Перевод с подстрочника Чижов Евгений
Не верила она и в его бескорыстие и, осмелев от расточаемых Тимуром похвал, начинала даже сама провоцировать. Однажды, когда Касымов был у них в гостях, она первой предложила ему выпить на брудершафт, а потом, сделав вид, что устала от разговоров, включила музыку и, махнув в сторону Печигина рукой («Ты всё равно не умеешь»), позвала Тимура танцевать. Вставая с дивана, она как-то наискось повела плечами, точно выскальзывая из той своей формы, которую до этого момента тщательно блюла, при этом её слегка качнуло, хотя выпили они в тот вечер не так уж много. Но ей много было и не нужно, а Касымов пьянел (или делал вид, что пьянеет) от одного её присутствия. Он был ниже её почти на голову, но танцевал отлично, мощно двигаясь только начинавшим тогда полнеть телом и так и этак лихо вращая Полину. Она удивлённо и радостно вскрикивала на особо крутых поворотах, а Тимур оглядывался на Печигина и подмигивал.
Женщины окружали его всегда, Олег помнил, что даже в школе он пользовался постоянным успехом у одноклассниц, а позже не раз видел Касымова то с одной, то с другой, то сразу с двумя одновременно. Его неизменная уверенность, что всё здешнее лишено какой бы то ни было ценности, притягивала к нему тех, кто только и ждал повода махнуть на всё рукой и чувствовал в Тимуре обещание разом избавить их от вязкой тяжести жизни. В те годы, предшествовавшие отъезду в Коштырбастан, он был как смерч с воронкой пустоты посредине, отрывавший от земли всё, что втягивал в себя. Правда, как далеко заходили его отношения с женщинами, Печигину было неясно – в свою частную жизнь Тимур никого не пускал. В кафе на «Пролетарской» Касымов отзывался о женщинах по большей части пренебрежительно: «Они просто-напросто копировальные машины природы – только и ждут случая, чтобы воспроизвести тебя в каком-нибудь увешанном соплями недоноске! А любовь служит им смазкой». Поэты слушали его кто одобрительно, кто с усмешкой, а он, не обращая на их реакцию особого внимания, знай себе вещал: «Секс – это жалкий паллиатив, компромисс между подчинением и расчленением, то есть между искусством и преступлением: чужое тело требует либо покориться ему и воспроизвести кистью, карандашом, резцом скульптора или фотокамерой, либо победить и тогда разрушить его, развалить на части!» После таких (и множества подобных) фраз можно было подумать, что Касымов какой-то радикальный извращенец и обычные отношения с противоположным полом его интересуют в последнюю очередь, но Печигин знал его слишком давно, чтобы судить о нём по словам, поэтому нисколько не удивился, когда, незадолго до переезда в Коштырбастан, тот познакомил его с молодой женой, которую нашли ему родители, – окончившей МГУ красивой двадцатидвухлетней коштыркой из хорошей семьи. Крайние высказывания Тимура объяснялись не столько желанием произвести впечатление на слушателей, сколько его искренней тягой к любым крайностям. То, что они часто исключали друг друга, его не смущало. Ничто Касымов не отстаивал так истово и не воплощал так последовательно, как право человека противоречить самому себе. То он утверждал, что ислам должен заменить исчерпавшее себя христианство и спасти мир от буржуазной заразы, то доказывал, что ислам сам нуждается в спасении от клерикалов и законников, то предрекал неизбежную мировую революцию, то пришествие новой расы господ, то объявлял сверхчеловека единственным выходом из человеческой ситуации, то называл его концом человека и его смертью. Вообще идея сверхчеловека была его коньком ещё со студенческих лет, когда, учась на философском, он взялся писать работу о сравнении ницшеанского bermensch’a с «аль-инсан-аль-камилом» – «совершенным человеком» суфийских мистиков. С тех пор этот «аль-инсан-аль-камил» не сходил у него с языка. Печигин и его приятели в кафе на «Пролетарской» столько узнали о его предполагаемых свойствах и качествах, как если бы он приходился Тимуру близким родственником. Своё представление о нём он описывал им так:
– Вспомните самое сильное вдохновение, какое когда-либо у вас было. Увеличьте это состояние в тысячу или в десять тысяч раз – цифры здесь уже не имеют значения – и вообразите человека, для которого это было бы обыденностью, его естественным уровнем существования. Который испытывал бы такое вдохновение не от случая к случаю, а постоянно, ежеминутно! Это и есть совершенный человек – мост, или, по словам ибн Араби, перешеек между мирами Мульк и Малакут, между дольним и горним, ничем не замутнённое зеркало творящей силы мироздания! Для такого человека нет невозможного!
Работу о нём Тимур так и не дописал, но до того основательно освоил тему, что, впервые увидев президента Гулимова, сразу и без труда разглядел в нём максимально возможное приближение к образу «совершенного человека» – а может быть, и его самого.
Но в тот вечер, когда в гостях у Печигина он пил на брудершафт, а потом танцевал с Полиной, до этого было ещё далеко. «Аль-инсан-аль-камил» оставался абстракцией в голове Тимура, и никому из них троих не могла прийти мысль, что он когда-либо воплотится в реальности. Глядя на рьяно отплясывавшего Касымова, трудно было заподозрить в нём теоретика и будущего толкователя «совершенного человека». Смеша Полину, он изображал то испанского кабальеро, то ковбоя с Дикого Запада, то ещё кого-нибудь и, оборачиваясь к Олегу, подмигивал. Полина тоже то и дело смотрела на него через плечо Тимура. Они оба помнили о нём, оба поддразнивали его, но это было не обидно, Печигину даже казалось, что они танцуют больше для него, чем для себя. Его отношения с Полиной (как и дружба с Тимуром) никогда не были лёгкими, и довольно скоро им пришёл конец, он остался один и ни с чем, – но в тот вечер им было легко втроём. Одна мелодия сменяла другую, Полина смеялась, танцуя, точно шаривший по ней взгляд Касымова действовал на неё, как щекотка, она захлёбывалась своим смехом, запрокидывала голову, будто купалась в нём; наконец она оступилась, Тимур кинулся её ловить, Олег тоже вскочил с дивана помочь ему, но она всё-таки упала, потому что хотела упасть, рухнуть на пол, чтобы ничто не мешало покатываться со смеху. И они хохотали все вместе, сидя на полу, прислонясь кто к чему, заражая друг друга приступами смеха, и никак не могли успокоиться. И уже не вспомнить теперь, глядя в потолок большого дома старшего референта министра путей сообщения Коштырбастана, отправленного советником посла в Бельгию, и прислушиваясь к непривычным звукам коштырской ночи (кажется, по соседству держали животных, овец или коз, – Печигину иногда слышалось в темноте какое-то блеяние), что же в тот вечер было такого смешного?
С утра Печигин засел за перевод, но работа не пошла: длинные периоды Народного Вожатого, которые Олег безжалостно выкручивал, загоняя в нужный размер, хрустели суставами, не поддаваясь, ему казалось, что он ломает строки стихов об колено. Наконец, пробившись несколько часов впустую, он плюнул и вышел на улицу. Дневной жар, почти не ощущавшийся в доме, дохнул ему в лицо. Небо, стены, дувалы, асфальтовая дорога – всё было серым или белым, не сожжённые солнцем краски оставались только в одежде редких прохожих, да ещё две чёрные козы паслись на клочке травы напротив дома, укрывшийся в тени тутовника козопас приглядывал за ними вполглаза. Хотя центр города был близко, козы никого не удивляли, прохожие не обращали на них внимания. (Позже Олег узнал, что во время гражданской войны многие горожане покинули страну, а на их место, купив за бесценок освободившиеся дома и квартиры, въехали жители кишлаков, привезя с собой не только свой скарб и привычки, но и животных. Теперь пасущихся овец, коз или ишаков можно было встретить во дворах в двух шагах от возводимых высотных зданий.) Печигин спросил у проходившей мимо женщины, где ближайший рынок, и пошёл, куда она махнула рукой.
На рынке было людно, продавцы, поймав взгляд Олега, начинали зазывать его, отделаться от них было нелегко, поэтому он шёл между рядами, стараясь не задерживаться. Громоздившиеся на прилавках овощи и фрукты – помидоры, клубника, персики, сливы – были огромными, сочащимися цветом, спелостью, светом, точно он попал в павильон ВДНХ советских времён, где были собраны рекордные экземпляры всего, что можно вырастить на земле. Да и сами коштыры, заляпанные солнечным блеском, скалящие в зазывных улыбках золотые зубы, напоминали о безвозвратно канувшей эпохе дружбы народов. Расплачиваясь за купленные овощи, Олег заметил в дальнем конце ряда высокого мужчину, похожего на прятавшегося в тени тутовника у его дома козопаса. На его потном лице лежал слепой блик света, поэтому полной уверенности у Печигина не было, да и пастуха, выходя из дома, Олег едва разглядел, и всё же, когда тот возник неподалёку во второй, а потом в третий раз, сделалось не по себе: пастух за ним как будто следил. Чтобы проверить, Олег перешёл в ту часть рынка, где торговали золотом. И продавцами, и покупателями здесь были только женщины: одни сидели за прилавками, лениво перебирая разложенные на тёмном бархате украшения, другие приценивались, торговались, спорили, примеряли. Мужчин тут можно было пересчитать по пальцам, поэтому неспешно идущего между рядами женщин козопаса Печигин заметил сразу. Может, это Тимур приставил человека охранять его? Вряд ли. Зачем скрывать от Олега его охрану? Рынок был полон народа, но Печигин вдруг почувствовал себя до ужаса одиноко. Нет, этот небритый тип в мятой рубахе навыпуск следовал за ним не для того, чтобы охранять, а с какой-то неизвестной Олегу целью. Он не торопился, уверенный, что Печигин никуда не денется. Олег быстро вышел с рынка и свернул в безлюдный переулок. Если козопас пойдёт за ним дальше, не останется сомнений, что это не случайное совпадение, которым ещё можно было объяснить встречу на рынке.
Олег встал к стене в узкую тень второго этажа, выступавшего над первым, – единственное укрытие среди раскалённого белого камня. Двухэтажные старые дома выходили в переулок глухими стенами и ведущими во внутренние дворы деревянными дверями в круглых железных бляхах. Напротив Олега торчало из бугристого асфальта засохшее дерево без листьев, выглядевшее на фоне стены чёрной ветвящейся трещиной в кладке. Под деревом валялся стоптанный ботинок, в пяти шагах стоял трёхколёсный велосипед без руля и колёс, дальше, у стены, смятая пивная банка – не вещи, а останки вещей, обглоданные светом, брошенные здесь наедине со своими тенями: мир, высвеченный до дна, в котором некуда спрятаться. Козопас возник у входа в переулок и остановился в задумчивости, со сжатыми в позолоченную гримасу морщинами на обрюзгшем лице. Он стоял, наверное, с минуту, покзавшуюся Олегу бесконечной, точно свет, достигнув яркости фотовспышки, превратил это невыносимо растянувшееся мгновение в моментальный снимок, застывший навсегда. Но даже поднимавшийся страх оставался на этом пекле вялым, недопроявленным. Наконец пастух кивнул (похоже, у него была привычка разговаривать с самим собой) и, не зайдя в переулок, тронулся дальше по улице.
Печигин ещё около часа бродил по переулкам Старого города, слишком узким в этой его части для транспорта, натыкаясь то на стайки детей, прекращавших при его приближении стучать мячом (видно, иностранцы заходили сюда нечасто), то на нищих на перекрёстках, протягивавших к нему коричневые руки. Нищие выглядели такими старыми, точно были одного возраста с окружавшими их щербатыми камнями. Несколько раз ему попадались сломанные автоматы для газированной воды, стоявшие здесь, очевидно, с советских времён, но до того обшарпанные, что смотрелись едва ли не ровесниками запертых и полуразрушенных средневековых мечетей. Всё в этих мёртвых от жары кварталах казалось бесконечно древним, только полуголые дети играли в свои игры, не подозревая об усталости и исчерпанности этого мира. Скоро Печигин заблудился, и ему пришлось дважды спрашивать дорогу, прежде чем удалось выйти на улицу, ведущую к дому. Ориентиром в лабиринте пыльных переулков ему служила рука Народного Вожатого с голубем на ладони, возносившаяся над крышами и видная почти отовсюду. Когда Олег добрался наконец до дома, козопас уже сидел под тутовником и даже не посмотрел в его сторону.
На вечер Олег был приглашён к Касымову. Тимур предлагал прислать за ним своего водителя, но Печигин сказал, что доберётся сам – до дома Тимура был прямой автобус. Он уже стоял на остановке, когда подошёл Олег, все сиденья были заняты. Водитель куда-то отлучился, а пассажиров всё прибывало. Печигин вошёл и скоро был плотно сжат спереди и сзади, а в салон упорно и молчаливо лезли всё новые люди. Коштыры терпеливо уминались и тихо потели, никто не ругался и не жаловался. Смуглые, тускло отсвечивающие лица, готовые терпеть тесноту столько, сколько понадобится, окружали Олега со всех сторон. В левый бок ему упиралась полная, жгуче черноволосая женщина в малиновом халате с громадными розами, он ощущал рёбрами удары её тяжёлого сердца, бившего в него глухим ватным тараном. С другой стороны налегал мужчина с наголо стриженной головой, похожей на литой снаряд, – так мало места занимали на его длинном лице мелкие черты. Пытаясь повернуться, Печигин въехал ему локтем куда-то в ёкнувшую мякоть, извинился, тот мутно взглянул на Олега сквозь заливавший глаза пот и что-то произнёс по-коштырски. Вместо Печигина ему ответила женщина в малиновом халате, и между ними через голову Олега завязался разговор, Печигин был уверен, что о нём. Хотя на улицах изредка встречались русские лица, в автобусе он был единственным не коштыром: это был крайний предел его погружения в чужеродную среду, и давление, которое он испытывал, казалось силой, с какой среда его вытесняла. И, как идущий на глубину водолаз слышит в скафандре лишь собственное гулкое дыхание, так и он был оглушён своей чужестью, то есть самим собой, своим отличием от коштыров, ощущавшимся тем острее, чем сильнее они его сжимали. Ему представилось, что все до одного пассажиры обращают на него внимание, только виду не подают, и каждый спрашивает себя, что он здесь делает. Наконец появился водитель, включил музыку – высокий мужской голос принялся выводить жалобные рулады, – и автобус тронулся. Когда отъехали от остановки, Олег заметил за углом дома сидевшего в тени на корточках козопаса. Провожая взглядом автобус, он разговаривал по мобильному телефону.
Дверь Печигину открыла женщина в джинсах и безрукавке, выглядевшая совсем молодо, если не замечать её усталых глаз. Но Олег заметил сразу – это было первое, что отличало её от той Зины, жены Тимура, которую он знал в Москве и последний раз видел лет восемь назад. Тогда они успели стать почти друзьями – с ней было легче, чем с Касымовым, она была ровной, открытой, за её словами не сквозила постоянная ирония, ей было легко доверять. Она поступила в аспирантуру МГУ и совсем не хотела уезжать в Коштырбастан, не разделяя Тимурова энтузиазма по поводу президента Гулимова и ждущего страну грандиозного будущего. Но слово мужа – закон, и вот она здесь, мать двоих уже в Коштырбастане родившихся детей, хозяйка большого дома; Москва, сказала Зина, город, где она выросла, ей больше даже не снится.
– А прежде снилась?
– Долго. Но знаешь, когда ты тут из года в год, остальной мир не то чтобы вовсе перестаёт существовать, но как-то… совсем становится далёким. Мы здесь очень отдельно живём. Раньше меня ещё тянуло посмотреть, что у вас там нового, – муж ведь часто ездит, рассказывает, – но сперва дети не отпускали, а теперь уже и не тянет.
– Совсем?
– Почти…
Она улыбнулась. Печигин не ожидал, что будет так рад её видеть. Боялся, что едва узнает. И как только эти женщины ухитряются проходить сквозь годы, не меняясь? Наверное, надо было погрузиться в чужую и незнакомую жизнь Коштырбастана, чтобы встреча здесь – словно по ту сторону времени – с оставшимся прежним человеком из прошлого так обрадовала. Тимур задерживается в редакции, сказала Зина, будет через полчаса-час. Предложила кофе. Олег отказался: пить кофе в такое пекло?! (Хотя в затемнённой комнате было не жарко.) Нет уж, спасибо.
– Разве это пекло? Вот через месяц, в июне, будет настоящая жара, – она вздохнула и посмотрела в сторону окна, прищурившись, точно пробивавшийся между шторами свет причинял глазам боль. – А сейчас для нас ещё прохлада.
Сказав, что плохо спала ночью, Зина заварила кофе себе, а Печигину достала из холодильника минеральную воду, кинула в неё лёд. Потом села, словно эти несколько движений её утомили, положила на стол перед собой свою тонкую тёмную руку. Раньше в ней этой усталости не было. И ещё изменился рот: губы сжались в узкую линию, не раскрываясь даже при улыбке, как будто она привыкла молчать целыми днями.
Выпив кофе, Зина встала, чтобы показать Олегу дом. Они пошли через вереницу затемнённых комнат, расположенных, как и в доме референта министра, где жил Печигин, вокруг внутреннего двора. По стенам было много ковров, кишевших растительными или геометрическими орнаментами, глухо тлевшими в полумраке огнём своих горячих красок. «Это текинский… – пояснила Зина тусклым голосом музейного экскурсовода, – это эрсари… солар… ходжари…» На коврах висело старое оружие, музыкальные инструменты, в лучах света роились цветные ворсинки. Зина провела на ходу пальцем по дутару, показала, сколько собрала пыли.
– Здесь повсюду пыль, как с ней ни борись…
Безнадёжная борьба с пылью отнимала, похоже, большую часть её сил. Весь этот антиквариат был для неё лишь скопищем напрасно пылившейся рухляди.
– Это Тимур всё покупает, да ещё дарят ему. У нас это принято. Скоро совсем девать будет некуда.
В его большом кабинете книжные полки громоздились до потолка, но на столе ни клочка бумаги, ни следа того, что хозяин здесь бывает.
– Он же на службе с утра до вечера, – объяснила Зина. – А дома работает по ночам в своей спальне. Но туда лучше не заходить.
– Может, хоть заглянем?
Она приоткрыла дверь в комнату, большую часть которой занимала огромная расстеленная кровать, заваленная книгами, листами бумаги, газетами, журналами. Там же, среди складок шёлкового одеяла, были тарелки с остатками пищи, чашки, стаканы, заткнутая пробкой бутылка вина.
– Представляешь, он никому не даёт здесь убираться! Тут у него свой какой-то порядок, к которому мы, женщины, не должны прикасаться. Однажды Лейла по наивности здесь прибрала, так он её чуть не убил! Орал, как ненормальный, швырял в нас всем, что под руку подворачивалось. И мне тоже досталось, я оказалась виновата, что её не предупредила.
– Лейла – это домработница?
– Лейла – это наша младшенькая, как я её называю. Он что, не говорил тебе, что взял молодую жену?
Печигин изумлённо покачал головой: если б Тимур упомянул об этом, он не мог бы пропустить такого мимо ушей.
– Она хорошая девочка, мы с ней ладим. Скоро Тимур её с английских курсов привезёт – он за ней по пути с работы заезжает, – познакомишься. Ей, кстати, твои стихи очень понравились. А вот её комната.
Зина открыла дверь. Со стен на них глядели большие плакаты коштырских эстрадных певцов с приторными леденцами вместо глаз.
– Что ты хочешь, ей же ещё восемнадцати нет. Наверное, думаешь, как я отнеслась к тому, что Тимур ещё раз женился? У нас это обычное дело. У многих людей его уровня не две, а три, бывает, что и четыре жены. Конечно, я думала, что у нас с ним будет всё по-другому. Но мало ли что я думала… Пусть лучше так, чем любовницы…
Зина говорила это, не глядя на Олега, отвернувшись к окну. Полоса света легла наискось на её смуглое лицо.
– Ты работаешь?
– Нет, – она пожала плечами. – Зачем? Тимур хорошо получает. Вполне достаточно.
– Мне казалось, для тебя это важно. Ты же хотела заниматься наукой…
– Никому тут моя наука не нужна. Институт давно закрыли, сотрудники занимаются кто чем. Кто уехал, кто на рынке торгует… Да что наука… У меня вообще часто бывает чувство, что ничего, кроме Народного Вожатого, не имеет тут значения.
Окно, у которого они стояли, выходило на площадку перед домом, и они видели, как подъехала машина Тимура. Водитель открыл дверь сначала Касымову, потом молодой женщине в голубом платье с блёстками. Она распрямилась, разминая тело, вытянула вверх руки, и Тимур, смеясь, обнял её и уткнулся лицом в открывшуюся подмышку. Не прекращая обниматься, они пошли к двери.
– Никакого значения… – повторила Зина устало. – Знаешь, сколько тут во время войны погибло? Чуть не четверть населения. Но никто в мире об этом не знает и не помнит. Для внешнего мира нас как будто бы и нет…
Раздался длинный и радостный звонок в дверь, потом второй, нетерпеливый.
– Идём открывать?
– Прислуга есть, откроет. Да, ещё хотела тебе сказать: не называй меня при муже Зиной. Меня ведь Зейнаб зовут, это я в Москве себе имя на русский лад переделала. Уже давным-давно никто меня так не звал.
В платье с блёстками, с массой цепочек, колец и браслетов, Лейла выглядела как актриса из индийского кино. Из болливудских фильмов брала она, похоже, и свои жесты, и манеру широко распахивать и прищуривать глаза. Когда Лейла говорила (а делала она это много и охотно, несмотря на неодобрительные взгляды Зейнаб, по-детски радуясь тому, что находится в центре внимания и может заставить себя слушать), казалось, она вот-вот запоёт и тут же пустится в пляс. Зейнаб относилась к ней снисходительно, с покровительственным материнским терпением, Тимур открыто и счастливо любовался, а Печигин удивлялся про себя, как может не раздражать его этот инфантильный и слащавый театр; впрочем, он же всегда без меры любил сладкое (вспомнились козинаки и рахат-лукум в карманах школьной формы Касымова, его вечно липкие от сладостей пальцы).
Прислуга – стеснительная женщина лет пятидесяти с большими руками, которые она, когда не работала, не знала, куда деть, и они неловко висели вдоль тела, – привела с улицы детей: семилетнего мальчика и совсем маленькую девочку (Зейнаб сказала Олегу, что ей нет четырёх), заворожённо не спускавшую с Печигина глаз. Дети по-русски почти не говорили, знали только отдельные слова, по просьбе отца мальчик, не глядя на Олега, пробормотал себе под нос: «Тра-твуй-те».
Ужинать сели не в «европейской» гостиной со столом и стульями, а в соседней комнате, на курпачах вокруг дастархана. Прежде чем принесли еду, Тимур вышел переодеться, и, пока его не было, Лейла решила высказать Печигину своё восхищенье его стихами.
– Неужели вы это всё сами написали! Просто невероятно!
Она даже попыталась что-то процитировать, но, конечно, забыла. Морщила лоб, вспоминая, расстроенно оттопыривала нижнюю губу – при этом в ней была неколебимая уверенность, что какую бы глупость она ни ляпнула, всё равно это не может не нравиться. Но Олег не спешил прийти ей на помощь (он и сам плохо помнил свои давние стихи), и ей оставалось только улыбаться и сиять глазами, чувствуя, что её обаяние даёт сбой. Казалось, она могла по необходимости прибавлять или уменьшать это сияние, как свет в лампе с реле. Заполняя паузу, оно быстро приближалось к многозначительному, почти уже неприличному максимуму, когда вернулся Касымов в зелёном, расшитом серебром халате.
– Нравится? – Он продемонстрировал Олегу тонкость шитья. – Помнишь мою коллекцию английских клубных блейзеров и прочего в таком духе? Теперь всё это давно на свалке. Теперь у меня собрание настоящих чапанов на три шкафа! А ещё тюбетейки есть – со всей Средней Азии!
Прислуга внесла плов с зирой и барбарисом, лепёшки, зелень, воду для рук и отдельно мясо, которое Касымов сам, как полагается хозяину, накрошил в тарелку гостя. Он явно придавал значение тому, чтобы всё было «как полагается». И скоро то, что на первый взгляд представлялось Печигину этнографическим маскарадом, стало вполне естественным: обстановка, выглядевшая до прихода Тимура довольно музейной, с его появлением обнаружила полное соответствие владельцу, а сам он гораздо лучше смотрелся разлёгшимся в чапане на курпачах, чем с ноутбуком на коленях. И что может быть естественнее, чем две жены по сторонам поднимающего полную пиалу коньяка мужа?!
Такие с виду разные – сдержанная, умная Зейнаб и болтливая Лейла, – они постепенно обнаруживали, на взгляд Печигина, несомненное сходство. Оно проявлялось, например, в том, как аккуратно, словно демонстрируя хорошее воспитание, обе ели, тщательно вытирали губы, мыли пальцы в чашке с розовыми лепестками. Возникало ли это сходство из того, что обе принадлежали одному мужчине, или просто Лейла, когда ей не хватало образцов из индийских фильмов, подражала старшей жене, Печигин решить не мог. Но и в Зейнаб рядом с Лейлой открывались черты, которых в Москве Олег за ней не замечал: властное настаивание на своём, видное даже без слов, в одних жестах, вкус к украшениям. В Москве она одевалась очень просто, а здесь, выйдя перед ужином к себе, вернулась в вечернем платье, увешанная цепочками и браслетами ещё больше, чем Лейла, с брошью на груди, рубин в которой (если только это был рубин – Печигин плохо разбирался в драгоценных камнях) отливал таким же тёмным винным цветом, что и камень в перстне на безымянном Касымова. Хотела показать Олегу, что муж ей не пренебрегает и дарит не меньше, чем новой жене? Когда Тимур принялся по третьему разу разливать коньяк себе и Печигину, Зейнаб решительно пододвинула свою пиалу (до этого женщины спиртного не пили). Касымов вопросительно взглянул на неё, она кивнула, и он без слов налил доверху.
– И мне! И мне! – немедленно потребовала Лейла.
Касымов возмутился было, но вынужден был сдаться и плеснуть коньяка ей тоже.
– Ничего не поделаешь, – сказал он Олегу. – Всё должно быть поровну. Справедливость – весы Аллаха на земле.
Прислуга спросила, какой заваривать чай, и Касымов принялся перечислять сорта чая, предоставляя выбор Олегу: с имбирем, шафраном, мятой, корицей, кардамоном… Печигин сказал, что ему всё равно.
– Как это «всё равно?» Тебе безразлично, какой пить чай? Что тогда тебе не безразлично? – преувеличенно удивился Тимур. – Это у вас там, в России, всё равно: водки дерябнул – и вперёд, к победе коммунизма. Или капитализма, не имеет значения. Главное, вперёд – мимо жизни, мимо её вкуса, её запаха, её…
Подняв руку, он пошевелил пальцами (кроме безымянного, перстень с камнем был ещё и на указательном), как будто нащупывая ускользающую, растворяющуюся в воздухе невидимую субстанцию жизни.
– Ведь в основе своей жизнь – это наслаждение. Нужно только достигнуть этой чистой основы и не дать загрязнить её лишними словами, бесполезными мыслями и никчёмными идеями… Посмотри на эти ковры – в рисунке каждого простой орнамент, несколько основных элементов, повторяющихся снова и снова. Орнамент – это искусство повторения, а повторение – искусство наслаждения. Самое подлинное удовольствие мы получаем от возвращения – вкуса, запаха, мелодии, воспоминания. Первая встреча сама по себе ещё ничто, лишь повторение дает возможность вникнуть, распробовать, войти во вкус…
Говоря, Касымов левой рукой гладил волосы Зейнаб, а правая целиком накрывала маленькую ладонь Лейлы.
– Орнамент лежит в основе жизни, созданной для наслаждения, из века в век повторяющей одни и те же узоры. И только однажды в несколько веков, может быть, раз в тысячелетие приходит человек, родившийся для того, чтобы заменить старые, стёршиеся узоры новыми. Раз в тысячелетие – а не так, как на Западе, где это норовит сделать едва не каждый! Поэтому и основа жизни там забыта, замусорена, завалена хламом слов и идей, а сама жизнь давно никому не в радость!
Касымов потянулся за полотенцем, заменявшим салфетки, и Зейнаб тут же – с неожиданной для Олега поспешностью – вложила полотенце ему в руку, точно только и ждала, когда он изъявит какое-нибудь желание, чтобы первой его исполнить. Тимур вытер рот, но улыбка, с которой он благодарил Зейнаб за плов (по случаю гостя готовила не прислуга, а она сама), всё равно получилась масляной, лоснящейся.
– Этот раз в тысячелетие рождающийся человек, конечно, президент Гулимов?
Тимур не стал отвечать Печигину. Вместо ответа он попросил сына снять со стены дутар и начал перебирать струны.
– Это моя любимая песня на его стихи. Сейчас попробую перевести. Может, тогда ты поймёшь…
Он задумался, отпил ещё коньяка, снова старательно вытер губы, словно затем, чтобы не произносить слова Народного Вожатого жирным ртом.
- Звёзды, не бойтесь, приблизьтесь.
- Я знаю, как вам одиноко.
- Как холодно в вашем глухом и пустынном
- космосе. Я вижу вашу зябкую дрожь
- на сквозняках, задувающих из чёрных дыр,
- на ледяных галактических ветрах,
- бросающих вам в глаза пыль метеоров,
- прах умерших планет, пепел сгоревших миров.
- Я слышу, как воют в ушах эти громадные ветры,
- шевеля мои волосы, донося
- до меня вместе с гулом бездонных пространств
- слабый хор ваших голосов, разнородных,
- невнятных,
- и всё-таки я различаю в нём ваши жалобы, ваш
- плач о неизбежном конце. В вашем космосе всё
- неизбежно.
- Лишь я, человек, вношу дыхание свободы. Но оно
- вас не достигает.
- Я хотел бы согреть вас, подышав на вас так, как я дую
- на замёрзшие пальцы. Но вы чересчур далеко,
- на верхушках мачт мироздания,
- на вантах и реях флотилии ночи, идущей ко дну
- в узком проливе рассвета.
- Особенно ближе к утру, в тусклых сумерках, мне
- понятен
- ваш страх перед смертью. Я в точности знаю,
- как вам предстоит умирать: пропадая
- за горизонтом событий, на прощание
- вспыхнув сверхновой, потом превратиться
- в дрожащего белого карлика, кутающегося
- в складках
- негреющей чёрной материи, дырявой,
- как рубище каландара. И дальше темнеть и сжиматься
- до чёрного карлика, чтобы пропасть
- окончательно, без следа и без памяти,
- без детей и цветов на могиле.
- Астрономам всё это известно наперёд, но они
- ничем не могут помочь вам. Приходите
- ко мне – ты, Вега, ты, Сириус, ты, Альфа Центавра,
- ты, Бетельгейзе!
- Я дам вам тёплые бухарские халаты и носки из
- верблюжьей шерсти,
- напою вас имбирным чаем с алычовым вареньем,
- и с кизиловым вареньем, и с вареньем из лепестков
- роз…
- А может быть, водки? Согревает отлично.
- Или там у вас в космосе предпочитают коньяк?
- А ещё есть у меня настойки на травах. И полезно,
- и вкусно,
- обжигает гортань, в животе разводит
- небольшой и приятный костёр. Мы возляжем
- на курпачах, дастархан будет плотно уставлен.
- И, согревшись, мы поговорим. Я расскажу вам
- о своих заботах – у меня их хватает. А вы мне
- поведаете
- разноцветные повести ваших космических жизней,
- галактические илиады и одиссеи.
- Обещаю вам выслушать всё до конца со вниманием.
Закончив переводить, Касымов прокашлялся и запел. Он и в Москве нередко пел под гитару, но сейчас его голос, выводивший под дутар незнакомые Печигину коштырские слова, звучал иначе – выше и тоньше, явно на пределе своих скромных возможностей, то и дело грозя сорваться. Тимур закрыл глаза, его лоснящееся лицо было обращено кверху, точно, забыв о слушателях, он мысленно блуждал в тех космических далях, о которых рассказывали стихи. Неожиданно Печигин почувствовал прикосновение к ноге. Сначала ему показалось, что Лейла задела его голень случайно, но она второй раз, чтобы не оставалось сомнений, провела по ней своей ногой в чёрном чулке. Не хотела примириться с тем, что Олег остался глух к её обаянию? В каком индийском фильме она это видела? И тут же Печигин заметил, как, не переставая парить голосом в межзвёздных пространствах, Касымов приоткрыл один глаз и покосился на него и молодую жену. Закрыл снова.
– Между прочим, – сказал он после того, как извлёк из дутара последний тающий звук, – стихотворение, ставшее этой песней, легло в основу национальной программы астрофизических исследований!
Женщины опустили глаза, проникаясь значением сказанного, а дочь Тимура, воспользовавшись тем, что на неё не смотрят, зачерпнула и быстро отправила в рот полную ложку варенья из алычи.
После ужина, когда Печигин с Касымовым перешли в курительную и остались вдвоём, Олег рассказал Тимуру про следившего за ним козопаса.
– Может, показалось? – усомнился Тимур. – Я, во всяком случае, не просил никого к тебе приставлять. Нужно будет проверить. Разберёмся…
Он задумался, откинувшись на одном из стоявших вдоль стен диванов, Печигин расположился на соседнем, столик с коньяком и пиалами – между ними. Касымов спросил, как понравился дом, где Олег остановился, – не жарко ли там? Не шумно? А как ему Динара? Чудесная девушка, правда? Печигин ответил, что всё замечательно, дом прохладный и тихий, а Динара – выше всяких похвал.
– Может, тогда останешься у нас, а? – Тимур оторвал взгляд от отражения лампы на поверхности коньяка в своей пиале, посмотрел на Олега. – Почему бы тебе здесь не остаться? Дом будет твоим. И не только дом. Книги станут одна за другой выходить.
– Зачем тебе это? – удивился Печигин.
– Захочешь, передачу тебе дадим на телевидении. Вся страна о тебе узнает, даже те, кто стихов отродясь не читали. Можем улицу твоим именем назвать. Запросто. Ничего нет невозможного. Будешь жить на улице своего имени – неплохо, а? Только представь: ученики, поклонницы… Жён, опять же, можно до четырёх штук иметь…
– Тебе-то это зачем? Тебе ж никогда мои стихи не нравились!
– Нравились, не нравились – какая разница! Разве я о себе забочусь?! Я о тебе пекусь – и о своей стране. Это был бы политически значимый выбор! Мы показали бы всему миру, что поэты уезжают из капиталистической России, где нет места поэзии, в Коштырбастан, идущий своим, особым путём между Сциллой капитализма и Харибдой фундаментализма! У нас поэтам и художникам не приходится, как в капстранах, угождать вкусам толпы, напротив, они ведут её за собой! Они не иждивенцы общества, паразитирующие на низкопробных запросах публики, а его элита, под руководством Народного Вожатого ведущая страну к процветанию!
«Похоже, он выпил лишнего, – подумал Печигин. – Или это привычка выступать по телевизору и строчить передовицы заставляет его говорить лозунгами?» Но он и сам чувствовал себя порядочно захмелевшим, и хотя мысль остаться в Коштырбастане навсегда казалась совершенно невозможной, но ещё одна-две пиалушки коньяка, и он, пожалуй, готов будет признать, что собственный дом – это не так уж плохо, и да, ему не хватает читателей, и поклонницы, глядящие на него такими же сияющими глазами, как Лейла, ему тоже нужны. Может, тогда давно уже переставшие писаться стихи пойдут снова…
– Как же поэты и художники могут вести за собой общество, если каждый из них наверняка будет тянуть в свою сторону? Это же лебедь, рак и щука получатся…
– В том то и дело, что наш всенародно – заметь! – избранный президент прежде всего великий поэт. Будь он просто политиком, он стремился бы подмять всё под себя, а так – у нас цветут все цветы! И деятели всяческих искусств следуют за Народным Вожатым не по принуждению, а потому, что он открыл для них новые пути и распахнул горизонты. А за ними идут массы, народ! Нет, ты пока ещё мало что у нас понял. Ты не спеши мне отвечать, сначала оглядись как следует. Уверен, когда ты встретишься с Гулимовым, это многое для тебя изменит. Я ведь уже говорил с двоюродным братом Зейнаб.
– Это который в его охране служит? И что он тебе сказал?
– Сказал, что согласен дать мне знать, когда президент соберётся на прогулку по городу. Так что готовься к встрече, копи вопросы. Ни для кого ещё встреча с ним бесследно не проходила. И то, что я тебе предложил, обдумывай – время пока есть. Главное, первый шаг уже сделан…
– Что ты имеешь в виду?
– То, что ты здесь, переводишь его стихи. А он сам всегда говорил: «Нельзя останавливаться на полпути!» Это я лично от него слышал. Я тебе не рассказывал?
Касымов только трижды разговаривал с Народным Вожатым лицом к лицу и каждую из этих встреч не раз описывал Печигину во время своих приездов в Москву, но, видимо, они значили для него так много, что стоило ему как следует выпить, и он возвращался к ним опять и опять. При этом они обрастали всё новыми подробностями, а немногие фразы, сказанные президентом, – комментариями, открывавшими в них всё более глубокие смыслы: «У каждого наби, то есть пророка, был свой вали – толкователь скрытых смыслов пророчества, посредник между ним и обычными людьми, которые сами ничего понять не способны», – объяснил Тимур свою тягу к постоянному переосмыслению слов Гулимова. Эту роль толкователя он отводил, судя по всему, себе. Первый раз он беседовал с президентом, когда решалась судьба главного редактора центральной газеты, допустившего несколько ошибочных публикаций. «Народный Вожатый стоял у окна, – рассказывал Касымов, – потом подошёл к столу, открыл ящик и достал коробочку рахат-лукума. Пока я говорил, характеризуя проштрафившегося редактора, он вынул кусок лукума и принялся жевать. Сначала за левой щекой, потом за правой. Потом снова за левой. Опять за правой. И я почувствовал, что с трудом могу продолжать из-за подступивших слёз! Я ожидал всего что угодно: что он испепелит меня своим гневом (Тимур работал тогда в той же газете, часть ответственности могла быть возложена и на него), что растворится у меня на глазах в воздухе и возникнет вновь, – но не того, что он вот так просто, как самый обыкновенный человек, как ты и я, будет есть рахат-лукум… Это меня едва не до слёз растрогало! А он как ни в чём не бывало пододвигает мне коробочку и предлагает угощаться. Это было уже слишком! Я не смог… Отказался. И до сих пор жалею! Может, это не просто лукум был?! Кто знает… Во всяком случае, после той встречи несколько лет мучившие меня боли в пояснице прошли – как рукой сняло!» – «А что с редактором?» – «Я предлагал перевести его из главного в замы, но тогда Народный Вожатый и сказал: “Нельзя останавливаться на полпути!” И его совсем уволили. С тех пор никто его не видел…»
Во время второй встречи Касымов имел возможность наблюдать президента за работой. Он просматривал и подписывал документы, разложенные перед ним на трёх столах, переходя от одного к другому, при этом диктовал сидевшей за четвёртым секретарше тезисы своего выступления в Совете министров, говорил по телефону и ещё что-то искал в кабинете, заглядывая под столы и за занавески. Тимур знал о способности Народного Вожатого заниматься несколькими делами одновременно, поэтому, не удивившись, попросил разрешения приступить к докладу, ради которого был вызван (о ситуации на одном из телеканалов). Гулимов сказал: «Слушаю вас», и Тимур начал докладывать, но неожиданно был прерван: «Ума не приложу, куда запропастилась моя чесалка! Вас не затруднит немного почесать мне спину? Чешется невыносимо!» И Касымов, благоговея и едва дыша, несколько минут чесал президентскую спину, подчиняясь указаниям Народного Вожатого: «Немного повыше… так, теперь пониже… очень хорошо… ещё немного… замечательно, блаженство! Благодарю вас». Наконец секретарша заметила чесалку – деревянную палочку с грабельками на конце – в вазе с розами. Очевидно, президент использовал её, чтобы поменять местами в букете усеянные шипами цветы, и забыл. Она простояла там не больше получаса, но на ней уже успела образоваться завязь розового цветка, которую Народный Вожатый продемонстрировал Касымову. Вообще же цветы в помещениях, где он жил или работал, – Тимур знал это со слов обслуживающего персонала – не вяли по полгода, а некоторые и больше.
Наконец, в третий раз он общался с Гулимовым во время его визита в Индию, одной из последних поездок Народного Вожатого за границу. Тимур был в составе сопровождавшей президента делегации. График визита был расписан очень плотно, но Гулимов настоял, чтобы в него было включено посещение зоопарка в Дели – единственного на земле места, где содержался белый тигр, которого Народный Вожатый непременно хотел увидеть. Он всегда был неравнодушен к редким животным: зоопарк Коштырбастана, находившийся под эгидой президента, был одним из самых богатых в Азии – но белого тигра там не было. Переговоры в Дели, однако, пошли не так, как было намечено, график пришлось менять, и зоопарк из него выпал. Тогда Гулимов отправил на заключительный (и решающий) раунд переговоров вместо себя одного из министров, а сам в сопровождении нескольких человек, в число которых попал и Тимур, пустился на поиски белого тигра. Найти его оказалось непросто: зоопарк в Дели огромный, один из самых больших в мире. Народный Вожатый явился туда без предупреждения, как обычный посетитель (об этом никто так и не узнал, история не попала ни в газеты, ни на телевидение). Наконец, уже в сумерках вышли к ангару, где содержались белые тигры, заплатили дополнительную плату за вход. Внутри было три вольера, в каждом по огромной белой кошке. В воздухе стоял острый звериный дух и запах сырого мяса. Завидев посетителей, один из тигров на мягких лапах двинулся им навстречу. «Как тебе его описать? – рассказывал Касымов Олегу. – Представь себе дыру в нашем мире, вырезанную в форме громадной кошки! И эта дыра приближается к тебе! Ужас тут не в пасти, не в клыках и даже не в совершенно неподвижных голубых глазах, а в этой нездешней белизне – точно это вообще не тигр, а какое-то существо из другой галактики, которое, сожрав тебя, даже не поймёт, что слопало венец творения. Сразу ясно, что человек для него то же, что для нас, скажем, курица, – просто пища». Гулимов при виде тигров просиял. «Киса… большая киса… – бормотал он, улыбаясь, и подходил к клетке. – Хорошая киса… Смотри мне в глаза». Тигр занервничал и издал рык, прокатившийся из конца в конец ангара. Под крышей сорвались с места и заметались, застилая свет, мелкие чёрные птицы. Народный Вожатый подошёл вплотную к ограждению перед клетками: «Гляди на меня, киса… На меня, я сказал!» Тигр сделал несколько беспокойных кругов, не спуская с Гулимова голубых глаз инопланетянина, затем остановился и медленно разинул пасть. Но из неё не раздалось ни звука. Это был долгий зевок, отдавшийся крупной дрожью во всём тигрином теле. Потом ещё один и ещё… Птицы, словно испуганные этой вырывавшейся из пасти тишиной больше, чем рычаньем, закричали громче. «Так, молодец, – сказал Гулимов. – А теперь лежать!» Тигр, заурчав, плавно опустился на живот, глаза его подёрнулись тусклым льдом, и только хвост, проявляя остатки неповиновения, вяло ударял по полу клетки. Тогда Народный Вожатый перелез через ограждение (кинувшегося останавливать его работника зоопарка удержали двое из президентской охраны), подошёл к клетке и, просунув руку между прутьями, стал гладить по голове с отрешённой тоской смотревшего зверя: «Добрая киса… послушная киса…»
Истории эти Олег слышал от Касымова не раз и не два и давно знал, что если после первой у него прошли боли в пояснице, то после второй Зейнаб избавилась (похоже, не до конца) от тяжёлой депрессии, а после третьей забеременела дочерью (прежде не получалось). Выслушивать всё это по новой Печигину не хотелось, и, когда Тимур пустился в детали чесания спины Гулимова и своих переживаний по этому поводу («Я прикоснулся к телу власти! К её живому человекообразному сгустку! Это было ни на что не похоже! Меня как будто током дёрнуло! И мурашки, мурашки от головы до пят!»), Олег прервал его вопросом:
– Скажи, а что бы ты сделал, если б твоя жена тебе изменила?
– Ерунда, такого не может быть, – отмахнулся Тимур, – коштырские женщины не изменяют. Кокетничать они могут, это они любят, но чтобы на самом деле… Нет, у нас такого не бывает.
– Неужели ни одна ни разу?!
– Ну не знаю… Если б такое случилось со мной… То есть с Зейнаб или с Лейлой… – Он задумался, ухмыльнулся, искоса взглянув на Печигина. – Не хотел бы я оказаться на месте того, с кем она мне изменит!
Видел он или нет, как Лейла коснулась ногой Олега? Похоже, заметил. Тимур сделал большой глоток из пиалы и удовлетворённо провёл ладонью вниз по груди по мере распространения коньячного тепла.
– Её бы я, может, и пожалел – что с бабы взять? Просто убил бы, чтоб долго не возиться. А вот с ним поговорил бы всерьёз… У меня под домом звуконепроницаемый подвал – там много чего интересного можно попробовать. Например, накормить до отвала недоваренным рисом, который, набухая, постепенно разрывает желудок. Или другой хороший рецепт – беляши с живыми муравьями. Выбравшись в животе наружу, они начнут грызть его изнутри. А ещё у меня в библиотеке есть описание старинного станка для удавления, растягивающего это удовольствие часа на два, – верёвка, обмотанная вокруг шеи, не спеша накручивается на валики… Или такой элегантный способ: медленное выжигание глаз лимонным соком. Голова закрепляется в тиски, веки растягиваются специальными крючками наподобие рыболовных, и аккуратно из пипетки капается сок. Сначала в один глаз, потом в другой…
Дверь открылась, и в комнату зашёл мальчик с тетрадью – сын Касымова. Заметно стесняясь гостя, подошёл к отцу, раскрыл тетрадь, что-то забормотал.
– Ну вот, изволь делать домашнее задание. А мать на что? Спать легла? Ну ладно, давай сюда… – Касымов положил руку на узкие плечи сына, привлёк его к себе, притиснул к животу. Он был занят решением задачи, когда дверь приотворилась снова.
– А это кто к нам пожаловал?!
Голос Тимура изобразил грозное удивление. На пороге в ночной рубашке, переминаясь с одной босой ноги на другую и щуря от света выпуклые чёрные глаза, стояла его дочь. Зейнаб уже уложила девочку, но ей, видимо, было так интересно, что происходит в комнате, где отец сидит с незнакомым гостем, не похожим на всех, кого она прежде видела (а видела она одних коштыров), что, когда туда пошёл брат, она не смогла совладать с любопытством и отправилась следом. Она, конечно, знала, что должна быть в постели, но увлеклась, забыла об осторожности и сама себя выдала.
Касымов разразился гневной тирадой на коштырском. Девочка быстро заморгала и принялась теребить край ночной рубашки.
– Нет, чёрт, только не это! – успел выдохнуть Тимур, но она уже ревела вовсю, размазывая кулаками слёзы по щекам.
Тимур поднялся с дивана и, заметно шатаясь, тяжело подошёл к ней, на ходу достав из кармана халата деревянную птичку, открывавшую при нажатии на хвост клюв и издававшую пронзительное чириканье, похожее на скрип. Но все попытки отвлечь с её помощью дочь ни к чему не привели. Тогда он извлёк из другого кармана шнурок, встряхнул его, и он встал стоймя. Девочка замолчала. Тимур победоносно рассмеялся, разорвал шнурок, убрал обрывки в карман и достал снова целым и невредимым. Но дочь, не поверив, взревела с новой силой. Касымов выругался по-русски, полез вглубь чапана, похоже, битком набитого всевозможным инструментарием для утешения ребенка, и вынул большую конфету. Девочка яростно её оттолкнула и отвернулась, продолжая рыдать.
– Ну что ты прикажешь делать?! – Касымов развёл руками, снова зарылся в халат, долго в нём копался и вытащил платок. Завязал его двойным узлом, сделал над ним несколько пассов, потянул за концы – узла как не бывало. Сжал платок в кулаке, разжал перед лицом дочери, и та уставилась в пустую потную ладонь. Тогда другой рукой Касымов достал платок из нагрудного кармана её ночной рубашки и вытер им её щёки и нос. Она наконец перестала рыдать и только трагически всхлипывала. Лишь теперь Олег заметил, как она похожа на отца.
Перед тем как уйти, она ещё сказала что-то напоследок сырым от слёз голосом, и Тимур перевёл для Печигина, что его дочь желает всем спокойной ночи. Следом за ней был выставлен сын. Касымов вытер вспотевший лоб, рассеянно развернул и отправил в рот отвергнутую дочерью конфету.
– Ох уж эти дети… Так о чём мы говорили? Ах да, о лимонном соке…
Тимур предлагал Печигину остаться ночевать, но Олег отказался. На обратном пути сошёл с автобуса за пару остановок до дома – пройтись, развеять хмель. Вокруг него шевелилась чёрными кронами, дышала сухим тёплым ветром коштырская ночь. Редкие фонари вырезали из беззвёздного неба силуэты деревьев, внутри которых сгущалась ещё более непроглядная тьма. Падая на прохожих, процеженный сквозь листву жёлтый свет выхватывал из темноты отдельные части людей – руку с блеснувшими часами у одного, половину лица другого, рубашку и галстук третьего, – двигавшиеся навстречу друг другу, как отдельные детали пазла, ищущие правильного соединения. Асфальт под ногами был разбит, из-за заборов раздавалось то мычание, то блеяние, и, если б не озарённые прожекторами многоэтажные стройки над крышами вдали, Олегу казалось бы, что он идёт по центральной улице деревни. В прорытых в густом мраке норах и нишах света, в возникавших на несколько секунд лучащихся тоннелях, проделанных фарами редких машин, ему удавалось иногда разглядеть поздних прохожих целиком, и тогда перед ним возникали то мужчина, забросивший под язык порцию насвая и сплёвывавший длинной сияющей слюной, то идущая взявшись за руки пара (молодые коштыры часто ходили, держась за руки), то сидевший на скамейке старик в слепо сверкнувших очках, положивший ладони на колени, как примерный школьник. Затем машина проезжала, и мгновенно сомкнувшаяся за ней тьма поглощала их всех вновь. Олегу вспомнились слова Зейнаб: «Для внешнего мира нас как будто бы и нет». (Когда он уходил, она уже легла спать, но, услышав голоса в прихожей, вышла его проводить, и Печигин увидел её лицо без косметики с голыми отчаянными глазами и серой неровной кожей. Олегу показалось, что она хотела что-то ещё ему сказать, но не решилась при Тимуре.) Ему тоже случалось чувствовать себя так, точно его нет для внешнего мира, – когда не отпускает сознание, что ничего из происходящего с тобой ни для кого и никогда не будет иметь значения, точно тебя заключили в непроницаемую прозрачную колбу для неизвестного нечеловеческого эксперимента, – и память об этом заставила его впервые испытать что-то вроде близости к коштырам, подобие родственного понимания их безнадёжной заброшенности. Вот парикмахер в крошечной парикмахерской на одно место в ожидании поздних клиентов придирчиво изучает сразу в трёх зеркалах свою собственную причёску и устраняет блестящими ножницами лишь ему видимые недостатки. По одному взгляду на сияющее совершенство его шевелюры становится ясно, что ждёт он давно и напрасно. Вот, простегнув пыльный от света далёких фар полумрак белками кошачьих глаз, дорогу пересекла стайка подростков. «Если они решат меня ограбить, – без особого страха подумал Печигин, – а для верности пырнут ножом, никто меня в этой глуши не отыщет». Может, из такой заброшенности и возникает у народа сознание своей исключительности: «Раз миру нет до нас дела, то тем хуже для него – весь мир заблуждается, он отклонился от истинного пути, и только мы живём правильно». А это сознание рано или поздно порождает человека, в котором сможт воплотиться, кто станет его подтверждением, – Народного Вожатого. Он укажет стране её особый путь, непреклонный в прошлом, но едва не потерявшийся на бездорожье современности, объяснит цель и смысл эксперимента, замкнувшего Коштырбастан в лабораторной колбе отдельности, назовёт простыми и ясными словами то, что до него было только расплывчатым предчувствием. А если ему будет недосуг или, как и подобает истинному пророку, он предпочтёт лапидарности идеологических формул многозначность поэзии, найдётся такой человек, как Касымов, преданный комментатор и толкователь, который сделает это за него.
Придя домой, Печигин включил телевизор и попал на документальный фильм о каком-то коштырском не то изобретателе, не то Герое Труда, которого за достигнутые успехи награждал орденом сам Народный Вожатый. На экране президент был седым, тогда как на всех плакатах и лозунгах он представал жгучим брюнетом. Судя по всему, награждение происходило достаточно давно: Олег помнил, как Тимур рассказывал ему, что Гулимов покрасил волосы лет пять назад – и за несколько дней шевелюра Народного Вожатого на всех его изображениях по всему Коштырбастану без всякого распоряжения свыше была закрашена чёрным. Если Печигину это казалось смешным, то для Касымова в этом было несомненное, пускай и наивное, выражение любви народа к своему вождю. Любовь хочет видеть свой объект вечно молодым, неподвластным времени. Когда президент сбрил отпущенную во время гражданской войны бороду, на улицах городов и кишлаков бороды почти исчезли, так что на тех, кто продолжал их носить, стали даже коситься с опаской, подозревая в фундаментализме. Когда через несколько лет Гулимов отпустил усы, точно такие же усы стали вырастать куда ни кинь взгляд – у каждого третьего коштыра. И в этом тоже, утверждал Касымов, была любовь, стремящаяся слиться со своим объектом, через внешнее сходство обрести его уверенность и силу.
Олег достал свою тетрадь и записал: «Есть два вида власти: власть принуждения и власть примера. Первая вынуждает к подчинению, вторая – к подражанию. Первая имеет в своём распоряжении правоту и силу, второй достаточно самой себя – личности, открытой вдохновению. Оружие первой – ясность, второй – тайна. Как бы высоко ни возвышалась над людьми первая власть, она всегда достигает их своими приказами, тогда как вторая, даже оказавшись совсем рядом, отделена непреодолимой дистанцией. Первая есть власть закона, вторая – власть нового, для которого закон ещё не написан. Первая ограничена своим временем и местом, вторая может распространяться через века и границы. Они соотносятся между собой как стихотворение, полное ускользающих метафор, и комментарий к нему, настаивающий на единственно верном прочтении. Первая власть всегда обращена к людям, тогда как второй часто бывает вовсе не до них. Возможно, временами она даже повёрнута к ним спиной, хотя они об этом и не подозревают…»
Олег отложил ручку, вслушался в тишину большого пустого дома. Она была такой гулкой, что мешала думать. Мысли возникали в ней, словно произнесённые внутренним голосом вслух, – и в тревожной чужой тишине этот голос вдруг показался Печигину незнакомым.
На следующий день Олег решил отправиться взглянуть на недавно построенную мечеть имени Рахматкула Гулимова – по словам Тимура, одно из самых грандиозных сооружений во всей Средней Азии. Касымов прислал за ним свою машину – он собирался и сам поехать с Олегом, чтобы всё ему показать, но на работе возникли непредвиденные обстоятельства. Водитель сказал, что Тимур просил сперва заехать к нему в редакцию: может, он всё-таки сумеет освободиться. Когда машина тронулась, Печигин оглянулся на расположившегося с утра в тени тутовника козопаса. Тот проводил машину взглядом и куда-то засобирался.
В редакции Олега встретила на входе секретарша, выглядевшая не намного старше Лейлы, но при этом такая серьёзная, что ни разу даже не взглянула ни на одно из своих отражений в зеркальных стенах лифта, поднимавшего их на восьмой этаж, где находился кабинет Тимура. Все её деловитые движения были полны сознанием ответственности, налагаемой на неё работой с таким человеком, как Касымов. Проводив Олега, она задержалась в кабинете, ожидая новых указаний. Она была невысокой, с длинными тёмными волосами и такими густыми бровями, что взгляд из-под них казался хмурым, даже требовательным. Печигин на секунду увидел Тимура её глазами: за заваленным газетами и журналами огромным столом, откинувшись в кресле и расстегнув ворот рубашки, сидел государственный человек. Человек, причастный истории. Пусть не тот самый главный, кто стоит у руля, но тот, кому известны направление движения, маршрут и конечная цель. За спиной Тимура в большом, от пола до потолка, окне виден был квартал Старого города с невысокими, не выше трёх этажей, серо-коричневыми домами, разделёнными переулками, полными муравьиного копошения едва различимых с высоты прохожих. Массивная, слитая с креслом фигура Тимура возвышалась над этим пыльным хаотическим копошением, вырастала из него, равнодушно повернувшись к нему спиной. Любой журнал на его столе казался важнее однообразной человеческой суеты внизу, от которой ровно ничего не зависело ни в настоящем, ни в будущем. Юная секретарша смотрела на Касымова так, будто ждала, что он откроет ей одному ему известный смысл событий. Но погружённый в чтение Тимур без лишних слов отослал её, а Печигину указал на стул у стены. Государственный человек был не в духе: устал, раздражён, плохо выбрит. Несколько минут он черкал и правил статью перед ним, затем со стоном закрыл лицо руками.
– Что пишут! Что несут! Как я буду это печатать?! – пробормотал Касымов из-под ладоней, сжимавших и мнущих его полное лицо так, точно хотели слепить его в ком.
Он оттолкнулся ногой от пола, и вращающееся кресло совершило полный оборот вокруг своей оси. От этого Тимуру, кажется, полегчало, потому что, вцепившись в подлокотники, поджав ноги и не раскрывая глаз, он с каменно-серьёзным лицом проделал ещё несколько плавных кругов. И только затем вызвал к себе автора статьи.
Секретарша впустила в кабинет пожилого человека в толстых очках. Очки, видимо, были всё-таки недостаточно сильными: когда Касымов указывал на места в статье, которые ему не нравились, автор вынужден был подносить страницы вплотную к глазам, едва не утыкаясь в них носом, скаля при этом от напряжения зубы в жалком подобии улыбки. Разговор шёл на коштырском, так что Печигин даже не пытался понять, слышал только, что интонации становились всё более взвинченными, Тимур всё яростнее тыкал в листы пальцем, а старик всё судорожнее комкал и мял их, ища в статье ответы на упрёки Касымова. Наконец, когда автор в очередной раз вернул пачку листов Тимуру, тот оттолкнул её, старик робко положил статью на край стола, и тогда Касымов, не выдержав, точно вкрадчивое упрямство старика ещё больше его распаляло, схватил статью и швырнул под потолок кабинета. Пока листы, порхая, падали на седую голову автора, он, размахивая руками, ловил их в полёте, потом, с трудом нагибаясь на дрожащих коленях, принялся собирать с пола, уронил очки и дальше шарил по кабинету уже вслепую. Разъярённый Касымов поднялся и, сделав Олегу знак идти за ним, вышел из кабинета, постаравшись по пути к двери наступить на возможно большее количество страниц.
– Зара, помогите там убраться, – бросил на ходу секретарше. – Мы в буфет.
В буфете он всё не мог успокоиться, поперхнулся коньяком, закашлялся, раздувая щёки.
– Сил моих нет на этих журналюг! Ну кто, кто, скажи, заставлял его писать, что водохранилище в пустыне создано по проекту Народного Вожатого?! У нас для этого целое Министерство ирригации есть, сотни специалистов, президенту достаточно было дать им задание. И зачем нужно было выдумывать, что парк вокруг водохранилища разбит по его личному плану, когда этим занимался Институт лесонасаждений?! Нельзя же всё на свете приписывать Гулимову! Должно же быть хоть какое-то чувство реальности! И ведь пойдёт теперь, старый пень, напишет кляузу, что я, мол, недооцениваю вклад Народного Вожатого. Это я-то, я недооцениваю! Я, который больше всех сделал для того, чтобы этот вклад втемяшился в голову каждому коштыру. Нет, иногда я начинаю уставать от своих соплеменников! Иногда мне кажется, что я в одиночку вынужден заполнять пустыни в их головах – а это посложнее, чем создать водохранилище в настоящей пустыне! Ты погляди на них, – Касымов кивнул на окно буфета, такое же большое, как в кабинете, но выходящее в сторону нового квартала с широкими улицами и высоким голубым куполом недавно построенного рынка, около которого кишел народ. – Они говорят между собой моими фразами, обмениваются моими мнениями, повторяют мои шутки, в сущности, видят мир моими глазами и, даже не соглашаясь, спорят лишь со мной. А знаешь, что я получаю в награду за все труды? Пародии на самого себя, которые выдают мне мои собственные мысли в таком карикатурном виде, что хоть плачь, хоть смейся! Часто я чувствую себя окружённым со всех сторон одними пародиями, которые не могут сказать мне ничего, кроме того, что я сам прежде не вложил в них! От этого устаёшь, честное слово!
Тимур допил коньяк и обмяк на стуле, взгляд расплылся, уставившись в сияние белёсого от жары неба за окном.
– И один, всегда один! Одиночество в дороге, в чужой стране – это полбеды, но одиночество на родине, среди своих, – окончательно и непоправимо. Бывает, живым словом перемолвиться не с кем! Оставайся у нас, а, Олег? С тобой мне полегче будет. Останешься?
Его потное лицо оплыло книзу, точно вся энергия разом ушла из него, израсходовавшись на взрыв в кабинете, нижняя губа оттопырилась, он глядел на Олега с искренней, нелепой в своей неосуществимости надеждой.
– А как же Гулимов? – спросил Печигин, чтобы уйти от ответа. – Разве не им полны мысли твоих соотечественников? Разве не на него ложится вся тяжесть власти?
– Народному Вожатому тяжесть неведома. Он всё делает без усилий, – заговорив о президенте, Тимур немедленно вновь воодушевился. – Пойми, пирамида власти уходит за облака, её вершина ей не принадлежит. Тайна власти в том, что высшая точка в иерархии свободна от иерархии. И эта высшая точка – наш президент. Государство – это он, но он – не только государство. И ничто не подтверждает это с такой наглядностью, как его поэзия! Гулимов существует на другом уровне, парит в своих поэтических небесах, а я здесь, вкалываю на самых ответственных должностях одновременно в четырёх местах, чтобы его вдохновение и воля могли достичь обычных людей. Он провидит грядущее, а я тут, в настоящем, выбиваюсь из сил, так что нет даже времени… – Касымов расстроенно посмотрел на часы, – нет времени показать город старому другу. Всё приходится делать самому, положиться не на кого, на мне одном тут всё держится! Знаешь что, я отправлю с тобой Зару – она девушка умная, всё, что нужно, тебе переведёт и покажет. И, кстати, по дороге в мечеть зайдите в Музей народных ремёсел и промыслов, посмотрите ковёр «Биография» – там вся история Гулимова. Тебе будет интересно.
Тимур откинулся на стуле, достал из нагрудного кармана шёлковый платок, вытер шею, по которой пот стекал за воротник, складку под затылком, второй подбородок, промокнул лицо. Глубоко вздохнул.
В музее было всё, что всегда бывает в таких музеях, без которых не обходится ни один большой город Средней Азии: бесчисленные ковры, сюзанэ, оружие, музыкальные инструменты, одежда всех возможных эпох и стилей, пыльные солнечные лучи, пересекавшие пустые залы, где потерянно блуждали редкие стайки американцев или японцев, а по углам сидели пожилые, реже молодые женщины с вязанием или журналами с программой телевидения на неделю. У некоторых не было ни журналов, ни вязания, и они просто глядели неподвижно в светлую пустоту доверенного их присмотру помещения, как это умеют, кажется, только женщины в Азии. Возможно, они спали с открытыми глазами, потому что, пройдя перед одной такой музейной работницей, Печигин не разглядел в её лице никаких признаков того, что был замечен. Даже не моргнула.
Музей, куда привела Олега Зара, был столичным и центральным, поэтому залы в нём были просторнее, а экспонаты – древнее и роскошнее, чем обычно, но даже на их фоне ковёр «Биография», сотканный мастерами кишлака с тысячелетними ковроткаческими традициями к семидесятилетию Народного Вожатого, поражал воображение. Он едва умещался на трёх стенах самого большого зала, где посетители оказывались в окружении десятков вышитых изображений Рахматкула Гулимова на разных этапах его жизненного пути, обрамлённых бесконечным традиционным орнаментом. Правда, поскольку ткацкая техника, сохранявшаяся неизменной, как объяснила экскурсовод, на протяжении многих веков, не допускала мелких деталей, лицо Народного Вожатого не менялось, был ли он юным студентом, читающим товарищам свои первые стихи, или пожилым хаджи, совершающим паломничество в Мекку. В каждом возрасте и в любой ситуации он глядел на зрителя в упор (даже если стоял боком) широко распахнутыми тёмными глазами. Этот взгляд, застывший и в то же время говорящий, но как будто всегда лишь одно-единственное слово, был уже у гигантского младенца (пропорции фигур тоже были далеки от реальных), которого мать протягивала сияющему от счастья отцу – а на самом деле стоящему перед ковром зрителю. Не изменился он и у школьника с комсомольским значком на лацкане, и у военачальника, обращающегося перед решающим боем к солдатам со своего БТРа.
Экскурсовод, крупная женщина лет сорока пяти с туго заплетёнными косами и скуластым лицом крестьянки, по-русски говорила плохо. Прежде, сказала она, с русскими работала другая сотрудница, сама русская, но она уволилась и уехала к родственникам в Калугу, а поскольку приезжих из России, желающих посетить музей, очень мало, можно сказать, совсем нет, то никого на её место брать не стали. Она то и дело запиналась, забывала нужные слова и тогда начинала волноваться, краснея от смущения под смуглой кожей и изображая запропавшее слово взрывчатыми жестами больших неловких рук – так пыталась она показать грузовик, танк и даже инаугурацию президента. Зара спешила прийти к ней на помощь, при этом волнение зрелой женщины передавалось ей, и голос её делался глубоким, чуть хрипловатым, точно она сообщала Печигину нечто очень личное. Она заметно переживала из-за косноязычия сотрудницы музея, боясь, что Печигин может получить из-за этого неверное представление о жизненном пути Народного Вожатого, и изо всех сил старалась дополнять рассказ экскурсоводши собственными деталями и пояснениями. Так совместными усилиями, подхватывая друг у друга нить рассказа, две взволнованные женщины описывали Олегу восхождение Гулимова, и то, что у сотрудницы музея получалось бессвязным и невразумительным, из уст Зары выходило значительным, не до конца ясным, но безусловно важным для каждого из живущих, просто не все ещё это осознали. В сцене, запечатлевшей провозглашение независимости Коштырбастана, Гулимов стоял уже по правую руку тогдашнего главы государства. Затем разразилась гражданская война, и Народный Вожатый возглавил одно из соединений Национального фронта, боровшегося с исламистской оппозицией. Заре тогда было всего восемь лет, при обстрелах её семья пряталась в подвале, однажды она выскочила оттуда за забытой куклой, которую всегда брала с собой, и на неё рухнуло стекло из выбитой взрывом рамы, но она уцелела и даже не очень исцарапалась осколками. Она говорила об этом быстро, запинаясь от спешки, торопясь вставить свой рассказ в паузу, пока экскурсоводша подбирала слова. В том бою город был освобождён от исламистов танковой бригадой под командованием Народного Вожатого, так что для Зары этот случай означал её личное участие в биографии президента. Вспоминая, она едва заметно щурилась, ресницы дрожали, и Печигин поневоле представлял дождь осколков, сыплющийся на эти большие глаза, на нежную кожу узкого сосредоточенного лица. Она сказала, что только чудом осталась тогда жива и не лишилась зрения. Этим чудом Зара с тех пор считала себя обязанной Народному Вожатому. Несомненность лично ею пережитого в детстве чуда придавала для неё достоверности всем остальным запечатлённым на ковре чудесам, которых в биографии Гулимова хватало. Над его головой то и дело возникало кучерявое облако, заслонявшее его от палящего солнца, в решающем сражении пехоту и артиллерию противника сияющим мечом поражала из-за туч рука ангела, а во время изнурительного марша по безводной пустыне Гулимов стрелял из командирского пистолета в камень, и из него начинала фонтаном бить вода. Экскурсоводша рассказывала о людях, воевавших вместе с Народным Вожатым и специально приходивших в музей подтвердить, что они своими глазами видели облако, неотступно следовавшее за боевой колонной Гулимова, накрывая её своей тенью, и пронзительный луч, пробившийся сквозь тучи в переломный момент боя, слепя вражеских наводчиков. В сцене инаугурации рядом с президентом помимо известных политиков были вытканы легендарные предки и прародители коштыров, они стояли за спиной Народного Вожатого и во время подписания мирного договора, положившего конец гражданской войне. Подписание состоялось в Москве, принимавшей посильное участие в конфликте, поэтому сумрачные фигуры бородатых прародителей в чалмах и чапанах сутулились на фоне кремлёвских стен и башен со звёздами. Особенно волновалась экскурсоводша, говоря о ранении Гулимова незадолго до конца войны – на ковре он падал на руки обступивших его бойцов – и о покушении на Народного Вожатого. Враги подложили взрывчатку под колёса президентского поезда, три из четырёх вагонов сошли с рельсов, но Гулимов спасся, уйдя незадолго до взрыва в последний, четвёртый вагон, где находилась охрана, играть с охранниками в нарды. Оставив к тому времени попытки изъясниться по-русски, экскурсоводша говорила на коштырском, а Зара переводила. По её голосу, прерывавшемуся, когда речь шла о ранении и покушении, было ясно, что в эти моменты для неё висела на волоске не только судьба Народного Вожатого, но и всего мира, и уж точно – её собственная. Ни тени улыбки не возникло у неё и тогда, когда они достигли сцены, изображавшей Гулимова читающим свои стихи молодой паре дехкан, вместе с которыми его самозабвенно слушали их верблюд, ослик и кошка, а с нависавшего над ними утёса, склонив длинное мечтательное лицо, внимал поэзии тонконогий джейран. В секретарше Тимура была напряжённая серьёзность с детства впитанной веры, укреплённой испытаниями войны, разрухи и многим другим, о чём Олег мог только догадываться. Сам не способный поверить ни во что, кроме поэзии, он всегда испытывал гораздо больше интереса к верующим (во что бы то ни было), чем к неверующим. Первые обладали доступом в закрытое для него измерение, ощутимой со стороны тайной. В Заре присутствие этой притягательной тайны было настолько заметно, точно она наполняла её до краёв, как глубокий вдох, и проявлялась, захватывая, в каждом уверенном движении. Так что мысль о том, что густая чернота её бровей должна иметь продолжение в других интересных местах её небольшого, тщательно скрытого платьем тела, возникла сама собой и уже не отпускала.