах, считают родством то родство, которое основано на законном браке, и если у меня ребенок родился не в законном браке, то в таком случае между мной и ребенком нет родственных связей, нет родства. Мы построили наше право на другом принципе, на том принципе, что кровная связь, действительное происхождение – это то, что определяет взаимоотношения между родителями и детьми[532].
Иначе говоря, семья реальна и, в нынешних условиях жизни, полезна и неизбежна. Но что такое коммунистическая семья? Что значит быть хорошим мужем, женой, отцом и матерью? По мнению Сольца, «семья коммуниста должна быть прообразом маленькой коммунистической ячейки» – то есть «это должна быть такая группировка товарищей, когда один в семье живет приблизительно так же, как он живет и вне семьи, и все члены семьи должны всей своей работой и жизнью представлять нечто похожее на ячейку содействия». Это кальвинистская (пуританская) модель семьи как конгрегации в миниатюре или – в той мере, в какой светские учреждения могут быть праведными, – государства в миниатюре. Но в чем состоит особый вклад семьи в общее дело, если «один в семье живет приблизительно так же, как он живет и вне семьи»? Согласно Бранденбургскому, цель заключается в том, чтобы «супружеские отношения стали совершенно свободными от всяких предрассудков, пережитков и несуразных условностей буржуазной «добродетели», чтобы содействовать полному раскрепощению женщины от власти мужа, чтобы постепенно привести к уничтожению какой-либо экономической зависимости жены от мужа»[533].
Но что значит быть свободным от всяких предрассудков? Значит ли это, что Ландер прав? По мнению президиума ЦКК, нет, не значит. Но неправ и Росфельдт: «Партия ни в коем случае не должна в этом вопросе становиться ни на точку зрения отказа от личных радостей, ни на точку зрения поповского лицемерия, ни на точку зрения безразличного отношения к возникающим на этой почве болезненным явлениям, вызывающим резко отрицательное отношение трудовых масс населения и социально вредные последствия». Доводы были чисто утилитарными. Как писал Сольц:
Говорить, что должна быть полная свобода чувства, не значит, что в зависимости от своих случайных и временных настроений можно менять отношения – это неправильно. Беспорядочные половые отношения, несомненно, вредно отражаются на организме, подрывают его силы, ослабляют человека как борца, как коммуниста. Силы человеческие ограничены: чем больше сил и внимания – психического и всякого другого – отдается этой стороне жизни, которая вполне законна и правильна, тем меньше сил остается на другие функции коммуниста. Если он много разнообразия ищет в половой области, то оно, несомненно, отнимает слишком много сил и даст нам коммуниста с изъяном[534].
То же справедливо в отношении пьянства, «онанизма», половой распущенности и других проявлений свободных чувств, отвлекающих коммунистов от строительства коммунизма. К вящей растерянности молодых коммунистов, партия призывала к «умеренности» и «сдержанности» – то есть, согласно большевистской традиции, к соглашательству и мещанству (как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих)[535].
Судя по многочисленным публикациям тревожной статистики, призыв услышан не был. Как писал Бухарин: «Молодежь попала в такую дыру, когда старые нормы исчезли, а новые еще не народились. Отсюда некоторая временная анархия в области правил поведения, в области норм отношений друг к другу». И как писал Троцкий: «Семья шатается, распадается, разваливается, возникает и снова рушится. В жестокой и болезненной критике семьи быт проверяет себя. История рубит старый лес – щепки летят. А подготовляются ли элементы новой семьи?» Ответ был не холодным и не горячим[536].
В главном революционная символика рабочего государства нова, ясна и могущественна: красное знамя, серп и молот, красная звезда, рабочий и крестьянин, товарищ, интернационал. А в замкнутых клетках семейного быта этого нового почти еще нет – во всяком случае, слишком мало… В самой коммунистической среде поэтому нет-нет да и пробуждается потребность противопоставить старой обрядности новые формы, новую символику не только в области государственного быта, где эти уже имеются в широкой степени, но и в сфере семьи.
Троцкий одобрял революционные имена «Рэм» и «Октябрина», большевистские крестины с их «полушутливой обрядностью», игривую театральность при регистрации брака и торжественные «процессии, речи, марши и салютную стрельбу» во время коммунистических кремаций. Но говорил он об этом полушутливо и новых идей не предлагал. И Троцкий, и Бухарин считали художественную литературу несравненно более важной для «воспитания чувств» (как выразился Бухарин). «Дыра» оставалась на месте[537].
В статье 1926 года «Мое преступление» Михаил Кольцов описал визит ходоков из деревни, которые попросили у него «список безбожной советской литургии для умерших честных беспартийных крестьян», а также «полный порядок красных октябрин и наименование революционных вождей для крестьянских младенцев на каждый день в году». Автор ответил в соответствии с политикой партии.
Я убеждал Каравайченковых, что все это – ерунда и сущие пустяки, что не в обрядах дело, а в избе-читальне, в ликвидации неграмотности, в сельскохозяйственном кооперативе, в комитете взаимопомощи, в коллективной запашке, в борьбе с самогоном, в тракторе, в агрономе, в газете, в кино, в кольцевой почте.
Но просители не отступались, и Кольцов «совершил акт мещанства и интеллектуальной отсталости в масштабе целого села» – отвел их в писчебумажный магазин и помог купить «портреты вождей, красные абажуры, ленты, лозунги, плакаты».
Может быть, картон «Кончил дело – уходи» будет колыхаться в головах у покойника. Может быть, затейливая картинка с самолетами и противогазами будет красоваться над почтительно склоненными головами новобрачных. Может быть, плакат «Просят не курить» будет торчать перед голубыми глазками неграмотного новорожденного младенца… все равно! Пусть! Я пошел на преступление и пока не раскаиваюсь в нем.
Вывод серьезен. «Если затерянные лесные труженики хотят выбраться из ямы тьмы и суеверий, надо не приказать им прыгать, а подставить ступеньку или подать руку помощи». Но что ждет их на поверхности? Что и как им отмечать? Кольцовский рассказчик – «передовой, свободный от предрассудков и прочего такого человек» – не нуждается в картонных плакатах и полушутливых октябринах. В чем же он нуждается? Как живет? Откуда берутся дети и кто их воспитывает? Если Кольцов, Сольц и Бухарин идут в «авангарде» и если воспитание их чувств благополучно завершилось, то будущее коммунистического быта зависит от положения дел в их «семейных ячейках»[538].
В 1918 году, когда ему было двадцать лет, Кольцов женился на тридцатипятилетней актрисе. В начале 1920-х он женился на другой женщине, но остался свободным от предрассудков. Как он писал в одной из своих статей, «мужчины и женщины устраивают совместную жизнь без долгого нудного сватовства, посредничества церкви и государства, без лжесвидетелей, бракоразводных процессов и фальшивого лицемерия принудительного совместного проживания в браке». Он не развелся со второй женой, когда стал жить с третьей[539].
Кольцов был известен своей элегантностью. По словам журналиста «Правды» Софьи Виноградской, он был «изящен» и «собран», предпочитал костюмы кожаным курткам и имел «тонкое матовое, выбритое до синевы египетской лицо и нежный белый лоб; великолепно очерченный рот и столь же великолепный влажный ряд тесно поставленных зубов». По словам директора Московского детского театра Наталии Сац, его «пушистые темно-каштановые волосы открывали красивый лоб, орлиный нос, веселые, чуть капризные губы». Он был невысок («как перочинный ножичек»), тщеславен (собирая, подобно пчеле, «мед впечатлений, похвал, признаний, одобрений, улыбок») и остроумен. «Маленький Кольцов с красивыми печальными глазами был начинен анекдотами, смешными историями, остротами… Он выдавал себя за другого, переодевался, посылал акростихи». Однажды, когда он был в гостях у Наталии Сац, он предложил ей потанцевать. «Если я сяду за пианино, как я буду танцевать, а если нет, кто нам будет играть?» – спросила она. Кольцов снял трубку, «позвонил своему брату Борису, попросил подставить его патефон к телефону, завести песенку-танец «Валенсия», и мы, держась за телефонный провод, минуты три танцевали»[540].
Михаил Кольцов
Наталия Сац. Предоставлено Роксаной Сац
Кольцов был известен тем, что ездил на собственной машине, знал все московские кафе и мог находиться в нескольких местах одновременно. Он был известен как основатель журналов «Огонек», «Крокодил», «За рулем» и «За рубежом». Он был широко известен и очень влиятелен. В 1927 году, когда театру Наталии Сац грозило выселение, он написал статью о том, что детский театр не менее полезен, чем детский дом. Статья в «Правде» имела силу правительственного указа, и театр получил свое собственное новое здание. (Платон Керженцев назначил Наталию Сац главой детского отдела музыкально-театральной секции Моссовета в 1918 году, когда ей было пятнадцать лет. Вскоре она основала свой собственный театр и к концу 1920-х стала знаменитостью. Она рано вышла замуж, родила сына, развелась, вышла замуж за управляющего банком – впоследствии торгпреда в Варшаве и Берлине, – родила дочь, поставила несколько спектаклей в театрах Европы и Южной Америки, сотрудничала с Максом Рейнхардтом и Отто Клемперером, а в 1935-м ушла от второго мужа к наркому внутренней торговли Израилю Вейцеру. В следующем году особое постановление партии и правительства объявило о создании Центрального детского театра на площади Свердлова.)[541]
У Кольцова была дача на Клязьме, где он проводил выходные с друзьями. По словам одного из них, редактора журнала «За рулем» Н. Беляева (Наума Бейлина), «радушный хозяин целый день проводил на волейбольной площадке, с увлечением играл в городки, фанты, какие-то детские игры, шутил, острил, развлекал гостей. В понедельник утром на даче вновь воцарялась тишина, гости вместе с хозяином уезжали обратно в Москву». В 1931 году писатели Борис Левин, Илья Ильф и Евгений Петров и художник Константин Ротов выкупили дачу у Кольцова и стали приезжать туда со своими детьми (Левин был женат на Еве Розенгольц, сестре призрачного вождя московского восстания, а впоследствии наркома внешней торговли Аркадия Розенгольца. Ева училась живописи в мастерской Роберта Фалька и окончила ВХуТЕМАС в 1925 году, одновременно с Джиокондой Маяковского, Марией Денисовой. Ее дипломной работой был портрет трех старых евреев из Витебска, где они с Аркадием выросли. Через три года после рождения дочери Елены Ева и Борис разошлись. Аркадий вторично женился примерно тогда же, вскоре после своего нового назначения.)[542]
Брат Кольцова, карикатурист Борис Ефимов, женился в 1919 году, когда ему было девятнадцать лет. В 1930-м он женился во второй раз, но от первой жены не ушел. У обеих женщин родились сыновья, и он всю жизнь прожил на два дома. У младшей жены, Раисы Ефимовны Фрадкиной, было три брата и две сестры. Один брат был следователем ОГПУ/НКВД, другой – агентом военной разведки, а третий, Борис Волин (Иосиф Фрадкин), видным партийным деятелем, руководителем отдела печати Народного комиссариата иностранных дел и, с 1931 года, начальником Главлита (главного цензурного управления). Старшая сестра Раисы умерла во время Гражданской войны; младшая, Софья, вышла замуж за следователя Леонида Чертока и поступила на службу в ОГПУ. И брак, и трудоустройство были одобрены на «смотринах» в доме главы ОГПУ Генриха Ягоды и его жены Иды. Ида Ягода приходилась племянницей Якову Свердлову (дочь его сестры Софьи). Ее брат Леопольд Авербах, видный пролетарский литературный критик, был женат на дочери биографа Ленина, Владимира Бонч-Бруевича[543].
Сын Свердлова Андрей женился на одной из дочерей организатора штурма Зимнего, Николая Ильича Подвойского. Они познакомились в раннем детстве и снова встретились в санатории ЦИК в Форосе в 1932 году, когда ему было двадцать два, а ей шестнадцать. У Подвойского и его жены, старой большевички Нины Августовны Дидрикиль, было пять дочерей и сын Лев, который женился на Милене Лозовской, дочери генерального секретаря Профинтерна Соломона Лозовского (они тоже познакомились в Форосе). Сводная сестра Милены, Вера, дочь Лозовского от предыдущего брака, работала секретарем Крупской. После смерти матери Милены в 1926 году ее удочерил старый большевик Глеб Кржижановский, первый председатель Госплана и организатор «электрификации всей страны». Лучшей подругой Милены была Эльза Бранденбургская по прозвищу Брындя, дочь автора семейного кодекса 1926 года. Одна из сестер Нины Августовны была замужем за организатором красного террора на севере России, Михаилом Кедровым. Ее племянник Артур Артузов (Фраучи) был протеже и сотрудником Кедрова в особом отделе ВЧК, а позже главой советской внешней разведки. Большевики не просто размножались – они воспроизводили себя как социальную среду[544].
Подвойские жили счастливо. Как писал Николай Ильич в письме Нине Августовне: «Лучше, милей, чище, сильней, святей я не знаю жены, матери, друга, товарища… Перед тобой я постоянно стою так, будто смотрю высоко, высоко на греющее солнце». Они всерьез относились к задаче коммунистического воспитания детей и часто говорили об этом – с детьми и между собой. Николай Ильич был сторонником производственного обучения (жена Андрея Свердлова работала на фабрике, прежде чем стать инженером); Нина Августовна полагалась на силу личного примера. 2 мая 1927 года она записала в дневнике: «Я упрямо стою на том, что родители (оба) обязаны перед человечеством ради его прогресса воспитывать детей своих, передавая им опыт своей жизни». Речь шла не о самопожертвовании, а о революционной преемственности. «В душе у меня много огня, – писала она в июле 1920-го, – я ношу в себе больную совесть, что я ничего не дала людям. Огонь не может быть сокрыт, он когда-нибудь прорвется, и я верю, что если он не прорвался во мне, то прорвется в этих пятерых моих детях, делающих меня бессмертной». Со смертью буржуазной морали стремление к бессмертию в детях перестало противоречить прогрессу человечества. В 1922 году Нина Августовна писала:
Когда вихрь революции смел тот призрак, который назывался в буржуазном обществе «Семьей», и на месте ее оставил пошлую, а подчас и кошмарную для детей и юношества обстановку «домашнего очага», когда формирующееся общество не выдвинуло еще того ствола, который крепко берег бы и холил свои молодые листочки, особенно чутко, особенно любовно надо относиться к тому молодому, что растет около каждого из нас[545].
Но что такое дом без очага и семья без семьи? Можно ли передать детям опыт своей жизни, не воспроизводя мещанского уюта? И не окажется ли новый ствол старым древом познания добра и зла? Ответ Подвойских не отличался от ответа Сольца: биологическая семья должна стать первичной ячейкой советского общества. Жизнь в семье должна быть такой же, как жизнь вне семьи. Как Николай Ильич писал детям: «Кто хочет полюбить Владимира Ильича со всей глубиной и полной сознательностью, с жадностью, – тот должен дружить с мамой и говорить, говорить с ней о Ленине». И как Нина Августовна писала дочери в день ее семнадцатилетия, через несколько месяцев после того, как она сказала «да» Андрею Свердлову:
Поздравляю: тебе 17 лет! Жизнь в 17 лет – это синее море в апреле, оно играет всеми цветами в зависимости от весеннего ветра, солнца, насыщенности воздуха; это – молодая березка, покрытая нежными листочками и убранная сережками; это – самая могучая, зовущая весна. Ты – весна, и жизнь вокруг тебя – весна. Счастливая ты. Будешь еще счастливее, когда поймешь то, что ты счастливая. А по-моему, ты уже чувствуешь. Верно? Сама молодая, сильная, и вся жизнь твоего общества молодая, сильная. Желаю тебе в твою семнадцатую весну все ближе и ближе приближаться всеми своими интересами, чувствами и помыслами к стану самых сильных и самых молодых: к Марксу, Энгельсу, Ленину, к настоящим большевикам[546].
Подвойские посвятили себя строительству социализма в одной семье на фоне строительства социализма в одной стране на фоне пожара мировой революции. Главной целью было счастье сегодняшних детей. Самой известной трактовкой детского счастья была «Синяя птица» Метерлинка в постановке Станиславского на музыку Ильи Саца (отца Наталии). Спектакль вышел в 1908 году, пережил революцию и превратился в обряд инициации детей московской элиты (и в одну из самых успешных постановок в истории театра: в 2008 году ей исполнилось сто лет). В пьесе – и в постановке – Тильтиль и Митиль находят птицу счастья и выпускают ее на свободу. В дневниковой записи 8 мая 1923 года Нина Августовна знакомится в крымском санатории с немецким коммунистом и скучает после его отъезда.
И в то же время чувствовалась гордость: в руках у меня была чудесная «синяя птица», которая летит в море, чтобы принести счастье человечеству. Захотелось работать в Коминтерне – в чудодейственном волшебном саду коммунизма, откуда вылетают по всем уголкам «синие птицы», разносящие по миру весть о счастье коммунизма. Хочется этих птиц приласкать, пригреть, вдохнуть в них крепость полета. Ох чарующе красиво море!.. Море, «волшебный сад», в котором великий кудесник Ленин и чудные «синие птицы». Их много и их становится все больше и больше. И я люблю от всей души, необъятно люблю этих «синих птиц», которые перевернут мир[547].
Семья Подвойских
Основной работой Нины Августовны была подготовка рукописей Ленина к публикации в Институте Ленина. Основной работой Николая Ильича была подготовка советских тел к будущему счастью. Проиграв борьбу за должность «железной руки революции во всем мире», он стал председателем Высшего совета по физической культуре, основателем и руководителем Спортинтерна и главным поборником «смычки с солнцем». Уподобление Нины Августовны «греющему солнцу» – не только метафора. «Человек, как все живое, есть не что иное, как кусочек солнца, – говорит двойник Подвойского в платоническом диалоге, который он издал в 1925 году, – и этот кусочек должен постоянно держать связь со своим целым, иначе он зачахнет». Чтобы он не зачах, необходимо устранить «искусственные преграды между нами, т. е. нашим телом, и источником жизни – солнцем».
– Иными словами, – прервал его Юрий, – ходи в чем тебя мать родила? Правильно.
– Но руки-то у тебя, черт, голые? Нос и все лицо у тебя голые? Ничего? Не страшно? Все почти части тела могли бы легко оставаться обнаженными большую часть года. Не простужаешься же ты потому, что у тебя руки мокрые? А вот промочишь ноги – ложишься в постельку. Это в наказание за то, что ты их постоянно кутал, прятал от солнца!..
Товарищи, мы можем и мы должны сбросить с себя весь балласт, которым закрываем тело от солнца: пиджаки, куртки, жилетки, рубашки, брюки, женские моды, носки и сапоги. Разве не носят их в девяти случаях из десяти не потому, что они нужны, а для того, чтобы пошикарничать перед другими или дразнить друг друга. Конечно, в нашем климате мы должны некоторое время в году защищаться от холода и непогоды. Но я говорю о смычке с солнцем. Когда солнце расположено установить смычку с нами, тогда мы не должны зевать. Мы должны улучить каждую удобную для этого минуту!
Юрий, смеясь, говорит, что с трудом представляет себе, как председатель Совнаркома, Алексей Иванович Рыков, «принимает иностранных послов в трусиках». Но главный герой готов к подобным насмешкам: «Можно себе вообразить совершенно естественную обстановку для появления ответственного работника в трусиках. И одно такое переоблачение смогло бы быть и примером и поводом для бесед с массами о социальной ценности здоровья». Массы не могут не понять, что «солнце – лучший пролетарский врач». Юрий признает свое поражение[548].
Слово Подвойского не расходилось с делом – как в отношении избавления от балласта, так и в деле превращения семьи в ячейку строительства новой жизни. В 1923 году он получил дачу в Серебряном Бору по соседству с Трифоновыми. Полвека спустя Юрий Трифонов описал увиденное в романе «Старик». Бурмины похожи на Подвойских, Саня – на автора в детстве.
Бурмин, его жена, сестры жены и мужья сестер были поклонники «нагого тела» и общества «долой стыд» и часто расхаживали возле своей дачи, в садике, а то и на общественном огороде, где вечерами собиралось много людей, в непотребном виде, то есть в чем мать родила. Дачники возмущались, профессор хотел писать в Моссовет, a мать Сани смеялась, говоря, что это иллюстрация к сказке про голого короля. Однажды она поссорилась с отцом, который запрещал ходить на огород, когда там «шуты гороховые». Отец Сани очень злобствовал на Бурмина из-за этого «долой стыд». А остальные смеялись. Бурмин был тощ, высок, в очках, напоминал скорее Дон Кихота, чем Аполлона, да и бурминские женщины не блистали красотой. Правда, были замечательно загорелые. И все яркие, соломенные блондинки.
Отец Сани знал Бурмина со времен гражданской войны. «Отец считал Бурмина человеком глупым (Саня слышал, как он говорил: «Этот дурак Семен»), а к его военным подвигам и даже к ордену относился иронически». Кто-то из детей решил последовать примеру взрослых, и все закончилось ужасным скандалом. «Но была ли то глупость, как полагал отец? Был ли истинно глуп этот сын землемера с козлиной бородкой, кого выметнула на гребень чудовищной силы волна? Теперь, спустя три с лишним десятилетия, то, что казалось аксиомой – глупость Бурмина, – представляется сомнительным». (Трифонов и Подвойский одно время служили вместе; отец Подвойского был священником.)[549]
Трифонов, Лурье, Словатинская и маленький Юрий
Трифонов был тоже свободен от предрассудков. После Гражданской войны он воссоединился с Татьяной Александровной Словатинской и ее дочерью от первого брака, Евгенией Лурье. Несколько лет спустя он ушел от матери к дочери, а в 1925 году у Евгении родился сын Юрий. Татьяне Александровне было пятьдесят шесть лет, Валентину тридцать семь, Евгении двадцать один. Они продолжали жить вместе. Татьяна Александровна работала заведующей приемной ЦК, Валентин – председателем Военной коллегии Верховного суда. Евгения отложила учебу в Сельскохозяйственной академии ради ухода за детьми (спустя два года у них родилась дочь). Юрий помнил бабушку как человека закрытого и несентиментального. «Это не человек, это какой-то железный шкаф», – говорит один из его героев. Валентин Андреевич был менее железным, но столь же непроницаемым. «По характеру он был человек молчаливый, сдержанный, даже несколько мрачноватый, не любил, что называется, выдвигаться»[550].
Ближайшим другом Трифоновых был Арон Сольц, «совесть партии», двоюродный брат отца Евгении и наставник Татьяны и Валентина в вопросах партийной доктрины и этики. Юрий помнил его как «маленького человека с большой, шишковатой, седой головой. У него были большие губы, большие выпуклые глаза, смотревшие проницательно и строго. Он казался мне очень умным, очень сердитым и очень больным, всегда тяжело, хрипло дышал. Кроме того, он казался мне замечательным шахматистом. Я всегда ему проигрывал». Сольц был неженат и жил с сестрой, Эсфирью. В начале 1930-х к ним переехала их племянница Анна, от которой ушел муж, первый секретарь Компартии Узбекистана Исаак Зеленский. Примерно тогда же они усыновили мальчика из детдома, который, по воспоминаниям Юрия Трифонова и дочери Анны, Елены, грубил своим приемным родителям и не принимал их всерьез[551].
Татьяна Словатинская, Анна Зеленская, Исаак Зеленский, Арон Сольц и дети Зеленских – Елена и Андрей
Неизвестно, что Сольц думал об образе жизни Валентина Трифонова и о своей собственной внезапно выросшей семье. На пике своего влияния в середине 1920-х годов (когда друзья Кольцова сдерживали его игривое воображение угрозами «выговора от Сольца») он считал, что главной опасностью для коммунистической семьи являются неравные браки с классовыми врагами. Он находил их в дурном вкусе.
Этот дурной вкус в том заключается, что вот это должно быть воспринято так, как раньше в прежнем обществе представляли себе женитьбу графа на горничной. Общество было страшно скандализировано: как это так, он забыл наши традиции, ведь это некрасиво, ведь этого нужно стыдиться! Такое тогда было отношение. Мы являемся господствующим классом, и у нас должно быть такое же отношение. Сближение с членом враждебного нам лагеря, когда мы являемся господствующим классом, – это должно встречать такое общественное осуждение, что человек должен 30 раз подумать, прежде чем принять такое решение. Конечно, всякое чувство индивидуально, в личную жизнь не всегда можно вмешиваться, но осуждать мы это можем точно так же, как осуждало это прежнее общество, когда член этого общества отказывался подчиняться его требованиям. Мы называем это предрассудком, но для сохранения себя это вовсе не было предрассудком. Нужно много раз подумать, прежде чем решиться брать жену из чужого класса[552].
Аросев подумать не успел. В 1916 году он обручился с шестнадцатилетней дочерью казанского прокурора и горничной. Отец рано умер, и она воспитывалась в институте благородных девиц. Когда Аросева призвали в армию, она вышла за другого и родила сына. В 1918 году Аросев вернулся в Казань героем и увез ее к себе (по рассказам, против ее воли). Ее звали Ольга Гоппен; она говорила по-французски, писала стихи, любила наряжаться, не умела готовить и гордилась своим «легкомыслием». Ее сын вскоре умер, но в 1919-м, 1923-м и 1925-м у них с Аросевым родилось три дочери. Ее мать, бывшая горничная, относилась к зятю со снисходительной иронией и тайно крестила всех трех дочерей. Вскоре после рождения третьей дочери, когда Аросев служил в советском полпредстве в Стокгольме, Ольга ушла от него к другому сотруднику полпредства и уехала с ним на Сахалин, где тот стал секретарем обкома (оставив жену с тремя детьми). Аросев воспитывал дочерей с помощью шведской няни. В 1932 году, будучи полпредом в Чехословакии, он женился на учительнице танцев своей старшей дочери, Гертруде Фройнд. Ему было сорок два года, ей – двадцать два. Поскольку она была гражданкой Чехословакии, он не мог продолжать работать полпредом и вернулся в Москву, где возглавил Всесоюзное общество культурных связей с заграницей (ВОКС). Девочки, по словам одной из них, «неистово возненавидели» мачеху. «Она была европейская, организованная женщина, немецкий вариант. Холодно-сдержанная. Очень скупая». Товарищи Аросева осуждали его за вторую подряд безвкусную женитьбу[553].
Александр Аросев
Ольга Гоппен
Одним из соратников Аросева по московскому восстанию был Осип Пятницкий. Его первая жена, Нина Маршак, ушла от него к Алексею Рыкову, и в 1920 году, в возрасте тридцати девяти лет, он женился на двадцатилетней Юлии Соколовой. Дочь священника и вдова генерала, Юлия отчасти искупила классовую вину, став агентом большевиков в штабе контрразведки Белой армии в Челябинске. Согласно одной беллетризованной истории Гражданской войны на Южном Урале, узнав о своем разоблачении, она спряталась в бочке с солеными огурцами и провела там целую ночь в ожидании прихода красных. Юлия и Осип познакомились, когда она лечилась в одной из московских больниц. Их первый сын, Игорь, родился в 1921 году, второй, Владимир, – в 1925-м. Владимир помнил отца аскетичным и немногословным, а мать – «очень эмоциональной», с «обнаженной совестью». Незадолго до его рождения она вышла из партии, сочтя себя недостойной[554].
Осип Пятницкий
Юлия Соколова
Борис Збарский тоже не прислушался к предостережению Сольца. Его первая жена, Фани, была из его родного города Каменец-Подольского. Они поженились в Женеве, где вместе учились в университете, а в 1915 году, когда их сыну Илье исполнилось два года, переехали на Северный Урал. В январе 1916-го к ним приехали погостить Борис Пастернак и его друг Евгений Лундберг. Збарский знал отца Пастернака и нашел Борису работу на одном из своих заводов. По воспоминаниям Ильи Збарского:
Отец поздно приходил домой. Я целыми днями гулял с няней, а иногда и один, мать же находила утешение в обществе Е. Лундберга и Б. Пастернака. Последний импровизировал, играл на пианино, писал и читал свои стихи. По-видимому, между матерью и Борисом Пастернаком завязался роман, послуживший одной из причин разрыва моих родителей.
Когда в 1921 году Збарские развелись, Илья остался с отцом. Примерно в 1927-м Борис Збарский познакомился в Берлине с университетской подругой Лидии Пастернак, Евгенией Перельман, и привез ее в Москву в качестве ассистентки, а потом жены. Она была дочерью адвоката, внучкой раввина и, по словам Ильи, «злой, истеричной и жадной женщиной», которая «постоянно подчеркивала свою неприязнь ко всему русскому и вспоминала свое эмигрантское прошлое». Кроме того, она – к удивлению и неудовольствию Ильи – постоянно подчеркивала свое еврейство. Многие члены высшей партийной элиты выросли в еврейских семьях, но почти все исходили из того, что быть интернационалистом значит не иметь родины и, возможно, родителей. Национализм считался последним прибежищем буржуазии, а национальность – временной опорой затерянных лесных тружеников. Русскость русского интернационализма не подвергалась сомнению и становилась явной, только когда нарушалась. Мачеха Ильи Збарского уволила его деревенскую няню и «взяла в прислуги противную еврейку, которая меня не кормила и внесла в дом какую-то чуждую и неприятную атмосферу… В доме началась совсем иная, тяжелая жизнь. Меня плохо кормили или не кормили вообще. Пища стала какой-то непривычной и невкусной, я постоянно выслушивал колкие замечания мачехи… В конце концов я переехал к матери, в коммуналку на Арбате, где проживало двадцать человек». Илья стал ассистентом отца в Мавзолее Ленина. У Бориса и Евгении родилось двое сыновей. Первый, Лев-Феликс, был назван в честь Льва Карпова и Феликса Дзержинского[555].
Владимир Воробьев и Борис Збарский с сыном Ильей. Предоставлено И. Б. Збарским
В высших эшелонах власти нарушения заповеди Сольца были редкостью. Большинство ответственных работников общались с другими ответственными работниками – отчасти из-за общности веры, отчасти потому, что в их комиссариатах и санаториях было мало людей из другой среды. Самым известным партийным союзом 1920-х годов стал роман двух публицистов – Карла Радека и Ларисы Рейснер. Биограф Радека назвал их «Квазимодо и Эсмеральда». Один из бывших одноклассников Радека помнил его
маленьким, тощим и физически слаборазвитым; с самых ранних лет он всегда носил очки. Несмотря на отталкивающую внешность, он был чрезвычайно нагл и самоуверен. Его уродливый нос, вечно открытый рот и зубы, торчащие из-под верхней губы, привлекали к себе внимание. Он вечно ходил с книгой или газетой в руках и все время читал – дома, на улице, на перемене, днем и ночью, даже во время уроков[556].
Из германофилии еврейского просвещения Радек перешел в польский национализм, а оттуда (не переставая носить бакенбарды в честь Мицкевича) – в большевизм. Его исключили из социал-демократической партии Польши и Литвы, социал-демократической партии Германии и, после поражения немецкой революции 1923 года, Исполкома Коминтерна и ЦК ВКП(б). Он славился своим сарказмом, фиглярством, неряшливой богемностью, яростными нападками на идеологических оппонентов и красноречивой защитой несовместимых взглядов на трех языках. Роза Люксембург отказывалась сидеть с ним за одном столом, а Анжелика Балабанова считала «вульгарным политиком»:
Он представлял собой необыкновенную смесь безнравственности, цинизма и стихийной оценки идей, книг, музыки, людей. Точно так же, как есть люди, не различающие цвета, Радек не воспринимал моральные ценности. В политике он менял свою точку зрения очень быстро, присваивая себе самые противоречивые лозунги. Это его качество при его быстром уме, едком юморе, разносторонности и широком круге чтения и было, вероятно, ключом к его успеху как журналиста…
Его не смущало то, как с ним обращаются другие люди. Я видела, как он пытается общаться с людьми, которые отказывались сидеть с ним за одним столом, или даже ставить свои подписи на документе рядом с его подписью, или здороваться с ним за руку. Он был рад, если мог просто развлечь этих людей одним из своих бесчисленных анекдотов. Хоть он и сам был евреем, его анекдоты были почти исключительно про евреев, в которых они выставлялись в смешном или унизительном свете[557].
Он был левым коммунистом вместе с Бухариным и Осинским, преданным ленинцем после мая 1918 года и главным сторонником «Льва Троцкого, организатора Победы» во время болезни вождя. Когда Ворошилов обвинил его в том, что он «плетется в хвосте у Льва», Радек (если верить бесчисленным пересказам) ответил, что лучше «быть хвостом у Льва, чем задницей у Сталина». (Десять лет спустя его статья «Зодчий социалистического общества» стала важной вехой в создании культа Сталина.) Ему приписывали большинство антисоветских анекдотов. По словам Луиса Фишера, «он был бойким чертенком и уродливым лешим. У него были густые кудрявые черные волосы, которые выглядели так, как будто к ним прикасалось одно лишь полотенце, смеющиеся близорукие глаза за очень толстыми очками, большие влажные губы, бакенбарды, сходящиеся под подбородком, и болезненно желтая кожа»[558].
Лариса Рейснер вошла в большевистскую иконографию как самая красивая женщина русской революции (или, по словам Надежды Мандельштам, «женщина русской революции»). Михаил Рошаль назвал ее Джокондой, Троцкий – «Палладой революции», Либединский – «не то античной богиней, не то валькирией древнегерманских саг», а Кольцов – «великолепным, редким, отборным человеческим материалом». Вадим Андреев, сын ее литературного покровителя Леонида Андреева, писал, что, «когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту как факел и даже самые грубые предметы при ее приближении приобретают неожиданную нежность и мягкость… Не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий – статистика, точно мною установленная, – врывался в землю столбом и смотрел вслед, пока мы не исчезали в толпе»[559].
Профессорская дочь, журналистка, а с 1919 года – комиссар Морского генерального штаба, Рейснер была одинаково убедительна в роли богемной поэтессы и большевички в кожанке, «астральной трясогузки» и «карателя и мстителя». Ей посвящали стихи Мандельштам, Пастернак и Гумилев (с которым у нее был роман, когда он был женат на Ахматовой). Пастернак назвал ее именем героиню «Доктора Живаго», а Всеволод Вишневский изобразил в роли комиссара в «Оптимистической трагедии». В 1918 году она вышла замуж за заместителя Троцкого по морским делам Федора Раскольникова, который называл ее «Дианой-воительницей»[560].
Карл Радек
Лариса Рейснер
Помощница Свердлова Елизавета Драбкина встретила ее на Волге в 1918 году.
Впереди на вороном коне скакала женщина в солдатской гимнастерке и широкой клетчатой юбке, синей с голубым. Ловко держась в седле, она смело неслась по вспаханному полю. Комья черной земли вылетали из-под конских копыт. Это была Лариса Рейснер, начальник армейской разведки. Прелестное лицо всадницы горело от ветра. У нее были светлые серые глаза, от висков сбегали схваченные на затылке каштановые волосы, высокий чистый лоб пересекала суровая морщинка[561].
Все милленаристские секты, посвящающие себя братству и бедности, – мужские движения. Большевизм был агрессивно и откровенно фаллическим. Его героем был кузнец, norme et gourd, а иконой военных лет – красный клин. Его главным врагом было болото и все «похожее на кисель». Женщины рожали детей, дети порождали семьи, а семьи «рождали капитализм и буржуазию постоянно, ежедневно, ежечасно, стихийно и в массовых масштабах». Единственными женщинами, не представлявшими угрозы для железного жезла, были матери пророков и амазонки. Лариса Рейснер была большевистской Марианной во плоти.
Лазарь Лисицкий «Клином красным бей белых»
«Легенды окружили память о ней особым ореолом, и вне этих полудостоверных рассказов мне трудно ее себе представить, – писал Вадим Андреев. – О ней рассказывали, что она была на «Авроре» в памятную ночь 25 октября и по ее приказу был начат обстрел Зимнего дворца; передавали о том, как она, переодевшись простою бабой, проникла в расположение колчаковских войск и в тылу у белых подняла восстание». Она воплощала то, что Маяковский пытался соткать из слов, – поэзию революции. Она была живым протестом против великого разочарования, синей птицей из волшебного сада коммунизма[562]. По словам Воронского:
Ее благородное, волевое и женственное, напоминающее легендарных амазонок лицо, обрамленное каштаном волос, ее гибкую и уверенную фигуру в самые страдные дни революции видели на бронепоезде, на наших красных военных судах, среди рядовых бойцов.
Лариса Рейснер ненавидела бытовое мещанство, где бы оно ни встречалось. Она не умела обрастать, оседать, она не любила врастать в тихие и нудные будни, но в прозе жизни она – художница и боец революции – умела находить возвышенное, захватывающее, содержательное и большое[563].
По словам Радека, которого никто не любил, кроме женщины русской революции:
Она знает, что мелкобуржуазная стихия – это болото, которое может затянуть грандиознейшее сооружение, она видит, какие странные цветы распускаются на этом болоте. Но в то же время она ясно видит путь борьбы с опасностями, грозящими республике труда, плотины, которыми сумеет оградить себя пролетариат и коммунистическая партия[564].
Карл Радек и Лариса Рейснер нашли друг друга в 1923 году, когда она вернулась из Афганистана (где Раскольников служил полпредом) и попросила его взять ее с собой в Германию (где надвигалась революция). Он согласился, она написала о «Гамбурге на баррикадах», и они стали жить вместе. Лариса ушла от мужа; Карл проводил часть времени с женой Розой и четырехлетней дочерью Соней. Немецкая революция не состоялась, Карл оказался в опале, а три года спустя Лариса умерла в кремлевской больнице от брюшного тифа. Ей было тридцать лет. «Ослепив многих, эта прекрасная молодая женщина пронеслась горячим метеором на фоне революции», – написал Троцкий[565].
Гроб несли Бабель, Пильняк, Всеволод Иванов, Борис Волин (шурин Бориса Ефимова) «и др.». В толпе был Варлам Шаламов, которого «очищала и подымала» «мальчишеская влюбленность» в Ларису. «За гробом вели под руки Карла Радека, – писал он. – Лицо его было почти зеленое, грязное, и неостанавливающиеся слезы проложили дорожку на щеках с рыжими бакенбардами». Борис Пастернак написал: «Бреди же в глубь преданья, героиня», – а один из ближайших друзей Ларисы отправил письмо ее отцу: «Давно, давно, еще в те дни, когда я бывал у Вас, Вы сказали, что Вы живете и трудитесь ради служения особой религии – Религии без Бога. Все религии мира, дорогой М. А., являются лучшим убежищем в скорби, в этом, в конце концов, лучшее их назначение»[566].
Другим знаменитым партийным союзом был роман Николая Бухарина и Анны Лариной, приемной дочери старого большевика и противника НЭПа Юрия Ларина (Михаила Лурье). Бухарин был столь же популярен, сколь Радек был презираем (они дружили). По воспоминаниям Эренбурга, в гимназии «Бухарчика» любили за веселый нрав и заразительный смех; по воспоминаниям Светланы Аллилуевой, на даче ее отца в Зубалово его «все обожали» и с нетерпением ждали. «Он наполнял дом животными, которых очень любил. Бегали ежи на балконе, в банках сидели ужи, ручная лиса бегала по парку, подраненный ястреб сидел в клетке… Он играл с детьми, балагурил с моей няней, учил ее ездить на велосипеде и стрелять из духового ружья; с ним всем было весело». Анна Ларина выделяла его из друзей отца за «неуемную жизнерадостность, озорство, страстную любовь к природе, а также увлечение живописью». Они познакомились в тот день, когда Анна впервые увидела «Синюю птицу»[567].
Весь день я находилась под впечатлением спектакля, а когда легла спать, увидела во сне и Хлеб, и Молоко, и загробный мир – спокойный, ясный и совсем не страшный. Слышалась мелодичная музыка Ильи Саца: «Мы длинной вереницей идем за синей птицей». И как раз в тот момент, когда мне привиделся Кот, кто-то дернул меня за нос. Я испугалась, ведь Кот на сцене был большой, в человеческий рост, и крикнула: «Уходи, Кот!» Потом сквозь сон услышала слова матери: «Николай Иванович, что вы делаете, зачем вы будите ребенка!» Но я проснулась и сквозь кошачью морду все отчетливее стало вырисовываться лицо Бухарина. В тот момент я и поймала свою «синюю птицу» – не сказочно-фантастическую, а земную, за которую заплатила дорогой ценой[568].
Бухарин женился на своей двоюродной сестре и товарище по партии, Надежде Лукиной, когда оба были очень молоды. Из-за болезни позвоночника она носила гипсовый корсет и иногда теряла способность двигаться. «В такие периоды, – писала Крупская, – Николай Иванович занимался хозяйством, сыпал в суп вместо соли сахар и оживленно толковал с Ильичом». В начале 1920-х он сошелся с Эсфирь Гурвич, которая работала в «Правде», училась в Институте красной профессуры и жила в Горках с сестрой Ленина Марией (своей начальницей в редакции). В 1924 году у них родилась дочь Светлана, в 1927-м Сталин предложил Бухарину и Надежде перебраться в Кремль, а в 1929-м Эсфирь ушла к другому. Вскоре после этого Бухарин оказался в одном купе поезда из Москвы в Ленинград с молодой женщиной по имени Александра Травина. У них начался роман, а спустя полтора года она сказала ему, что работает в ОГПУ. Через семь лет он написал Сталину «прямо и открыто о том, о чем обычно не говорят»[569].
Я в своей жизни вообще знал близко только четырех женщин. Н. М. была больна. Я фактически с ней разошелся еще в 20 году. Когда я сошелся с Эсфирью, она (Н. М.) чуть не сошла с ума. Ильич ее отправил за границу. Я временно разошелся с Э., чтобы дать оправиться Н. М., потом, боясь за нее, скрывал свои отношения с Э. Потом родилась дочь. Начались мучения неслыханные. Я иногда неделями не спал. Э-рь я мучил объективно ложностью ее положения. Зимой 1929 года она (б. м., и в связи с моим политическим положением тогда) разошлась со мной. Я был в ужасном состоянии, ибо я ее любил. Она завела себе другую семью. Я потом сошелся (необычайно быстро и сразу) с А. В. Травиной, знал, что она была близка и к кругам ГПУ. Меня это ни капли не смущало, ибо не было предмета для смущения. Мы очень хорошо жили, но вскоре воспроизвелось – на расширенной основе – старое. Н. травилась тогда, а с Сашей стали делаться нервные параличи. Я метался как очумелый между двумя больными, думал одно время отказаться совсем от всякой личной жизни. С Сашей я жил совершенно открыто, всюду бывал, ездил в отпуска, она всюду считалась моей женой. Но всё развивавшиеся мучения и здесь сожрали душу, и наступил разрыв. Все это было мне тяжело и потому, что все женщины эти – были хорошими, умными и были привязаны ко мне до чудовищности… А меня давно любила Нюся Ларина (ты напрасно считал, что у меня «10 жен» – я никогда одновременно не жил). И раз было так: произошла ночью мучительная сцена у Саши. Ночевать «домой» я не пошел от нее. Я пошел к Лариным и остался там – с этого началось. Не стану описывать всех перипетий. Но в результате я прочно сошелся с Анютой, Н. М. разгородилась со мной и . Для меня началась с этой стороны[570].
Летом 1930 года, когда Анне было 16 лет, они с отцом жили в доме отдыха в Мухалатке. Бухарин скрывался от нескромных глаз на даче в Гурзуфе. Ему было сорок два года. «Правая оппозиция» была разгромлена, и XVI съезд партии шел без него. Однажды Анна приехала к нему в гости. На ней было «голубое ситцевое платье с широкой каймой из белых ромашек, черные косы свисали почти до самой каймы». Они спустились к пляжу, сели в тени скалы, и Бухарин начал читать из «Виктории» Гамсуна:
Что такое любовь? Это шелест ветра в розовых кустах, нет – это пламя, рдеющее в крови. Любовь – это адская музыка, и под звуки ее пускаются в пляс даже сердца стариков. Она, точно маргаритка, распускается с наступлением ночи, и точно анемон, от легкого дуновения свертывает свои лепестки и умирает, если к ней прикоснешься. Вот что такое любовь.
Ларина не пишет, прочитал ли он следующие четыре параграфа уподоблений, но она помнит последний, шестой:
Любовь – это первое слово создателя, первая осиявшая его мысль. Когда он сказал: «Да будет свет!» – родилась любовь. Все, что он сотворил, было прекрасно, ни одно свое творение не хотел бы он вернуть в небытие. И любовь стала источником всего земного и владычицей всего земного, но на всем ее пути – цветы и кровь, цветы и кровь[571].
Модернистская сказка об обреченной любви человека из подполья, «Виктория» была обязательным чтением для гимназистов бухаринского поколения. Бухарин прочитал еще два отрывка – о женщине, которая отрезала свои локоны, когда ее больной муж лишился волос, и о мужчине, который облил свое лицо серной кислотой, когда его жена превратилась в безобразную старуху[572].
Закончив чтение, Бухарин спросил Анну, смогла бы она полюбить прокаженного. Она «собралась ответить» (утвердительно, согласно ее воспоминаниям), но он остановил ее, сказав – в стиле «Виктории», – что лучше ничего не говорить.
Через несколько дней она снова приехала в гости. Бухарин только что получил письмо от Рыкова, который писал, что они с Томским вели себя на съезде достойно и что он любит Бухарина «так, как не смогла бы любить даже влюбленная в тебя женщина» (он тоже читал «Викторию»). Машина, на которой Анна приехала в Гурзуф, сломалась. Она осталась ночевать и «пережила волнующий романтический крымский вечер»[573].
Начались трудные, полутайные отношения. Бухарин продолжал «метаться как очумелый между двумя больными», у Анны завязался роман с Женей Сокольниковым (сыном друга детства Бухарина), оба, по словам Анны, страдали от ревности и неопределенности. Отец Анны больше беспокоился о Бухарине. «Ты должна хорошо подумать, насколько серьезно твое чувство, – сказал он однажды. – Н. И. тебя очень любит, человек он тонкий, эмоциональный, и, если твое чувство несерезно, надо отойти, иначе это может плохо для него кончиться». Она спросила, не о самоубийстве ли идет речь. «Не обязательно самоубийство, – ответил он. – Но излишние мучения ему тоже не нужны». В январе 1932 года смертельно больной Ларин сказал Анне, что «интересней прожить с Н. И. десять лет, чем с другим всю жизнь».
Эти слова отца явились своего рода благословением. Затем жестом он показал мне, чтобы я подошла еще ближе, так как голос его все слабел и слабел, и скорее прохрипел, чем сказал:
– Мало любить советскую власть, потому что в результате ее победы тебе неплохо живется! Надо суметь за нее жизнь отдать, кровь пролить, если потребуется!.. – С большим трудом он чуть приподнял кисть правой руки, сжатую в кулак, сразу же безжизненно упавшую ему на колено. – Клянись, что ты сможешь это сделать!
И я поклялась[574].
Николай Бухарин
Анна Ларина
Спустя два года, после очередной «мучительной сцены у Саши», Бухарин и Анна встретились напротив Дома Союзов. Это был день ее двадцатилетия и десятая годовщина похорон Ленина. Бухарин шел домой в Кремль после заседания XVII съезда в Большом театре; Анна шла домой во Второй Дом Советов после лекции в университете «Сталин – Ленин сегодня». Она пригласила его к себе. Два года спустя родился их сын Юрий. Они жили в кремлевской квартире с отцом Бухарина и Надеждой Лукиной-Бухариной (как она продолжала подписываться). По словам Анны, Надежда отдавала их семье «все тепло своей души, трогательно, с любовью относилась к ребенку»[575].
Слияние любви к человеку с любовью к советской власти (как предписывал Сольц и завещал Ларин) составляло смысл существования бывшего друга и сокамерника Бухарина, Валериана Осинского. При коммунизме, писал он Анне Шатерниковой в феврале 1917 года, любовь «без стыда раскроет всю свою нежную глубину и милосердие без прикрас, без погремушек великодушия и благотворительности». Наступит, продолжал он, цитируя «Викторию», то «хорошее время, когда легко переносится всякое горе». Осинский и Шатерникова читали «Викторию» в ялтинском санатории, где встретились незадолго до исполнения первой части пророчества. Несколько лет спустя он написал ей, что решил снова перелистать книгу – «так, посмотреть, так как был уверен, что теперь она мне не понравится».
Я прочел 5–10 страниц из середины, вернулся к началу, прочел еще, еще, и к четырем часам утра прочел все… Трогает меня в «Виктории» (в конце) не жалость, а огромная сила чувства. Оно стоит в своем роде революционного энтузиазма. Оно той же категории, как этот энтузиазм. В нем та же сила, ясность и чистота. Несомненно, «Виктория» – гениальное произведение[576].
Осинский, как и Бухарин, в молодости женился на товарище по оружию. В 1912 году его жена Екатерина Смирнова родила сына Вадима (Диму). В конце 1916 года он познакомился с Анной Шатерниковой. Она была сестрой милосердия, страстной большевичкой, начинающим теоретиком марксизма и, в глазах Осинского, «молодой, высокой, умной и красивой». Они гуляли по Ялте и читали «Викторию» на берегу моря. Он уехал на фронт и в канун Февральской революции написал письмо о «ненасытной утопии». Она вступила в партию; он провел большую часть 1917 года в Москве, агитируя за вооруженное восстание. В середине октября он уехал в Харьков – отчасти в знак протеста против медлительности старой гвардии, отчасти в надежде воссоединиться с Анной, которая недавно туда переехала. После революции Осинский прибыл в Петроград, чтобы возглавить экономику переходного периода (в качестве управляющего Центробанком и первого председателя ВСНХ). Проиграв борьбу за левый коммунизм, он ушел в отставку и, после нескольких назначений в провинции, стал наркомом земледелия и главным сторонником «мер репрессии» и принудительного труда на селе. Любовь приготовилась раскрыть без стыда всю свою нежную глубину, и в сентябре 1920 года он рассказал жене об Анне, а Анне о реакции жены.