Вот Иуда, предающий Меня. Мотивы и смыслы евангельской драмы Сивашенкова Дарья
«Конечно, заслуживает одобрения то, что он сознался, повергнул сребреники и не устрашился иудеев; но что сам на себя надел петлю — это грех непростительный…» [117].
Безусловно. По такой логике — если бы для Иуды в принципе было возможно покаяние и возвращение ко Христу через боль и стыд, а он бы вместо того малодушно повесился, ища себе участи полегче, — самоубийство действительно стало бы непростительным грехом, отвержением благодати и отвержением Христа.
Или ты богоубийца, или оскорбляешь милость и благость Божью самоубийством. В любом случае заслуживаешь ты одного — вечных мук.
Куда ни кинь, всюду клин.
В общем, единогласный и окончательный вердикт Отцов: виновен, и вина неискупима. Неискупима до такой степени, что даже святитель Григорий Нисский в своем труде об апокатастасисе именно для Иуды делает исключение: ему конца мучений не будет.
«…из евангельского слова дознали мы об Иуде, а именно, что в таком случае лучше вовсе не существовать, чем существовать во грехе; ибо для него, по причине глубоко укоренившегося порока, очистительное наказание продолжится в бесконечности» [118].
Так что с человеческим ходатайством у Иуды действительно все плохо. Даже с ходатайством о самом себе. В общем, иди и удавись, туда тебе и дорога.
А что, не заслужил? Заслужил.
Аксиос, аксиос, аксиос
Спорить с этим сложно. Доводы припирают к стенке.
В смысле естественных последствий совершенного богоубийства Иуде в шеоле [119] точно не светит ничего хорошего. Даже в раскаянии он выполняет волю дьявола о себе: не отданный на погибель Христом, причиняет себе смерть своей рукой, лишает себя единственного, что отделяло его от вечных мук, — собственной телесности. И чего после этого ожидать, Царствия Небесного?
И эта обреченность — не от мстительности Господа, не от Его неумолимости и желания расквитаться с предателем, а просто потому, что… деваться тебе некуда.
Оказаться в совершенно одинокой вечности с напрочь разорванной душой — нет, не просто с душой, а быть ТОЛЬКО этой разорванной душой, мучиться бесконечной мукой все более глубокого осознания и переживания своего греха, делаясь с ним единым целым, потому что деваться некуда, ты теперь — ЭТО, только это… И никакой телесности, чтобы отвлечься. Никакой возможности хоть на мгновение отстраниться от себя самого, уйти в сон, в слезы, в обморок, в физическую боль, никакой возможности выставить между собой и совершенным грехом хоть какую-то стенку. Ни тела, ни мыслей, ни-че-го. Ты — это только твой грех, только богоубийство, предельное богохульство. Ты — абсолютное отрицание Бога. Словом, делом, помышлением. И всегда только боль, боль, боль. Навсегда, навечно — только это.
Раскаяние твое, предельно искреннее, для вечности бессмысленно, оно ничего не меняет в твоем посмертии, потому что в раскаянии ты не соединился с Богом, не примирился с Ним, а значит, остался один, наедине с ЭТИМ. Навечно.
Ты ничего не можешь изменить — ибо не можешь перестать быть тем, что ты есть. Как мы при жизни не можем изменить свою человеческую природу, потому что не можем выйти из нее и выбрать иную, животную или ангельскую, так после смерти не можем выйти из «природы» собственной души. Все определено тем, что было до порога смерти, исправить ничего нельзя. И, что ужасно, абсолютно никакой возможности сунуть голову в петлю и убежать от самого себя. «Это все. И это будет вечно» [120].
Или нет: потом будет Страшный Суд, и тебе еще добавят «вечного и неумолимого наказания», так, что все предыдущее поблекнет.
Потому что страшнее и хуже будет тогда, когда Сам Христос, спаведливо не снизойдя к твоему раскаянию, подтвердит Своим окончательным, пересмотру не подлежащим приговором тебе такую вечность. Не ты осудишь себя, а Он Сам. На последнем Суде Спаситель скажет «да» твоим бесконечным страданиям, перед всей вселенной открыто отречется от тебя и назовет Своим врагом. И полетишь ты навечно в бездну второй смерти. Вот тогда самосуд тебе цветочками покажется.
Самому себе смертный приговор легче вынести, чем от Него услышать.
А пока ты мучаешься в непрерывном осознании своего греха и обреченном ожидании встречи с неутолимым Божьим гневом, который продлит твои муки в бесконечную вечность. И, при всем твоем раскаянии, не хочешь, не можешь ты этого хотеть, как хотел смерти… Впереди бездна мглы, холода и ужаса — и туда шагнуть добровольно, как в петлю, ты уже не шагнешь.
Невозможно, противоестественно, превыше всех человеческих сил — потому что это смерть вторая.
И ее не зазорно бояться, не зазорно не хотеть, хоть ты трижды ее заслужил. Она предельно противна человеческому естеству. Обычную смерть можно встретить с мужеством и надеждой, можно принять спокойно, она может быть исповедничеством, сильнейшим выражением любви, о ней можно даже просить как о справедливом наказании — но не вторую. Что угодно, только не вечное слияние с грехом, только не вечность богоубийства. Невыносимо об этом даже думать, не то что стоять на краю в ожидании неминуемого приговора. И уж тем более невозможно спокойно принять ее даже по заслугам. Тут не в эгоизме, не в малодушии дело, не в попытке себя выгородить — просто невозможно это для человеческой души.
Вторая смерть, как гибельное болото, засосет в себя и даже не чавкнет. Падение туда превращает вечность в дурную бесконечность, из которой нет никакого выхода. Эта смерть ничего не искупает, никак не очищает, ни к чему не ведет, ничего не дает. В ней нет ни малейшего смысла, она просто следствие греха, бесконечный тупик. Первая смерть — Встреча, но вторая — вечная разлука, и нет пути назад. Вечное умирание, умаление и никогда не небытие, мучительная бессмыслица ненужных, ни к чему не ведущих страданий. Боль, боль, огонь вечный, палящий тебя твоим же грехом, никогда не сгорающий, не утихающий, неизменный, ибо времени и перемены больше нет.
И при всем том, что он искренне раскаялся и, искупая свой грех, выложился на максимум по Закону и по своим возможностям, при том, что такой боли не испытывал ни один грешник, могу сказать лишь одно.
Иуда это полностью заслужил.
Грех Искариота совершенно равноценен тому, что ждало его в посмертии. Он отрекся от Христа, убил Его и тем самым полностью утерял Бога. Сам он даже податься с мольбой о прощении ко Христу не может — ни жестом, ни словом, ни мыслью, никаким движением души.
Человек не даст выкуп за душу свою. Иуда — не исключение. Его раскаяние, его самоубийство — свидетельство отвращения к совершенному греху, невозможности жить после содеянного, но никак не спасение души, даже близко нет. Боль раскаяния и суицид — законное следствие греха, наказание по Божьему закону, но не выход за пределы греха. Иуда в раскаленной клетке, которую не может разрушить изнутри — разбить клетку можно только вместе с самим собой, но и разбитый ты останешься в клетке.
Он предатель, он изменил Христу, как другу, оскорбил Его любовь и доверие, отправил Его на смерть. Он заслуживает вечных мук как никто другой, он неразделен с ними так же, как Богородица нераздельна с раем. Он — их живое воплощение: это справедливо, это законно, это правильно. В конце концов, он образ вечного бытия без Бога.
И меня бесконечно раздражают заявления типа «мы все грешны грехом Иуды, в каждом из нас есть немного от Иуды, все мы предаем Христа» и прочая благочестивая спекуляция на его имени, когда любой перебежчик или неверный друг автоматически крестится в его честь. Вплоть до того, что каждый лукавый знак внимания стремятся обозвать «поцелуем Иуды», приравнивая обычную человеческую подлость к сатанинскому глумлению над Христом. Раздражает, когда его имя спрягают в связи с любым нравственно сомнительным деянием.
Это абсолютная чушь. Потому что, во-первых, не дай Бог, не ведаете, что говорите, нет в нас никакой «его части»; во-вторых, нельзя никакой, совершенно никакой грех уравнивать с богоубийством; в-третьих, это совершенно бессмысленно, второго такого грешника нет и быть не может.
Его грех, направленный непосредственно и осознанно против живого Бога, настолько выламывается за все рамки, что среди людей ему и вправду не может быть ходатая.
Потому что сострадательное прикосновение к такому греху разрушит, в свою очередь, уже самого заступника.
Даже молиться за Искариота нельзя, прося для него у Христа милости, цена которой — Его жизнь. Потому что это будет та самая молитва во грех: оцени его душу выше Своей жизни и его страдание — выше Твоего страдания.
То, что он с сатанинской подачи сделал со своей душой, приводит к аду вечного мучительного слияния со своим грехом и вечной смерти. Земля и небо скажут на такое воздаяние «аксиос»[121] и будут совершенно правы.
Но все же… давайте включим в это уравнение Христа.
Слава Божия
Мы умрем и [будем] как вода, вылитая на землю, которую нельзя собрать; но Бог не желает погубить душу и помышляет, как бы не отвергнуть от Себя и отверженного
(2 Цар. 14: 14).
Конечно, мы не можем с полной достоверностью знать, что думал, чувствовал и имел в Себе Христос, и это необходимо помнить и иметь в виду. Кто рискнет уверенно описать, что происходило в сердце Сына Божьего? Слишком большой дерзостью было бы настаивать на однозначном толковании. Но мы можем предположить — исходя из текста Писания, из логики уже произошедшего, из того, что мы знаем о том, каков Спаситель и каково Его отношение к человеку.
Итак, все сказанное выше Христос, без сомнения, предвидел. Он знал, что Иуда, раскаявшись, без Него не справится и трех дней до Его возвращения не проживет. И, наверное, все-таки не хотел ему такой участи, раз уж не отдал его в Гефсимании. Он вообще никогда ничего зря не делает.
Потому что Он до конца любит и жалеет Своего ученика, хоть тот предатель и богоубийца. Потому что всегда заслоняет нас Собой от самого страшного, прикрывает Своей жертвой от последствий наших грехов. И возможность такую, и право Он приобрел Своей смертью, которая заслон нам от нашей смерти второй.
Христос, пострадавший от этого преступления, Единственный имеет право Иуду пожалеть и сказать «не хочу» его заслуженным мукам. Единственный, кто может спасти его, потому что Он Сам — Суд и нет над Ним никакого закона. Единственный, кто может разрешить парадокс и поставить запятую между словами «казнить» и «помиловать» по Своему милосердию.
Единственный ходатай, который у Иуды может быть.
Спасай взятых на смерть, и неужели откажешься от обреченных на убиение? (Притч. 24: 11)
Его любовь не останавливается на пороге ада, как бы заслужен ад ни был, — она спускается в ад. В самом прямом смысле этого слова.
Даже если ты и есть самый воплощенный ад.
Чтобы понять это, следует начать с вопроса, возвращающего нас на несколько часов назад.
Как он все-таки смог раскаяться?
КАК?
В чем промахнулся сатана? Ведь, казалось, расчет его был сногсшибательно верен. Человека не должно было остаться. Личности не должно было остаться. Сатана довел Искариота до точки невозврата — но внезапно все это рассеялось, как предрассветный туман.
Откуда у человека, совершившего сатанинский грех, внезапно является не только совесть — хотя после Гефсимании это совершенно нереально! — но и мужество, и силы, чтобы пожелать расплатиться собственной жизнью за совершенное преступление и сделать для этого все, что от него зависело? Откуда у него появляется осознание себя, осознание греха и возможность от него отмежеваться?! Откуда у Искариота вообще явились силы пойти к первосвященникам, а не удавиться на месте, если уж дошло до раскаяния?
А к этому — еще и внезапное отвращение к полученным деньгам. То есть как бы там ни было, но сребролюбие его тоже оставляет. И это та страсть, о которой святые отцы хором пишут, что искоренить ее так же трудно, как гордыню. Кстати, с гордыней у него тоже большие проблемы. А тут нате вдруг. Парадокс на парадоксе.
Не бывает такого на пустом месте, тем более на месте глубокой душевной ямы. И тут самое время вспомнить о том, что была Тайная Вечеря, и Иуда там был, и вместе со всеми апостолами причастился Крови и Плоти Христа, а значит, соединился с Ним в этом таинстве. Что бы он сам по этому поводу на тот момент ни думал, как бы ни сопрягал свою волю с волей сатаны — слово Христа нерушимо: кто будет пить Мою Кровь и есть Мою Плоть, тот во Мне пребудет и Я в нем. И с этим даже тандем Искариота с сатаной ничего поделать не может.
И то, что Иуда, оставшись наедине с собой, в полном осознании того, что натворил, находит в себе поистине нечеловеческие силы отстраниться от совершенного греха и попытаться что-то исправить, свидетельствует лишь об одном: силы эти действительно нечеловеческие. Это сила благодати, поданная ему в Святом Причастии.
Потому что «пребудет во Мне и Я в нем».
Я с ним. А он со Мной.
Иисус на Вечере всячески старается заставить ученика одуматься — с тем чтобы причастить его раскаявшегося и не допустить всей этой кромешной жути. В конце концов Он причащает его нераскаянного, и это какая-то предельная мера, то, что мог сделать лишь Он Сам, исключительно Своей волей: Я хочу спасти, чего бы Мне это ни стоило.
И платит Он невероятную цену. Причастием принимает в Себя человека с его грехом богоубийства, принимает в Себя Свою собственную смерть, замысленную им, и, не разделяя с ним грех, разделяет последствия этого греха.
Первым из рук Христа и Его прямой волей причащается тот, кто желает Его убить. Это в буквальном смысле слова первый грех, который Христос берет на Себя. И Своей любовью превозмогает этот невероятный грех для того, чтобы прикрыть грешника, сочетается с Собственной смертью, чтобы не оставить человека наедине с этим преступлением. Убей Меня, но Я не брошу тебя. Пребудет во Мне… Ты предаешь Меня, а Я тебя не предам. Иуда совершенно слеп и не понимает последствий творимого, но Христос ясно видит, во что это для Искариота выльется, и этого категорически не хочет.
Иисус видит в Иуде то, что по раскаянии не смеет увидеть в себе он сам, что не должны видеть в нем люди — человека, который Ему дороже Собственной жизни. Потому что Он любит, и это Его и только Его право так любить.
Собственная смерть в Его глазах не так страшна Ему, как гибель человеческой души. И Он берет его в Себя, чтобы не оставить ни на миг.
Сам отдает Себя на поругание. Предает Себя за Своего предателя. Распятие прежде распятия.
Соседство Христа с сатаной в одном человеке, да еще когда человек добровольно сопряжен с сатаной, а не с Ним — какое это запредельное унижение для Бога, какое полное забвение Себя! И ради кого?.. убийцы Своего… но душа человеческая Ему дороже.
И это унижение становится Его великой славой, потому что Он побеждает. Он это знает заранее. Он об этом говорит.
Когда он вышел, Иисус сказал: ныне прославился Сын Человеческий, и Бог прославился в Нем. Если Бог прославился в Нем, то и Бог прославит Его в Себе, и вскоре прославит Его (Ин. 13: 31, 32).
И имя Искариота вновь обретает в Нем свое подлинное значение: этопрославление Бога. Христос, принося Себя в жертву, побеждает и прославляется в нем — и из воплощения предательства и богохульства Иуда становится воплощением Его славы и Его победы над сатаной.
Именно поэтому Он называет его в Гефсимании по имени.
Иуда, поцелуем предаешь Сына Человеческого (Лк. 22: 48).
И в этой фразе важна буквально каждая буква. В ней нет никаких подвохов грамматики или двусмысленности слов, потому что обращена она не к врагу. Она проста и предельно значима.
Ныне же так говорит Господь…: не бойся, ибо Я искупил тебя, назвал тебя по имени твоему; ты Мой (Ис. 43: 1).
Да, Иуда погиб, да, Христос свидетельствует это на Тайной Вечере. Но…
…Сын Человеческий пришел взыскать и спасти погибшее (Мф. 18: 11).
Называние по имени — беспредельное милосердие к грешнику и однозначно сказанное сатане: он Мой, потому что он во Мне, а Я — в нем.
Ни жизни его тебе не отдам, ни души.
Четвертое искушение падает перед Ним, как пали предыдущие три.
Поцелуй — предельное богохульство, миг, когда Иуда, окончательно поглощенный совершенным богоубийством, соединяется со своим грехом в вечности. И здесь, в миг расплаты, где человек должен лишиться воли, потому что теперь не его воля, а исключительно последствия греха — вот здесь Христос и может вмешаться. Руки у Него теперь развязаны, и ничто, а точнее, никто Ему наконец-то не мешает.
И вместо разорванной и поруганной души, утерявшей последнюю волю и обреченной на вечные муки, перед сатаной внезапно предстает Сам Господь. И говорит сатане:
Чего явился?
А Искариоту говорит:
Иуда, поцелуем предаешь Сына Человеческого.
В греческом тексте это не вопрос.
Иисус не просто называет его по имени, «ты Мой». Он еще и проговаривает его грех коротко, но всеобъемлюще: предательство Сына Человеческого на смерть поцелуем. И это не комментарий к происходящему, не запоздалый упрек и не констатация и без того очевидного факта.
Это в буквальном смысле слова разделение греха и грешника.
Я называю тебя по имени и называю твой грех: это не одно и то же.
Иисус ни разу не называет его предателем. Не определяет Иуду через его грех. «Предающий Меня…», «один из вас предаст Меня…» или, язык сломаешь, «человек, которым Сын Человеческий предается…». Зачем эти изыски? Предатель — проще и логичнее. И чистая правда.
Нет, ни разу не назовет.
Потому что Ты Мой, и ты — это не твой грех.
Потому что Я в тебе, и ты во Мне.
И в такой близости Христос ближе любого греха. Даже греха собственного убийства.
Это окончательное разрушение сатанинского замысла. Иуда не просто не отдан сатане на расправу. Он еще спасен и от слияния со своим грехом. В тот же миг, как ты выдал Его палачам на казнь, Он тебя от казни помиловал и Собой от палача закрыл.
И палачу остается лишь бессильно отойти, потому что между ним и душой встает Христос, да и душа Иуды с этой минуты расторгнута со своим грехом.
Душа, с которой соединен Христос, которую Он Сам принял в Себя, хотя, наверное, Ему это было все равно что раскаленный кусок железа к груди приложить, не будет разрушена грехом, и не станет грехом, и не будет сопричислена к адским духам без надежды на раскаяние.
С этого мига Иуда больше не воплощенное богохульство, не духовный мертвец, а живой человек, образ Божий, согрешивший страшно, но сохранивший милостью Христа и жизнь, и свободу души.
С этого мига он получает шанс на раскаяние.
Шанс. Не более. Но и не менее.
Раскаяние на рассвете
Смотрите, история Иуды — отражение страстей Господних.
Причащая его, Христос Сам Себя отдает на поругание и на соединение со смертью, потому что, уходя с Вечери, Иуда гибнет. Причастие не останавливает Иуду от предательства: его свободная воля сопряжена с волей дьявола, а Христос силой ничего не делает, не ломает через колено даже во имя спасения.
Побеждает Иисус не немедленно, как и воскресает не тотчас, как был снят с Креста. Он будет похоронен — и здесь тоже параллель: Иуда от ухода с Вечери до Гефсимании — «гроб окрашенный» своей собственной убитой души, и Христос, соединенный с ним Причастием, пребывает в этом гробу. Он сойдет в ад его душевного состояния, разрушая этот ад изнутри, как разрушил его в Великую Субботу. Как ад, поглотив человека-Иисуса, внезапно встретился с Богом, так же и сатана, покусившись на убитую душу Иуды, неожиданно оказывается лицом к лицу с Господом и вынужден отойти.
Христос освобождает одну-единственную душу ровно так же, как несметное число иных. Сходит в ад души, освобождая ее от сатанинского плена, и восстанавливает связь с Собой.
И будет утро раскаяния, как утро Воскресения.
Но раскается Иуда не сразу. Ибо от сошествия во ад до Воскресения тоже минуло время.
Если бы Искариот действовал только под влиянием сатаны, словно под гипнозом, то он очнулся бы уже в Гефсимании. Прояснели бы глаза, и Христу хватило бы нескольких секунд встряхнуть его за плечи и приказать: жди Меня и не смей ничего с собой делать. Дождался бы, никуда не делся. Ну да, больно было бы невыносимо, но и надежда была бы. Ну ладно, пусть не надежда, но пусть приказ. Исполнил бы хотя бы потому, что так правильно.
Но первично не внушение сатаны. Первична собственная воля Иуды. Сатана раздувает его обиду, накручивает его, опьяняет куражом, но возможно это лишь на основе его собственной злой воли, приведшей к отречению от Христа ради собственного «я». «Город или дом, разделившиеся в себе, не могут устоять», — предупреждал Христос [122], и Иуда, разделившись в себе на часть, подчиненную Христу, и часть, утаенную от Него, не выстаивает перед сатаной и падает.
Но прежде падения было разделение, и была часть, укрытая от Христа, в которой и возможно оказалось отречение от Него и желание избавиться от Него и Его невыносимых обличений. Иуда принял сатанинский помысел об убийстве Христа, укоренил его в себе, и он сделался Иуде своим, извратив его разум и волю.
И когда его оставляет сатана, то Иуду оставляет не желание причинить Христу зло, не желание Его смерти, а только лишь кураж, связанный со всем происходящим, и, возможно, силы, которые позволяют ему переживать нечеловечески сильные эмоции. Если до этого он был на острие ощущений, как перебравший наркоман, то сейчас его попускает. Но наркоманом он от этого быть не перестает. И его злая воля никуда волшебным образом не девается. Христос Своей волей и Своей жертвой может прикрыть его от последствий совершенного богоубийства, но от его собственной воли Он Иуду не прикроет.
Арестованного Христа уводят в дом первосвященника, и Иуда идет туда же, наблюдать представление до конца… разве что недоумевая, почему вдруг все это перестало приносить ему такое острое удовольствие. Вот же, сбылось, он собственными руками предал Учителя ненавидящим Его властям, покрасовался перед Ним, поглумился… и теперь, когда самое время пожинать плоды, все становится словно пресным. Отомстить, расквитаться с этим… и пусть все закончится поскорее.
Может быть, он вдруг чувствует, что устал. И что хочет спать.
В доме Каиафы он занимает место среди зрителей: стражи и слуг. Возможно, ждет, пока его позовут свидетельствовать, хотя мысль «а оно мне надо?» в голову уже, наверное, закрадывается.
Связанного Христа допрашивают у него на глазах. И бьют.
…один из служителей, стоявший близко, ударил Иисуса по щеке, сказав: так отвечаешь Ты первосвященнику? (Ин. 18: 22)
Сатанинской злобы уже нет, и до Искариота вдруг доходит чудовищная несоразмерность собственной обиды и происходящего. Без прямого дьявольского внушения его обида не так уж велика. И что, вот это — из-за какой-то нелепой ссоры, в которой он же и был виноват? Вот это — с Учителем, с другом?.. с Господом… и из-за него?..
И это первый ожог совести, который он ощущает, первый удар бича. Это еще не раскаяние, но первый миг прозрения. До него вдруг доходит, до какой степени он зарвался.
И к чему это привело.
Нет, все меняется не сразу. Он еще пытается себя убедить, что хотел именно этого. Так внезапно протрезвевший посреди попойки будет ахать бокал за бокалом, тщетно надеясь вернуть чувство приятного подпития и только готовя себе тяжкое похмелье. И Иуда будет искать в себе ту злобу и ту ненависть, которые привели их обоих сюда.
И не найдет.
Все, что происходит, — теперь к его отрезвлению, а не к удовольствию. То, что радовало тварь из ада, приводит в ужас предавшего ученика. Собственная дурь развеивается на глазах. Нет, ему уже не хочется смерти Учителя! Не хочется свидетельствовать против Него! О, хоть бы они вообще не нашли свидетелей!.. Его захлестывает, в голове и в сердце чудовищная мешанина. Ему надо подумать, ему надо понять, что вообще происходит, что делать. Чуть-чуть времени…
Нет у него этого времени.
И аж в ушах звенит от осознания: что же он натворил…
Он совершенно теряется, ему в этот миг даже не приходит в голову, что свидетельствовать-то можно, только не против Христа, а против себя. То, что он и сделает немногим позже, когда чуть-чуть соберется с мыслями. Христа тем временем допрашивают, избивают и осуждают на смерть.
Тогда первосвященник разодрал одежды свои и сказал: Он богохульствует! на что еще нам свидетелей? вот, теперь вы слышали богохульство Его! как вам кажется? Они же сказали в ответ: повинен смерти. Тогда плевали Ему в лице и заушали Его; другие же ударяли Его по ланитам и говорили: прореки нам, Христос, кто ударил Тебя? (Мф. 26: 65–68)
А потом, осужденного, связанного, избитого, Его выводят со двора и ведут к Пилату.
И, возможно, они обмениваются одним-единственным взглядом, и в душе Иуды все окончательно встает на свои места: Кто перед ним и кто они друг другу. А может, и не обмениваются, и ему достаточно видеть, что с Ним сделали: Его разбитое лицо в крови, связанные руки, порванная одежда.
И тут до Искариота во всей полноте доходит, каковы последствия его безумия. Это все не сон, и невозможно сказать «хватит, я передумал». Адское колесо завертелось, и остановить его нельзя, он еще попытается схватиться за него руками, но его самого равнодушно отшвырнет прочь. Ужас и вина прожигают насквозь, начисто попаляя все ничтожные обиды, все претензии ко Христу и ставя его перед неумолимой правдой: он убил Учителя. Своими руками убил. Сам привел Его сюда и отдал на расправу, на поругание, на смерть.
Своего Господа. Учителя. Друга.
Внутренний холод нелюбви, который он чувствовал последние несколько дней, превращается в кипяток, изъязвляющий изнутри.
И это уже подлинное раскаяние, только менять что-то уже поздно: поглумившись, Христа увели в преторию, Анна и Каиафа ушли туда же, двор опустел — тут не к кому даже обратиться.
Поэтому чуть позже Иуда пойдет в храм, где всегда можно найти коэнов. И попытается обменять жизнь на жизнь. Тщетно — потому что его свидетельство уже ничтожно в глазах властей. Потому что поздно.
А сейчас пронзившая его боль нарастает и будет только нарастать, ввинчиваться штопором, выкручивая внутренности, уводить сознание в бесконечную, все сужающуюся воронку. И спрятаться от нее некуда. Словно содрали заживо кожу, ошпарили кипятком и вышвырнули под палящее полуденное солнце. Он — одна сплошная рана. В нем нет ничего, что не болит.
И в этой боли он совершенно, абсолютно одинок. Как никто и никогда во всей вселенной.
А что было дальше, мы уже видели.
Со двора Каиафы отрекшийся Петр выходит в рыданиях, а Иуда с сухими невидящими глазами.
Один — в жизнь, другой — в смерть.
Но это лучшее из того, что могло случиться с Иудой. И ничего этого не было бы, если бы не Спаситель. Раскаяние только потому и возможно, что Христос, соединившись с ним, Сам встает между его душой и его грехом. Собой прикрывает его от естественных последствий его греха: нераздельного слияния с адом. Каждую секунду прикрывает: и когда грех свершается, и когда все уже позади.
Если бы Христос отступился от него, то Иуда просто не пришел бы в себя: был бы комок боли, страха и ненависти, сущность, которой больно, и в этой боли она может только ненавидеть. Тварь из ада.
Но Иисус сберегает его личность в целости и сохранности, сохраняет образ Божий в нем. Не дает разрушить человека до того же состояния, до которого разрушен сатана. Всю сокрушительную силу этого греха Христос принимает на Себя.
Иуда, конечно, получает «по полной» в своем раскаянии, слов нет, но страдает он совершенно по-человечески, как живой человек, а не как адский дух. Поэтому он по-человечески раскаивается в муке и в стыде, а не переживает свой грех и боль от него в сатанинском самооправдании и ненависти к Богу. Поэтому для него возможна спасительная мысль: «Я этого не хочу, я хотел бы, чтоб этого не было, я хочу все исправить», — а для адского духа была бы невозможна. Поэтому он ненавидит себя, а не Христа, винит себя, а не Его.
Была бы живая встреча после раскаяния — не было бы этого утреннего кошмара и самоубийства. Вытащил бы Он его, пожалел, Собой бы закрыл и для Себя бы сохранил. Для Себя и для Церкви. Потрясающее было бы свидетельство и дивная литургия от одного из Двенадцати.
Примиряющей встречи лицом к лицу быть не могло.
Но Он все равно был рядом.
Иуда, конечно, никакой благодатной поддержки не ощущает. Да больше того, больно ему, больно от благодати, жжет она истерзанную душу памятью о Нем, о Его любви, о своей любви. Прикосновение Бога к такой изувеченной душе, самое милосердное, самое спасительное, — безмерно болезненно… но это хотя бы не та боль, которая была бы от прикосновения к аду.
Будешь ли переходить через воды, Я с тобою, — через реки ли, они не потопят тебя; пойдешь ли через огонь, не обожжешься, и пламя не опалит тебя (Ис. 43: 2).
Да, будут воды, будут реки, будет огонь и пламя, ты захлебнешься в своей вине и сгоришь в своей ненависти к себе — но рядом будет Он.
Чтобы пройти со Своим учеником и другом путь до самой долины Еннома.
Или геенны.
По пути своего сердца
Причастие Христу вовсе не обрекало Иуду на путь Закона Божьего. Христос, закрыв его душу от слияния с сатанинской вечностью, и сейчас не ставит ему колено на грудь. Причастие Христу лишь дает ему возможность раскаяться, а не спасает заведомо.
Христос благодатью Причастия ограждает его от беспамятного слияния с адом и дает Иуде увидеть, что он натворил. Увидеть нормальными, его собственными глазами, а не через мутные гляделки сатаны. Иуда сам себя загнал в угол. Христос рушит стены и ставит его в центр: вот тебе последствия — смотри. Думай. И решай.
Оттащить от края не получилось, в пропасть он все-таки рухнул. Но разбился не до смерти. Израненный, изувеченный, но он жив. Это то, что мог сохранить в нем Христос без его собственной выраженной воли.
Он дает Искариоту быть самим собой. Царский, божественный, абсолютно не заслуженный дар. Дар неизгладимой любви Христовой, сохранившей жизнь его телу и его душе.
В утренние часы раскаяния мы видим того Иуду, которого три года назад призвал за Собой Христос. Настоящего, живого, не сплетенного волей с сатаной. Такого, каким его знал Иисус… каким он сам себя знал.
И перед ним стоит свободный выбор: как поступить.
Вот он, момент истины.
Он мог и не раскаяться. Был бы таким, как о нем традиционно пишут, — не раскаялся бы. Карьерист, сребролюбец, лицемер, ищущий не Христа, а всевозможных выгод? Помилуйте, остался бы жить и нашел бы, чем себя оправдать.
Я еще раз напомню, что Иуда не читал Евангелие и не знает, что будет дальше. А из того, что он видит на суде, с неумолимой очевидностью вытекает одно: полный провал всех их мессианских планов, надежд и ожиданий. Иисус, униженный, беспомощный, осужденный на смерть, никак не может быть Царем Израиля, которому суждено освободить страну и исполнить чаяния народа. Значит, ложью были три года их жизни, ложью — все упования, как лично-честолюбивые, так и искренне патриотические.
Ну так провались Он в пекло, чего тут в петлю лезть?! Не выгорело здесь — поищем что-нибудь еще.
Ну разве что Иуда был оголтелый фанатик, жестоко обманутый в своих мессианских ожиданиях. Тогда он просто покончил бы с собой, на всякий случай дождавшись казни. А расчетливый карьерист решил бы, что ни одно заблуждение не стоит жизни.
В любом случае Сам Иисус стал бы для него грандиозным разочарованием, обманщиком, и ради Его спасения Иуда не старался бы подставиться под камни, признаваясь в преступлениях, стоящих смертной казни. Наоборот, еще и уверился бы в своей правоте: Ты нам лгал, так ответь за это, умри.
Нет. Ни карьерист, ни фанатик не раскаялись бы в убийстве аж до самопожертвования, потому что в их глазах Иисус был бы виновен. И ни карьерист, ни фанатик не сказали бы про Него: «кровь неповинная».
Но даже искреннее раскаяние могло повести его другим, гибельным путем. Искариот вполне мог покончить с собой в приступе невыносимой муки, без всяких разговоров и отсылок к Закону — и это было бы отвержение благодати Причастия. Последнее, пусть и неосознанное, отталкивание руки Христа.
Потому что в этот момент он бы думал не о Нем, не о своей вине перед Ним, не о том, как поступить правильно, а о том, чтобы облегчить себе заслуженное страдание.
Но он выбирает сначала путь самопожертвования, а потом — путь Закона Божьего с мучительной, позорной и показательной казнью преступника, и это его собственное, человеческое решение, созвучное его характеру и тому, что у него в душе и в сердце. Пошел по пути своего сердца, как говорит пророк (Ис. 57: 17). Очень самоотверженный путь. В прямом смысле — полного отвержения себя. Без малейшей надежды не то что на награду — даже на милосердие, человеческое и Божье. Просто потому, что заслужил. Достойное по делам моим приемлю [123].
Его раскаяние абсолютно подлинно, глубоко, как только возможно, и больше, чем сделал он, сделать было нельзя.
Но провести Иуду путем раскаяния мало. Само по себе оно никак его не спасет и посмертную участь его не облегчит. Человек, летящий в пропасть, может очень сожалеть о причинах, по которым рухнул туда, но спасти от смерти его может только чья-то рука, схватившая за шкирку. Раскаяние не избавит его от одиночества шеола, а шеол обрекает на адскую вечность.
Христос это знает. Освобождая его от сатанинской власти в Гефсимании, Он, конечно, знает, что при должном раскаянии ценой свободы будет жизнь Искариота: тот просто не сможет жить, в отречении от греха он отдаст все, и жизни своей вынесет приговор, и душе. Потому что подлинное раскаяние требует именно этого.
Но было бы странно спасти его в Гефсимании, чтобы вот так просто отдать шеолу. Половинчатые меры — не почерк Христа.
Все и всегда Он совершает во всей полноте.
Разрушенный шеол
Подавая Искариоту на Тайной Вечере Причастие, Иисус знает, что подает его Иуде и в последние часы жизни, и в вечность. Все просто и одновременно несказанно. Соединяясь с нами — в вере, в Причастии, — Христос соединяется с нами и в жизни, и в смерти, и в плоти, и вне ее. И тут происходит совершенно парадоксальная вещь. Еще один парадокс этой истории.
Во-первых, как уже сказано, именно и только Причастие дает Иуде в принципе возможность раскаяться. Христос не просто не оставил его — Он вернул ему Себя, отвергнутого, убитого и воскресшего, Он дал ему то основание, на котором в принципе стало возможно раскаяние и дела раскаяния.
Во-вторых, Спаситель еще жив, евангелист Матфей относит самоубийство Иуды ко времени, когда над Иисусом еще идет суд. Но, верный Своему слову, Он оказывается вместе со Своим учеником в его смерти, еще будучи живым здесь, на земле.
И в духовной смерти. И в физической.
И это значит только одно: Иуда не попадает в шеол, куда до пришествия Христа попадали абсолютно все праведники и грешники. И он не остается один. И бесконечный ужас слияния со своим грехом вне плоти тоже его миновал.
Ибо, как Христос устанавливает таинство Причастия до Своей смерти, но как бы уже из-за ее границы (собственно, Он Сам первый ломает Свою Плоть и проливает Свою Кровь), так и Иуда, причастившись и умерев до смерти Христа и Его сошествия в шеол, оказывается там вместе с Ним еще до того, как Он там оказался в силу Своей смерти.
А значит, шеола в ветхозаветном понимании для него уже нет, потому что шеол — это полное отсутствие Бога.
Причастие не просто умозрительно соединяет нас с Богом. В Причастии мы принимаем Плоть и Кровь уже воскресшего Христа, и не важно, что таинство установлено до распятия и до Воскресения. А если мы принимаем — воспринимаем — уже преображенные Воскресением Кровь и Плоть, то это значит, что в них мы обретаем то бессмертие, которое будет нам даровано после Второго пришествия. Мы облекаемся в бессмертную Плоть Воскресшего.
Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь имеет жизнь вечную, и Я воскрешу его в последний день. Ибо Плоть Моя истинно есть пища, и Кровь Моя истинно есть питие. Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем (Ин. 6: 54–56).
Об этом — половина шестой главы Евангелия от Иоанна. Об этом — «соблазнительная» проповедь Христа. И недаром предупреждение дьяволу выносится после этой проповеди. Намек, которого сатана конечно же не понимает: что Мое, Я погубить не дам.
А раз мы облечены в Плоть воскресшего Христа, то не сбывается самый главный ужас: мы не становимся единым целым с грехом.
Телесность в принципе — залог возможности покаяния, которое потому и возможно на Страшном Суде для воскресших во плоти. Иначе какой смысл судить их второй раз?
А уж тем более соединение с Богом во Плоти и Крови дает возможность отстраниться, отмежеваться от греха и раскаяться в нем, отречься от него, припав к Спасителю. Потому что Он — будучи единым с нами — становится ближе любого греха, замещая этот грех, рану в душе, дыру в душе Собой, восполняя Собой недостающее. Каким бы ни был грех, Господь все равно ближе и может от него и его последствий прикрыть Собой.
История Иуды уникальна тем, что для него причастие Христу означает непопадание во все еще существующий шеол. А непричастие Ему значило бы попадание и безусловную полную смерть.
Да, конечно, через несколько часов там окажется и Сам Христос, и шеола больше не будет ни для кого, но там же безвременье и нет разницы, сколько пройдет на земле, мгновение или тысячелетие. В шеоле это все равно.
Если бы Иуда очутился в шеоле хоть на долю мгновения, он бы перестал быть вовсе, потому что грех разрушил бы его полностью. Собственно, грех это и сделал. Его спасает — бросает нить спасения — лишь Причастие.
Да, есть мнение, что Иуда и Христос встретились бы в аду, у них была бы возможность объясниться. «По той причине будто бы и удавился, чтоб предварить Иисуса во аде и, умолив Его, получить спасение» [124]. Но если бы Иуда не был соединен со Христом и до, и после смерти, то в шеоле их встреча не состоялась бы. Шеол — место, где ты оставался наедине со своим грехом, раскаялся ты в нем или нет, потому что это место, полностью отрезанное от Бога. Для Иуды это значило бы просто перестать быть человеком, личностью.
Вот от этого его спасает Христос. Спасает не тем, что они встречаются, нет. Они просто не разлучаются ни на мгновение с самой Тайной Вечери.
Господь не зря устанавливает таинство Евхаристии именно в последний вечер со Своими учениками. Он мог это сделать позже, уже воскреснув и собрав оставшихся верных Одиннадцать.
Но Он делает это накануне распятия и причащает всех учеников без исключения, чтобы, когда будет поражен Пастырь и рассеются овцы, остаться с ними и блюсти их, не давая им разбежаться, дать им сил пережить Свою смерть. Он собирает их воедино в Себе, накрепко связывает их с Собой и друг с другом, братая их Собственной кровью. Союзом любве апостолы Твоя связавый… [125] В том числе — и того, кто ушел совсем уж в страну далече. И всех нас вместе с ним, кстати. Страх сказать, но и с ним мы братаемся в крови Христа — и делайте из этого любые выводы, которые пожелаете.
Короче, открывая глаза в вечности, Иуда оказывается не один. Он оказывается со Христом.
Та самая встреча лицом к лицу, которой не случилось на земле.
Мне бесконечно хотелось бы завершить этот текст любимой цитатой из Апокалипсиса, когда все плохо-плохо-плохо, а потом раз — и новое небо, новая земля, и Спаситель ладонью утирает слезы с твоего лица.
И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло (Откр. 21: 4).
И с облегчением поставить на этом точку.
Но спасение от шеола вовсе не означает спасения для Царствия Небесного.
Скорее, наоборот. Их встреча и при жизни-то была бы непростым делом. А в этих условиях все приобретает совсем уж экстремальный характер. Потому что, невзирая на все вышесказанное, покаяние для Иуды все равно закрыто, что при жизни, что после смерти: сам о себе он просить не может. А без покаяния нет и спасения.
«Никто столько не благ и не милосерд, как Господь; но некающемуся и Он не прощает» [126].
Оставьте, все Он прощает. На Кресте были прощены совершенно все грехи, прошлые, настоящие, будущие. Если бы Он не простил, никто и никогда не был бы способен на раскаяние и на покаяние.
О Боге христиан есть слово св. Василия Великого: «Бог, для отпущения наших грехов ниспослав Сына Своего, со Своей стороны предварительно отпустил грехи всем» [127].
Наше раскаяние и покаяние — это ответ на Его прощение, на Его голос, зовущий к Себе, никак не иначе. Откуда бы у нас такие мысли и силы вообще взялись без Христа? …Без Меня не можете делать ничего (Ин. 15: 5), и уж желать к Нему вернуться без Его на то прямой воли — тем более невозможно.
Он прощает. Другое дело, что человек должен откликнуться на Его прощение и податься к Нему с верой и надеждой, сделав навстречу Ему свой шаг. Пройти свой путь не только отвержения греха, но и доверия Богу. Пройти как над бездной, без уверенности в прощении, но с верой, надеждой, глубочайшим желанием милости к себе.
«От тебя не требуется никаких трат или издержек, — только обратись к Нему с плачем и тотчас преклонишь Его на милость к тебе…» [128].
