Беззаботные годы Говард Элизабет Джейн
– Ничего с ним не случится, – он обнял ее, поглаживая нежную кожу плеча.
– Эдди… я так устала… честное слово.
– Ну конечно, устала, – он слегка похлопал ее по плечу и отвернулся. Закрыв глаза, он почти сразу уснул, а Вилли, вздохнувшая с облегчением и от этого чувствующая себя виноватой, еще некоторое время лежала без сна.
Мисс Миллимент сидела на кровати у себя в маленькой задней комнате дома в Стоук-Ньюингтоне. Поверх широкой, формой напоминающей валик фланелевой ночной рубашки она надела одну из отцовских пижамных курток. Как обычно перед сном, попивая горячую воду, вскипяченную в кастрюльке на маленькой газовой плитке, которую хозяйка дома нехотя позволила ей поставить у себя исключительно для этой цели, мисс Миллимент читала Теннисона. Сорокаваттная лампочка на потолке не имела абажура, поэтому давала больше света. Волосы мисс Миллимент двумя косицами оттенка устричной раковины свешивались вдоль ее мягко колышущихся брылей. Время от времени ей приходилось снимать очки, запотевшие от Теннисона и горячей воды, и протирать их. Прошли годы, с тех пор как она в последний раз читала лауреата, как она продолжала мысленно называть его, но в разгар ужина вдруг вспомнила о нем. С какой стати фаршированное баранье сердце и, если уж на то пошло, печеные яблоки с заварным кремом напомнили ей о Теннисоне? Разумеется, еда тут ни при чем, все дело в том, что ужинала она одна в гостиной миссис Тимпсон, помещении настолько тихом и укутанном в чехлы, что жевать, глотать и даже дышать в ней духом насмерть уваренной капусты казалось возмутительным кощунством. Мисс Миллимент ела в ней каждый вечер, в соответствии с неумолимой сменой блюд в меню, обновляющемся каждые две недели, но этим вечером, пока она пыталась подбодрить себя мыслями о завтрашнем обеде на Лэнсдаун-роуд, ее вдруг осенило, что пятничных обедов не будет ни на следующей неделе, ни в предстоящие шесть недель. Паника, внезапная и болезненная, как ветры, которыми она также страдала, быстро взметнулась в ней, и она поспешила погасить ее, пока не стало слишком поздно. Те летние каникулы, когда ей было столько же лет, сколько сейчас Полли… где же это было, в Гастингсе? (Ностальгия вызывала ощущение уюта, но соскальзывала легко, как старое одеяло из гагачьего пуха.) Или в Бродстейрсе? Что ей запомнилось, так это обнесенный стеной сад и то, как она лазила вместе с Джеком под сетку и ела малину, только почти ничего не съела, потому что в сетке запуталась какая-то птица, и пришлось отгонять ее… Но какое отношение сетка, защищающая ягоды и фрукты от птиц, имеет к Теннисону? Ах, да: она оставила дверцу в сетке открытой для птицы, и когда это выяснилось, ее брат – а он был пятью годами старше и сообразительнее – сказал всем, что это сделала она. В наказание пришлось заучивать наизусть сотню строк из «Королевских идиллий». Так она в первый раз осознала зияющую пропасть между людьми и последствиями. Теннисон стал откровением, а предательство Джека – наказанием. Стараясь не вспоминать, сколько она натерпелась от Джека, он оставался доброжелательным и даже дружелюбным компаньоном неделями, а потом без предупреждения бросал ее, она задумалась, почему предательства застревают в памяти прочнее, чем откровения. Ведь, в конце концов, у нее до сих пор есть Теннисон, а Джек мертв. Как она его боготворила! Это для него она молилась о том, чтобы стать хорошенькой (или хотя бы немного лучше, господи)! Это ради него она тушевалась, с самого начала как-то догадавшись, что ему невыносимо быть вторым. Но прошли годы, прежде чем она поняла, что на самом деле он стыдился ее, не желал, чтобы она показывалась его друзьям, когда те приходили в дом викария, и если выходил куда-то в люди, то ее с собой никогда не брал.
В первый раз она услышала в свой адрес слова «отнюдь не картина маслом», когда ей было двенадцать: в тот момент она читала, забравшись на яблоню, под которой прошли ее брат со своим другом Родни. Поначалу ей было весело прятаться от них, но почти сразу стало невыносимо сознавать, что нельзя спрятаться навсегда. Говорили они немного, но смеялись. Джек смеялся, пока Родни отпустил какое-то замечание насчет ее лица, похожего на грушу, а Джек сказал: «А что она может поделать? Да нет, она ничего, вот только никто на ней не женится». Так зачем же она возвращается в эту бесплодную юдоль страданий? Именно от этого она предостерегала всех своих юных подопечных. Видимо, предположила она, ей (в минуты усталости, разумеется) не удается (иногда) отделаться от мыслей о том, могло ли все сложиться иначе, могла ли она предпринять хоть что-нибудь, чтобы изменить свою жизнь. К примеру, она уговаривала папу отправить ее в университет, но деньги, оставшиеся от оплаты учебы Джека, пришлось поберечь, чтобы он мог получить какую-нибудь профессию. И ей пришлось расстаться с мечтой о серьезной учительской карьере. А когда умерла тетушка Мэй, естественно, ей пришлось сидеть дома и заботиться о папе. Правда, к тому времени прошло уже много лет после того, как она потеряла Юстаса, одного из папиных младших священников, который записался в армию капелланом и погиб в Трансваале. Она так и не поняла, как его признали годным к армейской службе, ведь он был даже более близоруким, чем она сама. Но его признали, а папа не дал согласия на их помолвку на том основании, что отлучка Юстаса продлится неизвестно сколько. Это ровным счетом ничего не меняет, заверила она Юстаса, но в конечном итоге оказалась не права: ей не прислали его личные вещи, она не могла даже с достоинством вспоминать, что была помолвлена, ни кольца, ничего – лишь несколько писем да прядь его волос, песчано-рыжих… Письма ветшали, чернила становились ржаво-бурыми на истончившейся от времени, пожелтевшей бумаге, а волосы ничуть не утратили их песчано-рыжий, неестественно яркий цвет. Папа на самом деле даже радовался тому, что Юстас погиб, повторяя тоном великого восхваления, что не пожелал бы делить ее ни с кем. А ему и не пришлось: она была всецело предоставлена ему чуть ли не до девяноста лет, и к тому времени сам он превратился в ипохондрика и тирана, периодически впадающего в старческое слабоумие. Добрые друзья называли его смерть милосердным избавлением, но, с ее точки зрения, это избавление слишком уж запоздало. Со смертью отца прекратилась и выплата пенсии, и Элеонора Миллимент изведала вкус свободы спустя долгое время после того, как она могла бы иметь для нее хоть какую-нибудь практическую ценность. По совету папиного юриста она продала обстановку коттеджа, поскольку многие папины друзья (точнее, самые добрые из них) справедливо указывали, что жить в нем ей не по карману. Его коллекции марок и бабочек оказались неожиданно ценными, а вот некоторые акварели – работы Эдварда Лира, из Северной Италии— принесли немногим больше, чем стоили их рамки.
Мистер Снодграсс был, по его словам, глубоко разочарован тем, что их продали так дешево. Но когда он и все прочие добрые советчики получили плату за свои услуги, вложенных оставшихся капиталов хватило, чтобы обеспечить ей доход почти шестьдесят фунтов в год, а это, как неопровержимо отметил старый бригадир Харкорт-Скейнс, гораздо лучше, чем получить мокрой рыбой в глаз. Она считала, что слишком многое было бы гораздо лучше такого исхода, потому и не видела пользы в его замечании, но бригадир слыл остряком. «А ты, Элеонора, известна пристрастием к азартным играм и тем, что засиживаешься допоздна», – произнесла она вслух. Она знала, что из тех, кто звал ее по имени, в живых уже не осталось никого, потому и пользовалась им, когда хотела упрекнуть себя. А теперь – побывать на другом конце коридора, прочитать молитву и наконец погасить свет.
Сибил и Хью сидели в освещенной люстрой столовой за холодным ужином (пирогом со свининой из Bellamy’s на Эрл-Корт-роуд, салатом из латука, помидоров и свеклы и бутылкой рейнвейна – Сибил предпочитала белое вино). В комнате на цокольном этаже было сумрачно и довольно жарко из-за соседства с кухней; кроме того, она казалась тесноватой для всей той мебели, которую вмещала: овального обеденного стола на двух опорах, восьми стульев хэпплуайт и длинного узкого буфета с волнистой передней панелью. Несмотря на то что застекленные двери были открыты из-за духоты, пламя свечей оставалось неподвижным.
– Словом, если он прав, значит, так тому и быть.
– Но ведь второе сердце он так и не услышал.
– Но исключать такую возможность все-таки нельзя. То есть вероятность, – поправился он.
– Дорогой, ты же знаешь, как мне не хочется переезжать – столько мороки! И ты знаешь, как я люблю этот дом.
Теперь, когда, казалось, он уже готов смириться с мыслью о переезде, она старалась подчеркнуть, что совсем не желает этого, как и он.
– А по-моему, будет интересно.
Эта дуэль предупредительности друг к другу, которую они вели последние шестнадцать лет, подразумевала перераспределение между ними или утаивание правды, называлась «хорошими манерами» или «привязанностью» и предназначалась для того, чтобы скрасить рутину или сгладить кремнистый путь повседневной супружеской жизни. Ее деспотизма никто не замечал. Хью отодвинул свою тарелку: ему нестерпимо хотелось курить.
– Кури, конечно, дорогой.
– Ты правда не против?
Она покачала головой.
– А я бы не отказалась от крыжовника.
Когда он подал его и закурил Gold Flake, она сказала:
– Конечно, есть еще один выход – отправить Полли в пансион.
Он резко вскинул на нее глаза, и голова отозвалась острой болью.
– Нет!.. По-моему, мысль не совсем удачная, – наконец произнес он с преувеличенной мягкостью и так, словно и вправду старательно и любезно обдумал эту тривиальную идею. Предупреждая возражения, он добавил: – Я уже много лет мечтал о кабинете. Теперь мне будет где заняться чем-нибудь интересным летними вечерами, пока ты за городом.
– Я хочу выбирать вместе с тобой!
– Разумеется, я буду всего лишь наводить справки. Может быть, выпьем кофе?
– А если тебе что-нибудь понравится?
– Только если понравится и тебе…
В конце концов они отказались от кофе в пользу постели. Пока Хью запирал двери, Сибил тяжело поднималась по лестнице, неся туфли в руке. Ступни у нее так распухли, что она то и дело снимала туфли, а потом не могла снова их надеть.
– Ты не заглянешь к Полли, дорогой? Еще одну лестницу я не вынесу.
Полли лежала на боку лицом к приоткрытой двери. Тумбочку у постели она передвинула так, чтобы не оборачиваясь видеть высокие подсвечники и керамическую тарелку, прислоненную к лампе. Возле уголка рта Полли виднелся мазок зубной пасты. Помпей лежал, как в гнезде, в выемке ее согнутых и подтянутых к груди коленей. Услышав Хью (или заметив, что за дверью включили свет), он открыл глаза, а потом сразу зажмурился с такой гримасой, словно не видел ничего скучнее за всю свою жизнь.
Филлис снился сон: она видела, как стоит в таком хорошеньком бархатном платье и рубиновом ожерелье, и знает, что ни на какой бал не попадет, потому что ей отрубят голову. Но это же несправедливо, ведь она сказала только, как он хорош в пижаме, а его величество объявил, что это какой-то «дюльтер», значит, она должна умереть. Чарльз Лоутон ей никогда не нравился по-настоящему, никакой он не джентльмен, не то что герцог Виндзорский, а если на ней платье, как на Мерл Оберон, это еще не значит, что она стала ею. Все это ужасная ошибка, но когда она попыталась объяснить им всем, то поняла, что вообще лишилась дара речи. Мысленно она кричала во весь голос, а слов было не слышно, и кто-то уже толкал ее, и если она не сумеет позвать на помощь, они сделают, как задумали, и кто-нибудь толкнет ее на…
– Фил! Да проснись же!
– Ой! Я ведь еще и половины не досмотрела!
Но Эдна не желала ее слушать.
– Ты меня разбудила. Как всегда, стоит тебе наесться на ночь сыру, – она вернулась к себе в постель и укрылась одеялом.
Извинившись (и успокоившись от одного звука собственного голоса), Филлис лежала с открытыми глазами и радовалась, что она опять стала собой. Спать больше не хотелось, а вдруг она опять в кого-нибудь превратится. Да, надо было положить на хлеб не сыр, а ветчину и паштет из языка. Потом она задумалась о зеленом в розах ситце (он будет так славно смотреться с белым пике и белыми перчатками), потом повернулась на бок и вскоре уже полулежала в таком плетеном кресле, которые стоят у них в саду, а мистер Казалет склонялся над ней с коктейлем и говорил: «Филлис, вы так милы в зеленом. Неужели вам еще никто не говорил?» Не говорил, конечно, от Теда разве дождешься… Усы у мистера Казалета были точь-в-точь как у Мелвина Дугласа: щекотно, наверное, когда он целуется, но к этому же можно привыкнуть – будь у нее хоть малейшая возможность, она бы… привыкла…
Зоуи Казалет обожала клуб «Горгулья» – прямо-таки обожала. Она просила Руперта водить ее туда в день рождения, в честь окончания каждого семестра, когда Руперт продавал картину, в годовщину их свадьбы и непременно – перед тем, как ей придется неделями торчать в деревне с детьми, как сейчас. Она любила принарядиться, у нее было два платья для «Горгульи», оба с открытой спиной, черное и белое, а с ними она надевала свои ярко-зеленые туфли для танцев и длинные серьги-висюльки с белыми стразами, которые все принимали за бриллианты. Ей нравилось бывать в Сохо по вечерам, видеть, как охотницы до чужого кошелька едят глазами Руперта, как светятся огни ресторанов, то и дело подъезжают такси, а потом сворачивать в узкий переулок с Дин-стрит, подниматься в простом тесном лифте и слышать музыку в тот же момент, как открывается дверь прямо в бар, с рисунками Матисса: на самом деле ничего уж такого особенного, сказала она, и этим шокировала Руперта, который назвал их шедеврами. Обычно они пили джин с вермутом за стойкой бара. Рядом всегда оказывался один-другой симпатичный, с виду умный мужчина, пьющий в одиночестве, и ей нравилось, как они посматривали на нее, они-то понимали, чего она стоит. Потом официант сообщал, что их столик готов, и второй коктейль они уносили с собой в просторный зал, где все стены были отделаны небольшими панелями из зеркального стекла. Лидер джаз-бэнда всегда улыбался ей и приветствовал так, словно они проводили здесь каждый вечер, а это, конечно, было неправдой. Сделав заказ, они всегда танцевали, пока не приносили первое блюдо, и бэнд играл The Lady is a Trump, потому что знали, эта женщина ее обожает. Когда она только вышла замуж за Руперта, он почти не танцевал, но с тех пор освоил танцы (во всяком случае, квикстеп) настолько, чтобы веселиться от души.
А теперь вечер был почти окончен; они сидели над чашками черного кофе, и Руперт спрашивал, не хочет ли она бренди. Она покачала головой.
– Два бренди, – он заметил ее взгляд. – Ты передумаешь.
– Откуда ты знаешь?
– Так всегда бывает.
Последовала пауза, потом она сказала сухо:
– Мне не нравится, когда меня считают человеком, кто всегда делает одно и то же.
Черт, мелькнуло у него, она сейчас надуется: еще шаг, и взрыв неизбежен.
– Милая, ты постоянно удивляешь меня, но согласись, за три года я успел о тебе кое-что узнать. Зоуи! – Он взял ее за руку: она безвольно лежала на его ладони. Помедлив, он поднес ее к губам и поцеловал. Зоуи сделала вид, будто ей все равно, но он-то знал, что она довольна.
– Я тебе объясню, что все это значит, – сказала она таким тоном, словно завершала длинный разговор. – Если ты узнаешь обо мне все, то больше не захочешь меня любить.
– С чего ты взяла?
– Так устроены мужчины, – она поставила локоть на стол, подперла подбородок ладонью и скорбно уставилась на собеседника. – Просто когда-нибудь я стану старой, толстой и седой, не смогу сказать тебе ничего нового, и ты изведешься от скуки.
– Зоуи… честное слово…
– И подбородков у меня, наверное, будет два или даже три.
Официант принес им бренди. Руперт взял свой бокал, согрел его в ладонях и слегка покачал, чтобы распространился аромат.
– Я люблю тебя не только за твою внешность, – сказал он.
– Да неужели?
– Конечно, нет. – Он увидел слезы в ее прекрасных глазах, и его сердце дрогнуло. – Девочка моя дорогая, ну конечно же нет, – повторяя это еще раз, он сам верил себе. – Пойдем танцевать.
Пока они ехали домой, всю дорогу до Брук-Грин он поглядывал на нее, видел, что она спит, и, чтобы не разбудить, вел машину осторожно. «Отнесу ее в постель, – думал он, – а потом сбегаю проведать детей, и она ничего не узнает».
Оставив ее в машине, он вышел, чтобы отпереть входную дверь дома, а когда шагал к нему по садовой дорожке, заметил в детской спальне свет, и у него упало сердце. Он вернулся за ней к машине и увидел, что Зоуи проснулась.
– Помоги мне, Руперт, меня шатает.
– Я тебя держу, – он подхватил ее на руки и понес в дом и вверх по лестнице к спальне. Пока он укладывал ее в постель, она крепко стиснула обеими руками его шею.
– Ужасно тебя люблю.
– И я тебя люблю, – он высвободился из ее рук и выпрямился. – Посмотрим, насколько быстро ты сумеешь улечься! А я отойду на минутку, – и он сбежал, прикрыв за собой дверь прежде, чем она успела ответить.
По лестнице он взлетел, прыгая через две ступеньки, на площадке его встретила Эллен.
– Что такое, Эллен? С Невом что-нибудь?
– Началось не с него. Клэри приснился страшный сон, она прибежала ко мне, разбудила его, и с ним опять случился припадок.
Руперт последовал за ней в комнату, в которой она спала вместе с Невиллом. Тот сидел в расстегнутой пижамной куртке и ухитрялся сделать мучительный вдох всякий раз, когда уже казалось, что он сейчас задохнется. Вся спальня пропахла «Монастырским бальзамом» и ментолом.
Руперт подошел и сел на кровать.
– Привет, Нев.
Невилл наклонил голову. Вихры торчали у него на макушке, как трава. Борясь с очередным бесконечным и хриплым вдохом, он выговорил:
– Воздух… не входит. – И после паузы с достоинством добавил: – С большим трудом. – Его глаза были блестящими от страха.
– Оно и видно. Хочешь сказку?
Он кивнул, по-прежнему мучаясь; Руперту хотелось взять его на руки, но он знал, что бедняжке это не поможет.
– Итак, правила помнишь? Когда я остановлюсь, ты должен сделать вдох, и так каждый раз. Жила-была однажды злая колдунья, и единственным существом во всем мире, которое она любила, был маленький черно-зеленый… – он умолк, и обоим как-то удалось преодолеть паузу, – …динозавр по имени Трясопузик. Трясопузик спал в корзинке для динозавров, сплетенной из остролиста и чертополоха, потому что ему нравилось чесать спинку о колючки. На завтрак он ел овсянку с улитками, на обед – рисовый пудинг с жуками, а… ну как, уже полегче? – а ужинал змеями в желе, – ему удалось завладеть вниманием Нева: теперь он скорее слушал его, чем боялся. – В свой день рождения, когда он был еще маленький, всего шесть футов в длину…
Спустя двадцать минут Руперт умолк. Невилл, дыша по-прежнему сипло, но уже ровно, задремал. Руперт укрыл его и наклонился поцеловать теплый потный лобик. Спящий Нев был поразительно похож на Изобел – тот же выпуклый лоб с тонкими голубыми жилками на висках, те же очертания губ… Руперт прикрыл ладонью глаза, вспомнив, какой видел ее в последний раз: лежа в постели, изнуренная тридцатичасовыми родами, она истекала кровью и пыталась улыбнуться ему. Он хотел удержать ее в объятиях, но душа из Изобел уже выскольз-нула, остался лишь мертвый груз в его руках, потерянный и не приносящий утешения.
– Как вы хорошо успокоили его! – Эллен подогревала молоко в кастрюльке на площадке. Она куталась в мешковатый клетчатый халат, волосы желтовато-белой косицей свисали по спине.
– Не знаю, что бы я без вас делал.
– А вам и незачем обходиться без меня, мистер Руперт.
– Это для Клэри?
– Надо успокоить ее. Несносная девчонка! Раз десять твердила ей, чтобы приходила ко мне потихоньку, а не кричала, не поднимала шум и не пугала бедного малыша. Ты не одна живешь в этом доме, говорила я ей, а она опять расшумелась. Но такова жизнь, верно? – заключила она, переливая молоко в кружку с утятами. Этими словами она отзывалась на любые сложности и беды.
– Я сам ей отнесу, а вы ложитесь. Выспитесь, отдохните как следует.
– Хорошо, в таком случае – доброй ночи.
Он забрал кружку и направился в детскую. У кровати Клэри горел ночник. Клэри сидела в постели, обняв обеими руками подтянутые к груди колени.
– Эллен приготовила тебе вкусного горячего молочка, – сообщил Руперт.
Не глядя на кружку, она сказала:
– Ты так долго пробыл там. Что ты делал?
– Рассказывал ему сказку. Помогал дышать.
– Глупый он. Дышать умеют все.
– Людям, больным астмой, дышать очень трудно. Ты же знаешь это, Клэри, не будь такой злой.
– Я не злая. И я не виновата, что мне приснился страшный сон.
– Конечно, не виновата. Пей молоко.
– Чтобы тебе побыстрее уйти от меня вниз? И вообще, не люблю горячее молоко – на нем противная пенка.
– Выпей, чтобы порадовать Эллен.
– Не хочу я радовать Эллен, она меня не любит.
– Клэри, не говори глупостей. Конечно, она тебя любит.
– Человеку виднее, кто его любит, а кто нет. Вот меня никто по-настоящему не любит. И ты не любишь.
– Чепуха. Я тебя люблю.
– Ты же называешь меня злой и глупой.
Ее взгляд был возмущенным; Руперт увидел липкие дорожки, оставленные слезами на ее круглом веснушчатом лице, и сказал уже мягче:
– Я все равно тебя люблю. А недостатки есть у всех.
Но она, отводя взгляд, сразу же пробормотала:
– У тебя их нет. Я так считаю, – ее голос дрогнул, молоко плеснулось в кружке.
Он снял с молока пенку и съел ее.
– Вот, это тебе в доказательство. Я тоже ненавижу молочные пенки.
– Папочка, как я тебя люблю! – Глубоко вздохнув, она выпила молоко залпом. – Люблю так, как любят все люди на свете, вместе взятые. Хорошо бы ты был королем!
– А зачем тебе это?
– Потому что тогда ты был бы весь день дома. Как короли.
– Ну, завтра начинаются каникулы, так что я буду дома. А теперь дай-ка я тебя укрою.
Она улеглась, он поцеловал ее и впервые за весь разговор увидел ее улыбку. Взяв его руку, она приложила ее к своей щеке. И сказала:
– А ночью – все равно нет. Ночью ты будешь не со мной.
– Зато буду каждый день, – ему хотелось закончить разговор на легкой ноте. – Спите, глазки, закрывайтесь…
– Клоп и блошка, не кусайтесь, – закончила она. – Папа, а можно мне кошку?
– Об этом мы поговорим утром.
Пока он прикрывал дверь, она сказала:
– А у Полли есть.
– Спокойной ночи, – с непреклонной решимостью отозвался он.
– Спокойной ночи, папочка, – жизнерадостно прощебетала она.
Вот и все, думал он, спускаясь к себе, по крайней мере на сегодня. Но подходя к все еще закрытой двери спальни, он вдруг ощутил бесконечную усталость. Кошки у нее не будет, потому что у Нева астма, и тем больше обиды она затаит на него. Руперт открыл дверь. Только бы Зоуи уже спала.
Она, конечно, не спала. Сидела в постели, набросив ночную кофту на плечи, и бездельничала, ожидая его. Он завозился с галстуком, развязал, бросил на комод, и тут она заговорила:
– Тебя долго не было.
В голосе звучала сдержанность, которой он уже привык опасаться.
– Клэри приснился страшный сон, она разбудила Нева, и у него начался довольно сильный приступ. Я укладывал его.
Он повесил пиджак на спинку стула и присел, чтобы разуться.
– Знаешь, я тут подумала… – продолжала она с притворной озабоченностью. – Тебе не кажется, что Эллен уже не справляется?
– С чем?
– С детьми. Да, я знаю, что с ними не так-то просто, но ведь она как-никак считается их няней.
– Да, она их няня, причем отличная. Она делает для них все.
– Нет, дорогой, не все. Иначе тебе не пришлось бы укладывать Невилла спать, верно? Посуди сам.
– Зоуи, я устал, у меня нет никакого желания пререкаться по поводу Эллен.
– Я не пререкаюсь. Просто указываю, что если у тебя нет ни единого вечера, когда ты предоставлен самому себе, а всякий раз, стоит нам куда-нибудь выбраться, загадочным образом случается одно и то же, – значит, она далеко не такое сокровище, как ты, видимо, считаешь!
– Я же сказал, что не желаю говорить об этом сейчас, среди ночи. Мы оба устали…
– Говори за себя!
– Ну хорошо, я устал…
Но было уже слишком поздно: она во что бы то ни стало вознамерилась устроить сцену. Он попытался отмалчиваться, но она твердила, что он никогда не задумывался, каково приходится ей, и что это значит – сознавать, что он не принадлежит только ей никогда, ни единой минуты. Он пытался спорить, и она надулась. Он закричал на нее, и она разразилась слезами и всхлипывала, пока он не выдержал, не схватил ее в объятия и не начал успокаивать и извиняться. И только теперь взгляд ее зеленых глаз стал зыбким, плывущим, она воскликнула, что он даже не представляет, как она его любит, и подставила губы (уже без алой помады, которую он никогда не любил), чтобы он ее поцеловал. «О, Руперт, милый! О-о!» – и он откликнулся на прилив ее желания собственным, поцеловал ее и уже не мог остановиться. Даже по прошествии трех лет брака он по-прежнему боготворил ее красоту и, отдавая ей должное, старался не замечать все остальное. Она еще очень молода, сказал он себе, как и множество раз до этого в таких же случаях, она повзрослеет, и он решительно отказывался размышлять о том, что это может значить. Только после занятий любовью, когда она была вся нежная, томная и немыслимо прелестная, он мог позволить себе сказать: «Знаешь, ты все-таки эгоистичная девчонка» или «Ты безответственна, как ребенок, а жизнь – это не только развлечения и забавы». Кротко глядя на него, она виновато отвечала: «Да, про себя я знаю. И понимаю, какова жизнь». Было уже четыре часа, когда она повернулась на бок, и он наконец смог уснуть.
Рейчел Казалет всегда просыпалась рано, но летом, да еще за городом – вообще в самую рань, с первым рассветным щебетом птиц. Потом в наступившей тишине она пила чай из термоса, приготовленного у постели, съедала печенье Marie, прочитывала очередную главу «Спаркенброука», который, по ее мнению, был слишком насыщенным эмоционально, но хорошо написанным. А потом, когда яркий серый утренний свет начинал наполнять комнату (она спала с незадернутыми шторами, чтобы впустить как можно больше свежего воздуха), а свет лампы на тумбочке у кровати становился в сравнении с ним грязновато-желтым, почти болезненным, она выключала лампу, выбиралась из постели, надевала шерстяной халат и растоптанные шлепанцы (удивительно, что они в конечном итоге приобретают форму бобов), тихонько проходила по широким спящим коридорам и спускалась на три ступеньки к ванной. В этой комнате, обращенной к северу, стены были отделаны сосновыми панелями на шпунтах, выкрашенными в темно-зеленый цвет. Здесь даже в разгар лета было холодно, как в кладовке, и в целом комната напоминала денник титулованного жеребца. Ванна, стоящая на чугунных львиных лапах, была в зеленоватых пятнах окиси от воды из древних медных и фарфоровых кранов, прокладки которых вечно подтекали. Рейчел пустила воду в ванну, разложила пробковый коврик и заперла дверь. Коврик был покоробившимся, поэтому спружинил, когда она встала на него; однако ванная по-прежнему считалась детской, а дети, как правило, не замечают таких мелочей. Дюши говорила, что коврик еще совсем как новый, и в целом не считала, что ванна предназначена для удовольствий: вода должна быть чуть теплой: «тем полезнее для тебя, дорогая», мыло марки Lifebuoy, а туалетная бумага Izal: «она гигиеничнее, дорогая». В свои тридцать восемь лет Рейчел полагала, что она вправе как принимать неподобающе горячую ванну, так и пользоваться прозрачным мылом Pears, которое хранила в своем несессере для туалетных принадлежностей. Всю тяжесть заботы Дюши о здоровье и гигиене родных принимали на себя внуки. Как хорошо, что они приезжают все вместе; значит, скучать не придется. Рейчел любила своих трех братьев одинаково крепко, но по разным причинам: Хью потому, что он был ранен на войне, но держался храбро и не жаловался; Эдварда – потому, что был такой симпатичный, совсем как Бриг в молодости, так ей казалось, а Руперта – за то, что он прекрасно рисовал, страшно мучился, когда умерла Изобел, был замечательным отцом и так чудесно относился к Зоуи, которая… еще «очень молода», а главное – за то, что он так часто смешил ее. Но любила она их всех, разумеется, одинаково, и точно так же (и опять-таки само собой разумеется) у нее не было любимчиков среди детей, которые росли так быстро. Больше всего они нравились ей, пока были младенцами, но и подрастая, оставались очень милыми и нередко высказывались уморительно смешно. Рейчел прекрасно ладила со своими невестками – разве что, пожалуй, считала, что пока плоховато знает Зоуи. Должно быть, нелегко ей войти последней в такую большую и дружную семью со своими обычаями, традициями и шутками, непонятными без объяснений. Рейчел решила быть особенно доброй к Зоуи – как и к Клэри, бедняжка превращалась в пышечку, правда, глаза у нее просто прелесть.
К этому моменту она уже успела надеть пояс для чулок, нижнюю кофточку и юбку, трикотажные панталоны, ажурные камвольные чулки кофейного цвета и коричневые броги, которые Тонбридж полировал, пока они не приобретали оттенок паточных ирисок. Сегодня она решила выбрать синий (ее излюбленный цвет) костюм из джерси с новой шелковой блузкой Macclesfield – голубой в синюю полоску. Расчесав волосы, она собрала их в свободный пучок и, не глядя в зеркало, заколола его на затылке. На запястье она застегнула золотые часы, подарок Брига на двадцать один год, к лацкану приколола гранатовую брошь – подарок С. на день рождения вскоре после знакомства. Эту брошь она надевала каждый день и не признавала других украшений. Наконец она нехотя оглядела себя в зеркало. Ее кожа была нежной и чистой, в глазах светились ум и чувство юмора, и ее, в сущности, милое, но ничем не примечательное лицо, напоминавшее бледного шимпанзе, как она порой шутила, выглядело совершенно естественно и свидетельствовало о полном отсутствии тщеславия. Рейчел подсунула маленький белый платочек под цепочку наручных часов, собрала списки, накопившиеся за предыдущий день, и спустилась к завтраку.
Изначально дом был небольшим фермерским, построенным ближе к концу XVII века в типичном суссекском стиле, с штукатуркой и балками фасада, доходящими до второго этажа, облицованного розовой плиткой внахлест. От него уцелели лишь две маленькие комнаты внизу и крутая узкая лестница напротив входной двери между ними, ведущая к трем спальням, соединенным двумя уборными. В те времена владельцем дома был некий мистер Хоум, потому дом и звали просто – Хоум-Плейс. Примерно в первом десятилетии XIX века коттедж преобразился в жилище джентльмена. Два больших крыла, пристроенных по обеим сторонам от него, заняли две из трех сторон квадрата и были возведены из камня медового оттенка, снабжены просторными эркерами и крышей из гладкого голубоватого шиферного сланца. В одном крыле разместились просторная гостиная, столовая и третья комната, назначение которой менялось, в настоящее время ее отвели под бильярдную; в другом крыле хватило места кухне, залу, судомойне, буфетной, кладовке и винному погребу. Благодаря перестройке на первом этаже появилось также еще восемь спален. Владельцы Викторианской эпохи завершили застройку северной стороны квадрата рядом маленьких темных комнат, где жили слуги, хранились обувь и охотничьи ружья, помещался огромный и шумный котел-бойлер, еще одна ванная и ватерклозет внизу, а также детские наверху, вместе с уже упомянутой ванной. Итогом этих архитектурных притязаний стала беспорядочная мешанина помещений, сосредоточенных вокруг холла с лестницей, взбегающей на открытую галерею, которая вела к спальням. Эту открытую лестничную клетку с потолком почти под самой крышей освещали два стеклянных купола, которые в дождь немилосердно протекали в предусмотрительно подставленные снизу ведра и собачьи миски. Летом там царила прохлада, а в остальное время года – лютая стужа. Нижние комнаты отапливались дровяными и угольными каминами, они имелись и в некоторых спальнях, но Дюши считала их излишней роскошью, кроме как для больных. Ванных комнат было две: одна для женщин и детей на втором этаже, другая – для мужчин (а раз в неделю и для слуг) на первом. У слуг была своя уборная, остальные домочадцы пользовались двумя прилегающими к ванным. Горячую воду для спален набирали над раковиной для горничных на верхнем этаже и каждое утро разносили по комнатам в дымящихся медных бидонах.
Завтрак подали в маленькой гостиной в старой части дома. В отношении к гостиным и столовым Дюши оставалась викторианкой, и если в последней ужинала всегда, то в первой могла себе позволить принимать пищу только при гостях. Родители Рейчел сидели за раздвижным столом, на котором Дюши заваривала чай, вскипятив чайник на спиртовке. Перед Уильямом Казалетом стояла тарелка с яичницей и беконом, к розетке с джемом была прислонена Morning Post. Глава семейства был одет как для прогулки верхом, в том числе в лимонно-желтый жилет и широкий темный шелковый галстук с жемчужной булавкой. Свою газету он читал, вправив в глаз монокль так, что его кустистая седая бровь почти касалась румяно-красной скулы. Дюши, одетая в целом так же, как ее взрослая дочь, только с крестом с жемчугом и сапфиром на цепочке поверх шелковой блузки, наполнила серебряный заварочный чайник и подставила Рейчел щеку для поцелуя, распространяя легкий аромат фиалок.
– Доброе утро, дорогая. Боюсь, день для поездки обещает быть очень жарким.
Рейчел поцеловала отца в макушку и села на свое место, где сразу увидела, что пришло письмо от С.
– Позвонить, чтобы принесли еще тостов?
– Чудовищно! – рявкнул Уильям. Что именно чудовищно, он не объяснил, и жена с дочерью не стали спрашивать, прекрасно зная, что в этом случае услышат от него совет не забивать такими вещами свои хорошенькие головки. К своей газете он относился как к несговорчивому сослуживцу, в спорах с которым всегда (к счастью) последнее слово оставалось за ним, Уильямом.
Рейчел приняла из рук матери свою чашку чаю, решила насладиться письмом позднее и положила его в карман. Когда Айлин, старшая горничная из их лондонского дома, внесла тосты, Дюши обратилась к ней:
– Айлин, вы не известите Тонбриджа, что он понадобится мне в десять, чтобы ехать в Бэттл, а также что к миссис Криппс я загляну через полчаса?
– Хорошо, мэм.
– Дюши, дорогая, а ты не хочешь, чтобы я съездил в Бэттл вместо тебя?
Дюши подняла взгляд от своего тоста с тончайшим слоем сливочного масла:
– Нет, спасибо, милый. Мне надо поговорить с Кроухёрстом насчет его ягненка. А потом заглянуть в Till’s, за новой корзиной и секатором. Спальни распределите на свое усмотрение. Вы уже думали о них?
Рейчел вынула список.
– Пожалуй, вот так: Хью и Сибил – в Голубой комнате, Эдвард и Вилли – в Пионовой, Зоуи с Рупертом – в Индийской, няня с Лидией – в детской спальне, двое мальчиков – в старой детской, Луиза и Полли – в Розовой комнате, Эллен и Невилл – в дальней комнате для гостей…
Подумав, Дюши спросила:
– А Кларисса?
– О господи! Придется поставить для нее складную койку в Розовой комнате.
– По-моему, ей понравится. Она наверняка захочет жить вместе со старшими девочками. Уилл, так я предупрежу Тонбриджа насчет станции?
– Сделай одолжение, милая Китти. У меня встреча с Сэмпсоном.
– Пожалуй, пообедаем сегодня пораньше, чтобы горничные успели все убрать и накрыть стол к чаю в зале. Ты не против?
– Делай, как сочтешь нужным. – Он встал и тяжелой походкой двинулся к себе в кабинет, курить трубку и дочитывать газету.
– Чем же он будет заниматься, когда закончит здесь всю стройку?
Дюши взглянула на дочь и ответила просто:
– Он ее никогда не закончит. Всегда что-нибудь да найдется. Если у тебя есть время, может, соберешь малину? Только не переусердствуй.
– И ты тоже.
Но в доме, куда разом должны были приехать на долгий срок семнадцать человек, дел нашлось великое множество. Следующие полчаса Дюши провела деятельно, в обществе миссис Криппс. Сама Дюши сидела на стуле, придвинутом для нее к большому, дочиста выскобленному кухонному столу, а миссис Криппс, сложив руки на груди, стояла, прислонившись к столу возле раковины. Пока шло обсуждение меню на выходные, подручный садовника Билли внес две большие корзины с горошком, бобами и салатом-ромэн. Поставив корзины на пол в судомойне, Билли застыл, молча уставившись на миссис Криппс и Дюши.
– Прошу прощения, мэм… Чего тебе, Билли?
– Мистер Макалпайн велел принести обратно корзины для картошки… – Билли говорил шепотом: у него как раз ломался голос, и это его конфузило. Кроме того, с недавних времен он заглядывался на дам.
– Дотти! – Зов миссис Криппс прозвучал прилично и даже изысканно. В отсутствие хозяйки ее голос становится пронзительным. – Дотти! Да где же эта девчонка?
– Она отошла, – это означало, что Дотти в уборной, как было прекрасно известно миссис Криппс.
– Прошу прощения, мэм, – снова сказала она и направилась в судомойню.
После того как она опорожнила корзины и сунула их Билли с наставлениями принести вместе с картошкой еще помидоров, обсуждение меню возобновилось. Дюши осмотрела остатки отварной птицы, которых, по мнению миссис Криппс, было слишком мало для биточков к обеду, но мадам сказала, что надо добавить яйцо и хлебный мякиш, и тогда получится достаточно. Затем началось обычное для них сражение по поводу сырного суфле. Миссис Криппс, которая стала кухаркой, умея готовить лишь самые простые блюда, тем не менее недавно освоила искусство приготовления суфле и любила блеснуть им по любому, хоть сколько-нибудь серьезному поводу. А Дюши порицала употребление горячих сырных блюд на ночь. В конце концов они сошлись на шоколадном суфле на десерт, поскольку ожидали, что ужин состоится не раньше чем в девять.
– А второй завтрак будет завтра в одиннадцать, с нами сядут за стол двое детей, следовательно, всего восемь персон.
И еще десять в кухне, мысленно добавила миссис Криппс.
– А если на сегодня лосося? Он сохранится в такую погоду?
(Лосося преподнес Уильяму один из товарищей по клубу.)
– Придется подать его холодным, мэм. Я отварю его утром на всякий случай.
– Было бы замечательно.
– А еще я добавила в список огурцы, мэм. Макалпайн говорит, наши еще не дозрели.
– Ничего! Ладно, миссис Криппс, не буду вас задерживать: мне известно, как много у вас дел. Уверена, все будет сделано, как полагается.
И она ушла, оставив миссис Криппс замешивать четыре фунта теста, варить лосося, ставить в духовку два огромных рисовых пудинга, готовить кекс с мадерой, выпекать порцию овсяных лепешек и обдирать с костей и рубить куриное мясо для биточков. Дотти, которая объявилась сразу же, как только услышала, что Дюши ушла, получила нагоняй и была усажена чистить горошек и десять фунтов картошки, а потом мыть огромный бидон, вмещающий восемнадцать пинт парного молока, которое вскоре должны были доставить с соседней фермы.
– И не забудь ошпарить его после того, как вымоешь, иначе все молоко у нас скиснет.
Тем временем наверху горничные Берта и Пегги стелили постели: две большие, под пологами на четырех столбиках, – для Хью, Эдварда и их жен, двуспальную поменьше – для мистера и миссис Руперт, пять узких железных кроватей с тонкими жесткими матрасами для старших детей, постели для нянь, большую детскую кроватку для Невилла и раскладную койку для Лидии. Рейчел заглянула к ним в Розовую комнату и распорядилась поставить еще одну такую же койку для мисс Клариссы. Затем она отсчитала и выдала требуемое количество банных полотенец и полотенец для лица на все комнаты и решила вопрос о том, сколько понадобится ночных горшков.
– Думаю, по два в каждую детскую спальню и по одному на каждую из остальных комнат. У нас найдется столько? – с улыбкой добавила она.
– Только вместе с тем, который не любит мадам.
– Можете поставить его в комнату мистера Руперта. Только к детям не ставьте, Берта.
В детской и Розовой комнате пол был застелен линолеумом, на окнах висели клетчатые шторы, которые Дюши шила в свое время на древнем «зингере» в дождливые дни. Мебель была белой, крашеной, свет давала единственная лампочка в белом стеклянном абажуре под потолком. Эти комнаты считались детскими. Комнаты для братьев Рейчел и их жен выглядели более обжитыми. Там квадратные коврики с окантовкой лежали на полированных полах мореного дерева, пол в Пионовой комнате устилал турецкий ковер. Мебель была из красного дерева, туалетные столики с трельяжами и белыми кружевными накидками, мраморные умывальные столики с фарфоровыми кувшинами и такими же тазами. В Голубой комнате стоял шезлонг, и Рейчел поселила туда Хью и Сибил, чтобы Сибил было где дать ногам отдых, если захочется. При мысли о новом ребенке Рейчел приходила в восторг. Младенцев она обожала, особенно новорожденных. Ей нравились плавные, какие-то подводные движения ручек, капризное поджимание алых, как вишенки, ротиков, взгляд синевато-серых глазок – только что внимательный, а через мгновение уже далекий. Все они были лапочками, все до единого. Рейчел занимала пост почетного секретаря в учреждении под названием «Приют малышей», где заботились о детях младше пяти лет, которые на время или навсегда оказывались никому не нужными. Когда родители, главным образом музыканты или актеры, уезжали на гастроли, они могли оставить здесь своего малыша за умеренную плату. Младенцев, которых просто подбрасывали завернутыми в одеяльца, а иногда и в газеты, или же просто в картонных коробках, растили бесплатно: «Приют» был благотворительной организацией, где постоянно работали медсестра и начальница. Для того чтобы справиться со всеми делами и сэкономить скудные средства, в приюте обучали премудростям ремесла няни молоденьких девушек. Рейчел нравилась эта работа, она создавала ощущение, что приносит пользу, к этому она стремилась больше всего на свете и, поскольку своих детей у нее никогда уже не будет, обеспечивала ей постоянный доступ к младенцам, нуждающимся в любви и внимании. Одной из ее задач было находить желающих усыновить никому не нужных детей, и она со страхом наблюдала, как по мере взросления малышей снижаются их шансы. Порой видеть это было очень печально.
Рейчел прошлась по комнатам для взрослых, убедилась, что ящики комодов застелены свежей бумагой, что золоченые коробочки на тумбочках полны печенья Marie, что бутылки доверху налиты минеральной водой из Молверна, что в шкафах достаточно вешалок для одежды, – словом, проверила все, чтобы по возвращении Дюши из Бэттла доложить, что комнаты готовы, и этим избавить ее от лишних хлопот. Вот только печенье слишком ссохлось, раскрошилось и выглядело неаппетитно. Она собрала коробочки и унесла их в буфетную, чтобы наполнить заново.
Миссис Криппс, удерживая большую форму с пирогом на левой руке, обрезала по краям лишнее тесто черным ножом. Услышав от Рейчел распоряжение для Айлин, она сказала, что будет выдавать старое печенье девушкам ко второму завтраку. В кухне стояла страшная жара. Лицо миссис Криппс, имеющее необычный оттенок – зеленовато-желтый, блестело от пота, ее прямые и сальные черные волосы тонкими прядями выбились из-под огромных невидимок, и когда она близоруко щурилась, наклоняясь к пирогу длинным острым носом, то больше обычного походила на раздувшуюся ведьму. Обрезки теста полумесяцами лежали на припыленном мукой столе, пальцы кухарки имели оттенок сосисок везде, кроме костяшек; она славилась умением замешивать тесто очень легкой рукой. При виде пирога Рейчел вспомнила про малину и попросила какую-нибудь посуду, чтобы собрать ее.
– Корзина для ягод в кладовой, мисс. Сейчас отправлю Дотти за петрушкой, – сказала кухарка, которой не хотелось самой идти за корзиной, однако она знала, что и мисс Рейчел отправлять за ней не следует.
– Я сама возьму, – сразу же ответила Рейчел, и мисс Криппс поняла, что она и впрямь не прочь это сделать.
В кладовой было прохладно и довольно темно, окно прикрывала мелкая цинковая сетка, перед которой висели две густо усеянные мухами липучки. На длинной мраморной плите помещалась еда на всех стадиях своего существования: остатки вырезки под марлевым колпаком, ломти рисового пудинга и бланманже на кухонных тарелках, сладкий творожный десерт в хрустальной вазе, старые, щербатые и выцветшие кувшины с соусом и бульоном, компот из чернослива в форме для пудинга, и на холодке, под окном, – огромный серебристый лосось с осоловелыми после того, как его недавно отварили, выпученными глазами, лежал, словно приземлившийся цеппелин. Корзина для ягод стояла на сланцевых плитках пола, бумагу, которой она была застелена, сплошь покрывали алые и пурпурные пятна сока.
Едва Рейчел открыла входную дверь и шагнула в старый сад при коттедже, на нее волной обрушились жара, гудение пчел и треск мотора газонокосилки, ароматы жимолости, лаванды и безымянных старомодных вьющихся роз оттенка персиков со слоновой костью, густо увивающих веранду. Альпинарий Дюши, ее очередная гордость и краса, пестрел живыми ковриками, подушечками и яркими пятнами цветов. Рейчел повернула направо, по дорожке вокруг дома. К западу от него крутой склон заканчивался теннисным кортом, который как раз косил Макалпайн – в соломенной шляпе с черной лентой, брюках с узкими и круглыми, как дудочки, штанинами и, несмотря на жару, в пиджаке. Это потому, что его могли увидеть из дома; в огороде он обычно работал без пиджака. Заметив ее, он остановился, на случай, если она захочет что-нибудь сказать ему.
– Чудесный день! – крикнула она, и он жестом благодарности прикоснулся к своей шляпе.
Чудесный, да только не для всех, подумал он. Своими газонами он гордился, но если все они будут постоянно топтаться по ним, глазом моргнуть не успеешь, как от газонов ничего не останется. Он не доверял Билли газонокосилку, которую заедало, стоило только Билли взглянуть на нее, и вместе с тем тревожился за свой лук-порей и жалел времени, потраченного на ходьбу туда-сюда и высыпание обрезков травы в тачку. А мисс Рейчел он одобрял и не возражал против того, чтобы она собирала его малину, к которой она и направлялась, судя по корзинке в руке. Она никогда не оставляла сетку от птиц открытой, не то что некоторые. Симпатичная дамочка, честная и серьезная, хоть и чересчур худая; замуж бы ей, если, конечно, она сама не против. Он взглянул на солнце. Самое время попросить у миссис Криппс чашечку чаю; вот у нее нрав крутой, что есть, то есть, зато чай заваривает вкусно и как надо…
Билли, присев на корточки между цветочными бордюрами, подстригал траву вдоль краев. Садовыми ножницами он орудовал неуклюже, раскрывал их слишком широко и закрывал слишком энергично, тратя лишние силы. По одному и тому же месту он проходился несколько раз, чтобы оно выглядело аккуратно, иначе мистер Макалпайн возьмется переделывать его работу. Иногда вместе с травой он срезал кусок торфа, и тогда его приходилось пихать на место и надеяться, что старик не заметит. Он намозолил руку, кожа с правой ладони слезла, и время от времени он лизал ее, грязную и соленую от пота.
Он предложил бы заняться газонокосилкой, но об этом и речи быть не могло после того, как эта штуковина заглохла у него (он ничего такого не сделал, просто ее пора было чинить, но виноватым все равно оказался он). Порой работать оказывалось хуже, чем учиться в школе, а он-то думал, что все его беды кончатся, как только он бросит учебу. Раз в месяц он бывал дома, мама хлопотала вокруг него, но сестры уже поступили в услужение, братья были гораздо старше, а отец все твердил, как ему повезло учиться ремеслу под началом мистера Макалпайна. Проходило несколько часов, и он не знал, чем себя занять, и скучал по друзьям, которые все работали кто где. Делать что-нибудь один он не привык; в школе они целой компанией ходили на рыбалку или в сезон собирали хмель, чтобы подработать. А здесь никаких компаний не было. Разве что Дотти, хотя она девчонка, потому он никак не мог понять, как с ней себя вести, и вдобавок она считала его мальчишкой, хотя он вроде как делал мужскую работу, во всяком случае, на хлеб себе зарабатывал, как и она. Иногда он подумывал поступить на флот или в водители автобуса; автобус лучше, потому что на них ездят леди; нет, он будет не водителем, а кондуктором, чтобы глазеть на их ноги, сколько захочет…
– Сразу видно, что ты стараешься, Билли.
– Да, мэм, – он лизнул волдырь, и она сразу же увидела его.
– Какой ужас! Когда придешь на ужин, разыщи меня, я тебе заклею руку пластырем. – И потом, заметив, как он встревожился и в то же время смутился, добавила: – Айлин скажет тебе, где меня найти, – и направилась дальше. Вот она – в самый раз, только ноги у нее слишком тонкие и неровные, но ведь она же старая, как мама, а так вообще настоящая шикарная леди.
Уильям Казалет провел утро так, как он особенно любил. Расположился с газетой у себя в кабинете, темном и заставленном массивной мебелью (скидок на то, что здесь в прежнем коттедже располагалась маленькая гостиная, он не делал), и предался приятным тревогам, размышляя о том, что страна катится в тартарары: этот малый Чемберлен, похоже, не слишком преуспел по сравнению с тем, другим малым, Болдуином. Немцы, похоже, – единственный народ, который умеет наводить порядок. Жаль, что у Георга VI не было сыновей, и, кажется, с уходом он слегка припозднился. Если государство в Палестине все-таки появится, вряд ли туда уедет столько евреев, чтобы для бизнеса хоть что-нибудь изменилось. Евреи были его главными конкурентами в торговле лесом и чертовски хорошо знали толк в этом деле, но ни у кого из них не было таких запасов древесины твердых пород, как в компании «Казалет»: ни по качеству, ни по разнообразию. Огромный стол Уильяма был завален образцами шпона из альбиции, андаманского падука, ксилии, эбенового дерева, грецкого ореха, клена, лавра и палисандра; эти предназначались не для продажи, ему просто нравилось иметь их под рукой. Он часто заказывал шкатулки из первых спилов шпона, сделанных из какого-нибудь особенно любимого бревна, которое выдерживалось годами. Таких в кабинете насчитывалось не меньше дюжины, и еще больше хранилось в Лондоне. Помимо них, в кабинете помещался яркий, красный с синим, турецкий ковер, книжный шкаф с застекленными дверцами, подпиравший низкий потолок, несколько стеклянных витрин с огромными чучелами рыбин в них (он очень любил рассказывать, как выловил их, и регулярно возил к себе новых гостей для этой цели), и наконец, свет заслоняли расставленные на подоконниках большие вазоны с алой геранью в непрестанном цвету. По стенам в три ряда висели гравюры: охотничьи, с видами Индии, с батальными сценами – сплошь дым, алые куртки и мундиры, белки глаз вздыбленных коней. Прочитанные газеты накапливались стопками на стульях. Тяжелые графины, наполовину полные виски и портвейном, стояли на инкрустированном столике рядом с бокалами и стаканами. Сандаловая статуэтка индуистского божка, подарок одного раджи и память о поездке в Индию, помещалась на шкафу с неглубокими ящиками, в которых он хранил свою коллекцию насекомых. Часть стола занимали разложенные планы перестройки конюшен: с двумя гаражами внизу и квартирой для Тонбриджа и его семьи, жены и маленького сына, – вверху. Строительство было уже в разгаре, а он все думал, как бы усовершенствовать проект, и в конце концов послал за подрядчиком Сэмпсоном, чтобы показать все на месте. Одни из четырех часов пробили половину. Уильям поднялся, снял твидовую кепку с крюка за дверью и неторопливо направился в конюшни. Шагая, он вспоминал того славного малого, с которым познакомился в поездке… как бишь его? Кажется, начинается на К – ладно, потом выяснится, когда они приедут на ужин; естественно, миссис Как-ее-там тоже приглашена. Вот только он никак не мог вспомнить, предупредил о гостях Китти или нет; в сущности, если не помнил, то, скорее всего, не предупредил. Надо бы разжиться портвейном, Taylor № 23 как раз сгодится.
Два крыла конюшен сходились под прямым углом. В денниках левого он держал своих лошадей, правое частично было перестроено. Рен чистил его каурую кобылу Мэриголд; еще не дойдя до двери, Уильям услышал ритмичный успокаивающий шорох. Сэмпсон еще не появлялся. Другие лошади, услышав его шаги, затоптались на соломе. Уильям любил своих лошадей, совершал верховую прогулку каждое утро с тех пор, как себя помнил, и держал одну из них, серого жеребца Уистлера ростом в шестнадцать ладоней, в платной конюшне в Лондоне. Теперь Уистлер был здесь же в деннике, и Уильям нахмурился.
– Рен! Я же велел тебе выпустить его. У него каникулы.
– Сначала мне надо поймать того пони. Если выпущу этого, мне того нипочем не поймать.
Фред Рен был невысоким, жилистым и крепким. Выглядел он так, словно все в нем сжали; из конюшенного мальчишки он дорос до жокея, но после неудачного падения остался хромым. Уильяму он служил почти двадцать лет. Раз в неделю он напивался до такого состояния, что оставалось загадкой, как он умудрялся взобраться по лестнице на сеновал, где спал. Об этом поведении Рена знали, но смотрели на него сквозь пальцы, поскольку в остальном он был отличным конюхом.
– Миссис Эдвард тоже приедет, да?
– Сегодня. Все приедут.
– Вот и я слышал. Миссис Эдвард славно управляется с этой каурой. Приятно посмотреть на нее верхом. Я мало видывал таких, как она.