Дверь на двушку Емец Дмитрий
– Честно говоря, я не понимаю, что с вами со всеми происходит!
«А я понимаю, – подумала Тиффани. – Ты ведешь себя как пастушья собака, которая все время досаждает овцам. Ты не даешь им времени подчиниться и не позволяешь им понять, когда они сделали что-то правильно. Ты просто продолжаешь лаять на них».
Терри Пратчетт
Боюсь, что лишь некоторые из тех, кто заинтересовался словарем, прочли первые его выпуски, поддавшись влиянию новизны, но читать все остальные и не собираются, а откладывают его в сторону до какой-нибудь оказии. Грустно, что приходится писать, заведомо зная, что современный читатель это не прочтет, что самое лучшее из всего, что мне удалось в отдельных статьях, будет использовано, быть может, через пятьдесят или сто лет, по всей вероятности, способным человеком, который возьмет на себя труд заново все переделать.
Якоб Гримм
Люди очень быстро дрессируются, когда видят между событиями устойчивые связи. Например, я случайно подпрыгнул бы на левой ноге – и на столе передо мной появилась бы бутылка с газировкой. Я бы сразу сообразил, что прыжок дает воду. Хлопнул бы в ладоши – и появился бы цветок в вазе. Ага, хлопок = цветок. Опять ясно. И я тоже связал бы эти два события.
Не является ли и вся наша жизнь такой же закономерностью? Мы пытаемся поймать алгоритм, принцип, закон, но, возможно, ищем не там или плохо наблюдаем. Например, я подпрыгну в понедельник, а вода появится в четверг. Слишком много факторов для анализа. Слишком мало поступков от понедельника до четверга. Я никогда не свяжу эти события.
Но в каких-то главных моментах, когда я делал что-то очень плохое или случайно что-то очень хорошее, я ощущал, что поощряют меня сразу. И наказывают тоже сразу. Может, для того, чтобы я что-то понял и закрепил. Но я все равно чаще всего не понимал и не закреплял. Или отказывался верить, что связь есть. Или усложнял. Или мне было невыгодно верить. И в результате все равно делал то, что хочу я.
Из дневника невернувшегося шныра
Перед нами работа, требующая скорейшего выполнения. Мы знаем, что оттягивать ее гибельно. Мы слышим трубный зов: то кличет нас к немедленной энергической деятельности важнейшее, переломное событие всей нашей жизни. Мы пылаем, снедаемые нетерпением, мы жаждем приняться за труд – предвкушение его славного итога воспламеняет нам душу. Работа должна быть, будет сделана сегодня, и все же мы откладываем ее на завтра; а почему? Ответа нет, кроме того, что мы испытываем желание поступить наперекор, сами не понимая почему. Наступает завтра, а с ним еще более нетерпеливое желание исполнить свой долг, но по мере роста нетерпения приходит также безымянное, прямо-таки ужасающее – потому что непостижимое – желание медлить. Это желание усиливается, пока пролетают мгновения. Близок последний час. Мы содрогаемся от буйства борьбы внутри нас, борьбы определенного с неопределенным, материи с тенью. Но если единоборство зашло так далеко, то побеждает тень, и мы напрасно боремся. Бьют часы, и это похоронный звон по нашему благополучию. В то же время это петушиный крик для призрака, овладевшего нами. Он исчезает – его нет – мы свободны. Теперь мы готовы трудиться. Увы, слишком поздно!
Эдгар По
Глава первая
Ежедневный быт творческих тараканов
Человеку свойственно прокалываться на мелочах. Например, я считаю свою знакомую Икс любящей спорить из-за ерунды, упрямой и неумной. Но если нужно будет убить полдня в пробках, чтобы отправить посылку со старыми сапогами для какой-нибудь неизвестной мне особы, то я сразу окажусь дико занят. Икс же сделает это как само собой разумеющееся. Поэтому иногда мне кажется, что на Страшном суде тоже будут сортировать людей по каким-нибудь страшно простым принципам, просто по поступкам: отвез посылку или не отвез; пустил переночевать, или у тебя оказались слишком маленький метраж и слишком храпящая теща. Ну и так далее.
Из дневника невернувшегося шныра
Рина возвращалась из нырка уставшая и вымотанная. В седельной сумке у нее лежала синяя закладка – крошечная раковина, вплавленная в камень и вспыхивающая, когда Рина к ней случайно прикасалась. Это была закладка ободрения, очень нужная одной не верящей в свои силы девушке. Рина потратила на ее поиски все утро и едва отыскала на прииске у Первой гряды.
Рина ныряла сейчас часто. Порой даже дважды в день, если первую закладку находила слишком легко и не успевала выбиться из сил. Ныряла и за себя, и за Сашку, и за Кавалерию, и за Яру, и за Меркурия – и за всех тех шныров, которые нырять не могли. Это было тяжело. Ныли руки, стертые о ручки саперки, тянуло плечи, болела спина…
Однако существовало и иное, о чем Рина никому не говорила. После тяжелейших нырков, после поисков закладки, после прохождения болота, после головной боли и плохо проведенной ночи она испытывала вдруг радость – неведомую, растворяющую, не этому миру принадлежащую. Радость была так велика, что Рина начинала плакать счастливыми, тихими, обильными слезами. Слезы эти – не слезы горя, а какие-то иные, особенные – приходили внезапно, без особого повода, и Рина чувствовала, что они были наградой. Такую награду порой получает каждый шныр: как уверение в том, что нырки – это счастье, это дорога, а не одни непрерывные страдания, тяготы и несчастья.
Но все же Рина оставалась Риной. В ней прекрасно уживались и нырки, и слезы, и… целая куча ее прежних творческих тараканов. И почти каждый день добавлялись новые. Очередным тараканом Рины стало то, что все свои вещи она теперь называла по именам. Она могла сказать: «Пока Андрюша кушает, я посижу на Арчибальде и почитаю Арнольда. Никто не видел Гришу и Федю? Ой, верни, пожалуйста, Гуниллу!»
Собеседник изумленно распахивал рот, ничего не понимая.
Рина терпеливо начинала объяснять.
«Андрюша кушает» означало «я заряжаю телефон», «Арчибальд» был единственным на этаже нормальным креслом, «Арнольд» – телефон. «Гриша» и «Федя» – тапки. «Гриша» – правая тапка, а «Федя» – левая. «Арон» – книга, которую она в настоящее время читала. «Гунилла» – электрический чайник. У Гуниллы было больше всего имен. Каждый шныр с подачи Рины называл ее по-своему. Витяра, например, называл чайник «Ой ты мать-то моя, дуся Альфонсина Сидоровна!».
Вернувшись из нырка, Рина позаботилась о пеге, отдала закладку и, приходя в себя, выполнила все успокаивающие ритуалы с Андрюшами, Арчибальдами, Арнольдом. Спрятала Гришу и Федю, чтобы их никто не утащил, вернула на место Гуниллу и вышла на улицу.
День был наполнен легкостью и радостью. Совершенно сказочный день. В Подмосковье таких один-два за осень. На листьях дрожали капли воды. Рина брала листья на ладонь и, не отрывая их от веток, вытирала ими лицо. Она поймала себя на мысли, что, представляя осень просто перед монитором, допустим для книжки, в отрыве от самой осени, она не смогла бы представить и пятой части того, что существовало на самом деле. Красные, зеленые листья, желтые с прожилками, без прожилок, полосатые, алые с черным и бежевым, светло-розовые, с окантовкой, без окантовки. В прокусах червячков, с мелкими точками, с крупными. Попадались белые, серебристые, скелетированные серединки, семена, куски коры.
Рина отправилась к Зеленому лабиринту. На полдороге ей встретился Горшеня. Он торжественно шагал через заросли, держа под мышкой ослика Фантома. Ослик болтался у Горшени в руках, на всякий случай делая крыльями вялые движения. Не то чтобы летел, а так, отмечался. Точно так же ведет себя собака, когда держишь ее над водой: машинально шевелит лапами, словно плывет. Рина хорошо знала, что даже среднего размера осел весит килограммов двести. Горшеня же нес его как хозяйка, переносящая через лужу небольшого мопса: без усилия, даже со снисходительным озорством.
Рядом с Горшеней шел Витяра и что-то оживленно ему доказывал. Горшеня останавливался и качал головой, не соглашаясь с ним. Витяра сердился, дергал себя за уши, размахивал руками и то и дело сердито восклицал: «От ты дуся! Да как же так! Вотанная же она тутонная!»
Увидев Рину, Витяра замолчал. Горшеня поставил Фантома на землю и несильно хлопнул его ладонью. Ослик, ничему не удивляясь, затрусил к пегасне. Вслед за этим оба – Горшеня и Витяра – развернулись и скрылись в зарослях, продолжая свой спор. Витяра опять подпрыгивал и размахивал руками. Горшеня же все так же качал головой.
– Могли бы хоть «здрасьте» сказать! – проворчала Рина. Но проворчала без обиды. Шныры обычно не заморачиваются с вежливостью, если чувствуют хорошее к себе отношение. Порой получается смешно. Если ты с человеком в хороших отношениях, ты почти не здороваешься или здороваешься нерегулярно. Если же в человеке не уверен и воспринимаешь его как источник возможных проблем, то здороваешься с ним порой даже дважды в день.
«Грустно как-то», – подумала Рина.
Возле лабиринта на полянке разгуливала Лара, ловила лицом осеннее солнце и разговаривала по телефону, выполняя ритуал «утреннего звоньканья». Рядом Фреда сажала косточку, которую нашла на двушке вплавленной в валун Первой гряды. Косточка походила на персиковую, и Фреде было интересно, прорастет она или нет.
Сажая косточку, Фреда невольно слушала и болтовню Лары. Говорила Лара всем поклонникам примерно одно и то же, часто повторяя: «Ну не зна-а-а-а-аю. Наверное, я не сма-а-а-агу!» К тому времени как Рина подошла, Лара закончила разговор и задумчиво (она нередко думала вслух) произнесла:
– У Андрея машина большая. А у Эдуарда маленькая!
Эдуард был банковский работник – верный поклонник Лары, который делал ей предложение руки и сердца строго раз в месяц и всякий раз сопровождал его таким букетом роз, что ослик Фантом поедал его потом целую неделю, травился удобрениями с голландских роз, характер у Фантома портился, и весь ШНыр потом писал жестокие романсы.
– У Эдуарда – восстановленный раритетный «Ламборджини»! – не выдержав, влезла Фреда. Ей хотелось задушить эту красивую курицу.
Лара посмотрела на нее бараньими глазами:
– Вот и я говорю: старье какое-то! Сидишь в нем как курица на насесте. То ли дело у Андрея! Большая машина! Смотришь сверху – а все остальные машинки рядом такие малюсенькие!
Андрей был другой поклонник Лары.
– У Андрея грузовик! Он мебель возит, твой Андрей! – мрачно сказала Фреда.
– Во! Я и говорю: прям грузовик! Даже мебель помещается!
Фреда внимательно посмотрела на Лару и убедилась, что та всерьез не понимает, зачем нужна маленькая старая машина, когда где-то рядом ездит грузовик, в котором поместится концертный рояль. Что тут скажешь? Может, Лара тайная дочь Кузепыча? Тот бы тоже не понял.
У самой Фреды с любовью все было сложно. Она лет с двенадцати считала себя некрасивой и была убеждена, что эта часть жизни для нее навеки закрыта. На молодых людей она обращала внимания не больше, чем собака – на живопись Гогена. Молодые люди служили для Фреды источником раздражения, потому что были глупы, назойливы, тормозили, плохо выполняли задания и поручения. «Ну что с них взять? Маль-чи-ки!» – говорила Фреда, подражая своей учительнице русского языка и после каждого слога ударяла костяшками пальцев по столу.
Но примерно год назад Вадюша, случайно увидев Фреду в спортивном костюме, не подумав, ляпнул, что «вот! Идет красавица-спортсменка!». С чего он это ляпнул, он и сам не знал, само выскочило, но теперь Фреда раза три в неделю бегала в спортивном костюме по шныровскому парку, даже под дождем. Причем бегала, что интересно, в те часы, когда Вадюша там прогуливался. А он прогуливался ежедневно, совершая моцион по одним и тем же хорошо известным ему дорожкам.
– Браво! Физкультпривет! – всякий раз кричал ей Вадюша и показывал большой палец.
Шныры воспринимали бег Фреды поначалу спокойно, не усматривая в нем дополнительных смыслов. Ну, бегает и бегает. Родион вон тоже бегает, ест воробьев и спит зимой на заваленном еловыми ветвями костре. Ну и что?
Но тут, в самый разгар ее бега, случилась кошмарная вещь. Как-то на консультации перед экзаменом по истории, когда надо было перечислить всех основных шныров, живших за несколько веков, этапы строительства школы, парковую архитектуру, все тоннели в Подземье и т. д., Вадюша вдруг прервался посреди очень умной и длинной фразы, подушечками пальцев потрогал свою курточку и произнес:
– А мне… кгхм… сегодня приснилось, будто бы я иду по парку с девушкой-математиком. И она вся такая воздушная и вообще… кгхм… – Вадюша принялся торопливо наглаживать свою курточку, – очень хорошая девушка! И вот она говорит мне какое-нибудь число. Например, 587 485. А я сразу понимаю, что это пятьдесят шесть в квадрате. Она охает, хлопает в ладоши, целует меня… Потом другое число говорит. Допустим, 9 684 958. И я понимаю, что это девяносто пять в квадрате. И она опять радуется, опять восхищена тем, как здорово я все схватываю, и опять меня обнимает! Вот вы, вы, кто-нибудь, скажите какое-нибудь число!
Вадюше явно хотелось, чтобы число сказала Лара, потому что он все время посматривал на Лару, но Фреда ее опередила.
– Шестнадцать! – краснея, выпалила она.
– Шесть в квадрате! – на миг зажмурившись, произнес Вадюша.
Будь у Фреды немного больше практического ума, она начала бы охать и обнимать Вадюшу, тогда за минуту получила бы больше пользы, чем за год бега, но… увы… во Фреде ни к селу ни к городу проснулась отличница.
– Но простите: шесть в квадрате – это тридцать шесть! Вам всякий скажет, что тридцать шесть! – негодующе произнесла она.
Влад Ганич захохотал как гиена. Вадюша покраснел, затопал ногами и закричал:
– Какие еще тридцать шесть?! Где тут тридцать шесть?! А то девушка-математик не знает, кого во сне хвалить! Начинаем экзамен! Никаких консультаций! Взяли листочки, начали писать!
И Фреда получила трояк, хотя перечислила больше всех первошныров и если и сделала какие-то ошибки, то только от усердия и желания сообщить побольше дополнительных сведений. Так, например, у одного из шныров она указала бабушку и немного ошиблась в имени: вместо Аграфена назвала ее Анфисой. И Вадюша моментально к этому придрался, хотя указывать бабушку Фреду вообще никто не просил. И еще в другом месте в дате рождения она переставила две цифры. Вместо 31 написала 13. И опять Вадюша придрался, хотя было ясно, что это описка. Шныр никак не мог не вернуться из нырка раньше даты своего рождения.
В общем, вот так вот аукнулось Фреде это злополучное шесть в квадрате. Самое интересное, что посматривать на Вадюшу она после этого не перестала. Фреда обожала щелчки по носу. Они сердили ее и заставляли мобилизоваться.
Рина продолжала свою прогулку. Чуть подальше, у входа в Зеленый лабиринт, на корточках сидела Алиса и смотрела на богомолов. Богомолы встречались здесь и прежде, но не в таком разнообразии видов и не в таком количестве. Возможно, они пришли через то окошко над закладкой, которое когда-то показывала Рине Кавалерия. Похожие на инопланетян, богомолы неподвижно сидели и поджидали добычу. Одного крошечного, недавно вышедшего из оотеки[1] богомола Алиса перенесла в комнату и посадила в контейнер, где тот висел головой вниз, питаясь плодовыми мушками, которые разводились в лежащем на дне контейнера кусочке яблока. Алисе казалось, что она создала замкнутый цикл – маленькую самодостаточную Вселенную, где от нее, Алисы, требуется только наблюдать.
В целом Алиса мало изменилась. Разве что стала немного спокойнее. Но разница в спокойствии, как определяла Рина, была гомеопатическая. В целом привычки Алисы остались прежними. Она или пребывала постоянно в Зеленом лабиринте, или отправлялась в Москву. Ездила в Москву она всегда одна. Алиса сделала удивительное открытие: ее раздражают люди, более медленные, чем она, и более быстрые, чем она. Уютно ей только с людьми ее темпа. В Москве у нее был любимый высотный дом. В этом доме она каталась на лифте. Вообще не утруждала себя нажимать на кнопки. Просто стояла в углу, а ее возили вверх-вниз разные люди, постоянно заходившие в лифт. Алисе было забавно: вот вызывает человек лифт – а в кабине непонятная девушка таинственно едет куда-то.
Если же лифт никто не вызывал, Алиса оставалась одна в замершей, с погасшим светом, кабине и представляла, что она вовсе не она, а, допустим, наклейка на стене. Вообще Алиса обнаружила интересную вещь: когда человек бегает, высунув язык, то и жизнь его проносится без вкуса, без запаха. Что можно увидеть на бегу? Только размазанную кашу из лиц, домов и деревьев.
Когда же человек надолго замирает на одном месте, к нему начинают во множестве слетаться мысли. Человеку внезапно становится ясно, что он не один в мире и не только его делами полна Вселенная. Он стоит ждет, а жизнь закручивает вокруг него водовороты и завихрения.
«А дерево? – размышляла в такие минуты Алиса. – Сколько же видит за свою жизнь дерево, которое вообще никуда не бежит, а просто стоит?»
А еще у Алисы постоянно продолжались ее пунктики. Они подплывали откуда-то извне, из темной недружелюбной незримости, и прицеплялись к ней. Мелкие, донимавшие как осы. Допустим, расческа лежит неправильно. Надо, чтобы зубчиками к окну, а не к двери. Алиса подходила и перекладывала ее. Или тапки у кровати касаются друг друга. Надо, чтобы не касались. Алиса наклонялась и раздвигала их.
Бывало, на неделю, на две она проваливалась в полудрему. Комната в ШНыре напоминала ей тогда маленькую медленную речушку с множеством затонов. Фреда, Рина, Лара, Лена воспринимались не как люди, а как некие препятствия в реке, которые надо было обтечь, не столкнувшись с ними.
Почему-то вспоминались моменты из школьных лет. Вспоминалась мама, говорящая:
«Когда ты была невесть где, звонила психологиня. Говорит, что много о тебе думала. Психическое здоровье у тебя как у бройлерного цыпленка. Просто ты придумала себе картинку и пытаешься ей соответствовать. А когда нормальный человек длительное время притворяется психом, он со временем им действительно становится!»
Алиса вдвигала стул в стену так, что у папы в мастерской разлеталась какая-нибудь греческая ваза и начинало остро пахнуть клеем.
«Она ничего не соображает! У нее не мозги, а студень!!!»
«Ты не права! Она к тебе хорошо относится. Даже любит!»
«Психологини не могут любить! У них голова не так устроена! Они различают сто видов любви и пятьдесят видов родительского чувства!» – отрубала Алиса.
Вот и сейчас Алиса зачем-то повторила эти слова вслух и внезапно обнаружила, что она, оказывается, не одна. Рядом с ней кто-то стоит…
– Эй! Это я! Здравствуй! – сказала Рина.
– И тебе того же. Не болей! – отозвалась Алиса.
– Чего с тобой такое?
– Ни-че-го! Со мной всегда все прекрасно! Мне только забавно вот что: мужчина выбирает… ну, может выбирать всех женщин… хотя бы даже они его и отшили. Ну, отошьют – отряхнется, дальше пойдет! А женщина выбирает только из тех двух-трех, что обратят на нее внимание! Ну, мне, разумеется, на это наплевать!
Рина задумалась. Говорить Алисе правду было опасно. А то начнет еще секатором щелкать, которым она лабиринт подстригает.
– А ты попробуй не хамить всем людям, которые тебе случайно улыбнутся! – посоветовала она.
– Они не улыбаются! – сказала Алиса.
– Улыбаются. Но вообще-то тебе опасно улыбаться… Понимаешь? Ты всегда с таким лицом разгуливаешь. Ну представь: как если бы шел человек с включенной бензопилой. Лицо странное, стеклянное, ни на кого не смотрит. Ты бы его окликнула?
Реакция Алисы удивила Рину.
– Окликнула бы? Я? Конечно да! – Она внезапно расхохоталась. – Да, кстати, постой! Если кому-то интересно, передай там, что золотые пчелы вылетели!
Рина шагнула к ней:
– Ты уверена?
– Еще бы! Рой загудел. Потом пять пчел отделились и куда-то унеслись.
– Может, просто полетели нектар собирать? – спросила Рина.
– Не похоже. Они далеко улетели, не к лабиринту. И пчелы были какие-то не такие, – сказала Алиса с сомнением.
– В каком смысле?
– Слишком крупные, сияющие, но отлив не золотой, а как бы бронзовый. И другие пчелы их словно прогоняли. Как-то не нравились они им. Вроде бы подлетают, чтобы ужалить, как пчелы чужаков жалят, но что-то их останавливает. Будто спохватятся, что все-таки свои, обознались. Потом другие подлетают жалить – и тоже спохватываются… И так и вьются вокруг клубком. А потом эти пять куда-то улетели.
– За новичками? – спросила Рина.
Алиса одарила ее долгим взглядом, от которого слабонервный человек впал бы в кому:
– Нет, за кефиром! Не хочу морщить мозг!
Рина хотела уйти, но тут Алиса заговорила опять:
– Я знаю, какими будут эти новички. Мнить себя крутыми, циничными, говорить ужасные вещи, а ночами будут плакать в подушку оттого, что им больно и плохо. – Голос Алисы звучал замогильно.
Рине стало страшно:
– Откуда ты знаешь?
– Да ниоткуда. Мы были такими же.
Уже больше двух недель Рина ничего не знала об отце. После того боя он просто пропал. Известно было только, что его зонт по какой-то причине оказался у Дениса, который нанес им удар рогрику.
Говорили, правда, что глава финансового форта ранен. Эти слухи расползались как-то сами собой. Непонятно из какого источника. Ссылались то на какого-то берсерка, то на копытовского таксиста, который ночью вез в город странных людей, один из которых постоянно разговаривал со своей куклой, и еще кого-то одного, бесчувственного, о ком тот, с куклой, говорил, что он пьян, но таксист-то видел, что не пьян он вовсе… Что он, пьяных не возил? Где-то на полдороге эти люди щедро расплатились и пересели в другую машину, за рулем которой была маленькая женщина, и этого своего «пьяного» тоже туда перегрузили, причем он и ногами даже не двигал.
Рина и верила этому, и не верила. Слишком страшно было допустить, что все это правда. По нескольку раз в день она набирала телефонный номер – отец не снимал трубку. Она перезванивала раз за разом и слышала один и тот же женский голос: «Абонент временно недоступен. Пожалуйста, перезвоните позднее!». Причем Рине почему-то казалось, что ей отвечает не фонограмма, а живой человек.
Слово «временно» сбивало ее с толку. Временно – это пять минут, от силы десять. Ну, пусть час, пусть три часа! Потом она опять перезванивала и слышала то же самое. Если раньше она упорно думала о нем как о Долбушине, то сейчас в ее мысли все чаще забиралось слово «папа». «Ну и где же, наконец, этот чертов папа?!»
Надо было узнать у кого-то еще. И вот Рина набрала номер Лианы. И опять ей отозвался тот же мертвенный голос: «Абонент временно недоступен!», и здесь он преследовал ее – женщина-робот была одна по обоим номерам… Рина немного подумала, большим пальцем, словно бесконечный рулон бумаги, пролистала телефонную книгу и позвонила Гамову. Спрашивать сразу об отце ей не хотелось, и она решила сыграть на опережение.
– Я скучаю!.. – выпалила она раньше, чем снявший трубку Гамов вообще открыл рот.
В трубке вопросительно молчали.
– Эй! – сказала Рина недовольно. – Ау! Связь, ты что, поломалась? А как же отозваться на признания молодого любящего сердца?
Трубка еще секунду растерянно помолчала, а потом красивый женский голос заторопился:
– Минуту, Анечка! Я сейчас позову Женечку! Он в ванночке, головку моет… Женечка, тебе звонит Анечка Долбушина!
Где-то зашумела вода, торопливо застучали по полу мокрые пятки, и в трубке возник голос Гамова:
– Привет! Я тут в полотенце замотался и выскочил! Погоди, дай голову вытру, а то вода в динамик заливается.
– Кто со мной говорил? – спросила Рина.
– Моя мама! Она в Москву на неделю прилетела, – голос то удалялся, то приближался. – Что ты ей такого сказала? У нее глаза были размером с тарелку.
– Да так, ничего. А с какой радости она назвала меня «Анечка»?
– А… ну она всегда так. Никогда не скажет «Татьяна Константиновна», а всегда «Татьяночка Константиновна», «тарелочка», «машиночка» и так далее… – попытался выкрутиться Гамов.
– Не хитри! Почему «Аня»?! – настаивала Рина.
– Э-э… ну это же ясно! Ты сохранена у меня в телефоне как «Аня Долбушина», а мама очень уважает Альберта Федоровича! Надеюсь, ты не сказала ей ничего лишнего? Она давно мечтает, чтобы… В общем, сама понимаешь!
Рина кашлянула:
– Нет, конечно. Просто неудачно пошутила. Пересохрани меня как «Рину» или убери из телефона вообще. Аня Долбушина! Классика конспирации, блин! Слушай! Я не могу связаться с… ну, в общем, с отцом. Не знаешь, что с ним?
Снова затопали мокрые пятки. Ощущалось, что где-то рядом замаячила мама, якобы принесшая сухое полотенце, и Гамов выискивает тихие уголки, где можно поговорить без помех.
– Слушай, – сказал Гамов негромко. Рина ощутила, что он смущен. – Тут такое дело. Альберта Федоровича ищут. Он ранен и скрывается. Его форт его защищает, само собой, так что не волнуйся.
Рина села на землю. Это было в шныровском парке. Вроде бы голова не кружилась, зато закружился весь мир.
– Опасно ранен? – выдохнула она с усилием.
– Не могу сказать. Как ты догадываешься, мне не докладывают.
– Ладно. Если чего узнаешь – позвони мне. Пока, – сказала Рина.
– Погоди… – заспешил Гамов. – Подожди секунду!
– Ну…
– Ты иногда видишь… э-э… Насту? – спросил Гамов настолько незаинтересованно, что моментально выдал себя со всеми потрохами.
– Ну, допустим, иногда вижу…
– Ты можешь ей сказать, чтобы она мне позвонила? А то я почему-то никак ей не дозвонюсь.
– У нее другой номер. Старая карточка испортилась, – объяснила Рина.
– Да? – удивился Гамов. – У меня почему-то никогда не портилась.
– А сколько раз ты стрелял в свой телефон из арбалета? Больше трех? А наконечники простые или бронебойные?
– Ясно, – сказал Гамов. – Так новый номер дашь?
– У нее теперь дурацкий кнопочный телефон. С собой она его редко носит, и он валяется по всему ШНыру. На нем народ в змейку играет, – сказала Рина устало. – А тебе вообще-то зачем ее номер?
– Понимаешь… – замялся Гамов. – Наста – прекрасный лебедь, который почему-то хочет оставаться гадким утенком… Ну то есть сам себе назло хочет остаться утенком… Что там вам во мне нравится? Волосы? Я их отрежу! Рост? Я буду сутулиться… Ну-с! Похвалите меня еще за что-нибудь! Я жду!
– Глупо, – сказала Рина. – Детский шантаж!
– Нет, тут сложнее… – перебил Гамов. – Наста… она очень искренняя. Но она трясет мир как клетку… Хочет в своей жизни что-то поменять, но не понимает, за что взяться, и все только ломает. Не видит себя по стороны, не знает своих удач… не понимает, за какие черты характера ее любят, а за какие нет. Даже внешности своей не чувствует… Например, у нее красивый смех, но если я ей это скажу, она будет смеяться как Буратино, которого распиливали пилой-болгаркой и случайно наткнулись на гвоздь.
– Смотри не обманись! – посоветовала Рина. – Номер я, конечно, сброшу, но ты держишь Насту за глупую девочку, которую можно раздразнить, влюбить в себя, поиграть и бросить. Но Наста не тебе чета. Она шныр. Причем такой, что в ущелья залетает, в каньоны, где можно с концами остаться… Ты рядом с ней птенчик!
– Правда? – спросил Гамов жадно.
– Правда. Ты принимаешь ее за гадкого утенка, но она если и превратится в кого-то, то не в лебедя. Она скорее беркут или степной орел, а тебе нужен хорошенький волнистый попугайчик… Это твой максимум!
Гамов сердито повесил трубку. Рине было все равно. Ее волновала сейчас только судьба отца. Она знала, что сейчас пойдет в сараюшку, найдет Сашку и будет плакать у него на плече. В конце концов, зачем-то же мужчинам нужны плечи!
Насту она встретила вечером, когда от Сашки вернулась в ШНыр. Вначале услышала сердитый звук автомобильного сигнала. К воротам подъезжала одноглазая «жирафа». За рулем сидел Кузепыч, колотивший ладонью по гудку. Наста высовывалась в окно машины и улюлюкала, едва не задевая головой столбы. У ворот Кузепыч затормозил. Выскочил из машины и, не удержавшись, стукнул кулаком по крыше.
– Слушай, ешкина кошка! В следующий раз пойдешь пешедралом! Жить тебе надоело?! Чего на ходу из машины выскакиваешь?!
– Да вы не волнуйтесь! Я на гарантии в медпункте! – успокоила его Наста.
– Да ясельный перец, на гарантии! А в дорожных рабочих зачем было пнуфом стрелять?
– Это были не дорожные рабочие. Они только маскировались под дорожных рабочих! – заявила Наста.
– А если не маскировались?
– Ага! На грунтовой дороге чинили асфальт! Еще бы! Хороший асфальт на дороге не валяется!
Кузепыч задумался. Это и правда было странновато.
– Хм… А где же тогда валяется? То есть ты бабахнула в дорожных рабочих только потому, что они были на грунтовой дороге? – уточнил он.
– А что бы я еще успела разглядеть? Вы же гоните как на пожар! – заявила Наста. – Все равно же не попала!
– Ты в них целилась!
– С пятнадцати метров. Из едущей машины. Это не стрельба, – отмахнулась Наста.
Кузепыч безнадежно махнул рукой:
– Топай отсюда, а то придушу! Стой, якорный пень! Захвати с собой пару пакетов из багажника!
Наста взяла один пакет, Рина другой, и они потащили пакеты на кухню к Суповне. Наста неслась как конь, хотя пакет ее был вдвое тяжелее. Рина не удивлялась этому. Двигательная энергия, заключенная в Насте, непрестанно заставляла ее переноситься из одного места в другое. Смысл этих перемещений если и существовал, то был сокрыт в глубинах самого человека, поскольку никакого наружного смысла многие ее метания не имели.
Оказалось, что в Копытово Наста заходила к Улу и Яре.
– И как они? Ребенка видела?
– Прикольный. На руках его держала. Держишь – он тебе на всякий случай улыбается!
– Почему на всякий случай? – удивилась Рина.
– А мало ли! Ему на шарике глаза и рот нарисуй – он и этому шарику улыбаться будет. Типа: не лопай меня, я твой друг! Я тоже так хочу!
– Улыбаться? – Рина никак не могла привыкнуть к перескокам мысли Насты.
– Нет, жить в чистенькой квартирке. Муж, семья и все такое. Шторы себе новенькие повесила, в ванной стиралка. Сидишь себе такая вся добренькая-предобренькая, правильная-преправильная! Сидишь и всех поучаешь! – с досадой произнесла Наста.
– Яра никого не поучает.
– Еще как! Ты просто не замечаешь!
– Гамов просил твой номер телефона, – вспомнила Рина.
– И ты дала?! – взвилась Наста.
– Угу. Скинула эсэмэской.
Наста остановилась и повернулась к ней всем корпусом. Рина испугалась, что Наста сейчас будет орать. Но Наста сунула руку в пакет и стала искать там что-нибудь такое, что можно съесть прямо сейчас.
– Ну и молодец, что дала. Я его отправлю в Арктику. У меня есть отличный пнуф, как раз для него, – с величайшим удовлетворением произнесла Наста.
Расставшись с Настой, Рина стала размышлять, как было бы хорошо, если бы каждый человек мог в двух словах объяснить другим свою жизненную программу. Написал бы на футболке, чего он хочет получить от мира. Один написал бы: «Согласен на честный обмен! Буду делать что-то для других, если другие будут делать что-то для меня». Алиса написала бы: «Отвалите от меня, но не оставляйте одну! Я в себе запуталась!», а Фреда: «Всем дрожать и восхищаться!»
А вот что написала бы она, Рина, на своей? Хм… Хороший вопрос! А вот непонятно что. Почему-то про себя понять это сложно, только про других запросто.
Глава вторая
Штопочка идет в Сибирь, но остается в Копытово
Маркиз дю Грац отбирал фрейлин по поручению супруги наследного принца небольшого немецкого княжества. В замковый зал, скромно потупив взоры, входили девушки – дочери местных дворян. Их было около сотни, и многие отличались красотой.
– Двадцать один, двадцать девять, шестьдесят! – негромко сказал маркиз дю Грац.
– Что «двадцать один, двадцать девять, шестьдесят»? – спросил его граф де Лавалье, пьяница, буян и дуэлист, стоящий рядом с ним.
– В меня могли бы влюбиться девушки номер двадцать один, двадцать девять, шестьдесят. С остальными бесполезно. Об стену можно расшибиться – результат будет нулевой… Ну это я все чисто теоретически, разумеется. С девушками двадцать один, двадцать девять и шестьдесят я буду подчеркнуто противен и осторожен. И во фрейлины их тоже не отберу.
– А почему именно двадцать один, двадцать девять и шестьдесят? – спросил Лавалье.
– Сложно объяснить. Но откуда-то я это знаю!
Граф де Лавалье задумался:
– Пожалуй, вы правы, маркиз! В таком случае: сорок один! – произнес он неуверенно.
– Что «сорок один»?
– Меня могла бы вытерпеть только девушка номер сорок один! Но как, разрази меня гром, мы это чувствуем?! – выпалил граф де Лавалье.
ВВР (внутренние воображалки Рины)
Когда-то давно, когда Копытово считалось населенным пунктом всесоюзного значения и производило иголки, шила, вязальные спицы и рыболовные крючки для шестой части земного шара, в нем решили построить клуб. Причем такой, чтобы не ударить лицом в грязь и потрясти по меньшей мере ту же шестую часть земного шара. Клуб строили не в центре Копытово, а на поле между Копытово и Наумово, которые на генеральном плане Подмосковья предполагалось слить, дополнить новыми кварталами и воздвигнуть из них новый подмосковный город, не меньше Электростали. И клуб строился уже с замахом, чтобы обслуживать все это будущее величие.
Однако прежде чем клуб был воздвигнут, произошла одна из невеликих русских революций не то 91-го, то ли уже 93-го года. Игольный завод закрылся, и клуб, построенный больше чем на две трети, забросили. В Копытово его называли «Пентагон», потому что у него было пять сторон, а посередине большой двор, в котором, по скромному замыслу архитектора, должен был помещаться кинозал под автоматически сдвигающимся куполом.
Колоссальное здание быстро ветшало. По пустым коридорам бродили местные подростки, били уцелевшие стекла и писали баллончиками свои мысли. Мысли эти были очень пестрые, часто нецензурные, но одна из них выбивалась из общего ряда. Она занимала всю стену между вторым и третьим этажами. Мысль эта была: «Господи! Это я! Люби меня!»
Родион и Штопочка питали странную привязанность к этому огромному недостроенному зданию. Нередко они прибегали сюда и носились по многочисленным запутанным лестницам, гоняя подростков. Правда, бывали случаи, когда Штопочка начинала подкармливать их булками и поить чаем из термоса – она отличалась непоследовательностью.
Сейчас Родион сидел на крыше Пентагона и, свесив ноги в пустоту, смотрел с высоты на надоевшие ему домишки Копытово. И эти домишки, и неровное поле, и все Копытово казались ему утопающими в грязи. Все тускло, серо, ни одного яркого пятна! Единственным, что притягивало и радовало взгляд, было оранжевое полотенце у кого-то на балконе. И то: едва Родион жадно присосался к нему глазами, как вышла женщина, сняла полотенце и унесла.
– Вот бы ее грохнуть! – сказал Родион. – Интересно, из арбалета добьем? Нет, далеко…
– Перестань! – сказала Штопочка.
Она стояла рядом с Родионом и смотрела на то же, на что и он, но смотрела иначе, без драматизма. Штопочка ко всему на свете относилась просто, как к данности. Не искала нарочитых трагедий, видовых картин и ярких пятен судьбы. Даже занеси ее жизнь куда-нибудь на Колыму, она и там нашла бы немало хорошего – конечно, если бы рядом был кто-то, о ком можно заботиться.
– Говорят, у ведьмарей есть делибаш[2]. Вроде Танцора или Верлиоки. Но Танцор и Верлиока ради псиоса летали… А этому просто нравится убивать! Он летает на гиеле с красными глазами. Вот бы вступить с ним в бой и погибнуть, но и его с собой утащить, – сказал Родион.
– Ой, не начинай! – сказала Штопочка, морщась.
И Родион покорно перестал. Фраза «Ой, не начинай!» – волшебная фраза. Она ломает повторяющуюся психологическую игру, особенно если произнести ее с интонацией Штопочки. Как-то сразу одергивает и мешает войти в роль.
Родион стал бродить по крыше и, толкая носком ноги спекшийся рубероид, тосковать. Он ненавидел ШНыр, самого себя и свою теперешнюю жизнь.
«Надоело. Устал. Свалить отсюда, опять поселиться в бабкиной квартирке – и все. И наплевать. Шныры там, ведьмари, нырки… Один раз живем!»
Ему вспомнился случайный разговор с Афанасием, состоявшийся вчера в амуничнике пегасни. Родион, вернувшийся из нырка, вошел в амуничник и бросил под ноги Афанасию влажное, еще пахнущее болотом седло.
– Как меня все достало! – брякнул Родион.
Афанасий быстро взглянул на него. Челка у Афанасия была уже ниже глаз, поэтому он слегка смахивал на пони.
– Да ничего тебя не достало. На тебе лес можно возить. Просто тебе нужна женщина, причем не просто как женщина, но и жена нужна, семья! Якорь какой-то, цель существования помимо ШНыра. Все твои метания от этого! – сказал он.
Тогда Родион рассердился, а теперь думал, что Афанасий, пожалуй, прав. Отсутствие рядом женщины было самым главным, самым тяжелым его искушением. Он один об этом знал. Хотя почему один? И Афанасий догадывался, и болото знало. И показывало Родиону именно женщин, когда он пролетал по тоннелю. Никаких сложных видений, детских травм, забытых обид… Я вас умоляю, зачем? Насаживай самую простую приманку – это всего вернее.
Недавно, возвращаясь с двушки с закладкой, Родион засмотрелся на молоденькую шатенку. Поначалу презрительно, убежденный, что сумеет противостоять болоту. Уж он-то знает его уловки! Но уже через восемь секунд отпустил поводья и, наполненный темным жаром, едва не прыгнул в болото. Спасла его случайность: ботинок провалился в стремя, а когда Родион потянулся его выпутывать, то лбом и пылающим лицом коснулся гривы пега – и тотчас разобрался, что красавица, с которой он собрался разделить вечность, присосалась щупальцами к стенке, а рот ее смотрит черным распахнутым провалом, внутри которого кипит какая-то вязкая, явно желудочного происхождения жидкость.
«Нет… Пора валить… И с нырками прекращать. Или в следующий раз точно засяду… Я уже не держу удар», – угрюмо подумал Родион.
Но мечтать о женщине, для которой ты будешь всем и которая будет любить тебя, в конце концов, нормально и естественно. И Ул женился, и Афанасий встречался с Гулей, и Вовчик с Оксой, и много других случаев знала история ШНыра. Но вот только Родиону женщины нравились особые, не совместимые со ШНыром. Женщины, которые, он чувствовал, быстро перечеркнут саму возможность нырков и приведут его в лучшем случае к пнуйцам, а в худшем – и к ведьмарям. Женщины, которые привлекали его, все были одного типа: самовлюбленные, ухоженные, холодные и эгоистичные. В каждом их движении, каждом дыхании, каждой улыбке жил уютный кошачий эгоизм, желание устроиться получше, ничего не отдав взамен, кроме, быть может, снисходительного одаривания самим фактом своего присутствия.
Родион испытывал к ним притяжение, похожее на ненависть. Неизвестно, презирал ли он их больше или любил. Ему хотелось схватить такую женщину, встряхнуть ее так, чтобы у нее зубы щелкнули, поцеловать, покорить и… отбросить, как побежденного в рукопашной схватке берсерка. Такие женщины запоминают только опережающую боль, а по большому счету, вообще ничего не запоминают. Память требует энергозатрат, а это биологически неэкономично, и могут появиться морщины.
Сколько раз Родион говорил себе, что все это бред. Любить такую женщину он не сможет, и матерью она не будет хорошей, и его, Родиона оставит раненым, больным или просто неудачливым, как львицы легко бросают и выгоняют своего раненого или просто постаревшего льва. И все это Родион прекрасно понимал, но все же влекло его именно к таким ухоженным, холодным, капризным красавицам, притяжение к которым было тем сильнее, чем больше Родион их презирал.
«Все. Сейчас прихожу в ШНыр и говорю, что я… Нет, лучше ничего не говорить, чтобы не отговаривали… Просто беру вещи – и адью. Потом напишу сообщение Улу и отключу телефон, чтобы не приставали», – подумал Родион.
За спиной у него что-то щелкнуло. Родион обернулся. Штопочка стояла, держа в одной руке раскрученный бич, а в другой за крылышко большую зеленую муху, которую она протягивала прыгающему на краю крыши воробью.