Перевод с подстрочника Чижов Евгений

– Храпит, как паровоз, – сказал Печигин, стараясь голосом и выражением лица сказать, что это не страшно, а даже смешно.

– Что значит «паровоз»?

– Ну, паровоз – это… такая машина… – не зная, как объяснить, Олег взял с полки над диваном какую-то тетрадь Касымова, вырвал листок и нарисовал паровоз с идущим из трубы дымом, тянущий за собой хвост вагончиков. Девочка внимательно изучила рисунок и, когда Тимур захрапел опять, уже не испугалась, а посмотрела вопросительно на Олега, потом на паровоз и улыбнулась. Прежде чем уйти, аккуратно сложила рисунок и спрятала в карман платья. Печигин вышел из комнаты за ней следом.

Утром Олег обошёл все газетные ларьки в окрестности, где прежде лежала его книга, – её действительно нигде больше не было. Ещё вчера, находя её среди газет и журналов, он пытался представить себе тех коштыров (и в особенности коштырок), кто читал его стихи, думал о нём, в чьей жизни он занимал какое-то, пусть ему самому неведомое, место. Они видели в нём известного поэта, переводчика, посредника между Коштырбастаном и Россией. Теперь всё это отменяется, он снова никто. Как быстро привыкаешь воспринимать себя глазами окружающих, и как легко поверить, что ты и есть тот, за кого они тебя принимают! Но вот ошибка исправлена, и он снова ничем не отличается от них, такой же, как все, человек, не оставляющий следа. Коштыр коштыром. (Пусть в нём и нет ни капли коштырской крови… Хотя кто его знает? Говорил же, и не раз, ему Тимур: «Копни русского, найдёшь коштыра».) Стать коштыром – значит стать никем. Тем, чья жизнь проходит, как ветер в листве. Как сказал тот старый музыковед в кафе на бульваре: «Тугульды – ульды». След оставляет лишь Народный Вожатый, он один никогда не ошибается, потому что за его действиями стоит постигнутая им воля истории. Не только жизнь Печигина рядом с ним не больше чем ошибка, но и любая другая обычная жизнь. Ошибается встречный парень в строительном комбинезоне, затягивающийся папиросой, задрав кверху подбородок, глядя на облака в просветах чинар, – последняя затяжка перед долгим рабочим днём. Ошибается подметающая асфальт возле кафе девушка лет пятнадцати с почти просвеченным утренним солнцем тонким профилем, чьи движения так замедленны, точно она не метет, а гладит асфальт веником, тая от жалости к усеявшим его высушенным жарой листьям. Ошибается семенящий с рынка с пакетом винограда сморщенный старик, не имея сил дотерпеть до дома, откусывающий на ходу ягоды с тяжёлой грозди и давящий их потом во рту беззубыми челюстями, жмуря от удовольствия глаза. Все они ошибаются и будут ошибаться до самой своей смерти, которая одна исправит эти бесчисленные ошибки, стерев их жизни без следа. Печигин сел за столик кафе, взял пива. И эта кружка пива тоже была хоть и незначительной, но ошибкой – поскольку ошибкой было всё, что не приближало к Народному Вожатому. Олег сдул пену, сделал большой глоток. Никогда прежде водянистое коштырское пиво не казалось ему таким вкусным!

В кармане зазвонил мобильный. Голос Касымова был глухим и затруднённым, точно раздавался из глубины мучимых похмельем недр его тела:

– Слушай, я, кажется, наговорил тебе вчера лишнего, ты не обращай внимания. Забудь. Я о другом. Позвонил брат Зейнаб, который в охране президента служит. Завтра Народный Вожатый пойдёт на прогулку. Ты сможешь поговорить с ним в чайхане на старом рынке. Я пришлю за тобой шофёра, он тебя туда отвезёт. Отдашь президенту свои переводы. Это для тебя шанс исправить то, что ты натворил на вручении премии.

– Тимур, но перевод ещё не закончен.

– Неважно. Отдашь то, что есть. Понял?

– Ну да…

– Тогда готовься. Подумай, о чем будешь его спрашивать. И помни, что это твой единственный шанс. Другой возможности не представится.

В первую минуту Печигин не испытал ничего, кроме растерянности. Вот он и у цели. Он так ждал этой встречи, долгое время казалось, что без неё перевод не сдвинется с места, потом, когда работа пошла, необходимость в ней отпала, с тех пор как он уловил на водохранилище ток невидимого течения, всё стало получаться само собой, так что он почти про неё забыл. Что он скажет Народному Вожатому? О чем спросит? Может, после того, что он узнал о событиях в «Совхозе имени XXII съезда КПК», лучше ему с Гулимовым вовсе не встречаться? Но он не мог пропустить возможность увидеть вживую человека, скрытого за таким количеством изображений на плакатах, в газетах, на телеэкране. Не может быть, чтобы ему не открылось вблизи что-то новое, ускользнувшее от фото– и кинокамер. И кто знает, возможно, именно в этом окажется разгадка… Олег чувствовал, что отказаться от встречи значило бы пойти против того течения, которое влекло его всё последнее время.

Он собирался уже расплатиться за пиво и возвращаться домой, когда в бредущем мимо кафе старике с сумкой пустых бутылок узнал музыковеда Жаппарова. Олег не удивился, он же и в первый раз повстречал его здесь. Тогда старик, правда, двигался как-то уверенней, теперь жался к самому краю бульвара, украдкой бросая косые взгляды в поиске бутылок, и, если б Олег не подозвал его, скорее всего, прошёл бы мимо, сделав вид, что не узнал или не заметил. Неуверенно улыбаясь, старик подсел к столу, Печигин спросил, где он пропадал.

– Я столько раз тут проходил, ни разу вас не видел.

– А я здесь больше не работаю, уволили меня. Рассчитали, и до свидания. Чтобы вместо меня вон ту прелестницу взять, – старик показал на подметавшую асфальт девушку. – Она хозяина этого кафе дальняя родственница. А заодно, конечно, любовница. Но это, сами понимаете, между нами. Так что я теперь пенсионер. То есть, можно сказать, никто. Получаю пенсию по низшему разряду. Заслуги мои перед музыковедением не учтены, все годы преподавания коту под хвост – документы куда-то затерялись. А мои книги для определения разряда значения не имеют, что писал, что нет. Но я не в обиде! На кого мне обижаться? Не на этого же ангела с веником?! Вот хожу теперь, бутылки собираю. Раньше это моя работа была, теперь, можно сказать, хобби. Ну и, конечно, прибавка к пенсии. И существенная. Если места знать, можно до сотни бутылок за день набрать, а это, я вам скажу, деньги.

Старик приподнял сумку, слегка качнул, бутылки звякнули.

– Слышите, как звенят? Для меня это теперь лучшая музыка. Я, знаете, во всём научился музыку слышать. Это раньше, когда я книги писал, мне симфонии нужны были, оратории. А теперь я иду по бульвару – и везде музыка! Всё пространство дышит звуками: шарканье шагов, обрывки разговоров, звон бутылок, гудки машин – это всё настоящая музыка! Только чтобы её различить, нужно стать окончательно никем. Пока ты ещё кто-то и кем-то себя считаешь, это мешает тебе слышать…

Жаппаров сделал глоток взятого ему Печигиным пива, вытер грязным рукавом рот, облизнул губы.

– Вам это, наверное, кажется сентиментальным? Ошибаетесь, друг мой. Просто вы пока ещё слишком кто-то. Вы, извиняюсь, кто по профессии? Как? Перевозчик?

Старик приложил ладонь к заросшему седым волосом уху, весь съёжился от усилия расслышать – похоже, обретённая им чуткость к музыке пространства сопровождалась некоторой глухотой.

– Ах, переводчик! Ну, неважно, это всё равно. Важно, что пока вы ещё не готовы услышать. Но придёт и ваше время. И не думайте, что это простая, легкодоступная музыка. Она полна контрапунктов и диссонансов, Стравинский или там Шенберг куда проще… С каждым днем я всё глубже проникаю в её тайну, но всё-таки не постиг её до конца. Потому что я и сам ещё слишком кто-то… Никогда нельзя сделаться в достаточной степени никем! Слышите?

Жаппаров поднял палец, обращая внимание Печигина на раздавшуюся где-то далеко автомобильную сирену.

– Я хотел бы у вас кое-что спросить…

– Да-да. – Старик придвинулся ближе, выныривая навстречу Олегу из окружавшего его облака звуков.

– Если б вам предложили встретиться с Народным Вожатым… о чём бы вы стали с ним говорить?

– Я слышал, он давно уже никого не принимает…

– Да, но бывают исключения. Давайте предположим.

– Даже и не знаю… – Жаппаров в затруднении раскачивался на стуле. – А что, у вас есть такая возможность?

Печигин не удержался от того, чтобы поразить старика:

– Вероятно, я увижу его завтра.

Жаппаров откинулся на спину стула, щёлки глаз ещё больше сузились, взгляд сделался недоверчивым: расстояние между ним и президентом было слишком огромно, чтобы допустить, что один и тот же человек может сегодня говорить с ним, а завтра с Гулимовым.

– Я ведь не просто переводчик, я перевожу на русский стихи Народного Вожатого.

– Ах, вот что… – Старик весь подобрался, выпрямился, убрал со стола руки, чтобы спрятать грязные манжеты.

– Так о чём бы вы на моём месте его спросили?

– Ну хотя бы о пенсии… Чтобы немного увеличить… Хотя нет, это ерунда, о чём я… Всё пустяки… – Даже гипотетический шанс встречи с президентом вместе с близостью человека, для которого этот шанс был реальностью, повергли музыковеда в смятение. – Есть вещи поважнее… Минуту… Дайте подумать…

Пока старик думал, Олег увидел на бульваре ещё одного знакомого. Внимательно глядя по сторонам, по направлению к ним сквозь косой дождь утренних теней шел Алишер. Заметив Печигина, свернул к нему и, церемонно поздоровавшись, присел на свободный стул.

– А я вас ищу. Заходил к вам домой, вас нет. Решил посмотреть поблизости, вдруг где-нибудь встречу. А вы вот, оказывается, где…

В последних словах не было и тени упрека, и всё же Печигин различил скрытый укор во всей его подтянутой и в то же время неловкой, точно с трудом сгибающейся фигуре, в тяжёлом лице и брошенном на пивные кружки взгляде: прохлаждаетесь… На Алишере были тёмные брюки и обычная джинсовая рубашка, но они выглядели на нем как военная форма неизвестного образца. Этот человек находился в постоянной боевой готовности, и пить в его присутствии пиво можно было только после команды «вольно». Олег представил его Жаппарову, и не прошло и минуты, как музыковед рассказал, что Печигина ждёт завтра встреча с Народным Вожатым.

– Вот как? Ну наконец-то…

Олег помнил, что говорил Алишеру про обещанную встречу, и всё-таки это известие поразило того не меньше, чем Жаппарова. С полминуты Алишер смотрел перед собой, похоже, забыв, что собирался сказать Олегу, зачем его искал, и на его отворачивавшемся от солнца лице мелко дрожало левое веко. Потом вынул из кармана и отправил в рот финик и, выдавив косточку через дыру в зубах, повторил:

– Наконец-то… А я уж думал, ваш друг Касымов обманул и этого никогда не случится.

– Как видите, он держит свои обещания.

– Вот и отлично. Тогда вам тем более нужно не откладывая познакомиться с человеком, с которым меня недавно свели. Ради этого я к вам и заходил. Он знает Гулимова чуть ли не с детства. Вы услышите от него много нового о нашем президенте.

– Я собирался ещё поработать сегодня над переводом, чтобы отдать его завтра Народному Вожатому.

Это была отговорка, Олег всё равно бы не успел закончить перевод, но ему не хотелось так сразу соглашаться с Алишером.

– Это не займёт много времени, он живёт недалеко. Идемте со мной, не пожалеете.

– А кто он, этот ваш человек?

– Поэт, в прошлом, кажется, довольно известный. Хотя о его известности я только с его слов знаю. Сам я поэзией никогда особенно не интересовался. По-моему, есть вещи поважнее.

– Ну что ж… – Печигин не спеша допил пиво, делая вид, что обдумывает приглашение Алишера, хотя уже понял, что пойдёт: может, этот старый друг Гулимова и подскажет ему, как себя завтра вести. – Среди моих коштырских знакомых поэтов ещё не было.

Они встали из-за стола, и Жаппаров взял на прощание в свои сухие стариковские ладони руку Олега бережно, как будто даже с опаской – уже завтра эту руку будет пожимать Народный Вожатый! Потом сказал Алишеру, как приятно ему было с ним познакомиться, взвалил на плечо свою сумку с бутылками и пошёл, не оглядываясь, по бульвару, позвякивая на каждом шагу. Его почти лысая голова была слегка склонена влево – он снова слушал свою музыку.

Калитку в низком заборе Печигину с Алишером открыла крупная пожилая женщина в домашнем халате и шлёпанцах. Олег принял её за прислугу, но Алишер шепнул ему, что это жена поэта. Она проводила их через тёмные и тесные, забитые старой мебелью комнаты в кабинет, где, раскинув руки во всю ширину стола и барабаня пальцами по крышке, поджидал их сам поэт. Печигину с первого взгляда показалось, что он уже где-то видел этого человека, которого трудно было с кем-то спутать. Наверное, на вручении премии, решил Олег. Поэт был очень толст, значительно толще Касымова, и если полнота Тимура была упругой, распираемой энергией, то у поэта, попросившего называть его Фуатом (хотя Олег предпочёл бы имя-отчество), полнота была рыхлой, почти болезненной. Таким, подумал Печигин, может быть, станет Тимур лет через тридцать. Поэт был стар, сед, взлохмачен, скверно выбрит – наверное, если жена и ухаживала за ним, то делала это неохотно или механически, по привычке, едва обращая на него внимание. Войдя в кабинет, она подошла к мужу и небрежными движениями тяжёлых рук пригладила его разметавшиеся волосы, стряхнула усы€павшую плечи перхоть и застегнула верхнюю пуговицу на рубашке. Поэт заворчал недовольно по-коштырски и принялся неуклюжими пальцами расстёгивать сдавивший шею воротник. Жена, рассерженно буркнув в ответ, попыталась помешать ему, но поэт сумел настоять на своем и, победоносно взглянув на гостей, указал им место на диване по другую сторону стола. Жена глубоко вздохнула и, шаркая шлёпанцами, вышла из комнаты.

Её шаги стихли в глубине дома, и тогда поэт, приложив палец к губам, торопливым жестом указал Алишеру на книжную полку, откуда надо было достать несколько книг и вынуть спрятанную за ними бутылку коньяка и рюмки. Распили по первой, и поэт сдавленным шепотом объяснил:

– Мне вообще-то нельзя: почки, сердце… – Со смявшей лицо гримасой страдания он прикладывал руку к разным местам, показывая, что болит и здесь, и там. – Супруга моя строго следит, чтобы я ни-ни… Если узнает, мне… – Фуат чиркнул себя двумя пальцами по шее.

Спешно разлили по второй; прежде чем выпить, поэт подмигнул куда-то под потолок и поднял свою рюмку, как бы чокаясь с кем-то отсутствующим.

– Это я с ними, – объяснил он. – С теми, кто не дремлет.

Алишер понимающе улыбнулся и тоже кивнул «недремлющим». Печигину не оставалось ничего иного, как присоединиться.

– Так вы, значит, стихи мои переводите? – Фуат развернулся к Олегу всем корпусом, точно голова не поворачивалась у него отдельно от туловища.

Олег подумал, что Алишер, видимо, создал у поэта ошибочное представление о том, чем он занимается в Коштырбастане.

– Вообще-то я перевожу стихи президента Гулимова.

– Конечно, конечно, – с готовностью согласился поэт и закивал головой. – Они и есть мои.

– Вот как… – На это Печигин совсем уже не знал, что ответить.

– А вы как думали?! Неужели вы всерьёз верили, что он сам их пишет? Может, и ваш Брежнев свою «Малую землю» сам сочинил?

– Но это же совсем разные вещи…

Олег не успел договорить: снова послышались тяжёлые шаркающие шаги жены поэта, и Фуат стал делать знаки, чтобы Алишер скорей убрал коньяк и рюмки. Когда она появилась с чаем на подносе, стол был уже пуст, и она стала деловито расставлять пиалы, вазочки с вареньями и лукумом, блюдца с орехами. Поэт взял свою пиалу и, хмуря кустистые брови, принялся тщательно изучать, как будто искал что-то на дне. Печигин ясно видел, что там ничего не было, но Фуат всё-таки что-то нашёл и принялся тереть пиалу изнутри сначала пальцем, потом рукавом рубашки, недоверчиво поглядывая при этом то на жену, то в направлении «недремлющих». Она уже подняла чайник, чтобы налить ему, как вдруг он быстро поменял свою пиалу на её. Супруга восприняла это совершенно равнодушно, будто даже не заметив, и продолжала разливать чай.

«Да он, кажется, того», – подумал Печигин.

Особенно убеждало в этом безразличие, с которым жена поэта реагировала на странности мужа, очевидно, давно к ним привыкнув. Фуат в жадной спешке отправил в рот одну за другой несколько ложек тутового варенья, при этом часть его осталась на подбородке. Супруга, не церемонясь, протянула руку и вытерла запачканный подбородок, увлечённый вареньем поэт, кажется, даже не заметил, продолжая сосредоточенно причмокивать. Он ел сладости быстро, едва успевая прожёвывать, и, пока не перепробовал всё, что было на столе, о гостях не вспоминал. Ошеломлённый Печигин, пытаясь осознать сказанное поэтом, наблюдал за ним и его женой (ее, сказал Фуат, зовут Шарифа), относившейся к мужу с усталой материнской заботой, воспринимая его, похоже, как крест, который она несёт всю жизнь и готова нести до смерти. Если б не гости, она, возможно, повязала бы ему, как ребёнку, полотенце на шею, чтобы не так много крошек сыпалось на рубаху.

– Так вы что же, мне не верите? Погодите, я вам прочту… – Фуат порылся в кипе бумаг на стоявшей у стола этажерке и вытащил несколько исписанных листов. – Вот! Этим стихотворением будет открываться его следующий сборник!

Откинув голову и взмахивая в такт левой рукой, он стал громко декламировать, глядя поверх голов сидевших за столом. Иногда голос его начинал дрожать и грозил сорваться, собственные стихи трогали поэта до слез. Шарифа, показалось Олегу, смотрела на мужа с привычной задумчивой жалостью. Непохоже было, чтобы стихи производили на неё хоть какое-то впечатление. Равнодушный к поэзии Алишер деликатно ел варенье, стараясь не звякнуть ложечкой о блюдце. Наконец поэт сделал паузу, чтобы успокоиться, и, опустив глаза, столкнулся с непонимающим взглядом Печигина.

– Наш друг не владеет коштырским, – запоздало объяснил Алишер.

– А я-то думал, раз вы переводите… – Фуат разом осел на стуле, его порхавшая рука упала вниз. – Жаль… – Он потерянно огляделся вокруг, но быстро нашёлся: – Хорошо, тогда я вам кое-что покажу…

Фуат порылся в ящиках стола, потом с лёгкостью, какой Олег от него не ожидал, вскочил с кресла и, пробормотав: «Нет, не здесь», – вышел из комнаты.

Шарифа сразу наклонилась к гостям, положив на стол свою большую грудь, и сказала шёпотом:

– Вы с ним не спорьте. Согласитесь! Что вам стоит?! – Она пренебрежительно махнула рукой с выражением лица, говорившим: «Какая разница!» – Ему спорить нельзя, а то давление подымется, плохо будет. Больной человек! – Жена поэта горестно покачала своей когда-то красивой головой с тяжёлым подбородком и заметными над верхней губой крошечными седыми усами.

Вернувшись, Фуат положил перед Печигиным несколько старых тусклых фотографий. На них юный, но уже довольно тучный поэт был запечатлён с коренастым молодым человеком, в котором можно было узнать Народного Вожатого, но не сегодняшнего, с лицом, затвердевшим в изрезанную морщинами гипсовую маску, а похожего на того ребёнка и подростка, которого Олег видел на снимках в президентском архиве. На одном фото они стояли, положив друг другу руки на плечи, на горной тропе, оба широколицые и узкоглазые, в широких спортивных брюках, свитерах и туристских ботинках, на другом – облокачивались с двух сторон на автомобиль «Победа», на третьем – сидели, опять обнявшись, за уставленным бутылками столом, Народный Вожатый поднимал свободной рукой бокал с шампанским.

– Узнаёте?! – торжествующе спросил Фуат. – Мне здесь двадцать один, Гулимову девятнадцать. Тогда ещё ни о какой политике и речи не было. Не только мне, но даже и ему, я думаю, не пришло бы в голову, что наступит время и он станет не кем-нибудь, а президентом страны! Тем более что и самой страны тоже не было, а была республика в составе Союза. Мы оба писали стихи, он, между прочим, называл меня своим учителем. Точней, регулярно и всерьёз писал я, а Рахматкул так, от случая к случаю. Зато он был прирождённым поэтом жизни, его лучшими стихами были его поступки! О, я вам такое мог бы о нём рассказать… Он просто удержу не знал! Да-да, уже тогда было видно, что его ждёт исключительная судьба! Однажды, например, его задержала милиция – знаете за что? – Фуат весь заколыхался от смеха. – У нас в городском саду поставили памятники пионерам-героям. Мы с ним прогуливались там как-то ночью в подпитии, читали стихи, слегка шалили, и он разошёлся до того, что стал прыгать на эти памятники, обнимать их и кричать, что переимеет их всех, ни одного не оставит нетронутым! Можете себе представить?! Хорошо, милиционеры добрые попались, много с нас не взяли. А сколько он стихов на память знал! И Маяковского, и Уитмена, и Рембо, и наших поэтов – без числа. Мы с ним устраивали соревнование, кто больше прочитает, он всегда выигрывал. Но сам писал не очень… Не хватало у него терпения над словами корпеть, ему это, я думаю, казалось мелким. Я его упрекал тогда, потому что задатки были, и стать поэтом ему очень хотелось – хорошо, что он меня не послушал. Ну, вышел бы еще один поэт, кому это нужно? Слов и так как песка в пустыне, никто их больше не слышит. Другое дело – стихи президента, Народного Вожатого! Они, можно сказать, сразу на камне на века высекаются! Так что я могу теперь прогуливаться по аллее в тени собственных стихотворений, выбитых на мраморных стелах!

Тут только Печигин вспомнил бомжеватого вида толстяка с чекушкой в кармане, встреченного в аллее, ведущей к мечети имени Гулимова, – вот где он видел поэта! Это он, а никто другой, целовал свои сложенные щепоткой пальцы, говоря Олегу: «Какая поэзия!» Открытие не прибавляло достоверности словам Фуата, как и не уменьшало подозрений Печигина, что перед ним помешанный, но Олег вдруг почувствовал, что безумие это может быть заразительным и ему ничего не стоит в него поверить.

– Какое это чудесное чувство – видеть, как твои стихи на глазах превращаются в реальность, воплощаются в живую жизнь страны! Разве мог бы я на это рассчитывать, если б они выходили под моим именем? Да мои первые сборники наши критики в пух и прах разнесли! Зато теперь они меня наперебой хвалят, мне даже неудобно, признаться, такие восторги в свой адрес читать. Ну, то есть про меня лично они, конечно, и не подозревают, но разве в имени дело?! Что имя? Ярлык, который тебе прицепили родители, когда ты ещё «мама» не мог сказать! И я буду всю жизнь носиться с ним как с писаной торбой?! Да пропади оно пропадом! И когда пришло время выбирать – когда мой старший сын был арестован за участие в заговоре шестерых, – я спросил себя, что мне важнее: ярлык имени, намертво пришитый к этому старому грязному телу, которому так и так одна дорога в могилу, или мои стихи и жизнь сына?! И я пришел к Народному Вожатому и на коленях просил его принять всё мной написанное и публиковать впредь как своё, а сына отпустить. Он согласился не сразу, но я заклинал его памятью нашей дружбы, нашей общей молодости, я поклялся на Коране, что всё, что ни сочиню в будущем, будет принадлежать ему, и в конце концов он принял мой дар. Я поступил, по сути, так же, как великий Руми, который после смерти своего друга Шемседдина Тебризи стал подписывать все свои стихи его именем. То есть просто взял и со щедростью гения подарил ему свою поэзию. Мы, поэты, способны на щедрость, может быть, непонятную вам, но это не повод, чтобы нам не верить! Рахматкул умер для меня так же, как Тебризи для Руми, когда ушёл в политику. Он был моим Шемсом, душой моей души, как писал Руми, моим утром и рассветом, но после этого мы совсем перестали видеться, я слал ему письма, но у него не было больше времени отвечать мне. Когда арестовали сына, мне стоило огромного труда к нему пробиться. Та встреча была последней, с тех пор всё написанное я отправляю ему по почте. У меня, между прочим, хранятся все бланки почтовых отправлений. Показать? Показать?!

Фуат спрашивал с таким вызовом, что у Печигина поневоле возникло подозрение, что никаких бланков нет и в помине. Но, помня просьбу жены поэта не спорить, он отрицательно покачал головой.

– Ну, как хотите, – Олегу показалось, что поэт согласился с радостью. – Но имейте в виду, что, хотя последний раз я разговаривал с Рахматкулом много лет назад, связь между нами остаётся неразрывной. Ему докладывают о каждом моем слове! – Поэт кивнул в направлении «недремлющих». – Они повсюду, нет смысла пытаться от них укрыться. Я знаю, их аппаратура позволяет им слушать меня даже на улице, даже в толпе. И пусть! Пусть слушают! Мне нечего скрывать от Народного Вожатого! Я сохранил верность нашей дружбе. Я никогда не сомневался в его гении. Он пошел в политику, оставив поэзию, как Рембо, потому что его вдохновение уже не вмещалось в стихи и требовало преобразования действительности. Подумайте, в самом деле, что значит горстка стихотворений, оставшихся от Рембо, в сравнении с его ослепительной жизнью, метеоритом пронёсшейся сквозь наш мир?! Они лишь следы, привлекающие наше внимание к этому эпохальному событию. Так и Гулимов! И с точки зрения истории не так уж и важно, кто на самом деле оставил эти следы – он или я.

Последнюю фразу Фуат произнес, снизив пафос и хитро улыбнувшись блестящими от варенья губами. Шарифа сидела, не глядя на гостей, похоже, ей было неудобно за мужа.

– Ну хорошо, для чего вы отдали свои стихи Гулимову, я понимаю. Но зачем ему-то было принимать их?

– Наивный вопрос! Кто ж откажется от бессмертной поэзии? Он ведь не хуже нас с вами понимает, что всё, что он может построить, – на несколько десятилетий, потом это безнадёжно устареет и будет сноситься, а стихи – навсегда. Их будут читать, когда от его новостроек следа не останется, а все его заслуги и реформы сведутся к нескольким страницам в учебниках истории. Я, знаете, иногда воображаю, как стелы с моими стихами откапывают археологи каких-нибудь грядущих цивилизаций, может быть, уже и вовсе не похожие на людей, и вчитываются в мои строки, расшифровывая их, как мы сейчас читаем на глиняных табличках миф о Гильгамеше. Да, я уверен, что так и будет! Я нашел способ контрабандой переправить под чужим именем мои стихи в вечность! И поскольку он знает, что вечность за ними, то есть за мной, а его власть, какой бы она ни была полной, ограничена сроком его жизни, он не спускает с меня глаз. Точнее, ушей. Хотя кто знает, может, здесь и камеры установлены. Иногда я слышу такое, знаете, тихое жужжание, как будто ма-а-аленькая муха… – Прищурившись, Фуат показал своими толстыми пальцами размер мухи. – З-з-з-з-з… Потом стихает, и вдруг снова: з-з-з-з-з… Вот давайте послушаем, может, сейчас тоже…

Поэт замолк, в комнате повисла неестественная тишина. Алишер сидел с каменным лицом, иногда двигая желваками, что-то тайком дожёвывая, Шарифа смотрела на скатерть, во рту Печигина начала скапливаться приторная слюна, которую он не решался сглотнуть. Наконец жена поэта не выдержала и глубоко вздохнула.

– Тише ты! – накинулся на неё Фуат.

Шарифа, ничего не ответив, покачала головой. Она явно с самого начала не верила, что им удастся что-нибудь услышать.

– Нет, сейчас, похоже, ничего не жужжит, – сдался поэт.

Шарифа с облегчением поднялась и стала собирать со стола, стараясь как можно громче звенеть пиалами и блюдцами.

– Не верит мне, – Фуат положил руку на широкую спину жены и провёл, гладя, вниз до поясницы. – Говорит, это у меня в голове жужжит.

Он опустил руку ещё ниже, и на обращённом к гостям лице Шарифы возникла извиняющаяся усмешка. «Неужели они всё ещё…» – мелькнуло у Печигина, и тут же он разглядел в улыбке жены поэта затаённое торжество и неизвестно откуда взявшимся в нём коштырским чутьём понял, что да, они ещё спят друг с другом – коштырам возраст не помеха. Шарифа наклонилась над столом, и из приоткрывшего морщинистую грудь выреза халата на Олега дохнуло тяжёлым запахом старого грузного тела. Ему захотелось на улицу, на свежий воздух: там он смог бы сосредоточиться и попытаться понять, где в словах поэта правда, а где – фантазии и бред.

– Ладно, ладно, не верь… Придёт время, сама во всём убедишься. Рано или поздно всё откроется…

Откинувшийся в кресле Фуат отправил в рот большой кусок розового рахат-лукума, но челюсти его двигались всё медленнее, увязая в сладости, веки смежились до совсем узких прорезей, сквозь которые смотрели помутневшие, точно засахарившиеся глаза. Короткий прилив возбуждения сменился у него приступом сонливости.

– Ну всё, ему отдыхать пора, – возникшая на минуту в жене поэта женщина исчезла, уступив место прежней строгой сиделке. – Вы потом ещё приходите.

Печигин и Алишер встали, поэт вяло помахал им, не поднимаясь с кресла, и сказал на прощание:

– Когда-нибудь из моих стихов люди будущего узнают, каким был человек наших дней. Можете не сомневаться. Так и будет.

И потянулся за следующим куском лукума.

Нет, нет и нет! Немыслимо! Исключено! Чтобы этот жирный, тщеславный, похотливый, хвастливый, полу-, а то и вовсе безумный старик был подлинным автором стихов Народного Вожатого – такую возможность даже допустить смешно! Пусть он и правда дружил в молодости с Гулимовым – из этого ещё ничего не следует! Потом их пути разошлись, Фуат выпустил несколько никому не нужных, разруганных критикой сборников, а карьера Гулимова стремительно пошла в гору, пока не достигла высшей точки, и, естественно, его поэзия встречала всё более восторженный приём, что не могло не вызывать у Фуата зависти, вместе с прогрессирующей манией преследования приведшей его к нелепой уверенности, будто стихи президента в действительности его! Возможно, Народный Вожатый и в самом деле многое почерпнул из творчества человека, которого считал своим учителем, Фуат не мог этого не замечать, и это тоже способствовало возникновению навязчивой идеи. Для поражённого безумием мозга нет невозможного, никакая очевидность не способна помешать его бредовой убеждённости. Так шизофреники бывают уверены, что диктор в телевизоре крадёт у них мысли и готовые фразы. Видимо, Фуат страдает разновидностью той же мании. Тем более что хоть каждый день может видеть Народного Вожатого на экране. Да, наверное, так и сложился у него этот бред, а копаться в деталях чужого безумия, разбираясь, что в нём взято из жизни, а что чистая фантазия, – сам свихнёшься. Сын, ради спасения которого он якобы отдал свои стихи Гулимову? Да был ли у него вообще сын?

Олег настолько ушёл в свои мысли, что почти забыл про Алишера, молча шагавшего рядом.

– Скажите, вам что-нибудь известно про заговор шестерых, в котором будто бы принимал участие сын вашего поэта?

– Да, это была неудачная попытка пустить под откос поезд Гулимова. В момент взрыва он был в вагоне охраны и благодаря этому уцелел. Кроме шестерых организаторов заговора были арестованы больше тысячи человек, сын Фуата в их числе. Многих потом выпустили, его одним из первых. Теперь он в Лондоне, участвует в деятельности коштырской оппозиции. Через него и стало известно об отце.

Алишер говорил короткими отчётливыми фразами, точно докладывал начальству. В них не было ни слова лишнего, но где-то между словами пряталось лёгкое презрение – то ли к заговорщикам, организовавшим неудачное покушение, то ли к Печигину, задающему бесполезные вопросы.

– Хорошо, если сын Фуата в Лондоне, что ему мешает раззвонить на весь свет, что настоящий автор стихов Народного Вожатого – его отец?

Алишер пожал плечами.

– Во-первых, отец здесь практически в заложниках, так что сыну приходится вести себя очень осторожно. А во-вторых, в оппозиции никто не придаёт всей этой поэзии никакого значения. Она что-то значит, лишь пока Гулимов у власти. Как только удастся его отстранить, о ней никто больше не вспомнит.

– Думаете? Фуат, как вы слышали, иного мнения. Он убеждён, что эти стихи навсегда.

– Он поэт, – равнодушно отозвался Алишер. – Поэтам свойственно всё преувеличивать. В особенности значение своей работы.

Они дошли до перекрёстка, дальше им было в разные стороны. Алишер предложил присесть на скамейку в тени. Сев, подобрал оставленную кем-то газету и принялся рассеянно перелистывать. Кажется, у него был какой-то свой разговор к Олегу, который он пока откладывал.

– Как вам показалось, стихи, что читал нам Фуат, были похожи на стихи Народного Вожатого? – спросил Печигин.

– Конечно, похожи, – ответил Алишер, не отрываясь от газеты. – Очень похожи. Хотя, по правде говоря, на мой вкус, все стихи друг на друга похожи.

Он произнёс это тоном подчёркнутого безразличия, точно ждал от Олега правильного вопроса, а тот всё спрашивал о пустяках.

– Кажется, полагаться на ваше мнение об этом предмете было бы ошибочно.

Алишер открыл газету на странице, где была фотография Гулимова, берущего букет цветов из рук школьницы с двумя громадными бантами. Его улыбка и расходящиеся от глаз морщины, как всегда, лучились добротой, а раскрытые навстречу руки готовы были принять в объятия не только девочку с цветами, но и любого, глядящего на снимок.

– Напрасно вам так кажется. Моё мнение состоит в том, что Гулимов никакой не поэт, а беззастенчивый диктатор. Я надеялся, что, встретившись с Фуатом, вы убедитесь в этом сами.

Лицо Алишера было неподвижно, но пальцы теребили и комкали край газетного листа. Для человека с военной выправкой у него были слишком нервные, суетливые пальцы. Две молодые женщины прошли, разговаривая, мимо, Алишер не поднял на них глаз. Возможно, он так погрузился в созерцание снимка, что даже о Печигине на время забыл. Он был прикован к Народному Вожатому своей ненавистью сильней, чем истово верующий привязан любовью к своему Богу. Верующий видит присутствие Бога во всём вокруг, тогда как ненависть Алишера была нацелена точно на Гулимова, не отвлекаясь ни на что постороннее.

– Пока я убедился только в том, что вы познакомили меня с душевнобольным стариком, страдающим манией преследования и навязчивой идеей, что стихи президента Гулимова принадлежат ему. Знаете, в Москве у меня было много друзей-поэтов, да и сам я в некотором смысле… Так вот, это обычное дело: те, кому меньше повезло по части признания, сплошь и рядом убеждены, что более удачливые собратья по перу всё у них украли. Так что ничего удивительного в помешательстве вашего знакомого для меня нет.

– У меня не было друзей-поэтов, но всё равно я уверен, что это не тот случай. Фуат же не говорил, что Гулимов украл у него стихи, наоборот, он сам отдал их ему, чтобы спасти сына.

– Вы не знаете, до чего изобретательно бывает безумие! Оно ещё и не такое способно выдумать! Может, арест сына, наложившись на прежние счёты к Народному Вожатому, и послужил толчком для возникновения всей бредовой картины – откуда нам знать?!

– А по-моему, безумие в том, чтобы считать Гулимова, у которого руки по локоть в крови, поэтом и пророком! К несчастью, этому безумию подвержена вся страна.

– Конечно, вся страна сошла с ума, только вы один нормальны.

– Я не один.

– Вот как? В нашу прошлую встречу вы, помнится, сказали, что не состоите ни в какой организации.

– Вы же мне и тогда не поверили. Теперь пришло время поговорить всерьёз.

Алишер закрыл газету, отложил на скамейку.

– Я ведь не просто так познакомил вас с Фуатом. Я хотел, чтобы вы поняли наконец, что такое Народный Вожатый. Увидели его безо всей этой поэзии. И встали на нашу сторону. Если вы пока не готовы, у вас есть время до завтра всё обдумать. Дело в том, что у меня будет к вам просьба.

– Какая еще просьба?!

– Не бойтесь, она вам ничем не грозит. Я хочу, чтобы завтра, когда будете встречаться с Гулимовым, вы передали ему послание от оппозиции. В нём описывается реальная ситуация в стране, которой он, судя по всему, не знает, потому что информация об этом его не достигает, и перечисляются наши требования и предложения. Другого способа доставить это ему лично у нас нет. Мы уже не раз пытались, но все подходы к президенту контролируются спецслужбами. Судя по некоторым деталям его последних выступлений, он созрел наконец до понимания, что нынешний курс ведёт страну к катастрофе. Если бы не его окружение, где тон задают люди вроде вашего друга Касымова, заинтересованные, чтобы ничего не менялось, он, возможно, сделал бы шаг нам навстречу.

– Почему вы думаете, что я соглашусь? Что, если меня тут же арестуют как члена оппозиции?

– Как иностранцу вам ничего не грозит. Ясно же, что иностранец не может входить в коштырскую оппозицию. Если возникнут к вам вопросы, вы просто отправите их ко мне, а о моём участии в оппозиции они и так знают. Главное, чтобы послание попало лично к президенту – это будет иметь историческое значение. Заключение союза или хотя бы перемирия между оппозицией и властью спасёт страну! Если Гулимов хоть частично удовлетворит наши требования, тысячи политзаключённых окажутся на свободе! Но даже если он и не пойдёт на признание оппозиции, он всё равно примет меры, которые мы предлагаем, потому что другого пути нет! Он станет реализовывать их без нашего участия, но это не так уж и важно. Главное – остановить, пока не поздно, сползание страны к пропасти. С каждым упущенным днем шансов на это всё меньше!

Алишер говорил с яростной убеждённостью, не глядя на Печигина, один на один с грядущим, в котором провидел надвигавшуюся катастрофу. Его уверенность подействовала на Олега (много ли он, в сущности, знает об истинном положении дел в Коштырбастане? То, что он видел в провинции – поломанную технику, нищету, дома без газа и электричества, женщин с кетменями в пустых полях, – скорее подтверждало, чем опровергало слова Алишера). На минуту к нему вернулось ощущение, которое он испытал, когда тяжесть дождевых облаков легла ему на плечи и он почувствовал, что глядит на мир глазами Народного Вожатого: всё вокруг висело на волоске – и зависело от него! Лавина сверкающих на солнце, наперебой сигналивших машин, прохожие на тротуаре, дети в соседнем сквере, наблюдающие за ними матери – все, едущие, идущие или сидящие на одном месте, не подозревая ни о чем, неотвратимо двигались к пропасти.

– Где оно, это ваше послание?

Алишер порывисто повернулся к Олегу.

– Я знал, что вы согласитесь! Я не сомневался.

Он уже обращался с Печигину как к соратнику, совсем другим тоном, на его тяжёлом лице возникла широкая улыбка, обнажавшая дыры на месте выбитых зубов, и оно показалось от этого ближе, чем прежде, таким близким, что загораживало Олегу взгляд и не давало отвести глаз.

– Я не сказал, что согласен. Вы говорили, у меня есть время обдумать решение до утра. Я спросил только, где послание.

– С собой у меня его нет – я ведь не знал, что вы будете встречаться с Гулимовым уже завтра. Я привезу его утром, оно не у меня, за ним еще нужно ехать. Во сколько назначена встреча с президентом?

– Пока не знаю. Касымов пришлёт за мной своего водителя.

– Понятно, – Алишер задумался. – Я буду у вас в семь утра.

– Давайте хотя бы в девять! Пожалуйста, не раньше девяти!

– Вам предстоит завтра, может быть, самое важное дело в вашей жизни, а вы думаете только о том, чтобы проспать пару лишних часов!

– А как я, не выспавшись, буду разговаривать с Народным Вожатым?! Я же двух слов не смогу связать!

– Ну хорошо, я буду в половине девятого.

Алишер поднялся, чтобы идти. Прежде чем попрощаться, он подобрал газету, скомкал её и выкинул в ближайшую урну. Стоило Печигину остаться одному, как все возражения, выдвинутые им Алишеру, чтобы доказать ему (а в действительности, конечно, прежде всего самому себе), что Фуат не может быть автором стихов Народного Вожатого, стали рассыпаться в пыль. Даже если поэт действительно страдает манией преследования (что далеко не факт, ведь в его доме и в самом деле могло быть установлено прослушивание) – безумие вовсе не обязательно должно помешать ему создавать произведения, выдаваемые президентом за свои. Мало ли было безумных поэтов?! Главное же, это разом разрубало неразрешимый узел: один человек – президент Гулимов – отдал приказ о карательной акции в «Совхозе имени XXII съезда КПК», и совсем другой был автором стихов, которые переводил Олег! Это всё так правдоподобно, так хорошо и правильно складывалось, что лучше всяких доказательств убеждало в правдивости Фуата. Не нужно было изворачиваться, пытаясь совместить в одном лице поэта и массового убийцу. Они расходились в разные стороны, и каждый занимался своим делом: один – стихами, другой – политикой.

Но странным образом такое решение не принесло облегчения. Печигин поймал себя на том, что продолжает снова и снова перебирать в памяти разговор с Фуатом, ища недостоверные детали, чтобы опровергнуть весь его рассказ. Трудно было смириться с тем, что за стихами, над которыми столько бился Олег, стоит не образ с плакатов и телеэкрана, а этот рыхлый толстяк, пьяница и сластёна, со своей грязной старостью, безудержным хвастовством и помешательством… День клонился к вечеру, Олег проходил мимо закрывающегося рынка: торговцы вывозили на громыхающих тележках товары, а закутанные до глаз уборщицы сметали широкими метлами в огромные кучи обёрточную бумагу, рваные пакеты, объедки и прочий мусор торговли, поднимая облака тусклой пыли, повисавшие в воздухе. Розовея в последних лучах солнца, пыль оседала на продавцов и покупателей, на бедных и богатых, на вещи и людей, уравнивая их между собой. Некоторые лотки еще были открыты, и оттуда кричали уборщицам, чтобы не мели в их сторону, один козлобородый старик погрозил им кулаком, другой даже плюнул в направлении едва различимой сквозь пылевую завесу завёрнутой фигуры, но всё это было напрасно – женщины словно не слышали, как если бы человеческое слово больше не достигало их ушей, и равномерно взмахивали метлами, точно выполняли работу судьбы, сгребая в мусор отбросы прошедшего дня. Рынок стремительно пустел, и там, где полчаса назад кипела торговля и яблоку негде было упасть, оставались теперь лишь мусорные горы, ждущие, чтобы их отвезли на свалку. Олег поискал над крышами руку памятника Народному Вожатому, обычно помогавшую ему ориентироваться в путанице переулков и улиц Старого города, и не нашёл – ее заслонило плотное пыльное марево. Только миновав рыночную площадь, он увидел её там, где она всегда была прежде, и почувствовал, что рад этому.

Вернувшись домой, Олег первым делом принялся перечитывать подстрочники и свои переводы. Теперь сквозь каждое стихотворение он видел беспрерывно жующего сладости, распираемого самоупоением Фуата, любая строка звучала в сознании его голосом. Как могло нравиться Олегу это многословие, полное повторов, пустой риторики и вычурных метафор?! Что находил он в этих длиннотах, банальностях и высосанных из пальца сравнениях?! Сейчас ему стало очевидно, что это чистой воды графомания. И к тому же графомания помешанного! От нескончаемых перечислений, претензий на всеохватность и космический размах так и веяло безумием. Если в самом деле, как утверждал Тимур, эти стихи ложатся в основу государственных планов и программ, то не приходится удивляться, что страна катится в пропасть. Выходит, Коштырбастаном правит не явленная в поэзии Гулимова воля неба, как представлял это Касымов, а воплощённое в ней графоманиакальное безумие Фуата!

Олег собирался перевести до завтра еще одно-два стихотворения, но теперь не мог заставить себя даже дочитать до конца уже сделанное. Вместо этого рука сама потянулась к тетради для записей. «Приходится, похоже, признать, что Алишер прав: стихи Гулимова, скорее всего, принадлежат Фуату, а сам он не поэт, облечённый государственной властью, а обыкновенный диктатор. Почему это так обескураживает меня? Почему так не хочется с этим соглашаться? Я ведь с самого начала подозревал подобное. (Или только теперь мне так кажется?) Меня же не удивило, когда Тимур признался, что это он сделал Гулимова тем, кто он есть. Откуда тогда сейчас эта растерянность? Видимо, я так долго пытался проникнуть в образ Народного Вожатого, что не заметил, как он сам проник в меня. Теперь я гляжу на него глазами коштыров, для которых нет других ориентиров в окружающей их со всех сторон бесконечности. Ведь и Тимур убеждён, что он пророк, пускай и один из многих тысяч, и для Фуата он чуть ли не новый Рембо местного значения. (Хотя что значит “местного значения”? На территории Коштырбастана запросто поместятся три или четыре Франции!) Завтра я наконец встречусь с ним лицом к лицу. Говорить с ним о стихах, конечно, нелепо. Значит, главный смысл этой встречи в том, чтобы я передал ему послание от оппозиции. Еще не поздно отказаться. Но я этого не сделаю».

Написав эту фразу, Олег вдруг увидел себя со стороны, за столом, принадлежавшем бывшему владельцу дома, вспомнил его письмо из лагеря и ясно почувствовал, что пути назад нет. Нежданный прилив вдохновения подтолкнул его руку, и он повторил ещё раз:

«Я этого не сделаю. Возможно, в передаче послания оппозиции – смысл всего моего путешествия в Коштырбастан. За оппозицией – понимание реальной ситуации в стране и законов экономики, за властью – присвоенная ею поэзия с растворённым в ней безумием Фуата. Я стану посредником между ними. Благодаря мне они заключат соглашение. Как сказал поэт: “Соединив безумие с умом, среди пустынных смыслов мы построим дом, училище миров, неведомых доселе”… Да, ради этого стоило сюда ехать. Кто знает, может, моя встреча с Гулимовым действительно спасёт страну от катастрофы, послужит освобождению политзаключённых, станет поворотным моментом коштырской истории? И тогда в стране, где следов не остаётся, всё-таки сохранится мой след?»

Печигин отложил ручку, поглядел в окно. С улицы донеслось овечье блеяние. Очевидно, кто-то из соседей держал во дворе одну или нескольких овец.

Наутро Олег проснулся от крика старьёвщика. Среди непонятных коштырских фраз можно было расслышать и русские: «Старый ковёр-палас покупаеммм! Старый холодильник, стиральный машинка покупаеммм!» Повернувшись на другой бок, подумал, запоминая: «В день встречи с Народным Вожатым меня разбудил старьёвщик». Бывают события, чья исключительность, как увеличительное стекло, направлена на всё, что им предшествует, придавая значение любым пустякам. Встав, долго не мог отыскать запропастившийся носок. «Ну вот, мне сегодня с президентом встречаться, а я носка найти не могу!»

Не успел Олег одеться, как увидел в окно, что к дому подъехал побитый бежевый «москвич» старой модели, какого в Москве уже, наверное, не встретишь, с папкой под мышкой из него быстро вышел Алишер. С порога, выжидающе улыбаясь, протянул папку Олегу. Он был в белой, доверху застёгнутой рубашке и сильно пах одеколоном. Печигин кивнул ему, взял папку и положил на стол, к своим переводам. Алишер воспринял это как согласие на передачу послания и весь просиял, Олегу даже представилось, что он собирается заключить его в объятия. На всякий случай отошёл на пару шагов и предложил Алишеру завтрак. Тот, вопреки ожиданиям, не отказался. Он вообще был необычен сегодня, торжественно-праздничен, казалось, только врождённая сдержанность мешает ему пуститься с Печигиным в длинный задушевный разговор. И этот одеколон, с которым он явно переборщил… Пока Олег накрывал на стол, он рассеянно ходил по комнате, разглядывая обстановку, которую в прошлый свой визит не замечал, взял и принялся вертеть в пальцах, с любопытством изучая, шариковую ручку Печигина, хотя в ней не было ничего особенного. За завтраком всегда отказывавшийся от угощения Алишер ел жадно, больше всего налегая на конскую колбасу казы, улыбаясь при этом Печигину через стол с таким видом, точно собирался сказать что-то очень важное и только набитый рот мешал ему это сделать. Наконец, прожевав, произнёс задумчиво:

– Я в детстве любил казы. Очень много мог съесть. Потом разлюбил, как отрезало. А теперь вот снова ем, и кажется, ничего нет вкуснее.

Это были, вероятно, первые слова, сказанные Алишером о себе, они прозвучали как признание, чей смысл был больше слов, но остался Печигину недоступен. Он разлил чай, и Алишер поднял свою пиалу одновременно с Олегом, словно хотел чокнуться с ним и сказать тост. Эта синхронность была бы смешной, если бы Алишер не был так многозначителен. Он выглядит так, подумалось Олегу, точно ему, а не мне предстоит встреча с Народным Вожатым.

– Сегодня особенный день, – сказал Алишер. – Но всё будет хорошо. Ничего не бойтесь – Аллах всё устроит.

– А чего мне бояться? Я положу ваше послание между своими переводами, так что президент, скорее всего, обнаружит его только потом, когда начнёт их читать.

– Правильно, – подтвердил Алишер. – Это очень разумно. Аллах всё устроит, как надо.

От неожиданного звонка в дверь его рука с пиалой дрогнула, чай плеснул на брюки. Алишер сморщился, улыбаясь через силу. Олег пошел открывать, уверенный, что это приехал за ним водитель Касымова, но это была Динара. Увидев её, Алишер сразу засобирался, стараясь не глядеть в её сторону, словно один вид этой женщины был ему в такой важный день неприятен. На пороге крепко сжал локоть Печигину, молча кивнул на прощание. На левой штанине его отутюженных серых брюк расплывалось тёмное пятно от чая.

Динару Олег после поездки на свадьбу еще не видел. Минувшие дни были так насыщенны, что он и не вспоминал о ней. Она прошла на кухню, принялась за готовку. Олег наблюдал за ней и думал, как бы она отреагировала, если б узнала, что Народный Вожатый, на чьих коленях она сидела в детстве, – вовсе не великий поэт, как считают все, а диктатор, подписывающий своим именем чужие стихи? Что бы она сказала, поведай ей Олег, что человек, освободивший ее от страха смерти и давший почувствовать бессмертие, повинен в гибели множества мирных людей? Скорее всего, просто не поверила бы. Следя за движениями быстрых рук, месивших тесто, резавших мясо и зелень, Печигин понимал, что выбить её из колеи было бы не просто: вера в Народного Вожатого усвоена ею с детства, как умение хорошо готовить, как рецепты коштырской кухни, переходящие из поколения в поколение. Пошатнись эта вера, и некому будет защитить её от страха смерти, она останется с ним один на один.

– Что ты готовишь, Динара?

Она повернулась к нему всем корпусом, разведя в стороны, чтобы не испачкать джинсы, покрытые мукой ладони.

– Это мантышка – тесто для мант. Вечером манты будут.

Свет из окна падал на её открытые плечи, лицо оставалось серьёзным, хотя она улыбалась, белые от муки разведённые руки, казалось, выражали отказ от всякой защиты, готовность сдаться по первому требованию. Олег вспомнил, как лежала у него на плече её голова по дороге в «Совхоз имени XXII съезда КПК». Возникшая тогда близость никуда не делась, она сохранилась в нём, и Олег не сомневался, что Динара тоже ее помнит. Захотелось увести её с кухни, уложить в постель, раздеть, стиснуть эти плечи – всё это было бы так же естественно и просто, как приготовление пищи, как еда и питье. Говорил же Касымов, что она в полном его распоряжении. Почему-то именно сейчас сделалось вдруг досадно, что он не воспользовался этим. Конечно, когда рядом была Зара, ему было ни до кого, но близкое присутствие Динары всё это время означало возможность шага в сторону, в иной вариант развития событий. Вот и теперь, вместо того чтобы ехать на встречу с Народным Вожатым, как хорошо было бы просто лечь с ней в постель! Оттого, что он знал, что не сделает этого (с минуты на минуту мог появиться водитель Касымова, да и вообще… не тот сегодня день), Олегу стало тяжело. Словно страх, от которого защищал Динару Народный Вожатый, передался ему, знающему о президенте то, о чём она не подозревала. Кухонное окно выходило на солнечную сторону, и на кухне было много света и блеска, отражавшегося от посуды, стёкол полок и шкафов. Стоявшему у двери Печигину захотелось зажмурить глаза, уйти в темноту под веками…

Водитель Тимура приехал без четверти двенадцать, вернее, без семнадцати минут, с навязчивой уже точностью запомнил Олег. Из-за строительных работ движение по нескольким улицам было ограничено, образовались заторы. Встав в пробке, коштыры тут же начинали изо всех сил давить на гудок, точно это было для них главной радостью за рулём, над загустевшим автомобильным потоком поднимался к небесам беспрерывный пронзительный вой. Сквозь звуконепроницаемые стекла машины Касымова он, к счастью, проникал еле слышно.

– Не опоздаем? – спросил Олег.

– Не должны, – равнодушно ответил водитель и дважды вдавил гудок, показывая, что делает всё, что в его силах.

Олег поймал себя на мысли, что не знает, испытал бы он досаду, если б они опоздали, или облегчение, что встреча не состоялась не по его вине. Скорее всего, и то и другое. Всякий раз, когда они проезжали очередной плакат с Народным Вожатым, Олег говорил себе, что должен, непременно должен увидеть его живьём и передать послание оппозиции – это придаст его поездке в Коштырбастан смысл и завершённость. В эти минуты сознание ответственности наполняло его, и он косился на своё отражение в боковом зеркале, проверяя, хорошо ли выбрит, ровно ли лежат волосы. Однажды, взглянув в зеркало, Олег увидел в нём бежевый «москвич», но, прежде чем вспомнил его и обернулся, между ними вклинился грузовик, и «москвич» пропал из вида. Пока добрались до рынка, Печигин ещё пару раз замечал сзади то ли машину Алишера, то ли похожую на неё, но разглядеть наверняка и увидеть, кто за рулём, ему так и не удалось.

Миновав главный вход, водитель объехал рынок кругом и подвёз Олега прямо к чайхане, находившейся с противоположной стороны. Открытая терраса чайханы была пуста, только возле дверей во внутреннее помещение стояли двое одинаково одетых мужчин, внимательно осматривая каждого, кто проходил мимо. Перед Олегом хотел войти молодой бородатый парень, но эти двое попросили его в сторону – вероятно, борода в сочетании с молодостью вызвала у них подозрение. Печигин, сжав в левой руке папку с переводами, прошел беспрепятственно.

Внутри занавеси на окнах были опущены, лампы включены, работал кондиционер, и в помощь ему три вентилятора под потолком смешивали свет с тенью во влажный сумрак, казавшийся после уличного пекла прохладным. Часть помещения была заполнена тёмной сгрудившейся массой людей, к Печигину были обращены спины в пиджаках, чапанах и рубахах. Народу было не так уж много, человек тридцать – сорок, и протиснуться между ними в первый ряд оказалось несложно. Коштыры стояли молча, затаив дыхание, прислушиваясь к доносившемуся до них глуховатому негромкому голосу, многие поднимались на цыпочки, чтобы лучше видеть. Задирая кверху подбородки, они переминались с ноги на ногу, вытянутые в струну напряжением внимания. Пожилых пропускали вперёд, и в первых рядах сидели на ковре поглаживавшие бороды старцы. С одним из них, равномерно кивающим головой, разговаривал о чём-то расположившийся за дастарханом Народный Вожатый.

Не узнать его было невозможно: как будто он сошёл в чайхану прямо с плаката или газетного снимка, лучась всеми своими морщинами и улыбкой. Только вглядываясь, обнаруживал Печигин то, что не замечал на фотографиях или по телевизору: лёгкое дрожание пальцев, старческую пигментацию на руках и на шее, дряблое провисание кожи. Эти мелочи, делающие несомненным и подлинным близкое, всего в нескольких метрах, присутствие человека, растиражированного в бесчисленных изображениях по всей стране, против воли вызывали волнение, от которого сохло горло и делались ватными ноги, сколько ни повторял себе Печигин, что президент не поэт, а обманщик, не пророк, а диктатор. Это были только слова, не поддающиеся окончательной проверке, тогда как его появление в обычной чайхане в сопровождении всего нескольких человек (двое сидели справа и слева от Народного Вожатого за дастарханом, еще четверо, наверное, охрана, стояли позади), среди людей, еще полчаса назад ни сном ни духом не ведавших, что им выпадет встреча, о которой они всю жизнь потом будут рассказывать своим детям, а те – их внукам и правнукам, – это появление граничило с чудом, чья внешняя обыденность только увеличивала его подлинность. Тридцать или сорок коштыров, в основном мужчины, стоявшие замерев, боясь пошевелиться, придавали чайхане сходство с храмом, усиливавшееся для Олега тем, что он не понимал слов президента, и лишь по благоговейно окаменелым лицам слушателей мог почувствовать, что речь идёт о вещах исключительной важности, может быть, определяющих будущее страны и даже всего мира. Лишённый привычных признаков государственной власти, вроде сопровождавшей его на телеэкране свиты министров, совсем по-домашнему откинувшийся на подушках, одетый в чапан, ничем не отличавшийся с виду от того, что приобрёл себе Печигин, Народный Вожатый излучал иную, внутреннюю власть, не основанную ни на чём внешнем. Излучение это было невидимым, но его действие было заметно на любом лице, в каждой застывшей позе. Дастархан перед Гулимовым был заставлен сладостями, но он ни к чему не притрагивался, лишь иногда подносил к губам пиалу с чаем, и Олегу вспомнился рассказ Касымова, как тот едва не разрыдался, увидев Народного Вожатого жующим рахат-лукум, – сейчас это не показалось Печигину преувеличением, на такую же реакцию наверняка способен был бы любой из окружавших его коштыров, если бы президент только прикоснулся к еде.

Иногда Гулимов о чём-то спрашивал собеседника, и тогда все, кто был в чайхане, подавались вперёд в едином усилии расслышать, что отвечает старик, говоривший невнятно и сбивчиво. Потом он поднялся, продолжая кивать, как заведённый, и уступил место напротив Народного Вожатого другому, помоложе. В очереди к дастархану сидели еще с десяток коштыров преклонного возраста, и Печигин решил было, что ему вряд ли удастся поговорить с президентом, но тут один из стоявших позади Гулимова охранников (очевидно, это и был брат Зейнаб) подозвал его знаком и указал на освободившееся место. Олег сел на ковёр, стараясь не глядеть на старцев, перед которыми прошёл без очереди, и ощущая на себе, единственном здесь иностранце, внимание всей аудитории. Следующий собеседник президента больше говорил сам, отвечая на вопросы, и коштыры слегка расслабились, послышалось даже несколько смешков. Олег впервые пожалел, что так и не выучил ни слова по-коштырски, непонимание, казалось ему, было написано у него на лице, его было ничем не скрыть. Он попытался изобразить ту же невозмутимость, какая была на лицах охраны, но чувствовал, что получилось плохо. Он сидел теперь совсем близко к занятому разговором Народному Вожатому, справа от дастархана, и эта близость, позволявшая видеть проступавший сквозь кожу у виска извив вены или движение кадыка под складками шеи, когда президент отпивал чай, была почти противоестественной, как если бы он елозил носом по картине, предназначенной для разглядывания издали. Всматриваясь в Народного Вожатого, он постепенно начинал различать или, скорее, угадывать в нём молодого человека с фотографий Фуата и подростка со снимков в президентском архиве. В самом по себе превращении мальчика, вылезавшего из арыка в мокрых трусах до колена, в старика в двух шагах от Печигина, распоряжавшегося судьбами миллионов, было что-то не умещающееся в сознании, еще более немыслимое, чем его власть над всей страной и над каждой отдельной жизнью, власть, для которой нет разницы между своим и чужим, так что ничего не стоит назвать чужие стихи собственными, потому что всё здесь принадлежит ей – всё, кроме времени. «Сколько же ему лет? – думал Печигин. – Похоже, ближе к восьмидесяти, чем к семидесяти». Не понимая слов Народного Вожатого, Олег видел перед собой только старого, усталого человека и поймал себя на том, что испытывает сейчас к нему что-то вроде жалости.

Президент слушал собеседника, слегка опустив веки, и Печигин узнал тот самый неизменно завораживавший его коштырский взгляд – сквозь всех собравшихся, сквозь вещи и людей. Попытавшись проследить его направление, Олег бегло мазнул глазами по стоявшим коштырам и вдруг заметил во втором или третьем ряду знакомое лицо. Алишер. Зачем он здесь? Убедиться собственными глазами, что Олег выполнит его просьбу? Но почему не предупредил? Для чего было скрытно выслеживать? В первую секунду Олег непроизвольно обрадовался, что в чужой толпе у него есть хоть один знакомый, в следующую ему сделалось тревожно. Гулимов сказал что-то смешное, и все коштыры дружно засмеялись или хотя бы заулыбались, один Алишер, рискуя привлечь к себе внимание, оставался серьёзен. На Олега он не смотрел, вперившись взглядом в Народного Вожатого. Достал из кармана финик и, кинув в рот, принялся медленно жевать… Сидевший перед Гулимовым старик поднялся и уступил место Печигину. Олег пересел и оказался напротив едва заметно улыбающегося президента.

– Я из России… из Москвы… Переводчик стихов Народного Вожатого… Ваших стихов, господин президент…

Начать говорить по-русски среди окружавших Печигина со всех сторон коштыров было нелегко, слова застревали в горле, не хотели выходить в чужое иноязычное пространство. Олег запинался и с трудом выдавливал из себя фразы, ища в лице Гулимова ответную реакцию, которая придала бы ему уверенности, и не находя ее. Только улыбка в складках морщин и всё тот же взгляд на и одновременно сквозь него, под которым все слова делались взаимозаменяемы и ничего из того, что мог бы сказать Олег, не имело значения. Печигин не сомневался, что Народный Вожатый владеет русским, но вдруг он по каким-либо политическим или иным причинам говорит только по-коштырски?

– Я хотел бы подарить вам свои переводы… Те, что закончены на сегодняшний день. Может быть, вам будет интересно ознакомиться с ними. Работа еще не завершена, но почти… Вот они…

Олег протянул через дастархан папку с переводами, Народный Вожатый наклонился к нему, взял, и в тот момент, когда их руки с двух сторон держали папку, Печигин почувствовал себя спасённым из пропасти непонимания, куда уже проваливался, казалось, необратимо.

– Большое спасибо, я прочту. Непременно.

Стоило президенту заговорить по-русски, пусть и с заметным акцентом, и Печигин сразу увидел в нём человека, с которым можно обо всём договориться, почти что союзника, бывшего на его стороне среди незнакомой толпы.

– Мои друзья в Москве просили меня поинтересоваться, что вы, господин президент, думаете о перспективах отношений между Коштырбастаном и Россией?

Этих «друзей в Москве» Олег придумал на ходу, сам не зная зачем, да и вопросу своему не придавал никакого значения. Главное, папка с посланием уже была у президента, не глядя он передал ее соседу справа. Слушая из уст Народного Вожатого правильную, взвешенную русскую речь, Печигин наполнялся уверенностью, что сделанное им не напрасно, президент учтёт требования оппозиции и начнёт с ней переговоры.

– Россия – наш великий сосед. Наш важнейший партнёр в самых разных областях экономики и политики, во многом пример и образец для нас. Не так ещё давно мы вместе входили в одну великую державу – Советский Союз. Коштырбастан многим обязан СССР: тогда были созданы новые отрасли промышленности, возведены новые города и проложены дороги. Но после того, как Советского Союза не стало, наши отношения с Россией строятся на новой основе – на основе равноправия. И я хотел бы пожелать России обращать больше внимания на своего восточного соседа, больше прислушиваться к нему, чем к некоторым своим западным друзьям и советчикам… Которые зачастую только прикидываются друзьями… У нас гораздо больше общего с Россией, чем может показаться на первый взгляд. И если мы всегда готовы учиться у России, то и ей, думается мне, есть чему поучиться у Коштырбастана…

Президент произносил обтекаемые, мало что значащие политические формулы с такой доверительной, личной интонацией, точно сообщал их Печигину как другу, рассчитывая на понимание, так что, слушая его, Олег на минуту ощутил себя вознесённым в сферы, где решается участь стран и народов и где как будто бы что-то даже зависело от него. Восток и Запад, Коштырбастан и Россия превращались в устах Народного Вожатого из размытых абстракций в конкретных собеседников, обладающих знакомыми чертами живых людей: ведь точно так же, как сейчас с Олегом, беседовал Гулимов с Шираком и Ельциным, с Клинтоном и Тэтчер, Бушем и Колем, со многими другими… Большинство из них оказывались у того всемирного дастархана, где определялись судьбы народов, совсем ненадолго, на какие-нибудь смешные четыре – шесть лет, чтобы потом исчезнуть в забвении, и, по сути, не столько решали сами, сколько представляли интересы стоявших за их спинами, – но он, Гулимов, был из тех немногих, кто никуда не исчезал и действительно принимал решения.

– Не хотел бы господин президент что-нибудь передать своим будущим русским читателям?

От политики к поэзии Народный Вожатый перешёл без паузы и видимого усилия.

– Да, конечно. Передайте вашим читателям, что я писал эти стихи с открытым сердцем. И если они тоже распахнут для них своё сердце, они смогут узнать о нашей стране, о душе нашего народа гораздо больше, чем из газет и новостей по телевизору.

Это было сказано так естественно, что Пичигин не смог удержаться от мысли: «Может, я ошибаюсь? Может, автор стихов всё-таки он, а не Фуат?»

В этот момент сидевший справа от Народного Вожатого полный мужчина лет пятидесяти с непроницаемым бурым лицом, перелистав переданные ему президентом переводы Печигина, обнаружил послание оппозиции. Качнув головой, как китайский болванчик, он показал его Гулимову. Президент вопросительно взглянул на Олега (теперь уже точно на него, а не сквозь).

– Что это?

– Это меня тоже просили передать Народному Вожатому.

– Нет, этого не надо. Что это такое? – Гулимов подвинул всю папку через дастархан к Печигину. – Заберите это.

– Но вы сказали, что непременно прочтёте, – чувствуя близость провала и не совсем понимая, что делает, Олег подтолкнул папку назад.

– Это не перевод!

Гулимов резче, чем прежде, отпихнул от себя папку, сдвинув в сторону сладости на дастархане.

– Мне кажется, это важнее, чем перевод…

Президент наклонился к помощнику с бурым лицом. Пока они совещались, Олег в растерянности обернулся за подсказкой к Алишеру. Тот стоял уже в первом ряду и, когда Олег посмотрел на него, наклонив голову, выдавил в кулак через дыру в зубах косточку от финика.

– Нет-нет, заберите это себе, – вновь обратился президент к Печигину. – Это совсем ни к чему.

Раздавшийся за спиной громкий хлопок заставил Олега втянуть голову в плечи: «Это не выстрел – не может быть! – просто что-то упало на пол». Народный Вожатый откачнулся назад и стал подниматься, медленным, тяжёлым рывком воздвигаясь над Печигиным все выше и выше. Лицо говорившего с ним помощника побурело ещё больше и вздулось, грозя взорваться от прихлынувшей крови. За первым хлопком сразу же последовали второй и третий. Народный Вожатый покачнулся над Олегом, и вместе с ним, но в противоположную сторону качнулся потолок чайханы с тремя вращающимися вентиляторами, качнулись завешанные коврами стены и лампы в нишах. Президент выкинул в сторону правую руку, пытаясь остановить это паническое шатание, но ноги уже не держали его, колени подламывались, а на зелёном бархате чапана расползалось на груди чёрное пятно. Испугавшись, что Гулимов упадёт сейчас прямо на него, Печигин отпрянул в сторону, и Народный Вожатый рухнул на дастархан, в дребезг бьющейся посуды, в звон покатившихся блюдец, чашек и чайников. Олег оглянулся на Алишера, того уже держали, завернув руки за спину, ногами он выделывал на полу кренделя, разбитое лицо заливала кровь. Снова раздались выстрелы. Охранники – в руке у каждого по пистолету – палили в потолок, что-то крича по-коштырски истошными голосами. Все, кто был в чайхане, улеглись на пол вниз лицом, заложив руки за голову. Печигин увидел, что ближайший к нему охранник направил дуло на него и непонятно орет, разевая маленький рот на большом угреватом лице, одно и то же слово. Очевидно, он требовал, чтобы Печигин тоже лёг на пол. А может, хотел чего-то совсем другого, и, если Олег поступит неверно, он выстрелит. Лучшее, что можно было сделать, это совсем не шевелиться. Печигин впал в ступор, в котором мысли двигались медленно, не поспевая за стремительностью происходящего. Смотреть на кричащего охранника, не понимая, что ему нужно, было невыносимо, но и оторваться от нацеленного на него пистолета было невозможно. И всё-таки Олег перевёл взгляд на лежавшего возле него на спине Народного Вожатого. Над ним уже склонились, тормоша и тиская, несколько человек, но лицо президента с широко открытыми глазами было Олегу видно. Глаза Гулимова были совершенно неподвижны, стеклянны и мертвы. Выброшенная в сторону левая рука трупа сжимала большой кусок халвы, раскрошившийся между сведёнными судорогой пальцами.

Охранник не выстрелил. Он подошёл к Олегу и ударил его по голове так, что тот упал на пол. Было больно, зато сразу стало ясно, что от него требовалось. Теперь Печигин лежал лицом вниз с руками за головой, как и все. После стрельбы и криков в чайхане наступила относительная тишина, нарушаемая тревожными голосами переговаривающейся охраны. Вдруг эту тишину прорезал надрывный захлёбывающийся вопль, перешедший в одинокий плач. Одна из бывших в чайхане женщин разом осознала весь ужас того, что произошло. Ее всхлипывания, становясь то громче, то тише, продолжались до тех пор, пока у дверей чайханы не остановился автобус, куда затолкали всех, кто лежал на полу.

Часть третья

Били его недолго и, возможно, даже не слишком сильно, но Печигину казалось, что это длится бесконечно и три коштыра в форме – шесть свинцовых кулаков, шесть злых глаз, три накачанных деловитой яростью, пляшущих вокруг него лица – решили его попросту убить. Труднее всего было найти пресекающееся дыхание, не задохнуться, не упасть на пол, потому что лежачего, увлёкшись, могли начать бить ногами. О том, чтобы оправдываться, пытаться что-то объяснить, не было и речи – это Печигин понял сразу, едва его втолкнули в обшарпанный тюремный кабинет, где эти трое принялись за него, не говоря ни слова (один из них, когда Олег вошёл, читал за столом книгу, которую закрыл, аккуратно загнув на память угол страницы). Били не суетясь, со вкусом и знанием дела, разворачивая для удобства лицом то в одну, то в другую сторону, может быть, даже соблюдая очередность, хотя, полностью потеряв ориентацию и уже не пытаясь закрываться, Олег скоро перестал понимать, от кого из троих он получает очередной удар, словно кулаки сыпались на него со всех сторон, отделившись от своих хозяев. Но лица были гораздо страшнее кулаков, и, встречаясь с ними взглядом, Печигин понимал – не умом, не сознанием, а всеми своими ёкающими под ударами, скулящими, сжимающимися и корчащимися внутренностями, – что убить его им ничего не стоит, даже бровью не поведут. Только один, похоже, старший по званию, выдавливал сквозь сжатые зубы какие-то слова, наверное, коштырские ругательства, двое других работали молча. Они всё-таки повалили Печигина на пол, сняли с него сандалии, старший поставил сверху стул и, усевшись на него, принялся лупить Олега по пяткам резиновой дубинкой. Это было гораздо больнее ударов руками. И не вывернуться из-под стула, не защититься, не подставить еще не битого места – снова и снова колотят по больному.

Потом на горящих от боли ногах его провели по полутёмным сводчатым коридорам – тюрьма была старой, наверное, еще довоенной постройки – и, сунув в каптёрке пропахшие табаком матрас, бельё и робу, втолкнули в камеру. В ноздри ударила сложная, многосоставная вонь курева, туалета и десятков почти голых, в одних трусах и тапках, потеющих тел, заполнявших камеру до отказа. Сырой воздух был таким мутным от папиросного дыма и испарений кишащей, татуированной и волосатой человеческой массы, что забранное решёткой окно на противоположной от двери стене было еле видно. Печигин кинул матрас на свободные нижние нары, лёг и стал искать положение, в котором тело бы меньше болело. То и дело над ним наклонялись наголо бритые коштырские головы, отливавшие желтизной от тусклой лампы над входом, и, скаля золотые зубы, разглядывали его, о чём-то между собой переговариваясь. Из-под соседних нар выполз из кучи тряпья тощий старик со свисавшей складками коричневой кожей и, лыбясь во всю ширину беззубого рта, уставился на Печигина, моргая младенческими глазами. Поднёс два пальца к лиловым жгутам губ, очевидно, прося закурить. Олег закрыл глаза, притворившись спящим, избитое тело ныло, как ни повернись, боль распирала, не помещаясь в нём. Последний раз Олега били в детстве, шпана во дворе, и теперь, слушая со всех сторон коштырский гвалт камеры, он чувствовал, как захлёстывает его напрочь забытая беспомощность: то, что произошло сейчас, не могло быть с ним, со взрослым Печигиным, только с тем давним, одиннадцати– или двенадцатилетним, скрывавшимся все эти годы в глубине памяти и извлечённым теперь болью наружу. Бредовость окружающего усиливалась пробивавшимся сквозь гомон знакомым голосом Народного Вожатого, раздававшимся из телевизора, стоящего на высоком шкафу посреди камеры. В нём живой и невредимый Гулимов что-то однообразно вещал (конечно, в записи), точно специально затем, чтобы Олег не мог никуда деться от воспоминания о его остекленелых глазах и сжимавших раскрошенную халву мёртвых пальцах. И если от картинки на экране можно было избавиться, закрыв веки, то от врубленного на полную мощность звука не спрячешься, он был слышен поверх всех голосов камеры, обвиняя Олега в своей смерти, не давая ему укрыться в жалости к себе, уличая и разоблачая.

Как следует устроиться на нарах Печигину так и не удалось. Скоро его вывели из камеры и отвели в другую, поменьше. Здесь народу было не так много, но влажность еще больше, с потолка падал редкий дождь собиравшихся там капель. Обитатели камеры ходили в грязевых потеках, сползавших по вздувшимся от жары, воспалённым, как нарывы, татуировкам. Снова над Олегом склонялись, обсуждая его, тускло блестевшие потные лица. У одного не было левого уха, только небольшая дырка в голом черепе на его месте. Свет в камере был ярче, чем в предыдущей, и Печигин заметил, что большинство её обитателей покрыты экземой и постоянно скребутся, иногда присаживаясь на нары к соседу, оказывавшему дружескую услугу по чесанию какого-нибудь труднодоступного места, например между лопаток. В этой камере Печигин тоже надолго не задержался. Часа через полтора его снова вывели и перевели в небольшую камеру на четверых, где сидели только двое, и он мог даже выбрать, какие из двух свободных нар занять.

Эти перемещения с места на место, не имевшие, казалось, другой цели, кроме как заставить его побольше помучиться, окончательно отбили у Олега желание вникать в окружающее, так что в последней камере он едва кивнул новым соседям и, улегшись на нарах, отвернулся к стене, с головой уйдя в боль, распространявшуюся от ног вверх по всему телу. Но скоро один из сокамерников тронул его за плечо.

– Из Москвы, да?

Страницы: «« 345678910 »»

Читать бесплатно другие книги:

Многие из нас знают кого-то, кто пережил рак. Но до настоящего времени мы не знали никого, кто бы см...
Эта новая биография Джейн Остин отличается от прочих особой погруженностью в эпоху, чрезвычайно бере...
На Арбате, где она писала картины, она подцепила Гарика, форбсовского богатея и довольно милого чело...
... И снова нырнув в океан грез и интересных незабываемых мыслей и собственных идей! Лиза Мари в кру...
Маленькая английская деревушка потрясена серией загадочных убийств…Снова и снова находят в ближнем л...
После суматошного, насыщенного событиями года Кирилл Николаев совсем не горит желанием окунуться в о...