Невинный, или Особые отношения Макьюэн Иэн
Когда Леонард в сопровождении Боба Гласса спустился на мостовую, он увидел в «жуке», на переднем сиденье для пассажира, еще одного человека. Его фамилия была Рассел, и он, должно быть, заметил их в зеркальце, потому что выскочил, когда они подходили к машине сзади, и энергично потряс Леонарду руку. Он сказал, что работает диктором на «Голосе Америки» и составляет сводки для РИАС, западноберлинской радиостанции. На нем была вызывающе красная спортивная куртка с золотыми пуговицами, кремовые брюки с отутюженными стрелками и туфли с кисточками, но без шнурков. После взаимных представлений Рассел потянул за рычажок, чтобы сложить сиденье, и жестом пригласил Леонарда забираться назад. Как и у Гласса, сорочка у Рассела была расстегнута, и под ней виднелась белая нижняя рубашка, доходящая до самой шеи. Когда они отъезжали, Леонард нащупал в темноте узел своего галстука. Он решил, что не стоит снимать его, поскольку американцы могли уже обратить на него внимание.
Видимо, Рассел считал своим долгом сообщить Леонарду как можно больше информации. Он говорил с профессиональной гладкостью, четко произнося все слоги, без пауз между предложениями и ни разу не повторившись. Он делал свою работу, называя улицы, по которым они проезжали, отмечая степень повреждений в результате бомбежек и недостроенные служебные здания.
– Район Тиргартен. Вам стоит заглянуть сюда при дневном свете. Вряд ли увидите тут хоть одно дерево. Те, что уцелели при бомбежках, сожгли сами берлинцы – отапливали подвесную дорогу. Гитлер называл ее «осью Восток – Запад». Теперь это улица Семнадцатого июня, в честь восстания в позапрошлом году. Там, впереди, памятник русским солдатам, которые взяли город, а название вон того знаменитого здания вам наверняка известно…
Гласс сбросил скорость, когда они ехали мимо контрольного пункта западноберлинской полиции и таможни. Дальше стояли человек пять восточных полицейских. Один из них осветил фонариком номерной знак машины и махнул рукой, пропуская их в русский сектор. Они миновали Бранденбургские ворота. Здесь было гораздо темнее. Другие автомобили вообще перестали попадаться. Однако чувствовать воодушевление было трудно, так как Рассел продолжал свою лекцию и не споткнулся, даже когда машину тряхнуло на колдобине.
– Эта пустынная улица когда-то была нервом города, одним из самых известных проспектов в Европе. Унтер-ден-Линден… А там штаб-квартира истинного правительства Германской Демократической Республики, советское посольство. Раньше на этом месте был отель «Бристоль», когда-то один из самых модных…
Гласс до сих пор не подавал голоса. Теперь он вежливо вмешался:
– Извини, Рассел. Леонард, мы с вами начинаем с Востока, чтобы потом вы смогли оценить контраст. Сейчас едем в гостиницу «Нева»…
Это вдохновило Рассела на новые комментарии.
– Прежде она была отелем «Нордланд», второразрядным заведением. Теперь там еще хуже, но все равно это лучшая гостиница во всем Восточном Берлине.
– Рассел, – сказал Гласс, – тебе срочно надо выпить.
Было так темно, что они видели в дальнем конце улицы свет, косо падающий на мостовую из вестибюля «Невы». Выйдя из машины, они обнаружили, что рядом есть и другой источник света – голубая неоновая вывеска кооперативного ресторана напротив гостиницы, «Деликатесы». Только его запотевшие окна говорили о том, что он не окончательно покинут людьми. Когда они вошли в «Неву», швейцар в коричневой ливрее молча проводил их к лифту, где еле хватило места для них троих. Они поднимались медленно, стоя под тусклой лампочкой; их лица находились чересчур близко друг к другу, и это мешало продолжать беседу.
В баре было человек тридцать – сорок, они тихо сидели над своими бокалами. На эстрадной площадке в углу перебирали листы с нотами двое музыкантов, кларнетист и аккордеонист. Вдоль стен висели довольно грязные розовые портьеры в блестках и с кисточками; такой же материей была обита и стойка. Огромные люстры под потолком не горели, у зеркал в позолоченных рамах были отбиты края. Леонард хотел было пойти к стойке, чтобы для начала угостить своих спутников, но Гласс провел его к столику у крошечного паркетного пятачка для танцев. Его шепот показался Леонарду громким.
– Не доставайте свои деньги. Платим только восточными марками.
Наконец к ним подошел официант, и Гласс заказал бутылку русского шампанского. Когда они подняли бокалы, музыканты заиграли «Red Sails in the Sunset»[10]. На танцплощадку никто не вышел. Рассел вглядывался в темные углы, потом встал и начал пробираться куда-то между столиками. Вернулся он с худой женщиной в белом платье не по размеру. Они наблюдали, как энергично он ведет ее в фокстроте.
Гласс покачал головой.
– Он не разглядел ее в полумраке. Эта не годится, – предсказал он, и действительно, по окончании танца Рассел отдал вежливый поклон, предложил женщине руку и проводил ее обратно к дальнему столику.
Подойдя к ним, он пожал плечами:
– Они тут на диете, – и, на минуту вернувшись к своей дикторской манере, сообщил им данные о среднем уровне потребления калорий в Восточном и Западном Берлине. Потом он перебил сам себя, заметив: – А, да черт с ним, – и заказал вторую бутылку.
Шампанское было сладкое, как лимонад, и чересчур газированное. Его трудно было воспринимать как серьезный алкогольный напиток. Гласс и Рассел обсуждали «германский вопрос». Сколько еще времени будет продолжаться отток беженцев через Берлин на Запад, прежде чем Демократическую Республику постигнет полный экономический крах из-за недостатка рабочей силы?
У Рассела были наготове цифры – сотни тысяч людей ежегодно.
– И это их лучшие люди, три четверти моложе сорока пяти. Я бы дал еще три года. После этого восточногерманское государство просто не сможет существовать.
– Государство будет существовать, пока существует его правительство, – сказал Гласс, – а правительство останется до тех пор, пока это нужно Советам. Здесь будет очень паршиво, но Партия это переживет. Вот увидите, – Леонард кивнул и пробормотал что-то в знак согласия, но высказать свое мнение не решился. Подняв руку, он удивился, когда официант подошел к нему так же, как подходил к другим. Он заказал очередную бутылку. Никогда еще он не был так счастлив. Они находились в сердце коммунистического лагеря, пили шампанское коммунистов, они были серьезными работниками, обсуждающими государственные дела. Разговор перешел на Западную Германию – на Федеративную республику, которую собирались сделать полноправным членом НАТО. Рассел считал такое решение ошибкой.
– Попомните мое слово, это тот самый пресловутый Феникс из пепла.
– Если мы хотим, чтобы Германия была свободной, придется разрешить ей быть сильной, – сказал Гласс.
– Французы на это не пойдут, – ответил Рассел и повернулся за поддержкой к Леонарду. В этот момент принесли шампанское.
– Я расплачусь, – сказал Гласс. Когда официант ушел, он сообщил Леонарду: – Вы должны мне семь западных марок.
Леонард разлил вино по бокалам; мимо их столика прошла та худая женщина с подругой, и разговор принял другое направление. Рассел сказал, что немецкие девушки самые жизнерадостные и смышленые на свете. Леонард заметил, что, если ты не русский, осечки у тебя быть не может.
– Они все помнят приход русских в сорок пятом, – заявил он спокойно и авторитетно. – У каждой русские изнасиловали или избили старшую сестру, мать, а то и бабку.
Американцы не согласились с ним, но восприняли его слова всерьез. Они даже посмеялись над «бабкой». Слушая Рассела, Леонард как следует отхлебнул из бокала.
– Русские ушли из страны вместе с войсками. Те, что остались в городе – офицеры, комиссары, – обходятся с девушками вполне прилично.
– Всегда найдется курица, готовая лечь с русским, – согласился Гласс.
Теперь музыканты играли «How You Gonna Keep Them Down on the Farm?»[11]. Приторное шампанское уже не лезло в рот. Леонард облегченно вздохнул, когда официант принес три чистых бокала и бутылку охлажденной водки.
Они снова заговорили о русских. Рассел окончательно оставил свою профессиональную манеру. Его влажное лицо блестело, отражая яркий цвет куртки. Десять лет назад, сказал Рассел, он приехал сюда двадцатидвухлетним лейтенантом в составе передовой группы полковника Фрэнка Хаули: ее отправили в Берлин в мае сорок пятого для занятия американского сектора.
– Мы думали, что русские – славные ребята. Они понесли миллионные потери. Это были герои, здоровые, веселые парни, которые глушат водку стаканами. А мы всю войну заваливали их техникой. Так что они просто обязаны были дружить с нами. Но все это было до нашей встречи. Они вышли и заблокировали дорогу в шестидесяти милях к западу от Берлина. Мы вылезли из грузовиков с распростертыми объятиями. У нас были наготове подарки, нам не терпелось устроить настоящее знакомство. – Рассел схватил Леонарда за руку. – Но они были холодны! Холодны, Леонард! Мы достали шампанское, французское шампанское, но они к нему не притронулись. Соизволили только пожать нам руки. Они заявили, что могут пропустить всего пятьдесят машин. Заставили нас разбить лагерь в десяти милях от городской черты. А наутро проводили в город с плотным эскортом. Они нам не доверяли, мы им не нравились. С первого же дня они стали видеть в нас врагов. Пытались помешать нам наладить жизнь в нашем секторе.
Так пошло и дальше. Они никогда не улыбались. Не хотели сотрудничать. Они врали, совали нам палки в колеса, грубили по любому поводу. Они всегда говорили чересчур жестко, даже если речь шла о какой-нибудь мелкой технической детали. А мы всю дорогу повторяли себе: ну ладно, они натерпелись в войну, да и вообще у них все по-другому. Мы уступали им, этакие простачки. Толковали об Объединенных Нациях и новом мировом порядке, а они тем временем похищали и избивали политиков-некоммунистов по всему городу. Нам понадобился почти год, чтобы наконец поумнеть. И знаете что? Когда бы мы ни сталкивались с ними, с этими русскими офицерами, у них вечно был страшно несчастный вид. Точно они боялись, что в любую минуту могут получить пулю в спину. Ведут себя как говно и даже удовольствия не получают. Поэтому я так и не научился их ненавидеть. Во всем виновата политика. Эта дрянь лезет сверху.
Гласс снова разливал водку. Он сказал:
– А я их ненавижу. Хотя с ума, конечно, не схожу, не то что некоторые. Ты можешь сказать, что ненавидеть надо их систему. Но ни одна система без помощников не продержится. – Он поставил бокал, выплеснув немного водки на стол. Ткнул пальцем в лужицу, – То, что навязывают комми, жалко, жалко и неэффективно. А теперь они распространяют это насильно. В прошлом году я был в Варшаве и Будапеште. Это ж надо уметь нагнать на людей такую тоску! Они все понимают, но не останавливаются. Да вы поглядите вокруг! Леонард, мы привезли вас в самое шикарное заведение в их секторе. Посмотрите на него. Посмотрите на тех, кто здесь сидит. Вы только взгляните на них!
Рассел поднял руку.
– Спокойно, Боб.
Гласс уже улыбался.
– Ладно, ладно. Буянить не буду.
Леонард огляделся. Он различал в полумраке головы посетителей, уткнувшихся в свои бокалы. Бармен и официант, стоящие рядом у стойки, отвернулись в другую сторону. Музыканты наигрывали что-то вроде жизнерадостного марша. Это было последним, что он воспринял ясно. На следующий день он не мог вспомнить, как они покинули «Неву».
Должно быть, они пробрались между столиков, спустились вниз в тесном лифте, прошли мимо швейцара в коричневой ливрее. Около машины темнело окно кооперативного магазина, внутри были пирамиды банок с сардинами и портрет Сталина в обрамлении из красной гофрированной бумаги с надписью белыми буквами, которую Гласс и Рассел, запинаясь, перевели хором: «Нерушимая дружба советского и немецкого народов – гарантия мира и свободы».
Потом они очутились на границе секторов. Гласс выключил мотор, у них проверили документы, посветили в машину фонариками, в темноте приближались и удалялись чьи-то шаги – стальные подковы стучали по мостовой. Затем они проехали указатель, возвещающий на четырех языках: «Вы покидаете Демократический сектор Берлина», а вслед за ним другой, с надписью на тех же языках: «Здесь начинается Британский сектор».
– Сейчас мы на Виттенбергплац, – крикнул Рассел с переднего сиденья.
Они увидели в окно медсестру из Красного Креста, сидевшую у подножия гигантской свечи с настоящим пламенем наверху. Рассел пытался возобновить свою лекцию.
– Сборы в пользу Spatheimkehrer, поздних репатриантов, сотен тысяч немецких солдат, которых все еще удерживают русские…
– Десять лет! – сказал Гласс. – Да брось ты. Они уже не вернутся.
Следующим местом оказался столик среди десятков других, стоящих в огромном шумном зале; оркестр на сцене почти заглушал голоса джазовой обработкой песни «Over There»[12], а к меню была приколота брошюрка, на сей раз только с немецким и английским текстами, плохо напечатанная – буквы прыгали и налезали друг на друга. «Добро пожаловать в Танцевальный дворец, полный технических чудес, лучшее из лучших место для отдыха. Сто тысяч электрических контактов гарантируют… – это слово разбудило в его душе какой-то смутный отклик, – гарантируют бесперебойную работу Современной сети настольных телефонов, объединяющей двести пятьдесят аппаратов. Каждый вечер Настольная пневматическая почта пересылает от одного посетителя к другому тысячи записок и маленьких подарков – это уникальное и прекрасное развлечение. Знаменитые фонтаны РЕЗИ завораживают своей красотой. Поразительно, что из девяти тысяч отверстий каждую минуту исторгается по восемь тысяч литров воды. Световые эффекты обеспечиваются работой ста тысяч цветных лампочек».
Гласс запустил пальцы в бороду и широко улыбался. Он что-то сказал, но ему пришлось прокричать то же самое:
– Здесь-то получше!
Но из-за шума было невозможно начать разговор о преимуществах Западного сектора. Перед оркестром били разноцветные струи: они взлетали вверх, падали и качались из стороны в сторону. Леонард старался не смотреть на них. Они проявили благоразумие, спросив пива. Как только ушел официант, рядом возникла девушка с корзиной роз. Рассел купил одну и вручил Леонарду, а тот оборвал стебель и заткнул цветок за ухо. Неподалеку сидели два немца в баварских куртках; в трубе пневматической почты за их столиком что-то простучало, и немцы склонились над выпавшим оттуда пенальчиком. Женщина в расшитом блестками костюме русалки целовала дирижера оркестра. Раздался громкий свист и выкрики. Оркестр начал играть, женщине дали микрофон. Она сняла очки и с сильным акцентом запела «It’s Too Damn Hot»[13]. Немцы, кажется, были разочарованы. Они смотрели в направлении столика футах в пятидесяти от них, где две хихикающие девицы валились друг другу в объятия. За ними была полная народу танцплощадка. Женщина на эстраде спела «Night and Day», «Anything Goes», «Just One of Those Things» и напоследок «Miss Otis Regrets»[14]. Потом все встали, крича, топая ногами и требуя еще.
Оркестр сделал перерыв, и Леонард опять заказал всем пива. Рассел старательно огляделся и заявил, что слишком пьян и ему не до девиц. Они поговорили о Коуле Портере и назвали свои любимые песни. Рассел сказал, что отец одного его знакомого работал в больнице, куда доставили Портера после дорожной аварии; это было в тридцать седьмом. Почему-то врачей и сестер попросили не отвечать на вопросы репортеров. После этого разговор перешел на секретность. Рассел сказал, что на свете чересчур много секретов. Он смеялся. Должно быть, он кое-что знал о работе Гласса.
Гласс ощетинился. Он откинул голову назад и воззрился на Рассела поверх бороды.
– Знаешь, какой курс в моем университете был самый лучший? Биология. Мы изучали эволюцию. И я понял одну важную вещь. – Теперь он включил в свое поле зрения и Леонарда. – Это помогло мне выбрать профессию. Потому что тысячи, нет, миллионы лет у нас уже были здоровенные мозги, неокортекс, так? Но мы не говорили друг с другом и жили как последние свиньи. Ничего не было. Ни языка, ни культуры, ничего. А потом вдруг бац! И все есть. Вдруг оказалось, что без этого уже никуда, обратной дороги нет. Так почему это вдруг произошло?
Рассел пожал плечами.
– Благодаря Господу Богу?
– Черта с два! Я скажу вам почему. Раньше мы все целыми днями болтались вместе, делали одно и то же. Жили кучами. Язык был ни к чему. Если появлялся леопард, не было никакого смысла спрашивать: «Эй, ребята, кто это там идет по тропинке?» Леопард! Все его видели, все начинали скакать и орать, чтобы отпугнуть его. Но что происходит, когда кто-нибудь на минутку уединяется по своим личным делам? Когда он видит леопарда, он знает что-то, чего другие не знают. И знает, что они этого не знают. У него есть то, чего нет у других, у него есть секрет, и это начало его индивидуальности, его сознания. Если он хочет поделиться своим секретом и побежать к остальной компании, чтобы предупредить их, у него возникает нужда в языке. Это создает базу для появления культуры. Но он может и промолчать в надежде, что леопард слопает вождя, который давно мешал ему жить. Тайный план, который требует еще более развитой индивидуальности, большего сознания.
Оркестр заиграл быструю громкую пьесу. Глассу пришлось прокричать свой вывод: «Секретность сделала нас людьми!» – и Рассел поднял стакан с пивом, приветствуя это заключение.
Официант истолковал его жест по-своему и очутился рядом, так что заказали еще по кружке, а когда блестящая русалка под восторженные крики появилась перед оркестром, около их стола что-то внезапно прошуршало, из трубы вылетел пенальчик, уткнулся в латунный ограничитель и замер. Они безмолвно уставились на него.
Потом Гласс взял его и отвинтил крышку. Вынув сложенный листок бумаги, он расправил его на столе.
– Ого! – крикнул он. – Да это вам, Леонард!
На один смятенный миг ему почудилось, что это от матери. Ему должно было прийти письмо из Англии. Но сейчас уже поздно, подумал он, и вдобавок никто не знает, куда он отправился.
Все трое склонились над запиской. Их головы заслоняли свет. Рассел стал читать вслух. «Аn den jungen Mann mit der Blume im Нааг». Юноше с цветком в волосах. «Mein Schner, я наблюдала за тобой из-за своего столика. Было бы славно, если бы ты подошел и пригласил меня на танец. Но если не можешь, просто улыбнись мне – я буду счастлива. Извини, что помешала, всего наилучшего, столик 89».
Американцы вскочили на нош, высматривая столик, но Леонард все еще сидел, не выпуская листка из рук. Он снова перечел немецкие слова. Это послание не было для него сюрпризом. Теперь, оказавшись в его руках, оно скорее подталкивало его к узнаванию, к принятию неизбежного. Конечно, так это и должно было начаться. Если он хотел быть честным с самим собой, ему оставалось только признать, что в глубине души он всегда ждал этого.
Его подняли на нога. Развернули и подтолкнули в направлении другого конца зала. «Глядите, вон она». Поверх голов, сквозь плывущие вверх клубы сигаретного дыма, подсвеченные огнями эстрады, он различил одинокую женщину. Гласс с Расселом разыгрывали шутливую пантомиму, смахивая пыль с его пиджака, поправляя ему галстук, получше укрепляя цветок у него за ухом. Потом они оттолкнули его, как лодку от причала. «Ну! – сказали они. – Вперед!»
Он медленно дрейфовал к ней, и она следила за его приближением. Она оперлась локтем на столик, а подбородок положила на ладонь. Русалка пела: не сиди под яблонькой ни с кем, только со мной, ни с кем, только со мной. Он подумал – как потом оказалось, правильно, – что его жизнь сейчас изменится. В десяти футах от нее он улыбнулся. Он подошел, как раз когда оркестр кончил играть. Он стоял, слегка покачиваясь, держась за спинку стула, выжидая, пока утихнут аплодисменты, и когда они стихли, Мария Экдорф сказала на безупречном английском, ее едва заметный акцент лишь ласкал слух: «Потанцуем?» Леонард извиняющимся жестом дотронулся до своего живота. Там смешались три абсолютно разных напитка.
– Простите, это ничего, если я сяду? – сказал он. И он сел, и они сразу же взялись за руки, и прошло много минут, прежде чем он смог вымолвить очередное слово.
5
Ее звали Мария Луиза Экдорф, ей было тридцать лет, и она жила в Кройцберге, на Адальбертштрассе – в двадцати минутах езды от дома Леонарда. Она работала машинисткой и переводчицей в маленькой автомастерской британской армии, в Шпандау. Был муж по имени Отто, который неожиданно появлялся два-три раза в год и требовал денег, иногда пуская в ход кулаки. Квартира у нее была двухкомнатная, с крошечной кухонькой за занавеской, и добираться туда надо было по темной деревянной лестнице в пять пролетов. На каждой площадке из-за дверей слышались голоса. В водопроводе не было горячей воды, а холодный кран зимой не разрешалось закрывать до конца, чтобы не замерзли трубы. Английскому она научилась от бабки, которая до и после Великой войны работала в Швейцарии, учительницей-немкой в школе для английских девочек. Семья Марии переехала в Берлин из Дюссельдорфа в 1937-м, когда ей было двенадцать. Отец был местным представителем компании, производившей коробки передач для грузовиков. Теперь ее родители жили в Панкове, в русском секторе. Отец служил кондуктором на железной дороге, мать тоже нашла себе работу: паковала на фабрике электрические лампочки. Они до сих пор не простилидочери, что в двадцать лет она вышла замуж против их воли, и не нашли утешения даже в том, что оправдались худшие их предсказания.
Иметь в своем распоряжении целую двухкомнатную квартиру было для одинокой бездетной женщины почти роскошью. Жилья в Берлине не хватало. Соседи с ее площадки и с той, что была под ней, держались отчужденно, но те, кто жил ниже и знал о Марии меньше, были по крайней мере вежливы. Она дружила кое с кем из молодых работниц мастерских. В день знакомства с Леонардом ее сопровождала некая Дженни Шнайдер, весь вечер протанцевавшая с сержантом французской армии. Кроме того, Мария состояла в клубе велосипедистов, пятидесятилетний казначей которого был безнадежно влюблен в нее. В прошлом апреле кто-то украл из подвала их дома ее велосипед. Она мечтала довести свой английский до совершенства и когда-нибудь поступить переводчицей на дипломатическую службу.
Часть этого Леонард узнал, когда передвинул свой стул так, чтобы ему не было видно Гласса и Рассела, и заказал Марии «пимс»[15] с лимонадом, а себе еще пива. Остальное выяснялось постепенно и с большими трудами в течение многих недель.
Наутро после посещения «Рези» он был у ворот Алытлинике в восемь тридцать, за полчаса до срока, – последнюю милю он прошел от поселка Рудов пешком. Его поташнивало, он устал, хотел пить и еще не до конца протрезвел. Проснувшись сегодня, он обнаружил на столике рядом с кроватью клочок картона, оторванный от сигаретной пачки. Мария написала на нем свой адрес, и теперь он лежал у него в кармане. Ручку она попросила у приятеля Дженни, французского сержанта, а писала, положив картонку Дженни на спину, покуда Гласс и Рассел ждали в машине. В руке Леонард держал пропуск на радиолокационную станцию. Часовой взял его и пристально поглядел ему в лицо.
Подойдя к комнате, которую он теперь считал своей, Леонард обнаружил, что ее дверь открыта, а внутри собирают инструменты трое мужчин. По-видимому, они проработали здесь всю ночь. Ящики с магнитофонами были сложены посередине. Все стены занимали закрепленные на болтах полки, достаточно глубокие, чтобы разместить на них вынутые из ящиков приборы. До верхних полок можно было добраться с помощью маленькой библиотечной стремянки. В потолке проделали круглую дырку для вентиляционного воздуховода; к отверстию была только что привинчена железная решетка. Где-то над потолком уже гудел вытяжной вентилятор. Отступив в сторону, чтобы дать рабочему вынести лесенку, Леонард заметил на своем рабочем столе дюжину коробок с электрическими вилками и новые инструменты. Он рассматривал их, когда рядом появился Гласс с охотничьим ножом в зеленом холщовом чехле. Его борода сверкала на электрическом свету.
Он не стал тратить время на приветствия.
– Вскрывать будете вот этим. Распечатывайте по десять приборов кряду, ставьте на полки, потом выносите пустые ящики на задний двор и сжигайте дотла. Ни в коем случае не появляйтесь с ними перед зданием. За вами будут следить. Смотрите, чтобы ничего не уносило ветром. Вы не поверите, но какой-то умник нанес на ящики трафаретом порядковые номера. Когда выходите из комнаты, обязательно запирайте ее. Вот вам ключ, под вашу ответственность. Распишитесь за него здесь.
Один из рабочих вернулся и стал шарить по комнате. Леонард вздохнул и сказал:
– Хороший был вечер. Спасибо, – Он хотел, чтобы Боб Гласс спросил о Марии, оценил его победу. Но американец повернулся к нему спиной и рассматривал полки.
– Когда вынете приборы, их надо будет укрыть материей, чтобы не пылились. Я закажу. – Рабочий опустился на четвереньки и оглядывал пол. Носком своего грубого ботинка Гласс указал на шило.
– И местечко славное, – продолжал Леонард, – Честно говоря, я до сих пор не совсем в форме.
Рабочий поднял инструмент и вышел. Гласс пинком захлопнул за ним дверь. По наклону его бороды Леонард понял, что сейчас его будут распекать.
– Послушайте меня. Вы думаете, экая важность, распаковать приборы и сжечь ящики. Думаете, это может сделать и уборщик. Так вот, вы не правы. В этом проекте важно все, абсолютно все, каждая мелочь. Есть ли хоть какая-нибудь уважительная причина для того, чтобы сообщать мастеровому, что вчера вечером мы с вами выпивали вместе? Подумайте серьезно, Леонард. Что может связывать старшего офицера с простым техником из британского Министерства почт? Этот рабочий – солдат. Он может пойти с приятелем в бар и упомянуть там об этом, безо всякого злого умысла. А на соседнем табурете будет сидеть смышленый мальчишка-немец, который привык держать ушки на макушке. Таких в этом городе сотни. Потом он пойдет прямиком в кафе «Прага» или еще куда-нибудь со своим товаром. Пятьдесят марок за информацию, а если повезет, то и вдвое больше. Мы копаем прямо у них под ногами, мы в их секторе. Если нас обнаружат, они будут стрелять на поражение. И никто их не осудит.
Гласс подошел ближе. Леонард почувствовал себя неуютно, и не только из-за близости другого человека. Ему было стыдно за Гласса. Он явно переигрывал, и Леонарда тяготила необходимость быть единственным зрителем этого спектакля. Он снова не знал, какой реакции от него ждут. Дыхание Гласса отдавало растворимым кофе.
– Я хочу, чтобы вы выработали абсолютно новое отношение ко всему. Как только вам захочется что-нибудь сделать, остановитесь и подумайте о последствиях. Идет война, Леонард, и вы – солдат на переднем крае.
Когда Гласс ушел, Леонард подождал, затем открыл дверь, глянул по коридору в оба конца и лишь после этого поспешил к фонтанчику с питьевой водой. Вода была холодная, с металлическим привкусом. Он пил, не отрываясь, несколько минут. Когда он вернулся в комнату, Гласс был там. Он покачал головой и поднял ключ, оставленный Леонардом. Потом вложил его англичанину в руку, сомкнул на нем его пальцы и удалился без единого слова. Леонард покраснел, несмотря на похмелье. Чтобы поддержать себя морально, он вынул из кармана взятую у Марии картонку с адресом. Прислонился к ящикам и медленно перечитал его. Erstes Hinterhaus, fnfter Stock rechts, Adalbertstrasse 84[16]. Он провел рукой по верху ящика. Светлая оберточная бумага была почти телесного цвета. Его сердце работало как храповик, с каждым ударом закручиваясь все туже и туже. Как он вскроет все эти коробки в таком состоянии? Он прислонился к картону щекой. Мария. Ему надо отдохнуть, как еще прояснить мысли? Но перспектива неожиданного возвращения Гласса была столь же невыносимой. Абсурд, стыд, хитросплетения секретности – он не мог решить, что хуже.
Застонав, он спрятал клочок с адресом, дотянулся до верхней коробки и стащил ее на пол. Затем вынул из чехла охотничий нож и воткнул в нее. Картон поддался легко, как плоть, и он почувствовал и услышал, как под кончиком ножа треснуло что-то хрупкое. Его охватила паника. Срезав крышку, он разгреб опилки и вынул листы спрессованной гофрированной бумаги. Разорвав суровую марлю, в которую был завернут магнитофон, он увидел на месте, предназначенном для установки бобин, длинную косую царапину. Одна из регулировочных ручек раскололась надвое. Он с трудом разрезал оставшийся картон. Затем вынул прибор, присоединил к нему вилку и, поднявшись по стремянке, поставил на самую верхнюю полку. Сломанную ручку он положил в карман. Потом надо будет составить заявку на замену.
Помедлив только для того, чтобы снять пиджак, Леонард принялся вскрывать другую коробку. Час спустя на полке стояли еще три прибора. Резать клейкую ленту и верхние клапаны было легко. Но углы были укреплены дополнительными слоями картона и скобками, которые мешали ножу. Он решил работать без остановки, пока не одолеет первые десять коробок. К обеденному перерыву он распаковал десять магнитофонов и поставил их на полки. У двери выросла груда картона высотой в пять футов, а рядом с ней – куча опилок, достающая до самого настенного выключателя.
Столовая была пуста – только за одним столиком сидели грязные прокладчики, не обратившие на Леонарда никакого внимания. Он снова заказал бифштекс с картошкой и лимонад. Прокладчики тихо преговаривались и посмеивались. Леонард напряг слух. Он разобрал произнесенное несколько раз слово «шахта» и решил, что они проявляют неосторожность, говоря о деле. Едва он управился с едой, как вошел Гласс, сел за его столик и спросил, как продвигается работа. Леонард сообщил о своих успехах.
– Это отнимает больше времени, чем я думал, – заключил он.
– А по-моему, все в порядке, – сказал Гласс. – Вы делаете десяток утром, десяток после полудня, десяток вечером. Тридцать ящиков в день. Пять дней. В чем проблема?
Сердце Леонарда пустилось в галоп, потому что он решился высказать свои мысли. Он залпом выпил лимонад.
– Вообще-то, честно говоря, вы ведь знаете, что моя специальность электротехника, а не распаковка ящиков. Я готов делать все, что понадобится, в разумных пределах, потому что понимаю, как это важно. Но я рассчитывал иметь немного свободного времени по вечерам.
Гласс ответил не сразу; выражение его лица не изменилось. Он смотрел на Леонарда, ожидая дальнейшего. Наконец он сказал:
– Вы хотите обсудить продолжительность рабочего дня? Поговорить о разделении труда? Будем устраивать тут базар, как комми в британских профсоюзах? После того как вам выдали пропуск, ваша работа здесь состоит в том, чтобы выполнять приказы. Не нравится – я свяжусь с Доллис-хилл и попрошу, чтобы вас отозвали. – Потом он встал, и черты его лица смягчились. Прежде чем уйти, он коснулся плеча Леонарда и сказал: – Ладно, не унывайте, дружище.
В результате Леонард целую неделю, а то и больше занимался лишь тем, что вскрывал картонные ящики, сжигал упаковочные материалы, присоединял к магнитофонам вилки, нумеровал их и ставил на полки. Он работал по пятнадцать часов в день. Дорога тоже отнимала у него не один час. С Платаненаллее он ехал на метро до Гренцаллее, а там садился на сорок шестой автобус, идущий в Рудов. Оттуда надо было двадцать минут шагать пешком по унылой проселочной дороге. Ел он в столовой и в Schnellibi[17] на Райхсканцлерплац. Он мог думать о Марии по дороге, или когда ворошил длинным шестом горящие картонные коробки, или когда жевал у ларька очередную Bratwurst. Он знал, что, будь у него чуть больше свободных минут и не выматывайся он так на работе, это превратилось бы в навязчивую идею, он влюбился бы по-настоящему. Ему не хватало времени сесть спокойно, чтобы не клонило в сон, и подумать об этом как следует. Ему не хватало досуга, граничащего со скукой, когда распускаются цветы фантазии. Все его мысли занимала работа; при его болезненной аккуратности даже выполнение примитивных служебных операций действовало на него гипнотически и исключало всякую возможность отвлечься.
Одетый как Дедушка Время из школьной пьесы, в чужой широкополой шляпе и армейской шинели до самых галош, он проводил много времени у своего костра. Мусоросжигатель оказался хилой, постоянно теплящейся горелкой, кое-как защищенной от дождя и ветра низкой кирпичной стеной с трех сторон. Рядом стояли два десятка мусорных баков, а немного дальше – мастерская. За грязной дорогой находилась погрузочная площадка, где круглый день скрежетали рычагами передач приезжающие и отъезжающие грузовики. У него было строгое распоряжение не покидать костра, пока все не сгорит до конца. Некоторые листы тлели очень медленно, и даже с помощью бензина не удавалось заметно ускорить процесс.
У себя в комнате он концентрировался на уменьшающемся штабеле коробок на полу и растущем числе приборов на полках. Он говорил себе, что опустошает ящики ради Марии. Это была проверка на постоянство, работа, с помощью которой он доказывал, что чего-то стоит. Этот труд он посвящал ей. Он втыкал нож в картон и вспарывал его ради нее. Думал он и о том, насколько просторнее станет его комната, когда он закончит, и как он тогда оборудует свое рабочее место. Он сочинял для Марии беспечные записки, в которых с хитроумной небрежностью назначал ей встречи в пивной поблизости от ее дома. Но, снова оказываясь на Платаненаллее незадолго до полуночи, он уже не мог справиться с усталостью, чтобы вспомнить точный порядок слов или начать придумывать все заново.
Много лет спустя Леонард без малейшего труда мог представить себе лицо Марии. В его памяти оно излучало свет, как лица на некоторых старинных портретах. Можно сказать, в нем было что-то почти двухмерное: линия волос обрамляла высокий лоб, а на другом конце этого длинного, безупречного овала был подбородок, хрупкий и одновременно нежный, так что, если она наклоняла голову в своей трогательной манере, ее лицо принимало вид диска, было скорее плоским, чем объемным, – такое лицо мог бы написать вдохновенной кистью какой-нибудь великий художник. Волосы Марии были удивительно тонкими, как у ребенка, и часто выбивались из-под детских заколок, какие тогда носили женщины. Ее глаза были серьезными, но не грустными, зелеными или серыми в зависимости от освещения. Ее лицо не подкупало живым обаянием. Она постоянно грезила, часто отвлекалась на мысли, которые не хотела делить с другими, и чаще всего на ее лице царило выражение рассеянной настороженности – голова чуть поднята и слегка наклонена в сторону, указательный палец левой руки теребит нижнюю губу. Если заговорить с ней после паузы, она могла встрепенуться. У нее была такая внешность, такие манеры, которые мужчины легко толкуют на свой лад. В ее тихой отрешенности можно было увидеть проявление женской силы, а в спокойном внимании – признак детской беспомощности. С другой стороны, в ней действительно могли совмещаться эти противоположности. Например, кисти ее рук были маленькими, она стригла ногти по-детски коротко и никогда их не красила. Однако она брала на себя труд покрывать ногти на ногах огненно-красным или оранжевым лаком. Руки у нее были тонкие, она не могла поднять совсем небольшую тяжесть и даже раму обыкновенного, легко открывающегося окна. Зато ее стройные ноги были сильными и мускулистыми – возможно, благодаря экскурсиям на велосипеде, закончившимся, когда ее отпугнул от клуба его угрюмый казначей, а ее велосипед украли из общего подвала.
Для двадцатипятилетнего Леонарда, который не видел ее пять дней, поскольку с утра до ночи сражался с картоном и опилками, который хранил как залог их знакомства один лишь клочок такого же картона с ее адресом, ее облик был ускользающим. Чем сильнее он напрягал память, тем больше, дразня его, расплывались ее черты. Он сохранил о ней лишь общее впечатление, но и оно таяло под его пылким испытующим взором. В его мозгу возникали сцены, в которых он хотел бы участвовать, подходы, которые требовали проверки, но все, чем оделяла его память, – это было некое присутствие, сладостное и манящее, однако невидимое. Он уже позабыл акцент, с которым она произносила английские фразы. Он начал сомневаться, что узнал бы ее, встретив на улице. Единственной определенностью было впечатление от полутора часов, проведенных за ее столиком в танцевальном клубе. Тогда он любил это лицо. Теперь оно исчезло, оставив по себе только любовь, которой почти нечем было питаться. Он должен был увидеть ее снова.
Только на восьмой или девятый день Гласс позволил ему передохнуть. Все магнитофоны стояли на полках, двадцать шесть из них были проверены и снабжены устройством включения по сигналу. Утром Леонард лишних два часа продремал в эротической духоте теплой постели. Потом он побрился, принял душ и, завязав на поясе полотенце, прогулялся по квартире, будто открывая ее заново, чувствуя себя ее полновластным хозяином. Он слышал, как отделочники передвигают внизу стремянку. Для всех остальных сегодня был рабочий день – кажется, понедельник. Наконец-то у него появилось время на эксперимент с молотым кофе. Вышло не очень здорово, кофейная гуща и нерастворившееся сухое молоко скопились в центре, когда он помешивал напиток, но он был счастлив, завтракая в одиночестве бельгийским шоколадом, прижимая босые ступни к ребрам раскаленной батареи и обдумывая план своей кампании. Его ожидало непрочтенное письмо из дома. Он небрежно вскрыл его ножом, словно просматривать почту по утрам за завтраком было для него привычным делом. «Спасибо тебе за письмо, рады,что ты понемногу обживаешься…»
Он собирался придумать ненавязчивое послание Марии, но почему-то чувствовал, что прежде следует завершить процесс одевания. Наконец одевшись и написав то, что хотел («Мы с Вами познакомились в „Рези“ на прошлой неделе, и Вы были так добры, что дали мне свой адрес, так что, надеюсь, Вас не удивит моя записка, и Вы, конечно, не обязаны на нее отвечать…»), он понял, что ждать ответа по крайней мере три дня явно выше его сил. К тому времени он опять окажется в призрачном мире своей комнаты без окон и пятнадцатичасового рабочего дня.
Он налил вторую чашку кофе. Гуща осела. У него возник другой план. Он отнесет ей записку, чтобы узнать, когда она возвращается с работы. Напишет, что проходил мимо и будет ждать в такой-то закусочной на соседней улице, в шесть часов. Пустые места можно заполнить позже. Он немедленно принялся за дело. Полдюжины попыток не принесли ему удовлетворения. Он хотел добиться небрежности и убедительности. Она должна была подумать, что он черкнул записку, стоя у ее двери, что он забежал туда, надеясь застать ее, и лишь потом вспомнил, что она на работе. Он не хотел показаться навязчивым, а тем более серьезным и глуповатым.
К полудню вокруг него были разбросаны черновики. Окончательный вариант он держал в руках. «Случайно забрел в ваши края и решил заскочить, повидаться». Он положил его в конверт и по ошибке запечатал. Потом взял нож и вскрыл письмо, представляя себе, что он – это она, сидящая у своего стола, только что вернувшаяся с работы. Он расправил письмо и перечел его дважды, как могла бы сделать она. Тон был безупречен. Он нашел другой конверт и встал. До вечера оставались еще долгие часы, но он знал, что не удержится и пойдет сейчас же. В спальне он переоделся в лучший костюм. Достал из вчерашних брюк обтерханный клочок картона с адресом, хотя уже выучил его наизусть. Развернул на неубранной постели план города. Поразмыслил о том, стоит ли надевать ярко-красный вязаный галстук. Он раскрыл дорожный набор по уходу за обувью и, выбирая маршрут, начистил до блеска свои лучшие черные туфли.
Чтобы убить время и в полной мере насладиться предприятием, он дошел пешком до Эрнст-Ройтер-плац, а затем поехал на метро до «Котбусер-тор» в Кройцберге. И все же он оказался на Адальбертштрассе чересчур рано. Дом номер восемьдесят четыре был не больше чем в пяти минутах ходьбы. Таких разрушений, как в этом районе, он не видел нигде. Впрочем, даже без них место выглядело достаточно уныло. Фасады многоквартирных корпусов, особенно вокруг дверей и окон, были в щербинах от пуль – видимо, здесь шли напряженные уличные бои. Каждое второе или третье здание было наполовину выпотрошено или стояло без крыши. Целые дома были разрушены, и их обломки лежали там же, где упали: из груд мусора торчали стропила и ржавые трубы. После двух недель, проведенных в городе, где он ходил по магазинам, ел, пользовался транспортом и работал, его прежнее восхищение разрухой казалось ребяческим, отталкивающим.
Когда он перешел Ораниенштрассе и увидел, как на расчищенной площадке строят дом, это зрелище его порадовало. Тут же он заметил бар и направился к нему. Этот бар под названием «Bei Tante Else»[18] вполне подходил для его целей. Он вынул свою бумажку и вписал на пустые места названия бара и улицы. Потом, под влиянием неожиданного импульса, ступил внутрь. Он помедлил рядом с кожаной занавеской, пока его глаза привыкали к темноте. Здесь было тесно и полно народу, почти как в туннеле. Поодаль за одним из столиков сидели и пили несколько женщин. Одна из них тронула себя под подбородком, чтобы привлечь внимание к галстуку Леонарда, и протянула руку. «Keine Kommunisten hier!»[19] Ее подруги рассмеялись. На мгновение их манеры и показной шик навели его на мысль, что все они явились сюда с какой-то шумной полуофициальной вечеринки. Потом он сообразил, что это проститутки. За другими столиками, уронив головы, спали мужчины.
Когда он выбирался назад, еще одна женщина окликнула его, и это снова вызвало смех.
На улице он остановился. Это место не годилось для встречи с Марией. Он не хотел и сидеть здесь один, дожидаясь ее. С другой стороны, если исправить записку, сразу станет видно, что она сочинена не на ходу. Поэтому он решил подождать у ее дома, а когда Мария придет, он извинится и прямо скажет, что не ориентируется в этом районе. Заодно будет и повод для разговора. Может, это даже покажется ей забавным.
Восемьдесят четвертый дом ничем не отличался от прочих. Кривая линия из пулевых отметин над окнами первого этажа, должно быть, осталась от пулеметного обстрела. Широкие открытые ворота вели в полутемный внутренний двор. Между булыжниками пробивались сорняки. Недавно опорожненные мусорные баки валялись как попало. Стояла тишина. Дети еще не вернулись из школы. Где-то готовили то ли поздний обед, то ли ранний ужин. Он слышал запах жареного лука. Вдруг он пожалел о том, что пропустил свой обычный бифштекс с картошкой.
По другую сторону двора стоял, видимо, нужный ему флигель. Он направился туда и вошел в узкую дверь. Наверх вела крутая деревянная лестница. На каждой площадке было по две квартиры. Он шел мимо детского плача, музыки, доносящейся из приемников, смеха, а выше какой-то человек повторял с плачущим ударением на втором слоге: «Папа? Папа? Папа?» Он был здесь непрошеным гостем. Изощренная нечестность его плана начала угнетать Леонарда. Он достал из кармана конверт, чтобы опустить его в щель на двери и уйти как можно быстрее. Ее квартира была на самом верху. Потолок здесь был ниже, чем на других этажах, и это подогревало его стремление сбежать. Ее зеленая дверь, в отличие от прочих, была свежевыкрашена. Он бросил конверт в щель и вдруг совершил необъяснимый поступок, абсолютно ему не свойственный. Он взялся за ручку двери и нажал. Возможно, он ждал, что дверь будет заперта. Возможно, это было одним из тех бессмысленных маленьких действий, которыми полна ежедневная жизнь. Дверь подалась и раскрылась настежь, и там, прямо перед ним, стояла она.
6
Квартиры в домах, расположенных за старыми берлинскими зданиями, с давних пор были самыми дешевыми и перенаселенными. Когда-то здесь жили слуги, чьи хозяева занимали более удобные апартаменты с окнами, выходящими на улицу. У тех же, кто селился во флигелях, окна выходили либо во двор, либо в узкое пространство, разделявшее соседние здания. Так что откуда этим зимним вечером взялся солнечный свет, падавший на пол между ними из открытой двери ванной – в его косом рыже-золотистом столбе плавали пылинки, – осталось тайной, которую Леонард так и не дал себе труда разрешить. Возможно, солнечные лучи отражались от окна напротив. Но как бы там ни было, в тот момент это выглядело добрым знаком. У самого края солнечного клина лежало письмо. За ним абсолютно неподвижно стояла Мария. На ней были юбка из толстой шотландки и красный кашемировый свитер американского производства, подарок ее верного поклонника, отказаться от которого у нее не хватило ни бескорыстия, ни душевной черствости.
Они смотрели друг на друга поверх солнечного света, и оба молчали. Леонард пытался сформулировать приветствие в форме извинения. Но как объяснить столь целенаправленный поступок, как открывание двери? Ему мешала сосредоточиться и радость по поводу того, что ее красота получила подтверждение. Значит, он не зря так маялся. Мария же, не узнавшая Леонарда в первые секунды, вначале была парализована страхом. Его внезапное появление вызвало к жизни память десятилетней давности о солдатах, которые обычно приходили парами и распахивали двери без предупреждения. Леонард же ошибочно прочел на ее лице понятную враждебность хозяйки к незваному гостю. А слабая улыбка облегчения, когда Мария наконец узнала его, внушила ему, что он прощен.
Проверяя свою удачу, он шагнул вперед и подал ей руку.
– Леонард Марнем, – сказал он, – Помните, в «Рези»?
Даже теперь, когда Мария больше не чувствовала опасности, она отступила назад и скрестила руки на груди.
– Что вам угодно?
Такой прямой вопрос привел Леонарда в замешательство, но это оказалось в его пользу. Он покраснел, замялся, а потом вместо ответа поднял свое письмо и протянул ей. Она открыла конверт, вынула оттуда единственный листок бумаги и, прежде чем начать читать, глянула поверх него на Леонарда – убедиться, что он не подходит ближе. Как блеснули белки ее серьезных глаз! Леонард стоял, беспомощный. Он вспомнил, как отец просматривал при нем его школьные табели с очень неважными отметками. Как он и предполагал, она перечла записку во второй раз.
– Что это значит – «заскочить»? Вот так открыть дверь – это и есть «заскочить»? – Он хотел пуститься в объяснения, но она уже смеялась, – И вы предлагаете мне зайти в «Bei Tante Else»? В эту дыру для проституток? – К его изумлению, она запела. Это был куплет из песенки, которую часто передавали по «Голосу Америки». «С чего ты решил, будто я из таких девчонок?» Бруклинский акцент в устах немки – что может звучать сладостнее! Леонард едва не упал в обморок. Он был жалок, он был восхищен. В отчаянной попытке обрести равновесие он поправил мизинцем очки на носу.
– Честно говоря… – начал он, но она обошла его, направляясь к двери и говоря с шутливой серьезностью:
– А почему вы явились ко мне без цветка в волосах? – Она закрыла дверь и заперла ее. Потом, сияя улыбкой, соединила руки. Похоже, она и вправду была рада его видеть, – Ну, – сказала она, – не выпить ли нам чаю?
Они стояли в комнате величиной примерно десять на десять футов. Не поднимаясь на цыпочки, Леонард мог бы приложить ладонь к потолку. Окна выходили во внутренний двор, напротив был ряд таких же окон. Если подойти ближе и поглядеть вниз, можно было заметить опрокинутые мусорные баки. Мария убрала с единственного удобного стула учебник английской грамматики, чтобы Леонард мог сесть, пока она возится в кухоньке, устроенной в нише за занавеской. Леонард видел собственное дыхание, поэтому не стал снимать пальто. Он уже привык к жарко натопленным, на американский манер, складским помещениям; в его квартире тоже были мощные батареи, которые регулировались откуда-то из подвала. Он дрожал, но здесь даже холод был чреват надеждой. Ведь он делил его с Марией.
У окна был обеденный стол, на нем кактус в горшке. Рядом стояла свеча в бутылке из-под вина. Интерьер дополнялся двумя простыми стульями и книжным шкафом, на голом полу лежал заляпанный персидский ковер. К стене около двери, которая, как решил Леонард, вела в спальню, была пришпилена черно-белая репродукция ван-гоговских «Подсолнухов», вырезанная из журнала. Больше взгляду не на чем было задержаться – разве что на кучке туфель в углу, вокруг железной сапожной колодки. Обстановка комнаты Марии не имела решительно ничего общего с изысканным, аккуратным беспорядком тотнемской гостиной Марнемов с ее радиолой красного дерева и Британской энциклопедией в специальном шкафчике. Эта комната ни на что не претендовала. Можно было съехать отсюда завтра же без всякого сожаления, ничего не взяв с собой. Комната выглядела одновременно голой и захламленной, неряшливой и интимной. Пожалуй, она вызывала вполне определенное чувство. Здесь ты мог начать все сначала с самим собой. Человеку, с детства привыкшему лавировать среди материнского фарфора, даже старавшемуся не замарать руками обоев, было странно и приятно думать, что эта неопрятная, ободранная комната может принадлежать женщине.
Она выливала чайник в маленькую раковину, где пара кастрюль едва держалась на стопке грязных тарелок. Он сидел за столом, глядя, как замедленно колышется подол ее толстой юбки, как теплый кашемир еле прикрывает верх складок клетчатой материи, глядя на ее ноги в тапочках и теплых носках. Вся эта зимняя шерсть успокаивала Леонарда, который сразу же ощутил бы угрозу в женщине, одетой провокационно. Шерстяные вещи предполагали ненавязчивую интимность, и теплоту, и самое тело, уютно и застенчиво прячущееся под их покровом. Она заваривала чай по-английски. У нее была чайница британского производства, и она подогрела чайник. Это также подействовало на Леонарда умиротворяюще.
В ответ на его вопрос она рассказала, что, когда начинала работать в своих военных мастерских, «РЕМЕ», в ее обязанности входило трижды в день заваривать чай для командира и его заместителя. Она поставила на стол две белые армейские кружки – точно такие же, как были в его квартире. Его несколько раз угощали чаем молодые женщины, но он до сих пор не встречал ни одной, которая не потрудилась бы перелить молоко в молочник.
Она села против него, и они стали греть руки о большие кружки. Он знал по опыту, что, если не сделает громадного усилия, все покатится по обычной колее: за вежливым вопросом будет следовать вежливый ответ, затем новый вопрос. Давно ли вы здесь живете? Далеко ли вам ехать на работу? У вас сегодня выходной? И пойдет катехизис. Только паузы будут прерывать неумолимое течение вопросов и ответов. Они станут взывать друг к другу издалека, с соседних горных пиков. И вскоре он с отчаянным нетерпением будет ждать шанса уйти, остаться наедине с собственными мыслями после неуклюжего прощания. Уже теперь они заметно отдалились от наполненности первых минут их встречи. Он спросил о том, почему она так заваривает чай. Еще один подобный шаг, и дела уже не поправить.
Она поставила кружку и спрятала руки глубоко в карманы юбки. Она легонько постукивала тапочкой по ковру. Ее голова была чуть наклонена – может быть, она ждала чего-то или отбивала ритм песенки, звучащей у нее в голове? Возможно, той же самой – «Забирай свою норку и жемчуг, прощай, миленок…»? Он никогда не видел, чтобы женщина отстукивала такт ногой, но знал, что ему нельзя ударяться в панику.
Это было чувство, коренящееся где-то в глубине, далеко под разумными соображениями и даже интуицией, – что ответственность за развитие событий лежит целиком на нем. Если он не найдет простых слов, которые сблизят их, провал будет лишь на его совести. Что бы такое сказать, не банальное, но и не бестактное? Она снова взяла кружку и смотрела на него с полуулыбкой, почти не разомкнувшей губ. «Не слишком тоскливо вам тут одной?» прозвучало бы чересчур двусмысленно. Она может подумать, что он набивается к ней в сожители.
Не в силах дольше выносить молчание, он все-таки выбрал светский разговор и начал было спрашивать: «Давно вы туг живете?», но она вдруг поспешно перебила его своим вопросом:
– Как вы выглядите без очков? Пожалуйста, покажите. – Это последнее слово она протянула дольше, чем счел бы разумным любой носитель языка, отчего по животу Леонарда пробежал тонкий, трепетный холодок. Он быстро снял с лица очки и замигал на нее. Он неплохо различал то, что находилось от него не дальше трех футов, и черты ее лица смазались лишь отчасти, – Ага, – спокойно произнесла она. – Так я и думала. У вас очень красивые глаза, а вы их все время прячете. Никто не говорил вам, какие они красивые?
Что-то подобное говорила мать Леонарда, когда ему было пятнадцать и он только начал носить очки, но это вряд ли подходило к случаю. У него возникло ощущение, что он медленно поднимается в воздух.
Она взяла его очки, сложила их и вернула на стол, к горшку с кактусом.
Его собственный голос показался ему сдавленным.
– Нет, никто.
– А другие девушки?
Он покачал головой.
– Значит, я первая вас открыла? – Это прозвучало шутливо, но в ее взгляде не было насмешки.
Он почувствовал, как в ответ на ее комплимент расплывается в дурацкой мальчишеской ухмылке, но ничего не мог с собой поделать.
– И ваша улыбка, – сказала она.
Она отвела с глаз прядь волос. Ее лоб, высокий, овальный, напомнил ему предположительный облик Шекспира. Он не был уверен, что ему стоит сообщать ей об этом. Молча он взял ее за руку, едва закончившую движение, и они сидели так минуту или две, как во время их первой встречи. Она сплела свои пальцы с его, и именно в этот миг, а не потом в спальне или еще позже, когда они рассказывали о себе с большей свободой, Леонард ощутил, что накрепко связан с ней. Их руки идеально подходили друг к другу, пожатие было сложным, нерасторжимым, в нем было бесконечно много точек соприкосновения. На этом скудном свету, да еще без очков, он уже не различал, какие пальцы принадлежат ему. Сидя в темнеющей стылой комнате, так и не сняв плаща, держа ее за руку, он чувствовал, что расстается со всей прежней жизнью. И это было восхитительно. Что-то изливалось из него, перетекало из его ладони в ее, что-то поднималось в ответ по его руке, по груди, стискивало ему горло. Единственная мысль кружилась в голове: это оно, так вот как это бывает, это оно…
Наконец она отняла свою кисть, сложила руки на груди и выжидательно посмотрела на него. Без всяких причин, разве что из-за серьезности ее взгляда, он начал оправдываться.
– Я бы пришел раньше, – сказал он, – но мне приходилось работать круглые сутки. И потом, честно говоря, я не знал, захотите ли вы меня видеть и вообще узнаете ли.
– У вас есть еще подруги в Берлине?
– Нет-нет, ничего такого, – У него не вызвало сомнений ее право на этот вопрос.
– А в Англии были?
– Почти нет.
– Сколько же их было?
Он помедлил, прежде чем кинуться головой в омут.
– Ну, честно говоря, ни одной.
– Ни одной подруги?
– Да.
Мария наклонилась вперед.
– То есть вы никогда…
Он не в силах был услышать какое бы то ни было окончание фразы.
– Нет, никогда.
Она прижала руку ко рту, чтобы подавить готовый вырваться смех. В пятьдесят пятом году было не так уж удивительно, что человек, подобный Леонарду по характеру и воспитанию, не имеет полового опыта к концу двадцать пятого года жизни. Признаться в этом – вот что заслуживало удивления. Он сразу же пожалел о своих словах. Она справилась со смехом, но лицо ее начало краснеть. Это их сплетенные пальцы заставили его решить, будто он может говорить откровенно. В этой голой комнатке с несколькими парами туфель, где жила одинокая женщина, не считавшая нужным возиться с молочниками и салфеточками на чайном подносе, казалось возможным ничего не приукрашивать.
Впрочем, он не ошибся. Румянец на щеках Марии был вызван стыдом при мысли о том, что Леонард обязательно поймет ее смех неправильно. В действительности это был нервный смех, вызванный облегчением. Ее вдруг освободили от тягостного ритуала обольщения. Теперь ей не надо было исполнять принятую в таких случаях роль и ждать оценки своей игры, сравнения ее с игрой других женщин. Ее страх перед физическим насилием пропал. Ее не заставят делать ничего, что ей не хотелось бы. Она была свободна – они оба были свободны в выборе правил. Они вместе будут изобретать их. Она и вправду открыла для себя этого робкого англичанина с пристальным взглядом и длинными ресницами, он достался ей первой и будет принадлежать только ей. Эти мысли она сформулировала позже, когда осталась одна. А тогда все они вылились в единственный возглас облегчения и восторга, который она почти успела подавить.
Леонард сделал большой глоток из кружки, поставил ее на стол и сказал бодрым, неуверенным голосом: «Ну вот». Потом надел очки и поднялся. После их рукопожатия для него не было более тоскливой перспективы, чем отправиться отсюда прочь – обратно по Адальбертштрассе, вниз в метро и снова в свою квартиру, к пустой кружке из-под кофе и черновикам его дурацкого письма, рассыпанным по полу. Он видел все это мысленным взором, застегивая пояс своего габардинового пальто, но понимал, что после такой ошибки, как его унизительное признание, он должен уйти. Румянец на лице Марии делал ее еще милее, но и свидетельствовал об истинном масштабе его промаха.
Она тоже встала и шагнула, преграждая ему путь к двери.
– Мне правда пора идти, – объяснил Леонард, – работа и вообще… – Чем хуже ему становилось, тем беззаботней звучал его голос. Он начал обходить ее со словами: – Чай был просто великолепный.
– Я хочу, чтобы вы остались, – сказала Мария.
Именно это он и мечтал услышать, но он уже слишком пал духом для того, чтобы повернуть вспять, был слишком прикован мыслями к своему поражению. Он направлялся к двери.
– У меня встреча в шесть.
Это был отказ от последней надежды. Леонард сам удивлялся своей лжи. Он хотел остаться, она хотела, чтобы он остался, а он ничего не мог поделать. Словно кто-то лишил его воли, и он не мог поступить так, как велели ему собственные интересы. Жалость к себе убила в нем обычную способность придирчиво оценивать ситуацию и здравый смысл, и он очутился в туннеле, единственным выходом из которого было заманчивое самоуничтожение.
Он возился с непривычным замком, а Мария стояла прямо у него за спиной. Ей было до некоторой степени известно, как уязвима мужская гордость, хотя это и поныне удивляло ее. Несмотря на внешнюю невозмутимость, мужчины легко обижаются. Их настроение подвержено резчайшим перепадам. Подхваченные вихрем непривычных эмоций, они склонны маскировать свою неуверенность агрессией. К тридцати годам она имела не такой уж богатый жизненный опыт, судила в основном по своему мужу да одному-двум знакомым солдатам, склонным впадать в буйство по любому поводу. Этот юноша, возившийся у двери, чтобы уйти, больше походил на нее саму, чем на ее бывших приятелей-мужчин. Она-то знала, каково ему сейчас. Когда тебе стыдно, ты стремишься еще сильнее испортить дело. Она легонько дотронулась до его спины, но он не почувствовал этого через пальто. Ему казалось, что он сочинил правдоподобное объяснение и теперь имеет право остаться наедине со своими муками. Для Марии же, за плечами которой было освобождение Берлина и брак с Отто Экдорфом, любое проявление ранимости в мужчине означало возможность душевного контакта с ним.
Наконец дверь была открыта, и он обернулся попрощаться. Неужто он и впрямь верил, что ее обманула его вежливость и вымышленная причина ухода, что она не замечает его отчаяния? Он говорил ей, как ему жаль, что приходится убегать, и снова благодарил за чай, и протягивал ей руку – пожатие! – когда она вдруг сняла с него очки и ушла с ними назад в гостиную. Не успел он двинуться за ней вслед, как она уже сунула их под подушечку на стуле.
– Послушайте, – сказал он и, дав двери затвориться позади себя, сделал один шаг в комнату, затем другой. И вот он снова очутился там. Он ведь хотел остаться, а теперь его вынудили. – Мне правда нужно идти, – Он стоял посредине крохотной комнатки в нерешительности, все пытаясь изобразить запоздалое английское негодование.
Она была рядом, и он видел ее отчетливо. Как это было прекрасно – не бояться мужчины. Это позволяло ей испытывать к нему симпатию, иметь собственные желания, а не просто откликаться на его. Она взяла его руки в свои.
– Но я еще не рассмотрела как следует ваших глаз, – Затем, с прямотой немецких девушек, которую так восхвалял Рассел, добавила: – Du Dummer! Wenn es fr dich das erste Mai ist, bin ich sehr glcklich. Я очень счастлива, что у тебя это впервые.
Ее «это» и задержало Леонарда. Он снова вернулся к «этому». Все, что они здесь делали, было частью «этого», его первого раза. Он посмотрел сверху на ее лицо, этот диск, чуть отклоненный назад в соответствии с их семидюймовой разницей в росте. С верхней трети этого ровного овала спадали вниз пряди и завитки детских волос. Она была не первой девушкой, которую он целовал, но первой, кому это, похоже, нравилось. Ободренный, он сунулся языком ей в рот, как, по его представлениям, было положено.
Она чуть отодвинула от него лицо. Она сказала:
– Langsam. Спешить некуда, – И они поцеловались с дразнящей легкостью. Самые кончики их языков лишь коснулись друг друга, и в этом была особая прелесть. Затем Мария шагнула мимо него и достала из-под кучи обуви электрокамин.
– Времени хватит, – повторила она, – Мы можем провести неделю вот так, – Она обняла себя, чтобы показать.
– Правда, – ответил он, – Можем, – Его голос прозвучал неожиданно тонко. Он пошел за ней в спальню.
Она была побольше гостиной. На полу лежал широкий матрац – тоже непривычная вещь. Одну стену занимал мрачный гардероб полированного дерева. У окна стоял крашеный комод, рядом с ним сундук для белья. Сев на сундук, Леонард смотрел, как она включает камин.
p>– Раздетыми слишком холодно. Ляжем в одежде, – Действительно, в воздухе был виден пар от их дыхания. Она скинула тапочки, он развязал ботинки и снял пальто. Они забрались под стеганое одеяло и легли обнявшись, как она предлагала, и поцеловались снова.Хотя и не через неделю, но лишь через несколько часов, уже после полуночи Леонард ощутил, что наконец может назвать себя прошедшим инициацию, взрослым в полном смысле этого слова. Однако, к его восторгу, граница, отделяющая невинность от познания, оказалась размытой. По мере того как согревалась постель, а за ней потихоньку и вся комната, они начали помогать друг другу раздеваться. С ростом кучи на полу – свитеры, толстые рубашки, шерстяное белье и теплые носки – постель и самое время становились более просторными. Мария, наслаждаясь возможностью влиять на ход событий по своему вкусу, сказала, что сейчас как раз пора целовать и облизывать ее всю, от самых кончиков пальцев на ногах до верха. Так и получилось, что Леонард, на середине этой весьма кропотливой работы, сначала проник в нее языком. Это был настоящий перелом в его жизни. Но таким же был и момент получасом позже, когда она взяла его в рот и принялась лизать и сосать, и делать что-то зубами. Если говорить о чисто физических ощущениях, это был пик всех шести часов, а может быть, и всей его жизни. Наступил долгий перерыв, когда они лежали тихо, и в ответ на ее вопросы он рассказал ей о школе, родителях и трех одиноких годах в Бирмингемском университете. Она более сдержанно поведала ему о своей работе, о клубе велосипедистов и влюбленном казначее, и о своем бывшем муже Отто, который раньше служил в армии сержантом, а потом спился. Два месяца назад он появился после годичного отсутствия, дважды ударил ее по голове наотмашь и потребовал денег. Это было не первым его нападением, но местная полиция бездействовала. Иногда они даже угощали его выпивкой. Отто убедил их в том, что он герой войны.
Эта история временно пригасила желание. Леонард оделся и по-джентльменски спустился на Ораниенштрассе за бутылкой вина. Люди и машины сновали туда-сюда, не замечая великих перемен. Вернувшись, он застал ее за плитой в мужском халате и тех же теплых носках: она готовила картошку и омлет с грибами. Они съели все это в постели, с черным хлебом. Мозельское было приторным и терпким. Они отпили его из кружек и оба сделали вид, что им понравилось. Всякий раз, откусывая хлеб, он чувствовал ее запах на своих пальцах. Она захватила с собой свечу в бутылке и теперь зажгла ее. Кучка уютного барахла и грязные тарелки отодвинулись в тень. Серный запах спички повис в воздухе, смешиваясь с запахом от его пальцев. Он попытался вспомнить и шутливо воспроизвести проповедь, однажды слышанную им в школе, – о дьяволе и соблазне, и женском теле. Но Мария не поняла или самих слов, или того, почему надо говорить это ей и находить забавным, и погрузилась в сердитое молчание. Они лежали в полумраке, опершись на локти, и прихлебывали из кружек. Спустя несколько минут он коснулся тыльной стороны ее ладони и сказал: «Извини. Глупая история». Она простила его, повернув руку и сжав в ответ его пальцы.
Потом она устроилась у него на плече и проспала с полчаса. Все это время он лежал, упиваясь гордостью. Он изучал ее лицо – редкие брови, нижнюю губу, чуть оттопыривающуюся во сне, – и думал, каково было бы иметь ребенка, дочь, которая вот так спала бы у него под боком. Она проснулась освеженной. И захотела, чтобы он лег на нее. Он сгорбился, целуя ее соски. Потом они поцеловались – теперь, когда он знал, что делать с языком, это было вполне приятно. Они разлили остатки вина и чокнулись кружками.
Из того, что совершалось дальше, он запомнил только две веши. Первую – что это было похоже на просмотр фильма, о котором все только и говорят: заранее его трудно себе представить, но когда ты уже в зале, то половину узнаешь, а другую открываешь. Тесная скользкая гладкость, например, оказалась не хуже, чем он надеялся, – даже лучше, поскольку вся прочитанная литература не подготовила его к приятному ощущению трения чужих лобковых волос о его собственные. Другая вещь внушала беспокойство. Он много читал о преждевременной эякуляции, гадал, будет ли она у него, и теперь опасался, что да. И не сами движения угрожали этой оплошностью. Он чувствовал близость срыва, когда смотрел ей в лицо. Она лежала на спине, поскольку они делали это, как она потом научила его говорить, auf Altdeutsch[20]. Пот переиначил ее прическу, слепив волосы в извилистые пряди, а ее руки были закинуты за голову с раскрытыми ладонями, как у сдающихся в плен персонажей комиксов. В то же время она смотрела на него снизу ласково, понимающе. Именно эта комбинация отрешенности и нежного внимания и была для него чересчур хороша, чересчур совершенна, и он вынужден был отводить глаза или закрывать их и думать о… да-да, об электрической схеме, особенно сложной и красивой, той, которую он выучил наизусть, оснащая магнитофоны «Ампекс» устройствами включения по сигналу.
7
На проверку всех магнитофонов и добавление к ним нужных устройств ушло четыре недели. Леонарду нравилось работать в комнате без окон. Само однообразие работы увлекало его. Когда он справлялся с очередным десятком приборов, приходил молодой служащий, сгружал их на тележку с резиновыми колесами и отвозил по коридору в комнату звукозаписи. Там уже работали новые сотрудники, в том числе англичане. Но Леонарда с ними не познакомили, и он держался от них в стороне. В свободные минуты он любил дремать, а в столовой всегда выбирал пустой столик. Гласс забегал один-два раза в неделю, вечно в спешке. Подобно другим американцам, он жевал резинку, но делал это истово, как никто другой. Благодаря этому и синюшным полукружьям под глазами он походил на суетливого грызуна, ведущего ночной образ жизни. В его бороде не было седых волос, но она выглядела менее черной. Она рассохлась и потеряла форму.
Однако его манеры остались прежними. «График выполняется, Леонард, – говорил он с порога, слишком торопясь дальше, чтобы зайти. – Мы уже почти на той стороне шоссе Шёнефельдер. Каждый день прибывают новые люди. Работа кипит!» И исчезал, прежде чем Леонард успевал отложить паяльник.
Действительно, после середины февраля Леонард уже с трудом находил в столовой незанятый столик. В окружающем гуле он слышал и английские голоса. Вместе с бифштексом ему теперь привычно подавали чашку чая с заранее размешанными в ней тремя-четырьмя ложками сахару. Из-за русских наблюдателей с биноклями многие англичане носили американскую форму со знаками различия войск связи; прибыли прокладчики вертикального туннеля, специалисты, знающие, как подкапывать мягкую землю под телефонными кабелями без риска обрушить ее себе на голову. Появились и люди из британских войск связи, в чью задачу входило установить в конце туннеля усилители. Некоторые лица были знакомы Леонарду по Доллис-хилл. Кое-кто из этих новоприбывших кивал в его сторону, но не подходил к нему. Возможно, им не хотелось нарушать правила секретности, но, скорее всего, они просто брезговали общением с техническим работником низшего звена. В Лондоне они тоже никогда с ним не заговаривали.
А секретность в столовой соблюдалась не так уж строго. С ростом числа посетителей нарастал и шум разговоров. Гласс был бы возмущен. Маленькие группки людей со всего здания обсуждали свои дела, усевшись кружками. Леонард – он ел один, погруженный в мысли о Марии, до сих пор изумляющийся переменам, которые произошли в его жизни, – иногда против воли ловил обрывки беседы за соседним столиком. Его мир сузился до лишенной окон комнаты и постели, которую он делил с Марией. В любом другом месте ее квартиры было попросту чересчур холодно. Он стал здесь посторонним по своей воле, а теперь невольно превращался в соглядатая, в шпиона.
Однажды он услыхал забавную историю, которую двое прокладчиков вертикального туннеля поведали своим американским коллегам. Оказывается, прежде этого туннеля был другой, в Вене. Его прорыли в сорок пятом разведчики из МИ-6; длиной в семьдесят футов, он вел из частного дома в пригороде Шве-хат к кабелям, связывающим штаб советских оккупационных войск в отеле «Империал» с советским командованием в Москве. «Им нужна была крыша, – сказал один прокладчик. Товарищ положил руку на его запястье, и он стал говорить тише, так что Леонарду пришлось напрячь слух, – Нужна была крыша на все то время, пока люди ходят туда-сюда и устанавливают аппаратуру. И тогда они открыли там магазинчик, где продавался импортный харрисский твид[21]. Решили, что венцев вряд ли заинтересует такой товар. И что же? Местные жители толпами повалили за этим твидом. Выстроились в очередь, и первая партия разошлась в считанные дни. А эти бедолаги, вместо того чтобы заниматься своим делом, с утра до вечера заполняли накладные и отвечали на телефонные звонки. Пришлось им в конце концов закрыть лавочку».
«И тут, – сказал американец, когда все отсмеялись, – на вашей сцене появился наш герой».
«Правильно, – ответил англичанин, – туда приехал Нельсон, Нельсон…» – и как раз это имя, которое Леонарду еще предстояло услышать, заставило компанию осознать всю тяжесть допущенного ими нарушения. Разговор переключился на спорт.
Спустя несколько дней своими впечатлениями делились другие прокладчики, как вертикальной шахты, так и горизонтальной. Почти все истории, которые слышал Леонард, рассказывались для развлечения. Американцы опять вспомнили, как им пришлось тянуть туннель через свой же канализационный отстойник. Раздался громкий смех, и голос с английским акцентом вызвал новый взрыв веселья замечанием: «Да тут только и знаешь, что копаешься в собственном дерьме!» Потом один из американцев рассказал, как его с пятнадцатью товарищами – всех их специально отобрали для этой работы – заставили рыть пробный туннель в Нью-Мексико, чтобы затем приступить к прокладке берлинского. «Тот же тип почвы, вот в чем была идея. Хотели определить оптимальную глубину и проверить, не будет ли оползней и оседаний. И мы рыли…» – «И рыли, и рыли», – подхватили его приятели. «Через пятьдесят футов стало ясно, что глубже не надо, и никаких оползней не было. Думаете, работы свернули? Видали вы когда-нибудь такую бессмысленную картину? Туннель в пустыне, из ниоткуда в никуда, четыреста пятьдесят футов длиной. Четыреста пятьдесят футов!»
Очень часто обсуждалось, сколько времени понадобится русским или восточным немцам, чтобы обнаружить камеру для подслушивания, и что произойдет после этого. Удастся ли операторам покинуть ее, начнут ли русские стрелять, успеют ли наши закрыть стальные двери? Когда-то планировалась установка зажигательных средств для экстренного уничтожения секретного оборудования, но потом решили, что риск большого пожара слишком велик. В одном пункте сходились все, включая Гласса. На эту тему существовало даже предварительное исследование ЦРУ. Если русские когда-нибудь и обнаружат туннель, им придется хранить по этому поводу молчание. У них просто не хватит духу признаться в том, что прослушивались линии связи их верховного командования. «Молчание молчанию рознь, – сказал Леонарду Гласс. – Но на свете нет ничего похожего на великое русское молчание».
Была и другая история, которую Леонард слышал несколько раз. От случая к случаю она немного менялась в деталях и действовала сильнее всего на новичков, на тех, кто еще не был знаком с Джорджем. Поэтому в середине февраля она звучала в столовой довольно часто. Впервые Леонард услышал ее, стоя в очереди. Билл Харви, глава берлинского отделения ЦРУ, фигура далекая и могущественная – Леонард ни разу не видел его даже мельком, – иногда посещал их туннель с проверкой. Поскольку Харви был известным в Берлине человеком, он появлялся здесь только ночью. Однажды он сидел на заднем сиденье автомобиля и слушал, как его шофер и другой солдат впереди жаловались на свою личную жизнь. «Никуда я не вылезаю, а уж как охота», – сказал один. «Я тоже, – отозвался его друг, – Единственный, кому в последнее время удалось разок побаловаться, это Джордж», – «Счастливчик Джордж!»
Людям, работающим на складе, полагалось жить в относительной изоляции. Никто не знал, что они могут сболтнуть какой-нибудь фройляйн в минуту слабости. Степень гнева Билла Харви в ту ночь зависела от рассказчика. В одних версиях он просто требовал к себе дежурного офицера, в других – носился по зданию в ярости, подогретой алкогольным опьянением, и дежурный не знал, куда деваться от страха. «Найдите этого подлеца Джорджа и вышвырните его отсюда!» Начались поиски. Выяснили, что Джордж – это пес, местная дворняга, которую здешние рабочие прикормили «на счастье». В дальнейшем Харви якобы спокойно произнес в стремлении сохранить лицо: «Мне плевать, что он о себе думает. Он огорчил моих людей. Избавьтесь от него».
Спустя месяц главное задание Леонарда было выполнено. Четыре последних магнитофона, которые следовало снабдить устройствами включения по сигналу, были упакованы в два ящика специальной конструкции с английскими замками и холщовыми ремнями для дополнительной надежности. Эти приборы предполагалось использовать в самом конце туннеля. Ящики погрузили на тележку и отвезли в подвал. Леонард запер свою каморку и от нечего делать забрел в комнату звукозаписи. Эта просторная комната, освещенная лампами дневного света, была все же недостаточно велика для того, чтобы операторы могли свободно расположиться в ней вместе со своими ста пятьюдесятью приборами. Магнитофоны были расставлены на металлических полках, по три один над другим и в пять рядов. Между рядами ползали на четвереньках люди, прокладывающие кабели питания и другие провода; вокруг и переступая через них сновали другие, с бобинами пленки, корзинами для входящих и исходящих бумаг, картонными ярлыками и липкой лентой. Двое монтеров сверлили стену электродрелями, чтобы повесить на нее секцию картотечных ящичков длиной в двадцать футов. Еще кто-то уже наклеивал на эти ящички номерки из картона. У двери был сложен высокий, в человеческий рост, штабель из пачек бумаги и чистой магнитофонной пленки в простых белых коробках. С другой стороны от двери, в самом углу, зияла дыра – кабели уходили через нее в подвал, потом в шахту и дальше в туннель, туда, где вскоре должны были установить усилители.
Леонард провел на складе почти год, прежде чем понял систему работы в комнате звукозаписи. Прокладчики вертикального туннеля вели шахту к канаве на дальней стороне шоссе Шёнефельдер, где были протянуты под землей три кабеля. В каждом было по сто семьдесят два провода, обеспечивающих как минимум восемнадцать каналов связи. Весь хаотический поток информации, которая круглые сутки передавалась по этим линиям, состоял из телефонных разговоров и кодированных телеграфных сообщений. В комнате звукозаписи отслеживались только сигналы, шедшие по двум-трем проводам. Главный интерес представляли передвижения русских и восточногерманских телефонистов-ремонтников. Если бы возникла опасность, что туннель вот-вот обнаружат, что зверь – так Гласс иногда называл другую сторону – ворвется в подземные помещения и покусится на жизнь наших людей, первое предупреждение можно было бы получить с этих линий. Что касается остального, то записи телефонных разговоров отсылались в Лондон, а телеграфных сообщений – для декодирования в Вашингтон, на армейских самолетах с вооруженной охраной. Десятки дешифровщиков, среди которых было много русских эмигрантов, трудились в маленьких комнатках на Уайтхолле и временных казармах, в изобилии понастроенных между памятником Вашингтону и мемориалом Линкольна.
Стоя у двери комнаты звукозаписи в день окончания своей работы, Леонард был озабочен только одним: как бы найти себе новое занятие. Он принялся помогать немцу постарше, бывшему человеку Гелена, которого видел за рулем автопогрузчика, когда явился сюда впервые. Немцы уже перестали быть экс-нацистами, они превратились в соотечественников Марии. И Леонард с «фрицем», электриком по специальности, чье настоящее имя было Руди, зачищали провода и закрепляли их в соединительных муфтах, надевали на кабели питания дополнительную изоляцию и фиксировали их на полу, чтобы никто о них не споткнулся. Обменявшись вначале именами, они трудились в дружественном молчании, передавая друг другу кусачки и одобрительно хмыкая по завершении каждой мелкой операции. То, что он может спокойно работать бок о бок с этим местным жителем, который, по словам Гласса, «жуть что творил», казалось Леонарду очередным свидетельством его новообретенной зрелости. Крупные пальцы Руди с расплюснутыми кончиками орудовали быстро и ловко. Как всегда, ближе к вечеру включили добавочное освещение, принесли кофе. Пока англичанин сидел на полу, прислонившись к стене, и дымил сигаретой, Руди продолжал свое дело: он отказался от перекура.
Еще позже комната начала понемногу пустеть. К шести Леонард с Руди остались одни и заработали быстрее, принявшись за последний ряд соединений. Наконец Леонард встал и потянулся. Теперь он снова мог позволить себе думать о Кройцберге и о Марии. На дорогу туда уйдет меньше часа. Он уже снимал со спинки стула пиджак и вдруг услышал с порога чей-то голос, назвавший его по имени. Протягивая руку, к нему шел человек, слишком худой для своего двубортного костюма. Руди, направлявшийся к выходу, пожелал Леонарду доброй ночи через плечо незнакомца. Леонард в наполовину надетом пиджаке откликнулся на прощание, пожимая протянутую ему руку.
Во время этой небольшой сумятицы Леонард автоматически, почти бессознательно произвел оценку манеры держаться, внешнего вида и голоса, по которым один англичанин определяет общественное положение другого.
– Джон Макнами. Один наш работник заболел, и мне понадобится еще пара рук в туннеле на всю следующую неделю. С Глассом уже договорились. У меня есть полчаса, если хотите, я сразу покажу вам что и как. – У Макнами были мелкие желтоватые зубы; довольно редкие, они к тому же выдавались вперед. Отсюда легкая шепелявость, за которой, впрочем, угадывался акцент коренного лондонца. Его тон был почти приятельским. Отказа явно не предполагалось. Макнами уже шагал прочь из комнаты звукозаписи, но в его авторитетности ощущался некий изъян. Леонард понял, что он ученый, состоящий на государственной службе. Такие попадались среди его учителей в Бирмингеме, один-двое таких принимали участие в исследованиях лаборатории на Доллис-хилл. Это был особый разряд нечестолюбивых талантливых людей, в сороковые годы получивших ответственные посты в государственных организациях в связи с нуждами войны. Леонард уважал тех, кого знал. В разговорах с ними он не испытывал неловкости и не запинался, как перед выпускниками привилегированных частных школ, людьми вроде тех, кто кивал ему в столовой и кто имел возможность спокойно продвигаться по службе благодаря сносному знанию латыни и древнегреческого.
В подвале им пришлось постоять и подождать у шахты. Кто-то впереди искал пропуск, чтобы предъявить его охраннику. Поблизости источала холодный смрад наваленная до потолка земляная куча. Макнами топал ногами по грязному бетону и потирал костлявые белые руки. По дороге Леонард захватил из своей комнаты шинель, раздобытую для него Глассом, однако на Макнами был только серый костюм.
– Внизу будет гораздо теплее, когда включим усилители. Как бы жарко не стало, – сказал он, – Нравится вам здесь работать?
– Проект очень интересный.