Люди как боги (сборник) Снегов Сергей
Тогда к ангелу обратился я:
— Почему вы считаете себя князем?
— Налечу и растопчу! — сварливо сказал ангел. — На колени или смерть!
Я вспомнил, что охранное поле людей на Оре зависит от настроения. Я вызвал в себе гнев. Ангела отшвырнуло в сторону, он завопил от испуга. Я то увеличивал, то уменьшал поле. Крылатого «князя» беспощадно мотало в воздухе. Он отчаянно бил крыльями, но не мог противостоять трепавшим его невидимым рукам. Когда его особенно сильно встряхнуло, он заревел бычьим голосом:
— Спасите! Спасите!
Я сбросил поле, и ангел рухнул. От страха и бессилия он даже не пытался подняться и ползал, униженно расплескав широкие крылья. Лусин, засопев, отвернулся. Уверен, что в этот миг грубый ангел представлялся ему чем-то вроде его смирных драконов или диковатого бога Гора с головой сокола.
— Высшие силы! — потрясенно бормотал ангел. — Высшие силы!
— Поднимайся и перестань быть князем! — сказал я. — Терпеть не могу дураков. Тебя по-хорошему спрашивают, а ты грубишь!
— Спрашивайте! — поспешно сказал ангел. — Хотя не знаю, что я могу могущественным особам…
Андре рассказал ангелу о его сновидениях и спросил, не видал ли он сам галактов и их врагов.
— Это предания, — бормотал ангел. — Никто не видел галактов. Я слышал в детстве сказки о них.
Я выразительно посмотрел на Андре. Он постарался не заметить моего взгляда. Он не очень огорчается, когда его теории терпят крах. Он слишком легко их создает.
— А почему ты хвастался божественностью? — спросил я ангела. — Что означает этот вздор?
Ангел опустил голову и поник крыльями.
— У нас было предание, что четырехкрылых привезли с собой небесные скитальцы, двукрылые же — порода местная… Я не люблю двукрылых. Я хотел объяснить им здесь, что они презренные низшие существа, но вы, люди, не разрешаете бить их…
— И никогда не разрешим, — подтвердил я. — И считать их низшей породой тоже не разрешаем. Каждый из нас много могущественнее тебя, но никто и не подумает издеваться над тобой, как над низшим. Как тебя зовут?
— Меня зовут Труб, — сказал он. — Я постараюсь… Я хочу, чтоб вы меня полюбили.
Он был так унижен, что я пожалел его. В конце концов он сын своего несовершенного общества. Я ласково потрепал его перья. Перья на крыльях у него отменные — шелковистые, крепкие, густой лиловой окраски. Собственно, настоящих крыльев у него два, вторая пара скорее подкрылки. На изгибе больших крыльев имеется рудимент руки — пять крепких черных пальцев с когтями. Не хотел бы я без наших полей попасть в эти рудименты рук.
Выйдя из ангельского номера, мы подвели итоги тому, что узнали от Труба. Андре запоздало пытался оправдаться в неудачной теории.
— Все же мы кое-что новое узнали. Я имею в виду предания о происхождении четырехкрылых.
— Ничего мы нового не узнали, — сказал я. — Нас интересуют галакты, а знания[65] о них не добавилось. Такие предания имеются у всех народов, где работящие существа разрешают оседлать себя паразитам. Разве ты не знаешь, что лучший способ оправдать собственное тунеядство — объяснить его божественностью своей натуры? Все подлое издавна валят на божество.
— Труб хороший, — сказал огорченный Лусин. — Не паразит. Красивый. Очень сильный. Сильнее всех ангелов.
28
Впечатление от следующих гостиниц слилось в смутное ощущение чего-то утомительного. Я понимаю, что человеческая двуногая одноголовая форма лишь одна из возможностей разумной жизни, и готов к любым неожиданностям. Даже когда мы беседовали с существами, на три четверти состоящими из металлов, и студенистыми мыслящими кристаллами, погибающими от света, я не удивлялся. Можно и так, говорил я себе. Все возможно. В природе существует могучий позыв познавать себя. А каким конкретным способом она осуществляет самопознание — игра обстоятельств. Не надо удивляться, тем более негодовать, что обстоятельства иногда складываются причудливые. Такой взгляд помог мне сохранить спокойствие при новых знакомствах. Но все же к концу обхода я изнемог. Разнообразие собранных на Оре жизненных форм подавляет.
Вечером мы с Ромеро гуляли по Оре.
Недвижное солнце утратило дневной жар и потускнело, превращаясь в луну. Три четверти диска вовсе погасло, было новолуние. Звонкий днем воздух, далеко разносивший звуки, глохнул, звуки преобразовывались в шумы и шорохи, зато густели ароматы. Цветы хватали запахами за душу, как руками. У меня немного кружилась голова. Ромеро помахивал тростью, я рассказывал, какие мысли явились мне при знакомстве со звездожителями.
Ромеро возмутила моя покладистость.
— Чепуха, друг мой! Все эти ангельские образины, змеелики и полупрозрачные пауки не больше чем уродства. С уродствами я не помирюсь. Раньше я не очень восхищался людьми, теперь я их обожаю. Знакомство со звездожителями доказало, что человек — высшая форма разумной жизни. Только теперь я понял всю глубину критерия: «Все для блага человечества и человека».
— Критерий правильный. И против него никто не спорит…
— Вы ошибаетесь, — сказал он сумрачно. — Мне не нравится настроение вашей сестры. Я хочу сделать вам одно предложение. Она нам обоим дорога. Давайте образуем дружеский союз против ее опасных фантазий. Вы удивлены — какой союз? Слушайте меня внимательно, мой друг!
Опершись на трость, он торжественно проговорил:
— Я не влеку вас в неизведанные дали, наоборот, отстаиваю то, что уже пять столетий считается величайшей из наших социальных истин. Наш союз восстанет против того, чтоб забывали о человеке ради полуживотных, моральных и физических уродцев…
Отвращение исказило его лицо. Мне многое не нравилось в звездожителях, но ненависти они не вызывали.
— По-вашему, реальна опасность забвения интересов человека?
— Да! — сказал он. — Они уже забываются. Верой когда она планирует широкую помощь сотням звездных систем. Вами, когда вы так возмутительно равнодушно признаете, что мыслящая жизнь может быть равноправно прекрасной и безобразной. Андре, готовым все силы положить на возню с дурацкими мыслями примитивных, как идиотики, ангелочков. И тысячами, миллионами похожих на вас фантастов и безумцев. Скажите, по-честному скажите, разве не забвение интересов человечества то, что происходит на Оре? Богатства Земли обеспечивают идеальные условия паукам и бегемотам! Звездный Плуг, отправленный на Вегу, израсходовал все запасы активного вещества на создание искусственного солнца для милых змей. Такова наша забота о других. А человек? Человека отставляют на задний план. О человеке понемножку забывают. Но я не дам человека в обиду. Если еще недавно я молчал, то сейчас я молчать не буду. Я повторяю то, что уже говорил на Земле. Неожиданная опасность нависла над человечеством. Мы обязаны сегодня думать только о себе, только о себе! Никакого благотворительства за счет интересов человека!
Он выкрикнул последние слова, пристукнув тростью.
Еще недавно я не нашел бы в его высказываниях ничего неприемлемого, они соответствовали моему тогдашнему строю мыслей. Сейчас, после встречи с Фиолой, я был иной.
— Не понимаю, к чему этот пафос, Павел? Запросите МУМ, кто прав, ваши противники или вы, и все станет на место.
К Ромеро понемногу возвращался его обычный надменно-иронический вид. На лице его вызмеилась недобрая усмешка.
— Благодарю за дельный совет, мой юный друг, обязательно им воспользуюсь. Итак, насколько я понимаю, вам не подходит предлагаемый мной союз?
— Я вообще не нахожу нужды ни в каком подобном союзе.
— А вот уж это мое дело — есть нужда или нет. Покойной ночи, любезный Эли.
Он церемонно, по-старинному, приподнял шляпу и удалился. Я с тяжелым сердцем смотрел ему вслед. Мне было грустно, что в считанные минуты наша многолетняя дружба развалилась.
Опустив голову, я шагал по аллее пустынного бульвара. Передо мной опустилась авиетка. Я вспомнил, что, кажется, пожелал чего-то, на чем можно передвигаться. Я влез в кабину и подумал: «К Фиоле».
29
Переступив порог гостиницы «Созвездие Лиры», я остановился в смущении. Зачем я стремлюсь сюда? Если Ромеро и неправ в своей неприязни к звездожителям, это еще не значит, что в них нужно влюбляться. Мне не хватало на Оре земных удобств, хоть сама по себе Ора и чудо техники. Была бы Охранительница — как все стало бы просто. «Скажите, милая, что со мной?» — «Ничего особенного — блажь пополам с жаждой познания нового» или: «С вами несчастье — вы испытываете земное чувство любви к жителю звезд, где о подобных чувствах и не слыхали». Я рассмеялся. На благоустроенной Земле нас слишком уж опекают машины! Я прошел в сад.
В саду светило то же, притушенное до лунного облика, ночное солнце, что и снаружи. Здесь и днем все терялось в полумраке, сейчас вовсе было темно. Я пробирался ощупью, наталкивался на деревья. Вдали возник и пронесся розоватый столб или смерч, яркий и стремительный, за ним вспыхнул и исчез другой. Я остановился, чтоб сообразить, где я. На меня навалилась душная темнота, наполненная сонным шорохом листьев и тревожным бормотаньем моих мыслей.
— Фиола! — тихо позвал я. — Фиола!
Из черноты кустов снова вырвался и унесся сияющий смерч. По саду заструилось тихое пение. Я всматривался в бурно вращающийся факел, пропавший за деревьями, и вслушивался в пение. Оно вскоре стихло. Тишина звенела в ушах, в ней не было ничего, кроме нее самой. Меня внезапно охватил гнев. Я громко застучал ногами, грубо вторгнулся в кусты. Я хотел побольше шума, чтоб взбудоражить вегажителей. Если они так невежливы, что убегают, не спрашивая, чего мне надо, то и мне можно не церемониться.
— Фиола! — заорал я. — Фиола!
И снова мне ничего не ответило, лишь в отдалении вспыхивали и погасали сияющие столбы. У меня кружилась голова, пересохло в горле, каждая клеточка трепетала, словно я одурманился жадными запахами незнакомых цветов.
Во мне бушевала ярость.
— Фиола! — ревел я. — Фиола!
Я ринулся вперед. Что-то встало на дороге, может, куст, может, существо, — я оттолкнул его. Я бешено ломился в настороженную, боязливую темноту. Непроизвольно вскрикивая, я расшвыривал и рвал все, что мне мешало, запинался, сваливался, снова вскакивал, хватаясь за кусты, пинал кусты ногою и бежал дальше.
В каком-то уголке сада я свалился надолго. Я лежал, всхлипывая от бессилия и бешенства. Я чувствовал себя поверженным.
— Фиола! — шептал я. — Фиола!
С трудом я поднялся. Ноги не держали, в голове надсадно гудело. Меня охватил стыд. Мое поведение было нелепо. Я, гордящийся разумом человек, вел себя как зверь, ревел и мычал, охваченный жаждой драки и разрушения. И этот дикий поступок я совершил не перед такими же людьми, как я, но в доме гостей, веровавших в могущество и доброту человека! Что они теперь подумают о нас?
— Простите, друзья! — сказал я. — Я виноват, простите!
Сейчас я думал об одном — поскорее выбраться из глухого сада. В полубезумном беге сквозь кусты я забрался слишком далеко. Надо мной нависали деревья, я не видел неба. Потом я вспомнил, как неожиданно появилась авиетка, и мысленно воззвал к диспетчеру планеты. Диспетчер молчал, связи с ним не было. Я двинулся наугад, ощупью определяя путь. Вскоре деревья расступились, открывая небо с угасавшей луной, и я вышел на дорогу.
Здесь я снова услышал пение, и минуту стоял, разбирая, откуда оно. Пение усиливалось, в нем звучала тревога, шел спор или перебранка, так мне казалось. И вдруг сад озарился, меж деревьев замелькали огни, они приближались, звеня на высоких нотах. А затем из кустов вырвался столб радужного сияния и смерчем обрушился на меня. Я еле устоял на ногах и, обхватив вегажителя, закружился с ним. Я не сразу сообразил, что это Фиола.
— Фиола! — сказал я потом. — Фиола!
Я обнимал ее, а к нам отовсюду стремились ее светящиеся сородичи. Я не успел прийти в себя от встречи с Фиолой, как был окружен толпой звездожителей. Теперь я видел, что светятся у них не одни глаза, но и тело. То, что я днем принял за расцветку одежды, оказалось собственным их сиянием, свободно лившимся сквозь одежду, — оно было много ярче, чем днем. И они не просто освещали телами тьму, хотя в саду стало светло, как при солнце, но возмущались и негодовали сверканием — сияние их нападало на меня и Фиолу, упрекало нас. Это был разгневанный свет, как у нас бывает разгневанный крик. Какая-то сила, много мощнее моей, растаскивала нас с Фиолой. Наши руки разомкнулись, и Фиола выскользнула из моих объятий. В пении ее послышалось рыдание. Она рванулась ко мне, но снова нас оттолкнуло друг от друга.
— Фиола, что происходит? — воскликнул я, забыв, что она не понимает человеческого языка. От злости я стал холодно рассуждать. Эти существа, очевидно, обладали защитными полями, вроде моего, но послабей, ибо, лишь собравшись в толпу, могли воздействовать на меня. Я сообразил, как действовать, но раньше нужно было ухватить Фиолу, чтоб ее не унесло с другими. Улучив момент, я сжал ее обеими руками и вызвал поле. Если бы я не был так расстроен, я бы расхохотался, когда вегажителей раскидало. Они взметались и падали, от страха погасая. Я поспешно сбросил поле, чтоб их не разбило о деревья. Фиола прижималась ко мне вся дрожа, глаза ее были темны. Она поймала мой взгляд и глубоко вздохнула. Я погладил ее волосы.
Вегажители не разбежались, как я надеялся, но стали опять приближаться, осторожно, медленным вращением — раза в два, впрочем, быстрее человеческого бега. Я видел в их лицах ужас, вероятно, я представлялся им страшилищем, всемогущим и беспощадным. От робости они светились тускло, зато пение, печальное даже для человеческого уха, звучало громче. И меня захлестнула нежность к этим мужественным, слабосильным существам — трепещущие, почти уверенные в гибели, они все же надвигались на меня, чтоб вызволить свою сестру, попавшую, как им казалось, в беду.
— Глупые! — сказал я. — Почему вы боитесь меня?
Пение оборвалось, когда я заговорил. Вегажители молча старались разобраться в моей речи. Я улыбнулся, погладил опять волосы Фиолы и протянул руку к одному из них — тот поспешно отпрянул. Но они уже не старались разделить нас. Не расступаясь, они и не наступали.
— Можете мне поверить, — говорил я. — Я бы скорей убил себя, чем причинил вам зло.
Не знаю, поняли ли они меня, но пение, зазвучавшее в ответ, было уже не так однообразно печально. Они опять засветились телами, засверкали глазами, зазвучали на разные голоса — спорили меж собою, в чем-то друг друга убеждая. И тут в их спор вмешалась Фиола.
Ее глаза вспыхнули фиолетовым сиянием, оно превратилось в малиновое, потом в голубое, в нем заметались оттенки и цвета. Одновременно Фиола запела — в моих ушах зазвенели в многоголосом переборе серебряные колокольчики. Я услышал повторенную дважды музыкальную фразу, подкрепленную холодным синим пламенем глаз, и понял, что она приказывает: «Уходите! Уходите!». Потускнев от внимания, молчаливые, звездожители смотрели на меня и Фиолу. Я повторил:
— Плохого с Фиолой не случится.
Все же они не решались покинуть нас. Они высвечивали друг другу, перезванивались тоненькими голосами, но оставались. В глазах Фиолы усилились холодные пламена, в голосе зазвучал гнев. Я понимал каждую ее ноту и вспышку. «Почему вы не уходите? — возмущалась она. — Я настаиваю: уходите!». Лишь когда она повторила свое требование в пятый или шестой раз, толпа стала разваливаться. Сперва завертелся кто-то вдалеке, следом выкрутился в темень сада его сосед, а за ними всех вегажителей охватило попятное вращение. Меж деревьев замелькали уносящиеся сияющие столбы, на несколько секунд все снова озарилось причудливыми огнями, потом огни погасли — вокруг был тот же непроницаемо черный, задыхающийся от собственных ароматов, непонятно чужой сад. Я не боялся его, рядом светила Фиола. Она улыбалась, и я улыбнулся ей. Вспомнив, что мы немые друг для друга, я схватился за ДН, чтоб[66] хоть он помог нам.
— Не надо! — сказала она, засмеявшись. — Мы обойдемся без твоего прибора.
Я ошалело молчал. Мне были понятны каждое ее слово и цвет.
— Разве тебе не ясно, — прозвенела она, — что я разобралась в твоей речи еще днем, а сейчас ее поняли и мои друзья?
— Мне тоже показалось, что они ее поняли, — сказал я. — Я даже уверен, что они ее поняли.
Она лукаво смотрела на меня. Мне стало не по себе, до того она была красива.
— Надеюсь, и ты понимаешь меня? Не так ли, Эли?
Я проглотил комок, вдруг сдавивший горло. Никакого чуда не было. Наш мозг — тоже дешифратор, слова лишь сопутствуют прямой передаче мысли, здесь же мыслям помогали не одни звуки, но и цвета. Но и сознавая это, я не переставал удивляться.
— Наш язык беднее вашего, — сказал я. — На Земле не только люди, но и почти все животные общаются лишь с помощью звука, такова уж наша особенность. Но знаешь, выйдем на открытое место. Это смешно, но мне мерещится, что у ваших деревьев не листья, а лапы.
— Ты фантазируешь! Деревья — спасители. Их листья экранируют от коротких волн нашей звезды. Днем никто у нас не выберется на открытое место. Мы гуляем ночью.
Я вспомнил, что красавица Вега еще горячей, чем Альтаир, ее поверхностная температура около 15000 градусов. Под таким солнцем не погуляешь. И, несомненно, светящиеся и разговаривающие светом вегажители просто созданы для ночи.
30
Мы вышли на поляну и сели на скамейку. Ходить с Фиолой не очень удобно, она не способна ковылять по-человечески, а мне за ней не угнаться. Зато с ней хорошо сидеть, от нее исходит приятная теплота: вегажители, как и мы, теплокровны.
На поляне раскрылось ночное небо. Луна погасла, и звезды пылали чисто и напряженно. На Оре давление воздуха то же, что и на Земле, но толща его меньше и звезды ярче. Фиола глядела на Вегу. На Земле я часто любовался прекрасной Вегой, а здесь пришел в восторг — такая она великолепная. Фиола попросила указать наше Солнце, я поинтересовался, какое созвездие ей больше нравится. Я с волнением ожидал ответа. Созвездия на Оре несхожи с земными, но Большая Медведица, Кассиопея, Орион и здесь, измененные, прекрасны, — я опасался, что она укажет на них. Но Фиола обратила светящиеся глаза на параллелограмм, отчеркнутый Фомальгаутом, Альтаиром, Арктуром, Сириусом и Капеллой, в центре его сияли три малозаметные, дорогие моему сердцу звездочки — Поллукс, Альфа Центавра и Солнце.
— Ты хорошо выбрала, — сказал я торжественно. — Мы оттуда, Фиола. — Я показал на Солнце.
Она удивилась, что Солнце маленькое. Я ответил, что просто оно очень далеко. Фиола задумалась.
— Вы могущественны, люди, — сказала (вернее, просветила и пропела) она. — Когда вы опустились на нашу планету, некоторые решили, что вы божества, так сверхъестественно было ваше появление.
— Теперь вы, однако, понимаете, что мы обыкновенные существа? Не лучше вас.
Она покачала головой, глаза ее засверкали сумеречно и влажно. Задумываясь, она становилась похожей на опечаленного ребенка: хотелось утешить и отвлечь ее от дум, причиняющих огорчения.
— Во многом вы даже хуже нас. Вместе с тем, вы безмерно превосходите нас.
Я попросил объяснения. Отныне мы были способны беседовать на любые темы. Вскоре я убедился, что легко разбираю лишь простые понятия, а сложные мысли ей приходилось повторять по два-три раза, пока я постигал их.
Она начала с того, что при первом знакомстве люди кажутся беспомощными.
— Вы неповоротливы и тугодумны, неспособны ни к быстрым движениям, ни к мгновенным решениям. И, может, самое главное: вы жизнедеятельны лишь в узком интервале условий, чуть измени их — вы погибаете. Вы не переносите ни жары, ни холода, ни разреженного воздуха, ни больших давлений, ни жестких излучений, ни длительного голода, ни жажды, ни перегрузок тяжести. Выброси любого из вас, голого, без орудий и машин, во внешний мир — что с вами будет? Даже средства общения у вас до удивления несовершенны — речь груба и медленна, прямой передачи мысли вы не применяете. Спектр существования людей настолько узок, что трагически превращается в линию, — жизнь человека висит на этой линии, как на волоске. Мы во многом совершеннее вас. Хоть мы и предохраняемся от жестких излучений нашего безжалостного светила, зато мы легко дышим и при одном и при сорока процентах кислорода, переносим стоградусную жару и стоградусный холод, понимаем друг друга без звуков и цветов, и звуки, и цвета лишь сопутствуют прямой речи наших мыслей, мы не тонем в воде, месяцы[67] живем без пищи и питья, не умираем, если не поспим неделю. И каждый из нас хранит в мозгу все знания, накопленные обществом, мы не нуждаемся в справочных машинах, чтоб вызвать к делу свои знания. Вот каковы мы и каковы вы. Когда знакомишься с вами, поражаешься, что вы, такие беспомощные, все же существуете, что вы не погибли на заре своей истории.
— Это потому, что мы заставили наши недостатки служить нам. Наше могущество — оборотная сторона наших слабостей.
— Да, — сказала Фиола, — ваше величие продолжает ваши слабости. Это второе, чему поражаешься в вас. Вам опасны колебания температур — вы защитились от них одеждами, помещениями, генераторами тепла. Вам страшно падение кислорода в воздухе, вы не переносите разреженности — вы придумали скафандры. Без еды и питья вы неспособны жить — вы берете с собой запасы еды и питья, умеете приготавливать их из любых веществ. От перегрузок вы защищены силовыми полями, те же поля преодолевают невесомость, создавая единственно устраивающие вас узенькие, лишь случайно выпадающие в разнообразии Вселенной условия тяготения. У вас малая память — вы безгранично расширили ее запоминающими устройствами. У вас немощные мускулы — вы усилили их чудовищно мощными машинами. Мысль ваша замедленна, средства выражения мысли словами примитивны, понимание чужой мысли отсутствует — вы преодолеваете эти врожденные недостатки дешифраторами, за вас работают невероятно точные и быстрые механизмы. И хоть сами вы неспособны быстро передвигаться на своих слабых, неудачно сконструированных природою ногах, зато вы создали космические машины, далеко обгоняющие самого быстрого мирового бегуна — свет. И так во всем, так во всем, Эли! Вы отыскиваете слабые свои места, беспредельно усиливаете их механизмами — и несовершенства ваши обращаются в преимущества. Без своих изобретений вы до ничтожества жалки, с ними — непостижимо велики. Беспомощные перед каждой стихией природы, вы одновременно — самая величественная из ее стихий. Во Вселенной нет более могучих сил, чем вы, маленькие, неповоротливые люди. И хоть это не главное, чему следует у вас удивляться, — как все же не удивиться?
— Хорошо, — сказал я. — Мне нравится твоя речь о недостатках и достоинствах людей. Но чему же ты больше всего удивляешься в нас, если не могуществу?
— Сразу видно, что ты человек и что люди — примитивны. Хоть глаза ваши тусклы, а лица не выражают мысли, сейчас глаза твои засияли и лицо одухотворенно. И все потому, что ты тщеславен. Ты заранее радуешься, что тебя похвалят, неважно, за что, — лишь бы похвалили.
Это было беспощадно метко, я покраснел. Фиола смотрела на меня с улыбкой. Ее глаза освещали меня и мрак в саду. Если бы мы не вели серьезного разговора, мне померещилось бы, что я влюблен. Для любви, так я думаю, нужны специальные условия, здесь они были все — и теплая, напоенная ароматами ночь, и роскошный, как сказочный эдем, сад, и, наконец, самое важное — божественно прекрасная девушка. Она была дьявольски умна, эта божественно прекрасная девушка, мне становилось не по себе. И она не была человеком, а меня томило человеческое, чересчур человеческое! Земных девушек обнимают и целуют, шепчут им ласковые слова, такова наша человеческая любовь, примитивная, как мы, — а что требуется совершенным звездожителям?
Фиола разобралась в моем молчании, вероятно, лучше, чем я. В глазах ее быстро менялись цвета, голос пел звучно и мелодично. Если бы я не старался проникнуть в смысл пения, я наслаждался бы им просто как пением. Я вспомнил свое увлечение индивидуальной музыкой. Там не приходится размышлять, какие понятия в звуках.
— Что ты замолчал? — спросила Фиола. — Или тебя не интересует, в чем самое удивительное ваше качество?
— Нет, то есть да, интересует! Так чем мы замечательны?
— Своей добротой. Вы покоряюще добры, милый мой человек Эли. Ничто не может сравниться с вашей добротой и отзывчивостью.
Я немного приободрился. Правда, я мог бы кое-что порассказать о случаях, когда мы злы, но не хотел. Заблуждение Фиолы было мне приятно. Я предпочел бы вести разговор о Фиоле и ее сородичах, или о ночи и нашей встрече, а не о людях. Беседа наша могла быть занимательней, чем получилась.
Она возвратилась к тому, что мы могущественны.
— Мощь поднимается над мелочами, величие выше частностей — таков закон природы. Звезде безразлично, что ее радиация поддерживает жизнь одних существ и убивает других. А люди нарушают этот закон природы. Их мощь не слепа, она разрушает и создает планеты — ради жизней. Когда первые люди опустились к нам, нас всех охватил ужас, мы ждали гибели. Но люди помогли нам защититься от летнего избытка радиации, от зимних жестоких морозов. Они построили экранирующие помещения, теперь не надо в жару прятаться в кустах под деревьями. И мы уже не страдаем от холода, когда планета зимой уходит от Веги: нас согревает искусственное красное солнце. Многие думают, что люди прибыли лишь затем, чтоб помочь нам, иной цели в их прибытии нет, — разве это не удивительно? Во время перелета с Веги на Ору люди говорили: «Здесь все для вас». На Оре нам твердят: «Требуйте, что нужно. Наша обязанность — создать вам наилучшие условия». Вот каковы люди! Они считают помощь иным существам своей обязанностью, — что может быть выше!
— А разве сами вы не поступили бы так? — возразил я. — Скажем, прилети вы на другую звезду…
— Не знаю. На планетах Веги жизнь нелегка, а ваших механизмов мы не имеем. Боюсь, мы всюду заботились бы прежде всего о себе. Вот ночью ты пришел без предупреждения, и началось смятение. Все испугались тебя, Эли, а когда я приблизилась, нас хотели разъединить. Но я сижу с тобой, и мне хорошо. Нам всем хорошо с людьми. Это так прекрасно, что в мире существуете вы, люди!
Она проникновенно сияла, пение ее хватало за душу. Я чувствовал себя в этот момент представителем человечества, я гордился, что людей любят. И я с негодованием вспомнил, как Ромеро презрительно отзывался об искусственном солнце, за которое благодарила людей Фиола. Экипаж звездолета, отправленного на Вегу, израсходовал на это светило все свои резервы активного вещества. Программой полета такие действия не предусмотрены — им придется держать ответ на Земле. Я мысленно видел планету, где жила Фиола, — летом сжигаемую белокалильным жаром, темную и холодную зимой. Вдали сияла синевато-белая Вега — декоративная, не животворящая звезда. Да, конечно, ко всему можно приспособиться, к самым безжалостным условиям существования, — и они приспособились ценой мук и страданий. Разумом и чувствами я был с теми, кто бросил луч в их ледяную темноту, послал волну тепла в скованные морозом сумрачные убежища, защитил от убийственно-пронзительного летнего света! Но, несомненно, кто-то из людей поддержит Ромеро, объявив транжирством бескорыстную человеческую помощь… Сказать Фиоле, что люди разные, я не мог…
А между тем погасшая было луна стала возрождаться в солнце. На черном пологе неба засветился диск, он становился ярче и горячее. Звезды тускнели и пропадали. Фиола прижалась ко мне. Я хотел ее поцеловать, но не знал, принято ли на Веге целоваться. Мне было радостно и без поцелуев.
— День идет, — сказал я. — Рабочий день, Фиола.
— Да, день, — отозвалась она. — И ты удалишься. Спасибо, что ты был эту ночь со мной, человек Эли.
— И тебе спасибо, Фиола. Ты подарила мне лучшую ночь в жизни.
— Что было в ней лучшим, Эли? То, что я критиковала людей за несовершенство?
— Нет, то, что мы сидели рядом и, разные, чувствовали свое единство.
Она унеслась, звеня и сверкая, в глубь сада, а я поплелся к выходу.
31
Я собирался к Вере, но она сама вызвала меня. У входа в гостиницу вспыхнул видеостолб. Вера сидела за столом. Она казалась усталой.
— Ты не спал сегодня, брат? — спросила она, всматриваясь в меня. — Тебя не было дома.
— Я провел эту ночь с Фиолой в их саду.
— Я тоже не спала. Дурацкая ночь — споры, ссоры… Как бессердечны иные люди!
Я сообразил, что она говорит о Ромеро.
Я редко видел Веру такой измученной. Раньше в спорах она воодушевлялась. Дискуссии оживляли, а не подавляли ее. Что-то очень серьезное случилось у них с Ромеро.
— Прими радиационный душ, Вера. И не думай о чужом бессердечии.
— Душ я приму. Но не думать о бессердечии не могу. Бессердечие, распространившееся на многие сердца, становится грозной силой. Я вызвала тебя, чтоб освободить на этот день.
Я позавтракал и пошел к Андре. У Андре сидел Лусин. Я предложил им отправиться на розыски сведений о галактах. Андре собирался сегодня готовить зал Галактических Совещаний к своему концерту. Я уверял его, что звездожители отнесутся к симфонии не лучше, чем люди, музыка должна радовать, а не терзать.
— Наш век — трагичен, — закричал Андре. — Посмотри на небо — сколько горя! И еще эти чертовы человекообразные с их загадочными врагами! Наши предки могли дикарски радоваться неизвестно чему, а мы обязаны задуматься над смыслом существования.
Он готов был завязать запальчивый спор, но я отвернулся к Лусину. Тот вначале отнекивался занятостью в конюшне, но я пресек его отговорки. Разве он поехал на Ору ублажать пегасов и драконов? Этим можно заниматься и на Земле. Лусина уговорить легче, чем Андре. Он потащил передвижной дешифратор. На улице мы взвалили прибор на воздушную тележку и поехали в гостиницу «Созвездие Орла».
Мысль о том, что надо поискать сведений о галактах у альтаирцев, явилась мне вчера. Я хотел также познакомиться с их живописью. Спыхальский так разрисовал их способности к искусству, что меня одолевало любопытство.
В вестибюле мы облачились в скафандры и получили гамма-фонари для высвечивания невидимых жителей Альтаира.
В зале было пусто. Мы светили во все стороны, но не обнаружили альтаирцев.
В конце зала открывался туннель, и мы прошли сквозь него на рабочую площадку. У меня защемило сердце, когда я увидел раскинувшуюся вокруг нас страну. На темном небе висел синевато-белый шар, имитировавший жестокий Альтаир. Все вокруг разъяренно сверкало. Ни единой травинки не оживляло сожженную почву — до скрежета белый камень, до хруста белый песок, удушливая пыль, вздымавшаяся из-под ног…
— Пейзаж! — сказал я. — Жить не захочешь!
Лусин не изменил себе и тут.
— Неплохо! Здесь жить — искусство. Мастерство. Высокое.
Вскоре нам стали попадаться сооружения альтаирцев — каменные кубы без окон, каменные короба, протянувшиеся за горизонт. Мы вошли в один из кубов и засветили фонарями. На стенах вспыхнули люминесцирующие картины. Рисунки меняли окраску и интенсивность, стоило повести фонарем, а когда мы тушили их, картины медленно погасали. Живопись была странна — одни линии, хаотически переплетенные, резкие, мягкие, извилистые линии — не штрихи, но контуры. Я вспомнил о математической кривой Пеано, не имевшей ширины и толщины, но заполнявшей собой любой объем. Линии, какими рисовали альтаирцы, были подобны кривой Пеано, они заполняли объем, отчеркивали глубину, изображали воздух и предметы. Я видел все тот же беспощадный пейзаж — неистовое солнце, поля, камни, песок, сооружения. И всюду были сами альтаирцы — нитеногие, паукообразные, проносящиеся между предметами. Перед одной картиной я стоял долго. Два альтаирца дрались, яростно переплетаясь отростками, сшибаясь туловищами. Художник великолепно передал обуревавшую их злобу, стремительность и энергию движений. Я двигался вдоль одной стены, Лусин вдоль другой. Он вдруг закричал:
— Эли! Скорей! Скорей!
Я метнулся к нему, думая, что он попал в беду. Лусин показывал пальцем на картину.
На картине были галакты.
И эта картина, как и остальные, была рисована линиями — контуры вещей и воздуха[68] заполняли пейзаж. На камне лежал умирающий бородатый галакт в красном плаще и коротких штанах. Одна рука бессильно отвалилась вбок, другая сжимала грудь, глаза умирающего были закрыты, рот перекошен. Неподалеку стояли трое галактов с закованными руками — на картине отчетливо виднелась цепь, стягивающая их руки, заложенные за спину. И с тем же жутким совершенством, с каким художник передал страдание в облике умирающего, он изобразил обреченность и молчаливое отчаяние трех пленников. Они не смотрели на нас, не звали на помощь, головы их были опущены с безвольной покорностью. А над ними реяли альтаирцы. Так же мастерски художник изобразил и смятение жителей Альтаира. Они словно ломали свои отростки, каждая линия на их телах кричала, альтаирцы метались, хотели что-то сделать, но не знали — что.
— Где же те, кто пленил галактов? — размышлял я. — Очевидно, это не альтаирцы, те сами в ужасе. Никакого, даже отдаленного намека на зловредов[69]! Ты понимаешь, что это значит, Лусин? С каждым новым открытием таинственные разрушители становятся таинственней.
— Загадка. Надо искать. Может, еще картина?
Мы переходили из одного пустого здания в другое, под нашим фонарем загорались все новые картины, но среди них больше не было изображений галактов.
— Надо поискать альтаирцев, — сказал я. — Только они смогут объяснить загадки своих рисунков.
— Пойдем. Поищем.
Побродив по раскаленной пустыне, мы увидели сборище усердно работающих альтаирцев. Они вырубали и обтесывали камни, тащили их к строящимся зданиям. Труд был хлопотлив, а работники умелы. Впрочем, не так уж сложно быть умелым, если у каждого вместо двух рук два десятка гибких и крепких рычагов.
Шар, заменяющий Альтаир, накаливал по-полдневному, и паукообразные создания светились в видимых лучах, но слабее, чем в зале, где мы их впервые увидели. И если там они были полупрозрачны, то здесь их сходство с призраками увеличилось. Кругом были одни тускло мерцающие тени и силуэты, контуры тел, а не тела. «Вот откуда их странная живописная манера», — подумал я.
Альтаирцы заметили нас и, забросив работы, побежали навстречу. Они с радостью протискивались поближе, стремились дружески обнять нас ножками-волосиками — пришлось усилить охранное поле. Я настроил дешифратор и пожелал им здоровья. Эти добрые создания в ответ пожелали нам никогда не спать. Очевидно, сон у них — штука страшная и они его побаиваются.
Я обратился к альтаирцу, на взгляд менее субтильному, чем другие:
— Нам очень понравились ваши картины, друзья.
— Да, да! — загомонили они. — Мы рисуем. Мы всегда рисуем.
— И нам хочется знать, что за существа, похожие на нас, изображены на одной вашей картине?
Когда дешифратор преобразовал мой вопрос в гамма-излучение, альтаирцы словно окаменели. Они стояли, как бы пораженные ужасом. Если бы у них были глаза, я бы сказал, что они замерли, выпучив глаза. Приглянувшийся мне альтаирец отшатнулся. Потом по кольцу паукообразных пробежала судорога, и оно стало разваливаться. Передние отступали назад, кто-то из задних пустился наутек.
— Что с ними? — спросил я Лусина. — Они вроде испугались вопроса.
— Повтори! — посоветовал Лусин. — Не поняли.
Несколько секунд я не решался повторить вопроса, и движение среди альтаирцев прекратилось. Я молчал, обводя их взглядом, и они молчали, ожидая, не скажу ли я еще чего-нибудь страшного.
А когда я набрался духа и вторично попросил ответа, кто изображен на картине, их охватила паника. Они уносились с такой быстротой, что не прошло и секунды, как около нас никого не было. Бегство совершилось в полном молчании, дешифратор не передал ни единого звука. Я повернулся к Лусину:
— Вот так история! Ты что-нибудь понимаешь?
— Понимаю, — отозвался Лусин. — Загадка.
32
Андре мы не нашли, к Ромеро я не пошел, Спыхальский занимался своим огромным хозяйством — нам не с кем было поделиться новыми открытиями и загадками.
Лусин, чуть выбрался из гостиницы «Созвездие Орла», затосковал по своим чудищам.
— Да что с ними случится? Пегасы дерутся, а драконы жуют траву. Кому на Оре нужны твои примитивные создания?
— Не говори, — бормотал он. — Не надо. Хорошие.
— Проваливай, — сказал я. — Надоел до смерти. Желаю пегасам попасть в пасть дракона.
Лусин, счастливый, долго хохотал, — таким забавным показалось ему мое пожелание. Два пегаса из смирных, пусти их, загонят любого дракона.
Я завернул к себе и поспал часок за вчерашнюю бессонную ночь.
Меня разбудил вызов Веры. Она требовала меня к себе.
Вера порывисто ходила по комнате, иногда что-нибудь брала со стола и, повертев, клала обратно. На столе у нее множество пустячков — кристаллики с записью, крохотные осветители, зеркальца, гребешки, духи, книги первого века. Когда Вера волнуется, у нее темнеют глаза. Сейчас у нее были очень темные глаза. Она отдохнула и уже не казалась измученной, но я видел, что она возбуждена. Она встряхивала волосами — волосы спадали на глаза, и она отбрасывала их. В гневе Вера только и делает, что взмахивает волосами. «Трясет головой, как лошадь», — мстительно думал я в детстве, когда она отчитывала меня. Разгневанная, она так хорошеет, что даже я это замечал. Все неприятные минуты моего детства связаны с образом рассерженного, красивого лица. С той поры я недолюбливаю красивых женщин, и это уже навсегда. Красота для меня неотделима от вспыльчивости и резких слов.
Сегодня Вера была красивей, чем когда-либо. Теперь я твердо знал, что у них с Ромеро произошел разрыв.
— Ну, что ты нашел нового, Эли? — Она совершенно очевидно делала усилие, чтоб слушать.
После первых же моих слов о картине с галактами она преобразилась.
Она сразу поняла, что мы совершили открытие. До сих пор было известно, что галакты появлялись на одной отдаленной звезде Гиад, в 150 светогодах от Солнца. Теперь следы их обнаружены в Альтаире, в ближайших наших звездных окрестностях.
— Это чрезвычайно важно, — сказала Вера. — Из твоей находки следует, что галакты со своими врагами могут появиться и в Солнечной системе, если уже не появлялись в ней. То, о чем мы на Земле говорили лишь как о теоретической возможности, стало реальной угрозой. Но какова природа этой угрозы? И снова — кто такие эти разрушители, или зловреды, пленившие галактов? Почему их нет на картине? Не духи же они, в самом деле!
Вера отдала распоряжение, чтоб все картины альтаирцев были сфотографированы, и возвратилась к нашему открытию.
— Чем ты объясняешь бегство альтаирцев, брат?
Я развел руками, у меня не было объяснений.
— Еще одна загадка! Ну, эту, пожалуй, как-нибудь решим. А теперь поговорим о другом.
— О другом — это значит о Ромеро, сестра?
Она, волнуясь, снова заходила по комнате.
— Да, о Ромеро. Три часа назад мы с Ромеро запросили МУМ, кто из нас прав. И машина ответила, что я — неправа. Помощь звездожителям она объявила несовместимой с принципом, что все совершается для блага человечества и человека.
Я вскочил. Давая совет Ромеро обратиться к МУМ, я был уверен, что она опровергнет его. Я крикнул:
— Машина соврала! На Земле запросим Большую. В серьезных делах верить такой крохотульке!..
Вера нетерпеливо отмахнулась. Она еле сдерживалась.
— Машине можно верить, Эли. Если она и не содержит всех знаний Большой, то принципы истолковывает правильно. Такой же ответ даст и Большая.
Я смотрел на Веру во все глаза. Мне казалось до сих пор, что я знаю ее. Раньше она не уступала, шла на резкости, если чувствовала свою правоту. Меня охватила обида за прекрасных вегажителей, за добрых и смертоносных альтаирцев, даже за болтливых, дурно пахнущих, но по-своему симпатичных ангелов.
— Ромеро знал, что делает, — сказала она. — Он умело воспользовался последними данными… Он поднимает крик, что человечеству грозит чуть ли не гибель, — и все для того, чтоб сбросить с Земли ответственность за наших звездных собратьев. Не понимаю, почему он так ненавидит все, что непохоже на человека? А социальные наши машины, конечно, проштампуют его версию — раз над человечеством нависла опасность, нужно думать только о человеке. На то они и машины, чтоб мыслить по-машинному.
— Быстро же ты отступаешься, Вера. Быстро, быстро!..
Она подошла к окну и закинула руки за голову. Я видел лишь ее профиль — ровный нос, тонкие брови, высокий лоб, пухлую нижнюю губу, очень яркую на матовом лице. Красоты в ней было больше, чем силы. А когда идет борьба, нужны кулаки.
— Тебе кажется, что я отступаю?
— Хотел бы, чтоб не казалось.
Она отошла от окна.
— Я не отступаю. Я начинаю борьбу. Но не с машиной. Что машина? Справочный механизм, приспособленный для расчета, — автоматический слуга. Что в нее вложат, то и получат. Я хочу поставить перед человечеством вопрос: не пора ли расширить принципы нашего общественного устройства? Они существуют неизменные пятьсот лет, не настало ли время развить их дальше? Я готовлю об этом доклад Большому Совету.
Мне подумалось, что она захватывает чересчур далеко. Нужно по-иному сформулировать вопрос — и машина даст иной ответ. Ромеро тонок, он нашел хитрый ход, с ним надо бороться его оружием — отыскать формулировку похитрее…
— С ним надо бороться открыто и прямо, Эли. Ты ошибаешься в нем. Ромеро не тонок. Он умен, но примитивен. Среди дикарей тоже встречались умные люди. Слушай, как все это представляется мне.
Она и раньше любила рассказывать друзьям то, с чем потом выступала на Совете. Я не терпел ее длинных речей, но эту слушал, не отвлекаясь, — мысли Веры казались мне собственными моими мыслями.
Вера начала с 2001 года старого летосчисления[70], памятного года, когда человечество объединилось в единое общество и на земном шаре было покончено наконец с национальными, классовыми и государственными распрями. Год объединения стал первым годом новой эры, подлинная история человечества началась с рождения нового общества, с осуществления в жизни принципа: «Общество существует для блага человека. Каждому по его потребностям, от каждого по его способностям». В те начальные годы принцип этот был лишь пожеланием, предстояло сделать великую идею повседневностью быта. Почти пятьсот лет протекло с той поры, и все эти годы человечество усовершенствовало себя. Оно было погружено в себя, остальной мир интересовал его лишь в той степени, в какой касался людей. Оглянуться — голова кружится: за все предшествующие тысячелетия его существования не было столько доброго совершено для человека, сколько за эти пять веков.
Каким бы жалким показался прославленный рай рядом с нынешней Землей! Осуществлены возможности, таящиеся в человеке, — он по-настоящему стал человеком, устроил себе по-настоящему человеческую жизнь.
Но на этом кончилось лишь его младенчество, не больше. Мироздание ребенка эгоцентрично, в центре Вселенной — он, а все остальное вращается вокруг него. Проходит время, и он узнаёт свое истинное место в мире. Он становится сильнее и умнее, но из центра мира превращается в его рядовую частицу. Таково и нынешнее человечество. Оно оглянулось и увидело: формы разумной жизни бесконечно разнообразны. Природа не исчерпала себя в человеке. Возможно, над альтаирцами или альдебаранцами ей даже пришлось потрудиться больше, ибо там покрупнее были препятствия для развития разума. Человечество наконец узнало свое место во Вселенной — оно скромно.
И вот тут начинается испытание реальной глубины человека. Мы открыли иные общества — что мы нашли в них? Достигли ли они нашего уровня жизни, превзошли ли его? Удалось ли им овладеть могучими силами, что покорны нам? Нет! Никто не овладел природой, она безраздельно властвует над ними. Они мучительно борются за существование, изнемогают в тяжком труде, жизнь их — сплошное радение о тепле, о свете, о хлебе, добываемом в поте рук своих…
В этом месте я прервал Веру: