Обмен разумов Шекли Роберт
Я художник по призванию. И, может, это основное призвание для всех нас. Но философия и, главным образом, метафизика играют в нашем быту жизненно важную роль. Особенно в выборе направления. У вас, как я понимаю, все по-другому. До чего же вы счастливые существа! А со мной сегодня случилось такое, что я до сих пор не могу успокоиться: я просто чудом не влетел в ловушку, где аннигиляция была бы обеспечена на девяносто девять процентов.
Если я даже и преувеличиваю, то только самую малость. Нам, червям, не дано знать о реальной степени опасности. С нами так: червь ошибается только раз. Страх смерте/разрушения преследует нас всю жизнь, но по-настоящему оценить эту угрозу у нас нет возможности. Обычно, когда я ощущаю, что три четвертых пространства вокруг меня изрыто, я делаю небольшой рывок, чтобы найти место, где посвободнее. И именно так я сегодня влетел в тот райончик, где имел шансы погибнуть процентов на восемьдесят, тем более что он со всех сторон был окружен непроницаемыми поверхностями.
Итак, последние статистические исследования показали, что зона с восьмидесятидвухпроцентной смертельной опасностью еще не является критической, так как я все же ухитрился спланировать свое новое направление в единственную точку, где можно было обогнуть этот кошмарный, на девяносто процентов изъеденный район (огромный риск!), и затем ввинтился в прелестный райончик, заполненный всего на шестьдесят процентов, сколько глаз хватает. Конечно, у нас нет глаз, но есть орган ощущений, выполняющий функции, близкие к вашему бинокулярному дистанционному зрению. Он позволяет нам обследовать территорию позади и вокруг нас и создает ее трехмерное изображение. Что-то вроде топографической карты, движущейся в голове, демонстрирующей все пустоты, твердые участки и кристаллические вкрапления, если они есть. Роберт, а у вас, на поверхности, есть подобные участки, грозящие самоаннигиляцией? Здесь мы только и заняты поисками критической ширины, при которой можно войти в «бутылочное горлышко». Причем только войти, потому что выход должен находиться на критическом расстоянии от входа. Иногда мы называем их «бутылочными горлышками», иногда «коробками», в зависимости от того, какую форму они имеют — цилиндрическую или квадратную. Есть и другие ловушки всевозможных видов, так что приходится быть начеку. Топография местности постоянно изменяется. О, если бы мир был устойчивым! Мы, как те пионеры, что путешествовали, как ты мне о них рассказывал, в своих фургонах по великим равнинам. Только мы движемся сквозь почву, а не по ней. Иногда нам легко, что соответствует для нас равнинам, иногда мы встречаем беспорядочные и запутанные, как ваши горные системы, кристаллические вкрапления. И сколько приходится потрудиться, чтобы их обойти! А встречаются и пустоты, которые тоже приходится огибать. Иногда попадается нечто вроде болота — не пусто, не густо, но недостаточно надежно, чтобы отважиться соваться туда — может засосать. Твердая материя, о которой мы все время говорим, на самом деле большая редкость. Чаще всего почва вокруг нас обладает различными степенями вязкости: от твердых отдельных частичек, спрессованных настолько, что их плотность может считаться достаточно стабильной, до воздуха (или лучше сказать — пустого пространства, так как нам абсолютно не важен химический состав газа, заполняющего наши лакуны; он смертелен для нас в любом составе) и воды — еще одна опасность. В ней не оставишь туннеля. А для нас очень важно знать, где ты прошел, так как это определяет траекторию дальнейшего движения. Червь в воде изо всех сил пытается держать прямое направление, ведь только так можно достичь берега, но вместо этого начинает описывать круги, которые снижают его скорость, понижая ее настолько, что у него уже не хватает сил двигаться дальше. И тогда он умирает. Мне кажется, это одна из особенностей, в чем наш мир отличается от вашего, — мы можем утонуть.
Расскажи мне о ваших смертельно опасных зонах, Роберт (если только они у вас есть). Теперь отвечаю на твои вопросы. Нет, у нас не бывает войн и психологических конфликтов любого сорта, так как убить врага мы можем только ценой собственной жизни. У нас, конечно, бывает, что кто-нибудь впадает в ярость и отваживается на такой сумасшедший поступок, но мне кажется, что «война» для вас означает нечто большее. Благодарю тебя за объяснение термина «страсть». О да, она управляет нашей жизнью, как и вашей.
Телепатический контакт всегда сопровождается ощущением полного взаимопонимания между общающимися, разве что некоторые концепции требуют разъяснений, пока не найдешь им аналогий (если только они существуют). И поэтому я чисто интуитивно чувствую, что ты со мной откровенен и говоришь правду, не считаясь с тем, насколько она противоречит общественному мнению.
Роберт, с моей точки зрения, ты очень странное существо, живущее в условиях, для меня непостижимых. Это правда. Но все же я знаю, что по духу мы с тобой близки. И эта правда поважнее. Я верю, что все мыслящие существа, где бы они ни находились, ищут себе братьев по разуму.
Хорошо, что мы встретились, брат.
И очень хорошо, что по чистой случайности встретились два создателя эстетических структур. Возможно, как-нибудь мы потолкуем на профессиональном уровне.
Мы, черви, слепы. Если, конечно, я правильно понял твое определение зрения. Такими уж мы рождены. Но мы осознаем свою зрительную световую слепоту, потому что мы видим во сне модели, которые потом вслепую копируем наяву. Может, однажды мы и прозреем? Пока что вместо зрения у нас вибрации, которые мы посылаем и получаем в ответ при общении друг с другом. Наш способ слушать отчасти сродни зрению, потому что в процессе общения мы видим четкий образ нашего собеседника, его настроение, отношение к нам и тому подобное. Мы не обладаем специальными органами для световосприятия, как вы, поскольку у нас не на что смотреть, кроме как на переднюю стенку червоточины. И ту не увидишь, слишком плотно с ней соприкасаешься.
Вот так обстоят дела: я, слепой червь, отпрыск бесчисленных поколений слепых червей. И все же я претендую на то, что очень многое я вижу почти как ты, живущий при свете, окруженный формами, фактурами и цветами. Мы верим в то, что зрение — это врожденное и неотъемлемое свойство существ, наделенных ощущениями, и что визуально-световая слепота очень мало что значит. Мой друг Клаус наверняка назвал бы зрение трансцендентальной функцией — мы слепы и в то же время — отчасти зрячи. Мы сами не знаем, как это получается и что же именно мы видим на самом деле.
Голова червя венчается круглым органом, снабженным режущими кромками, которые просеивают, режут, разламывают, сверлят, рубят и грызут почву — короче, полным набором для туннелирования. Мы поглощаем материю, она проходит сквозь нас и выходит в качестве испражнений.
Силы червя растут пропорционально его скорости. О тех, кто быстро движется, у нас говорят: «Он сделал себе хвост», что звучит лучше, чем «сильно/быстрый червь», — выражение, имеющее труднопередаваемый уничижительный оттенок.
Стоит ли говорить, что мы полностью ощущаем поверхность наших туннелей: почва облегает нас со всех сторон. Проблема трения решается тем, что мы выделяем определенную субстанцию, которую ты скорее всего назвал бы «слизью». Мы же называем ее «божественной смазкой».
Когда группа червей путешествует вместе, каждый из них зондирует почву, учитывая интересы других. Это просто необходимо, потому что вопрос свободного пространства вокруг червя для него жизненно важен. Пища, кров, искусство — все крутится вокруг одного — вопроса выживания. В прошлом мы перепробовали уже множество политических систем. Но большую часть своей истории Червемир живет по законам анархии, так как попытка физически заставить кого-то соблюдать чьи-то законы приведет лишь к гибели законодателя. Однако все-таки какие-то социальные организации нам необходимы, так как популяция растет, а жизненное пространство уменьшается. Да, теперь не древние времена, когда, по легендам, мир был девственным и можно было двигаться беспрепятственно куда захочешь. Правда, и червей тогда тоже не было. Ни червей, ни их червоточин.
Время от времени у нас появляются черви, одержимые высокими идеями, и они быстро собирают вокруг себя толпу фанатичных последователей, готовых отдать свои жизни за торжество Закона и Порядка. Но эти жизни расходуются крайне экономно, потому что даже фанатики могут поостыть, если их начнут убивать одного за другим. Чаще всего их посылают на поиски сумасшедших или одержимых, которые своим иррациональным мышлением действительно представляют угрозу для любого из нас. Их непредсказуемые перемещения сдерживают прогресс червеобщества, и, кроме того, их сумасшествие может быть заразительно. Случались даже эпидемии, как, например, в так называемые Годы Ретроградных Спиралей.
У нас есть комплекс общественных знаний по вопросам выживания, но в нем нет никакого порядка. Мы называем его Кодексом. Это свод этических правил поведения. Однако что в нем говорится, не знает почти никто, так как до сих пор его составители не смогли прийти к единому решению, что оставить, а что отбросить. Но мы можем себе позволить так небрежно обращаться с законодательством, потому что мы все равно не способны никого заставить ему следовать.
Вся популяция червей движется всегда строго по часовой стрелке. Одиночек, идущих против общего движения, называют у нас «ретроградами». Жизненное пространство червей можно описать как сферу, заключенную в еще большую сферу нашего мира. Где-то наверху — легендарная неизведанная Сердцевина. Вот между двумя этими пределами и движется широким фронтом наша популяция. Причем чаще всего — группами, собравшимися по возрастному принципу. О природе Сердцевины известно очень мало, хотя и существует множество гипотез. Но подробнее о ней мы поговорим в другой раз.
Как я уже говорил, миграция червей происходит по часовой стрелке, осваивая все новые территории. Но по-настоящему неоткрытых новых земель у нас уже нет — мы все следуем по пятам друг за другом, одержимые одним стремлением: быстрее двигаться и, следовательно, быстрее расти — в этом залог успеха. Хотя, с другой стороны, это увеличивает опасность: ведь чем больше/быстрым становится червь, тем скорее/чаще он сталкивается с преградами и тем выше вероятность попасть в ловушку, так как трудно на высокой скорости дать правильную оценку почве. Это-то и заставляет червей все время менять скорость и направление, постоянно сжиматься и расширяться и периодически идти спиралями для того, чтобы хоть немного отдохнуть.
Я сейчас подумал, что не совсем верно описал тебе, что такое «ретроградное движение». На самом деле, если пользоваться им умеренно, это не так уж плохо. Ни один червь, как бы принципиален он ни был, не в состоянии прожить всю свою жизнь, двигаясь только по прямой, без небольших возвратов. Правда, есть записи, повествующие о житиях высокоморальных червей классического периода (на память приходит старец Като). Ничто не могло заставить их свернуть с избранного пути. И когда дьявол ставил им преграду, они предпочитали погибнуть, не склонив головы и, насколько мы знаем, без малейшего сожаления.
Большинство из нас не любит двигаться только по прямым, так как это, несмотря на всю практичность такого способа, все же быстро надоедает. Зато в искусстве ретроградизм играет просто огромную роль: нет ни одной фигуры, сочетающей в себе сложность с изяществом, которую можно было бы выполнить только по прямой.
Великие художники прошлого игнорировали большую часть запретов на «ретроградизм», используя все направления в равной мере. Создавая свои творения, они руководствовались лишь своим воображением и умирали, когда кончался отпущенный им срок.
Теперь о наших снах. Они всегда сопровождаются ощущением того, что ты «видишь», и чаще всего мы видим во сне модели композиций. Некоторые из них вполне можно претворить в жизнь, но по большей части — это планы невообразимо запутанной червоточины, которая меркнет в сознании, когда ты просыпаешься.
Кроме того, мы часто видим так называемый «туннельный сон»: мы проходим по бесконечному цилиндрическому туннелю, состоящему из множества сегментов, и видим на стенах его замысловатые отпечатки, оставленные нашими фактурными узорами… Это образ червоточины, которую мы строим в течение всей нашей жизни. Это туннель, который мы оставляем у себя за спиной и который поэтому мы никогда не увидим наяву.
А еще у нас бывают кошмары: мы попадаем в структуру, неотвратимо ведущую нас к смерти; и мы мчимся по ней все быстрее, пока наконец не пробиваем одну из смежных стенок или не прорываемся сквозь поверхность навстречу своей аннигиляции.
Это очень тяжелые сны. Но художник может прозреть в них зерна трансформации.
Извини меня за многословие. Честно говоря, ничего не могу с этим поделать. Не так-то легко четко сформулировать свою мысль, находясь в телепатическом контакте. Мысль/сообщения рассыпаются на части в беспорядочном, неформулируемом, двусмысленном, многозначимом и болтливом (да, Червегосподи! — болтливом! Но ведь и ты не лучше меня, Роберт!) потоке мысле/значений/переосмыслений/стремлений… ну и так далее.
Мне хотелось бы продолжить, но я должен временно сбавить скорость. Я сейчас туннелирую U-образную петлю, и пошел довольно трудный участок почвы, так что мне придется перейти на другую сило/скорость, при которых я пока не смогу испускать сигнал.
Но я буду прислушиваться в ожидании сообщения от тебя. Надеюсь, ждать придется недолго. Расскажи мне побольше о поверхности. И побольше расскажи о небе.
Я понял, Роберт. У тебя те же проблемы, что и у меня: ты ничем не можешь доказать факт нашего с тобой общения, так как ваши научные условности требуют так называемой «проверяемости». Но, похоже, наша с тобой телепатическая связь — уникальна. Ее невозможно продублировать, по крайней мере, настолько, насколько этого требуют ваши «законы о доказательстве». Я в том же положении: если другой червь не может настроиться на твою волну, следовательно, у него тоже нет никаких доказательств, кроме моих голословных вибраций. Ведь если бы Клаус попытался рассказать мне что-то подобное, даже я отреагировал бы на его заявление точно так же, спрашивая себя, с какой стати мне доверять его беспочвенным и бездоказательным фантазиям. И при этом я бы еще гордился своим интеллектуальным оцепенением!
Увы, так оно и есть. Ты говоришь, что у вас есть люди, которые поверят во что угодно, если только это будет сказано им с большой силой убеждения. Но ведь нет ни одной, даже самой абсурдной концепции, которая не имела бы сторонников. Я, например, могу заставить кое-кого из наших поверить, что Червемир — не более чем плод моего воображения и что жизнь и само существование моих братьев-червей зависит непосредственно от того, как долго я поддерживаю свой интерес к ним. (С незапамятных времен у нас периодически появлялись личности, провозглашавшие себя Червегосподами, или, на худой конец, — одним из Его воплощений. А что, если один или парочка из них были таковыми на самом деле, а? Кто может знать!)
Благодарю тебя за то, что ты предложил мне свою помощь. Я, конечно, уверен, что кто-нибудь из твоих эрудированных друзей сможет пролить свет с позиций вашей науки на ситуацию в Червемире. Но стоит ли их беспокоить? Я и ты — мы оба художники. Уж мы-то знаем, что все течет и изменяется, и этот разговор — тоже не более чем рябь на поверхности двух наших таких различных жизней.
Ну так, между нами, действительно ли это важно: все эти науки, учеба, все эти метафизики, философии? Ты же мне сам говорил, что ваша наука, применяемая на профессиональном уровне (а на каком еще уровне ее можно применять?), не приносит ничего, кроме своих абсурдных достижений. Ты же рассказывал, что в вашем мире продукты науки служат в основном для разрушения и нарушения вашего сиюминутного чувственного существования. Ты рассказывал, что питание с каждым годом ухудшается, а жизненное пространство — уменьшается, так как ваша популяция тоже растет. И все это происходит из-за того, что стало возможным с развитием полученных научным путем технологий.
Роберт, я уверен, что, если подавить «продвинутые» науки и предать забвению все технологии, получится совсем неплохо. В любом случае и люди, и черви еще во время оно открыли и доказали существование телепатии и мыслящих существ других видов. Так зачем мы с тобой будем суетиться и снова и снова пытаться отыскать тех, кто нас выслушает? Да с начала всех времен никто и никогда не верил ничему, чего бы он не испытывал на собственной шкуре! (Именно так!)
У тебя есть твоя работа, у меня — своя, и давай не будем гнать волну. Лучше спокойно наслаждаться привилегией нашего общения, и ну ее, эту Истину, в червепекло! Какой бы она там ни была! Ты расскажешь мне пару ваших абсурдных историй, я — наших, и хорошо посмеемся. Только не надо никого трогать, не надо ни с кем консультироваться. Расскажи мне, что ты сам раскопал; расскажи, о чем беседуют в вашем мире мудрые люди; расскажи мне о том, что ты думаешь о вселенной и о том, что в ней действительно творится; и что такое душа; и что такое искусство, даже если ты знаешь, что ничего не знаешь; и я отвечу тем же.
Помехи усиливаются, и твой сигнал заметно слабеет. Но это ничего, думаю, что самое важное я уловил. Если все сказанное тобой правда, то это дает такое представление о нашем мире, которое никто и никогда из нас не смог бы даже вообразить.
Ты говоришь, что у вас общеизвестно и хорошо доказано существование множества миров, собранных в группы вокруг какой-нибудь звезды. А каждая звезда входит в звездную систему, которые, в свою очередь, составляются в галактики. Галактика — это изолированный район в пустоте космоса. Дальше ты говоришь, что галактики группируются во вселенной (и откуда только вы, люди, все это знаете!), которые также являются частями другой, еще большей системы. Затем ты говоришь, что каждая вселенная расширяется от своего первичного центра, как червоточины, бегущие от Сердцевины в нашем мире. Ты сказал, что расширение вселенной тоже имеет доказательства, не оставляющие никаких сомнений.
Затем ты вывалил кучу информации о теории Бесконечного сотворения и о противоположной ей теории Большого взрыва, и обе ты скромненько опроверг. А затем (уже с меньшей скромностью) ты предложил мне собственную теорию, основанную на синтезе обеих.
Твое предположение заключается в следующем: да, вселенная расширяется, однако это расширение не бесконечно и ее осколки не вечно будут разбегаться от центра. И что в некоей точке, на гребне обрыва переднего края расширяющейся вселенной, материя и энергия разрушаются — аннигилируют — и превращаются в ничто, в пустоту.
В то же самое время материя бесконечно воспроизводится. Так где же она, эта вся материя? Действительно ли она равномерно распределяется по всему объему расширяющейся вселенной? Ты так не думаешь и хочешь выслушать мои аргументы.
Также ты не веришь и в то, что материя в бесконечном цикле творения и разрушения воспроизводится в центре вселенной. Ты считаешь, что это не укладывается в твою теорию, и к тому же эта концепция чисто интуитивно отталкивает тебя своей статикой и формализмом. Она исключает квантовый принцип, исключает принцип неопределенности и использует понятие непрерывности чисто номинально. К тому же с эстетических позиций, на твой взгляд, этой схеме недостает изящества.
Ну что ж, я согласен.
Ты думаешь, что если Нечто расширяется в Ничто, то между ними должно быть хотя бы временное равновесие. Поэтому ты считаешь, что передний край ударной волны, за которой находится постоянно взрывающаяся вселенная, а впереди — Ничто, что этот-то край и есть поверхность — распознаваемая зона, со своей своеобразной стабильностью. Район, где творение и разрушение происходят одновременно.
Хорошо. Вселенная расширяется. Но куда? В Ничто? Но во что там расширяться? Да она просто-напросто расширяется, но при этом каждая ее точка находится в динамической взаимосвязи с Ничем.
Каждая ее частица расширяется, одновременно с этим слепо устремляясь в пустоту, противостоящую ей.
Но если Ничто не имеет ни начала, ни конца, тогда и Нечто тоже — оно настолько же всепроникающее. С твоей точки зрения, в любой точке вселенной есть обязательное противостояние поверхности ударной волны пустоте, которая ее окружает, и, следовательно, тот факт, что вселенная, как любая трехмерная фигура, имеет глубину, — всего лишь иллюзия. У вселенной не может быть глубины, потому что любая ее точка противостоит пустоте.
Но тем не менее ты отмечаешь, что наравне с этим все-таки существуют региональная специфика, конкретные местные конфигурации, некоторые различия, асимметрия и принцип неопределенности. Поэтому все создание/разрушение само по себе не более чем аспект чего-то, стоящего выше нашего понимания.
Итак, с нашей точки зрения, вселенная действительно расширяется. Причем ее частицы движутся с разной скоростью, одни районы остаются ближе к галактическому центру, другие же — устремляются на передовой край в точки/волнофронта, где материальная вселенная буквально прорывается в не-вселенную из не-вещества.
А затем ты взорвал свою бомбу — ты сказал, что, базируясь на моих рассказах, веришь, что наша планета сбалансирована в динамической стабильности на передовом крае ударной волны, где впереди Нечто, а позади — Ничто.
Роберт, у меня мурашки по спине ползут. Извини, но мне нужно это обдумать.
Развивая свою теорию, ты предполагаешь, что планета, находящаяся в точке между Нечто и Ничто, должна иметь ряд специфических свойств. Первое: все направления наружу ведут в Ничто, а все направления внутрь — в Нечто.
Порядок. Но затем ты выдал еще кое-что покруче.
Ты предполагаешь, что наша планета как бы врезана в пограничную поверхность между расширяющейся вселенной и пустотой, в которую она расширяется. То есть наполовину — здесь, наполовину — там; наполовину — бесконечно самовоспроизводящаяся, наполовину — бесконечно разрушающаяся.
Исходя из подобной ситуации, наша планета действительно не имеет поверхности (тут Клаус оказался прав, проклятье!), так как ее поверхностью является граница между материей и пустотой.
Что ж, если ты прав, то у нас вместо поверхности — кромешный ад, поле сражения космологического масштаба. А я-то еще, как дурак, радовался, что у нас не бывает войн! Исходя из этого, наша поверхность находится в состоянии постоянного взрыва. Весь Червемир — один большой бесконечный взрыв. Наша поверхность — это бесчисленное множество волнофронт/точек, беспрестанно разрушающихся Ничем, находящимся перед ними, и беспрестанно восстанавливающихся, черпая из Нечто вселенной позади них.
С твоей точки зрения, наша ситуация — уникальна. Можно даже назвать ее парадоксальной. Мы даже не можем себе представить, что когда-нибудь наша планета будет полностью поглощена разрушительной субстанцией Ничего. Но если нет ни одной точки, которая бы не подверглась его атакам, то откуда же тогда идет восстановление, бесконечная регенерация Червемира да и, возможно, всей остальной вселенной? Изнутри. Из центра. Центр есть везде, так же как и Извне. Центр — это точка, наиболее удаленная от разрушения поверхности. Не имея ее, поверхности не на что было бы опираться.
Ты полагаешь, что черви поставлены в условия, заставляющие их искать пути наружу, так как жизнь стремится скорее наружу, чем внутрь. Но это направление ведет нас прямехонько к смерти.
Ты считаешь, что как раз путь внутрь сможет привести нас к неизрытым, безопасным и прекрасным пространствам.
Но, как ты подчеркиваешь, забираться слишком глубоко тоже не стоит, так как само ядро Червемира может-таки иметь кристаллическую структуру. В таком случае его структура подвергается трансформации в органическую субстанцию.
Ты веришь, что такой район существует, и тот, кто отважится найти путь сквозь древние лабиринты, обнаружит девственные, нетронутые земли. Но в нашей специфической ситуации физический поиск пути внутрь может каким-то образом привести наружу.
Вот ты и нашел для меня решение, Роберт! Правда, может быть, не совсем то, на которое ты рассчитывал. Выход для нас — внутри, сказал ты, и, по законам вашего мира, ты абсолютно прав. Но, увы! Мой путь лежит не внутрь, не в дивный мир, где нет червоточин, границ и страха… Беула — земля обетованная! О, как бы мне хотелось как можно ближе подобраться к этому кристаллическому совершенству — с его идеальной симметрией всех вершин, всех углов, всех граней, застывших в космическом взрыве бесконечного и беспредельного творения.
Но не туда лежит мой путь. Я отправляюсь наружу, наверх. Туда, где я смогу запечатлеть Великую фигуру. Я знаю, что это абсурдная затея. Да и Джилл думает, что я собрался пробить поверхность и умереть. Может быть, она и права. Но я верю, что червь должен сделать из своей жизни величайшее творение, какое только можно вообразить!
Нет, я вовсе не претендую на лавры червегероя. Я вообще не собираюсь умирать. Я верю, что, когда пробьюсь сквозь поверхность, это не будет концом. Ничто вывернется наизнанку и станет еще одной частичной правдой, еще одной иллюзией. А я… Я стану светом. Или светилом?..
И это последнее из сообщений Рона. Червя.
Wormworld. 1991 by Robert Sheckley.
(переводчик О. Вассант)
Игра: вариант по первой схеме
Возможно, он еще не совсем проснулся, а может, всему виной шок, который он испытал, попав через овальную дверь из темноты коридора на громадную тихую арену. Вокруг него, уходя высоко в небо, громоздились концентрические каменные ярусы, фокусирующие жар и энергию зрителей. Лучи яркого утреннего солнца ослепительно отражались от белого песка, от чего у него закружилась голова, и он даже не мог вспомнить, где, собственно, находится.
Оглядев себя, он отметил, что одет в голубую футболку и красные шорты, а к левой руке привязана кожаная ловушка. В правой он держал четырехфутовой длины даениум, тяжелый и привычно успокаивающий. Как того требовали правила, его локти и колени прикрывали защитные налокотники и наколенники, а на голове красовалась желтая оперенная шапочка. Ее, правда, правила не оговаривали, но и не запрещали.
Все было очень знакомо. Но вот что это значило?
Он пощупал шнуровку ловушки, убедился, что даениум свободно скользит по бронзовой оси; коснувшись запястья, ощутил привычную мягкость обращенного шершавой кожей внутрь напульсника и сказал себе, что все в полном порядке. Вместе с тем его не покидало тревожное чувство, будто он прежде никогда не выходил на арену, ни разу не слышал о даениуме и даже не знал названия игры, в которую должен играть. Резко тряхнув головой, он сделал три плавных скользящих шага, проверяя ход роликовых коньков, развернулся и объехал свой сектор игровой площадки.
Теперь он слышал гул толпы. Перед началом партии зрители всегда вели себя беспокойно и отнюдь не дружелюбно. Всему виной, конечно, коньки. Ведь роликовые коньки — экипировка не традиционная, и зрители не хотели прощать их ему. Неужели они не понимают, что на коньках вести матч куда труднее, чем без них? Попробуйте-ка отбить мяч при приеме низкой подачи, если коньки делают задний откат. Неужели им не известно, что преимущество в скорости нивелируется повышенной требовательностью правил? Видимо, они считают, что он способен выиграть и без всяких коньков.
Он вытер лоб и оглядел оживленные трибуны. Трое судей уже заняли свои места; их лица скрывали украшенные перьями маски с прорезями для глаз.
Девушка с завязанными глазами опустила руку в высокую плетеную корзину, выбрала мяч и вбросила его в игру.
Первый удар был за ним, поэтому он взвесил в руке мяч в виде сплюснутого сфероида — очень сложный мяч для подачи, но еще более трудный для приема. Его соперник стоял на противоположном конце площадки, согнув ноги в коленях и немного наклонившись вперед. Потом он подбросил мяч в воздух и не долго думая закрутил его даениумом. Толпа замерла, наблюдая за вращающимся всего в трех футах от земли мячом. Он отрегулировал наклон ловушки, но, выполнив эту обычную процедуру, вдруг с отчаянием понял, что сегодня не его победный день. Ни день, ни неделя, ни год, ни даже, возможно, десятилетие.
Однако он собрался, позволил даениуму соскользнуть к концу стержня и сделал подачу. Мяч отлетел, словно подбитая птица, а зрители разразились одобрительным смехом. Все-таки это был хитроумный и хороший удар — буквально перед сеткой мяч будто ожил (лично им изобретенная подача!), взмыв свечой вверх, перелетел через сетку и задел его противника, который играл без коньков.
Услышав рев зрителей, он обернулся и понял, что соперник каким-то чудом ухитрился принять подачу. Он видел, как мяч, нехотя вращаясь в обратную сторону, летит назад. Дрянной отбой подачи, такой ничего не стоит отразить и вывести противника из занимаемой позиции, выиграв тем самым психологическое очко. Однако он предпочел пропустить мяч, и теперь противник, по-видимому, имел преимущество.
Послышались свистки и неодобрительные выкрики, но он проигнорировал их. Сегодня было чертовски жарко, почему-то болели ноги, и он чувствовал себя утомленным. И вот уже не в первый раз появилось ощущение, что состязание потеряло смысл. И вообще — смешно даже думать о нем. Надо же, взрослый мужчина, а так серьезно относится к игре! Ведь жизнь куда больше, чем эта игра. Жизнь — это любовь, дети, закаты, вкусная еда. Почему же состязание должно сокращать ее?
В игру ввели другой мяч — большой, бесформенный и мягкий; слишком легкий для него, таким мячом он играть не любил. Он не мог придумать, как с ним обращаться, а потому просто забраковал его, поскольку имел такое право. От раздражения забраковал и следующие два, хотя последний явно ему годился. Пока мячи по очереди уносили, он сделал на коньках полный разворот на месте и плавно проехался вдоль трибун. Игра еще даже толком не началась, а его правое плечо уже разболелось, и ужасно хотелось пить.
Прикрывая глаза от солнца ловушкой, он выпил стакан воды и подъехал к мальчику-ассистенту за другим стаканом. Он не знал, наблюдали ли за ним судьи, но, по-видимому, все-таки наблюдали, ведь он затягивал партию. Ну и пусть, ему нужно время, чтобы обдумать стратегию и составить точный план игры. Не наметки, не схему матча (несмотря на советы некоторых знаменитых профессионалов), а точную генеральную стратегию, легко приспосабливаемую к партии, основанную на базовых принципах и заключающую в себе всю необходимую и полезную информацию. Конечно, он может обойтись и без всякого плана. Как всякий профессионал, он может играть и по плану, и без него; он способен играть в пьяном виде, больным или полумертвым. Он может не выиграть, но играть способен всегда. На то он и профессионал.
Он обернулся, чтобы изучить арену — ненавистные размеченные секторы, черную запретную зону, красные и голубые полосы, на которые не разрешено наступать. И вдруг обнаружил, что не может вспомнить ни правил игры, ни системы подсчета очков; он не знал, что делать можно, а что нет. И в панике почувствовал себя сбитым с толку человеком, затянутым в резиновый костюм, неустойчиво стоящим на коньках перед враждебно настроенной толпой и играющим в игру, о существовании которой не подозревал.
Выпив второй стакан воды до дна, он выкатился на площадку. Во рту уже ощущался противный кислый привкус, а пот заливал глаза. Он сделал широкий шаг, и даениум запутался в ногах словно подбитая птица.
И снова был вброшен мяч, на этот раз в виде какой-то лепешки, мяч-уродец, невозможный мяч даже для него, признанного мастера невозможных мячей. Таким-то и до сетки не кинешь, а уж чтобы перебросить через нее — и подавно…
Если он сумеет перебросить мяч через сетку…
Но ему это ни за что не сделать.
Тогда он неуверенно принялся себя убеждать, что не победа важна, а участие. Взвесив на руке мяч, он принял позу для подачи… и бросил мяч на песок.
Толпа безмолвствовала.
— Теперь слушайте, — сказал он так громко, что его услышали на самых верхних, залитых солнцем трибунах. — Я заблаговременно предупреждал устроителей, что настаиваю на установке солнцеограждающего козырька. Заметьте, его так и нет. Не зная, что его не будет, я не надел солнцезащитных очков. Поскольку налицо явное нарушение условий договора, то, леди и джентльмены, к сожалению, игра сегодня не состоится.
Он стянул с головы украшенную перьями шапочку и поклонился публике. Несмотря на отдельные возгласы недовольства и несколько свистков, все восприняли это нормально и стали расходиться, не выражая протеста. К этому привыкли. И хоть он появлялся на корте почти ежедневно, не важно, шел ли дождь или светило солнце, в действительности же едва ли доводил до конца более десятка матчей за год. Он и сейчас не собирался этого делать. Слишком много прецедентов: в таблицах результатов матчей, печатающихся почти в любой газете, можно найти изрядное количество прочерков. Даже в первых исторических упоминаниях об игре, выбитых на камне, даже там можно видеть, что легендарные соперники античности имели весьма нерегулярные протоколы посещаемости.
Правда, ему это не очень-то нравилось.
Судьи встали с мест, и он поклонился им, однако те сделали вид, будто не заметили его приветствия.
Тогда он вернулся к разграничительной линии площадки и выпил еще один стакан воды. Его соперник уже ушел, и он снова выехал на площадку, чтобы потренироваться в ударах о стену. Он спокойно и уверенно разъезжал по покрытому эмалью кафелю, восстанавливая удары и не переставая изумляться собственному мастерству. Теперь он снова в форме, и ему было жаль, что это уже не считается. Но как там говорится? «Легко выполнить любой удар, за исключением приносящего успех».
К концу дня песок был испещрен следами капель его пота и крови. Однако что бы он ни делал, уже не засчитывалось, а потому он просто игнорировал отдельные аплодисменты. Он знал, что тренируется ради сохранения собственного уважения и веры в то, что мог бы выиграть и эту последнюю игру.
Наконец он устал и нырнул в раздевалку и, переодевшись, вышел на улицу.
К его немалому удивлению, уже стемнело. Уже темно? Чем же он целый день занимался? Ему почему-то казалось, что он был участником какого-то невероятного судьбоносного состязания.
Он отправился домой и хотел было обо всем рассказать жене, но не мог придумать, как это сделать, а потому просто промолчал и на вопрос жены, как шли на работе дела, лишь ответил «нормально», но они оба поняли, что нормальными дела не были, по крайней мере, не в этот раз, не сегодня.
Game: First Schematic. 1971 by Robert Sheckley.
(переводчик М. Черняев)
Пальба в магазине игрушек
Встреча произошла в баре клуба «Beaux Arts»[73] в Кемдене, что в Нью-Джерси. Это было как раз одно из тех чопорных заведений, которых Бакстер, как правило, старательно избегал — абажуры из тиффани[74], стойка темного полированного дерева, приглушенное освещение. Возможный клиент Бакстера — мистер Арнольд Конаби — уже дожидался его, сидя за столиком в отдельной кабинке. Выглядел Конаби хлипким, лицо имел добродушное, и Бакстер приложил усилия, чтоб его рукопожатие не отличалось особой крепостью. С трудом втиснув свое мощное тело в обитую красной кожей кабинку, Бакстер заказал мартини с водкой, самое сухое, ибо, по его мнению, именно такая выпивка должна была соответствовать подобным заведениям. Однако Конаби тут же обошел его на голову, заказав себе чистую «жемчужинку».
Эта работенка была у Бакстера чуть ли не первой за весь месяц, и он настроился на то, чтобы ни в коем случае не проворонить ее. Его дыхание благоухало, а тяжелые челюсти были щедро припудрены тальком. Костюм из пестрого твида был только что отутюжен и отлично скрывал толстое брюхо своего владельца, а черные полицейские ботинки прямо-таки сверкали. Отлично смотришься, детка. Однако он забыл почистить ногти, и теперь, увидев под ними черноту, Бакстер очень хотел бы спрятать руки под стол, что, правда, помешало бы ему курить. К счастью, Конаби ногти Бакстера мало интересовали. У Конаби была проблема, из-за которой он и устроил эту встречу с частным детективом, который в Справочнике именовал себя сыскным агентством «Акме».
— Кто-то меня обкрадывает, — говорил между тем Конаби. — Но я не знаю, кто именно.
— Ознакомьте меня с деталями, пожалуйста, — отозвался Бакстер. Голос был его лучшим достоинством — глубокий мужественный тягучий голос, как раз такой, какой должен быть у частного сыщика.
— Мой магазин находится в торговой зоне Южного Кемдена, — сказал Конаби. — «Игрушки Конаби для детей любых возрастов». Мы даже начали приобретать международную известность.
— Точно, — ответил Бакстер, до сих пор и слыхом не слыхавший о заведении Конаби.
— Все неприятности начались недели две назад, — продолжал Конаби. — Я тогда только что закончил экспериментальный экземпляр куклы — самой лучшей куклы такого сорта в мире. В этом экземпляре используются новая система световолоконных цепей и синтетическая белковая память, в тысячу раз превышающая по объему память прежних моделей. В первую же ночь после того, как ее выставили в витрине, куклу украли. Одновременно исчезли и кое-какие инструменты, а также некоторое количество драгоценных металлов. И с тех пор что-нибудь крадут почти каждую ночь.
— Следов взлома нет?
— С замками никто не баловался. И вор, по-видимому, отлично знает, где лежат вещи, которые стоит украсть.
Бакстер покряхтел, а Конаби сказал:
— Похоже, что ворует кто-то из своих. Но я в это не могу поверить. У меня всего четверо служащих, и только один из них работает у меня шесть лет. Остальные — больше. Я привык верить им безоговорочно.
— Тогда, похоже, вы сами сперли барахлишко, — отозвался Бакстер, подмигнув. — Ведь кто-то должен был его увести, верно?
Конаби оскорбленно выпрямился, поглядел на Бакстера с удивлением, а затем рассмеялся.
— Очень хотел бы, чтоб так оно и было, — сказал он. — Мои служащие — мои друзья.
— Черта с два, — буркнул Бакстер. — Любой из нас с радостью урвет кусок у своего босса, особенно ежели безнаказанно.
Конаби опять бросил на него удивленный взгляд, и Бакстер понял, что сказал нечто столь неджентльменское, что его семьдесят пять баксов могут за здорово живешь улетучиться. Он заставил себя поостыть и произнести глубоким компетентным, не терпящим шуток голосом:
— Я мог бы сегодня провести ночь в вашем магазине, мистер Конаби. Вам следует избавиться от этих неприятностей раз и навсегда.
— Да, — ответил Конаби. — Это действительно неприятности. И дело тут вовсе не в денежных потерях, а… — Он оставил фразу неоконченной. — Как раз сегодня мы получили из Германии партию золотой филиграни на сумму 800 долларов. Запасной ключ я захватил с собой.
Бакстер сел в автобус в центре и доехал до площади Суда. У него еще оставалось около трех часов до того, как он сядет в засаду в магазине Конаби. Его так и подмывало потребовать задаток, но, подумав, он решил с этим не связываться. Жадность никогда не окупается, а эта работа могла стать началом нового этапа в его карьере. На улице он увидел Долговязого Джонса, подпирающего фонарь напротив фонтана и «Клинтона». Долговязый был высокий тощий негр, носивший белый полотняный костюм в обтяжку, белые мокасины, а на голове рыжевато-коричневый стетсон.
— Привет, детка.
— И тебе того же, — кисло отозвался Бакстер.
— Хлебушка моему боссу притаранил?
— Я ж сказал Динни, что в понедельник.
— А он велел напомнить тебе — уж очень ему неохота, чтоб ты запамятовал.
— Сказано в понедельник, — буркнул Бакстер и пошел своей дорогой.
Речь шла о жалкой сотне баксов, которую он задолжал Динни Уэллсу — боссу Долговязого. Бакстеру претило то, что об этом ему нахально напоминают, да еще с помощью этого наглого подонка в костюме цвета сливочного мороженого. Впрочем, изменить ситуацию он сейчас все равно не мог.
В винном магазине Клинтона, где цены были снижены, Бакстер спросил бутылку хэйговского Забористого, чтоб отметить новую работу, но у приказчика Терри Тернера хватило нахальства заявить:
— Хм… Чарли, боюсь, я себе такого больше не могу позволить.
— Какого черта ты тут болтаешь? — грозно спросил Бакстер.
— Дело не во мне, — сказал Терри. — Ты же знаешь, я тут только работаю. Это все мадам Чедник. Она не велела отпускать тебе в кредит.
— Ладно, возьми из этого, — сказал Бакстер, протягивая последнюю двадцатку.
Тернер пробил чек, а потом промямлил:
— Но твой счет…
— А это я уж улажу с самой мадам Чедник, ты только не забудь передать ей об этом.
— Что ж, ладно, Чарли, — Тернер отдал ему сдачу, — но у тебя будут большие неприятности.
Они поглядели друг на друга. Бакстер знал, что Тернер — совладелец «Клинтона» и что он и мадам Чедник вместе решили отказать ему в кредите. И Тернер прекрасно знал, что Бакстеру это известно. Подонок!
Следующей остановкой были меблирашки на Ривер-роуд Экстешн, которые он называл своим домом. Бакстер поднялся по лестнице и оказался в сумрачной тоске своей гостиной. Маленький черно-белый телевизор слабо светился в углу. Бетси была в спальне, где упаковывала чемодан. Глаз у нее здорово заплыл.
— Разрешите узнать, куда это вы намылились? — мрачно спросил Бакстер.
— Буду жить у своего брата.
— Забудь, — распорядился Бакстер. — У нас с тобой просто вышел спор.
Она продолжала укладываться.
— Останешься тут! — приказал Бакстер. Он отпихнул Бетси и тщательно обыскал чемодан. Там он обнаружил свои ониксовые запонки, заколку для галстука с золотым самородком, несколько облигаций серии Е, и будь он проклят, если она не сперла его «смит и вессон» 38-го калибра.
— А вот сейчас ты получишь то, что тебе причитается, — сказал он Бетси.
Она бесстрашно встретила его взгляд.
— Чарли, я тебя предупреждаю, чтоб ты ко мне и пальцем притронуться не смел, если не хочешь больших неприятностей.
Бакстер шагнул к ней — огромный и внушительный в своем отглаженном костюме. И вдруг неожиданно вспомнил, что ее братец Эймос работает в офисе окружного прокурора. А что, если Бетси накапает на него братцу? Рисковать, выясняя, что тогда произойдет, Бакстер не мог, хотя она и опостылела ему до чертиков.
И как раз в эту минуту звонок прозвонил три раза — так звонил Мак-Горти, а он и Бакстер поставили по десять баксов на сегодняшний номер. Бакстер открыл дверь, но там оказался вовсе не Мак-Горти, а крошечная китаянка, раздававшая какие-то религиозные буклеты. Она не пожелала заткнуться и убраться подальше, даже когда Бакстер вежливо попросил ее это сделать. Просто вцепилась в него, и Бакстера вдруг охватило страстное желание спустить ее с лестницы вместе с сумкой этих дурацких трактатов.
В это-то мгновение Бетси и просочилась мимо него. За эти считанные секунды она умудрилась уложить чемодан и проскочить мимо Бакстера с такой быстротой, что Бакстер просто не успел опомниться. Наконец он с трудом разделался с китайской леди и налил себе стакан виски. Затем вспомнил про облигации, огляделся, но эта чертовка Бетси вымела все подчистую, включая заколку для галстука с самородком. «Смит и вессон» валялся на кровати, прикрытый складкой одеяла; Бакстер сунул его в карман и налил себе еще виски.
У Шемрока Бакстер поел «особых колбасок», а в «Белой розе» выпил пива, добавив к нему стопку виски, после чего направился в торговую зону Южного Кемдена, попав туда почти к самому закрытию.
Сидя в закусочной, где он заказал чашку кофе, Бакстер наблюдал, как ровно в 7.30 Конаби и его служащие покинули магазин. Спустя полчаса он тихонько открыл магазинную дверь и вошел внутрь.
Внутри было темно, и Бакстеру пришлось постоять некоторое время, привыкая к помещению. Он слышал, как вокруг на разные голоса тикает множество часовых механизмов; как раздался высокий звук, напомнивший ему стрекотание сверчка, а потом еще какие-то шумы, определить которые Бакстер не смог. Он долго прислушивался, затем вынул фонарик и стал осматриваться. Фонарик высветил удивительные вещи: модель биплана «Спад» с десятифутовым размахом крыльев, свисавшую с потолка с таким наклоном, будто она пикирует; огромного пластмассового жука — прямо под ногами; модель танка «Центурион» длиной футов в пять. Бакстер стоял во тьме среди неподвижных игрушек, за которыми виднелись контуры больших кукол, мишек и собачек, а в сторонке — молчаливые джунгли, сделанные из какого-то тонкого блестящего металла.
Странное было местечко, но Бакстера так легко не запугаешь. Он неплохо подготовился к долгой ночной засаде. Нашел груду подушек, разложил их на полу, отыскал пепельницу, снял пальто и улегся. Затем сел, достал из одного кармана изрядно помятый бутерброд в целлофане, а из другого — банку пива. Закурил сигарету, лег на спину и продолжал жевать, пить и курить на фоне звуков, слишком тихих, чтоб их можно было определить. Какие-то часы пробили время, к ним присоединились другие, и так продолжалось довольно долго.
Внезапно Бакстер сел. Он понял, что задремал. Впрочем, казалось, что ничто не изменилось. Дверь никто не открывал, мимо него никто не проходил, а вот света явно прибавилось.
Где-то неярко вспыхнул прожектор, и тихо-тихо, будто из непомерной дали, донеслись призрачные звуки органной музыки. Бакстер помассировал нос и встал. За левым плечом что-то шевельнулось, он направил туда луч своего фонарика. Там стояла кукла в человеческий рост, изображающая Длинного Джона Силвера. Бакстер нервно хихикнул.
Загорелись новые лампы, а прожектор осветил группу из трех больших кукол, сидевших за столом в углу комнаты. Кукла-папа курил трубку, выпуская клубы настоящего дыма, кукла-мама вязала шаль, а кукла-дитя ползало по полу и гукало.
Затем перед Бакстером появилась компания танцующих кукол. Там были пляшущие башмачники, крошечные балерины и миниатюрный лев, который ревел и встряхивал гривой. Ожили металлические джунгли, большие механические орхидеи раскрывали и сжимали свои лепестки. Была там и белка, мигающая золотистыми глазами: она грызла серебряные орехи и глотала их. Органная музыка становилась все громче и прекрасней. Белые пушистые голуби сели на плечи Бакстера, а ясноглазый олененок лизнул ему руку. Кругом танцевали игрушки, и внезапно Бакстер на мгновение почувствовал себя в своем дивном, давно потерянном детстве.
И тут послышался женский смех.
— Кто здесь? — крикнул он.
Освещенная прожекторами, она выступила вперед. Это была Дороти из страны Оз, это была Белоснежка, это была Гретель, это была Елена Прекрасная, это была Рапунцель[75]. Изящнейшая фигурка, рост почти пять футов, личико эльфа обрамляют шелковистые светлые волосы. Легкость и изящество фигуры нисколько не портил красивый белый переключатель, укрепленный на талии с помощью ленты.
— Ты — пропавшая кукла! — вскрикнул Бакстер.
— Значит, вы слышали обо мне? — ответила она. — Мне хотелось бы иметь чуточку больше времени, чтобы включить и другие игрушки. Впрочем, это не так уж и важно.
Бакстер не мог отвечать — так и застыл с открытым ртом. А она между тем продолжала:
— В ночь, когда Конаби собрал меня, я обнаружила, что наделена даром жизни. Я была чем-то гораздо большим, чем простой автомат, — я жила, думала, желала. Но я была еще не полностью завершена. Тогда я спряталась в вентиляционной шахте и стала красть материалы, которые сделали меня такой, какой вы меня видите. А еще я создала вот эту волшебную страну — для моего творца. Как вы думаете, он будет мной гордиться?
— Как ты прекрасна, — наконец выдавил из себя Бакстер.
— Вы думаете, я понравлюсь мистеру Конаби?
— Забудь о Конаби! — рявкнул Бакстер.
— Что вы хотите этим сказать?
— Это чистое безумие, — бормотал Бакстер, — но я не могу жить без тебя. Давай смоемся отсюда и что-нибудь придумаем. Я сделаю тебя счастливой, детка, клянусь, сделаю!
— Никогда! — ответила она. — Конаби создал меня, и я принадлежу только ему.
— Ты пойдешь со мной! — стоял на своем Бакстер.
Он схватил ее за руку, но кукла стала вырываться. Бакстер дернул ее к себе, и рука оторвалась и осталась у него в кулаке. Разинув рот, он таращился на оторванную руку, а потом отшвырнул ее прочь.
— Будь ты проклята! — заорал он. — Иди сюда!
Кукла бросилась прочь. Бакстер выхватил свой «смит и вессон» и кинулся за ней. Органная музыка завывала как безумная, огни мигали. Он увидел куклу, прячущуюся за стенкой из огромных кубиков с буквами алфавита. Рванулся к ней. И тут игрушки атаковали его со всех сторон.
Пришел в движение танк. Он двинулся вперед тяжело и медленно. Бакстер всадил в него две пули, отшвырнул танк к стене. Затем увидел, что «Спад» атакует сверху, и влепил в него заряд, размазавший того по стенке как огромную бабочку. Взвод маленьких механических солдатиков дал по бакстеру залп пробковыми пулями, но тот расшвырял солдат ударом ноги. Длинный Джон Силвер сделал выпад, его тесак ткнулся в грудь Бакстеру, но тесак был резиновый, и Бакстер отпихнул пирата. Затем он загнал куклу в угол, где она пыталась схорониться за спины Панча и Джуди[76].
Кукла прошептала:
— Пожалуйста, не делайте мне больно…
— Иди со мной! — орал Бакстер.
Она отрицательно качнула головой и попыталась ускользнуть. Он схватил ее, когда она пробегала мимо, схватил прямо за золотые волосы. Кукла упала, и он услышал треск, когда ее голова описала полный немыслимый круг, так что тело куклы повернулось к Бакстеру спиной, тогда как голубые прекрасные глаза продолжали не отрываясь смотреть на него.
— Никогда… — прошептала она.
В судороге злобы и отвращения Бакстер рванул голову к себе. Она осталась у него в руках. В обрывке шеи виднелись кусочки стекла, поблескивающие на серой матрице.
Куклы — папа, мама и дитя — замерли на середине незаконченных движений. Рухнул на пол Джон Силвер. Глаза разбитой куклы трижды мигнули. Затем она умерла.
Игрушки остановились. Умолкла органная музыка, погасли прожектора, последний цветок в джунглях с железным лязгом упал на пол. Во тьме толстый рыдающий мужчина рухнул на колени возле изуродованной куклы, думая о том, что же он скажет мистеру Конаби сегодня утром.
Shootout in the Toy Shop. 1981 by Robert Sheckley.
(переводчик Вл. Ковалевский)
Па-де-труа шеф-повара, официанта и клиента
События, о которых я хочу вам рассказать, произошли несколько лет назад, когда я открыл лучший на Балеарских островах индонезийский ресторан.
Я открыл ресторан в Санта-Эулалии-дель-Рио — небольшом городке на острове Ивиса. В то время в главном городе острова уже был индонезийский ресторан, и еще один — в Пальме. Но все в один голос твердили, что мой, безусловно, лучший.
Несмотря на это, нельзя сказать, что дела шли блестяще.
Санта-Эулалия — крохотное местечко, сюда приезжают отдыхать писатели и художники. Это люди весьма бедные, но они вполне могли позволить себе рийстафель. Так почему бы им не бывать у меня чаще? Уж явно не из-за конкуренции ресторана Хуанито или той забегаловки, что в Са-Пунте. Отдавая должное омарам в майонезе у Хуанито и паэлье в Са-Пунте, хочу тем не менее отметить, что эти блюда в подметки не годились моим самбала, соте из курицы и особенно свинине в соевом соусе.
Думаю, что причиной всему — эмоциональность и темперамент людей искусства, которым необходимо время, чтобы привыкнуть к новому. В частности, к новому ресторану.
Я сам такой. Вот уже много лет пытаюсь стать художником. Именно поэтому, между прочим, я открыл ресторан в Санта-Эулалии.
Арендная плата была невысока, готовил я сам, а подавал клиентам один местный паренек, он же менял пластинки на проигрывателе и мыл посуду. Платил я ему мало, но лишь потому, что больше не мог. Это был чудо-парень: работящий, всегда опрятный и бодрый. Если ему хоть немного повезет, он непременно станет губернатором Балеарских островов.
Итак, у меня был ресторан «Зеленый фонарик», был официант, а вскоре появился и постоянный клиент.
Я так и не узнал его имени. Американец — высокий, худой, молчаливый, с черными как смоль волосами, лет тридцати или сорока. Он приходил каждый вечер ровно в девять, заказывал рийстафель, ел, платил, оставлял десять процентов чаевых и уходил.
Признаюсь, что насчет постоянного клиента я слегка преувеличил, так как по воскресеньям он ел паэлью в Са-Пунте, а по вторникам — омаров в майонезе у Хуанито. Но почему бы и нет? Я сам иногда обедал у них. Остальные пять вечеров сидел у меня, чаще всего в одиночестве, редко — с женщиной, порой — с другом.
Честно говоря, я мог бы прожить в Санта-Эулалии, имея одного этого клиента. Не на очень широкую ногу, но мог. Тогда все было очень дешево.
Разумеется, оказавшись в такой ситуации, когда более или менее зависишь от одного посетителя, начинаешь относиться к нему с особым вниманием.
Я жаждал угодить ему и стал изучать его вкусы и пристрастия. Постоянному клиенту я подавал особый рийстафель — на тринадцати тарелках. Стоило это триста песет — по тем временам около пяти долларов. Рийстафель — значит «рисовый стол». Это голландский вариант индонезийской кухни. На центральное блюдо выкладывается рис и поливается саджором — овощным соусом. Затем вокруг сервируются такие блюда, как говядина-кэрри, «сате-баби» — свинина в ореховом соусе, жаренная на вертеле, и «самбал-уданг» — печенка в соусе «чили». Все это дорогие яства, потому что в основе их — мясо. Кроме того, подаются самбал с говядиной, «перкадель» — яйца с мясной подливкой и различные овощные и фруктовые блюда. Ну и, наконец, арахис, креветки, кокосовый орех, жареный картофель и тому подобное.
Все подается в маленьких овальных мисочках и производит впечатление целого вагона еды.
Мой клиент обычно ел с хорошим аппетитом и приканчивал восемь или десять блюд плюс половину риса — отличный результат для любого лица неголландского происхождения.
Увы, меня это уже не удовлетворяло. Я заметил, что клиент никогда не ест печенку, поэтому «самбал-уданг» пришлось заменить на «самбал-ати» — тот же самбал, только с креветками. Креветки клиент поглощал с особым удовольствием, особенно когда я не жалел его любимой ореховой подливки.
Спустя некоторое время он стал прибавлять в весе.