Невинный, или Особые отношения Макьюэн Иэн
– Вы наладили все магнитофоны. Утомились, наверное. – Леонард знал, что не стоит жаловаться начальству, даже если тебя на это вызывают. Макнами показал дежурному свой документ и расписался, чтобы пропустили Леонарда.
– Да нет, ничего.
Вслед за старшим спутником он спустился по лестнице в яму. Около входа в туннель Макнами поставил ногу на рельс и нагнулся завязать шнурок. Его голос звучал тихо, и, чтобы расслышать вопрос, Леонарду пришлось слегка наклониться.
– Какой у вас допуск, Марнем?
Охранник у края шахты смотрел вниз, на них. Неужели и он, подобно часовым у ограды, верил в то, что охраняет склад или даже радиолокационную станцию?
Леонард подождал, пока Макнами распрямится, и они вступили в туннель. Маленькие флюоресцентные лампочки едва рассеивали тьму. Звуки поглощались полностью. Собственный голос показался Леонарду непривычно глухим.
– Вообще-то третьей степени.
Макнами шел впереди, засунув руки глубоко в карманы брюк, чтобы согреться.
– Пожалуй, надо будет похлопотать, чтобы вам дали четвертую. Завтра этим займусь.
Они шагали между рельсами; начался небольшой уклон. Под ногами появились лужи, на стенах, закрытых стальными листами – они были привинчены друг к другу, чтобы не осталось щелей, – блестел конденсат. Слышался ровный гул насоса для откачки грунтовых вод. По обе стороны туннеля на высоту плеча были навалены мешки с песком, используемые как опора для кабелей и труб. Несколько мешков лопнуло, песок из них частично высыпался. Земля и вода напирали со всех сторон, стремясь снова занять отвоеванное у них пространство.
Они дошли до места, где рядом с кучей мешков лежали большие мотки колючей проволоки. Макнами подождал отставшего Леонарда.
– Сейчас мы вступаем в русский сектор. Когда они сюда проникнут, а это рано или поздно случится, мы должны будем натянуть эту проволоку при отступлении. Пускай уважают границу. – Он улыбнулся собственной шутке, обнажив свои некрасивые зубы. Они торчали, покосившись во всех направлениях, как старые могильные памятники. Он поймал взгляд Леонарда. Приложил ко рту указательный палец и заметил, игнорируя смущение своего молодого спутника: – Молочные зубы. Другие так и не пробились. Наверное, я просто не хотел взрослеть.
Они зашагали дальше по относительно ровной дороге. Из-за стальной двери ярдах в ста от них появились несколько человек и направились в их сторону. Казалось, они поглощены разговором. Но когда они приблизились, по-прежнему не было слышно ни звука. Они то собирались в кучку, то шли гуськом. Когда до них оставалось футов тридцать, Леонард начал улавливать свистящие: эти люди говорили шепотом. Но и он прекратился, когда две группы сошлись со сдержанными кивками.
– Главное здесь – не шуметь, особенно после пересечения границы, – Макнами говорил еле слышно, почти шептал. – Как вам известно, низкие частоты, человеческие голоса, легко проникают через препятствия.
– Да, – шепнул Леонард, но его ответ был заглушен шумом насоса.
По двум одинаковым рядам опор из мешков с песком были протянуты кабели питания, трубы системы кондиционирования и провода из комнаты звукозаписи, заключенные в свинцовую оболочку. На стенах висели телефоны, огнетушители, коробки с плавкими предохранителями, рубильники для включения аварийного питания. Иногда, как на автомобильной трассе, попадались зеленые и красные предупредительные огни. Это был игрушечный городок, устройство которого говорило о мальчишеской изобретательности. Леонард вспомнил секретные шалаши, туннели в густом подлеске, которые они с друзьями сооружали на заросшем участке вблизи его дома. И гигантскую игрушечную железную дорогу в лондонском магазине «Хэмлиз», безмятежный мирок с замершими овцами и коровами на неожиданных зеленых холмах, которые были всего лишь камуфляжем для туннелей. Туннели означали таинственность и уют; по ним пробирались мальчишки и поезда, скрытые от докучливых взоров, а потом выходили невредимые.
Макнами снова забормотал ему в ухо:
– Я вам скажу, что мне нравится в этом проекте. Отношение. Если уж американцы за что-то берутся, они делают это хорошо и плюют на цену. Мне дают все, что нужно, без единого звука. Без всякой чуши вроде «попробуйте обойтись половиной мотка веревки».
Леонарду польстило такое доверие. Он попытался выразить свое согласие шуткой:
– Когда еду готовят, они тоже сил не жалеют. Поглядите на их жареную картошку…
Макнами отвернулся. Казалось, это детское замечание так и висело между ними до тех пор, пока они не достигли стальной двери.
За ней по обе стороны от узкоколейки стояли механизмы системы кондиционирования. Они протиснулись мимо техника-американца, который возился с ними, и открыли вторую дверь.
– Ну, – сказал Макнами, затворив ее за Леонардом, – как вам тут?
Они очутились в ярко освещенном отрезке туннеля, где царили порядок и чистота. Стены были обиты фанерой, когда-то давным-давно выкрашенной в белый цвет. Рельсы исчезли под бетонным полом, покрытым линолеумом. Сверху доносился шум движения на шоссе Шёнефельдер. Между шкафами с электрической начинкой вклинились аккуратные рабочие столы; на их фанерной поверхности стояли магнитофоны, рядом лежали наушники. Тут же, в уголке, приткнулись ящики, которые Леонард отправил сюда сегодня. Ему не предложили оценить достоинства усилителя. Он знал эту модель по Доллис-хилл. Это был мощный, компактный прибор весом меньше сорока фунтов. В лаборатории, где работал Леонард, вряд ли нашлась бы более дорогая вещь. Собственно говоря, это был целый комплекс устройств, и набор переключателей к нему, вытянувшийся вдоль одной стены туннеля футов на девяносто и высотой в человеческий рост, походил на оборудование телефонной станции. Макнами гордился этим размахом, свидетельством широких возможностей и мощности усилителя, рассчитанного на огромное число контролируемых линий. У двери освинцованные кабели разбивались на многоцветные жилы, идущие к соединительным коробкам и вновь появляющиеся оттуда в виде более мелких пучков, скрепленных резиновыми зажимами. Трое британских связистов были заняты работой. Они кивнули Макнами, не обратив никакого внимания на Леонарда. Двое новоприбывших прошествовали мимо аппаратуры и людей торжественным шагом, словно проверяя почетный караул.
– Общая цена почти четверть миллиона фунтов, – сказал Макнами, – Мы отслеживаем сигналы русских вплоть до мельчайших модуляций, так что нам нужно все самое лучшее.
После замечания о жареной картошке Леонард выражал свое одобрение только кивками и вздохами. Он придумывал вопрос поумнее, который можно было бы задать, и лишь краем уха слушал Макнами, описывающего внутреннее устройство сети. Особенного внимания и не требовалось. Гордость Макнами в этой ярко освещенной, белой операторской имела безличный характер. Ему нравилось смотреть на здешние достижения глазами новичка, и на роль последнего годился кто угодно. Леонард все еще размышлял над своим вопросом, когда они подошли ко второй стальной двери. Тут Макнами остановился.
– Это двойная дверь. В камере для прослушивания необходимо поддерживать давление, чтобы избежать утечки азота.
Леонард снова кивнул. Русские вводили в свои кабели азот и герметизировали их, чтобы туда не проникала влага и легче было засечь повреждение. Создание вокруг кабелей зоны высокого давления позволяло присосаться к ним незаметно. Макнами толкнул дверь, и Леонард проследовал за ним. Они точно вошли внутрь барабана, по которому стучал невидимый дикарь. Шум дорожного движения заполнял вертикальную шахту и реверберировал в камере для прослушивания. Макнами наступил на кучу мешков из-под звукоизоляционного материала и взял со столика фонарь. Они стояли прямо под вертикальным туннелем. Наверху, выхваченные светом фонаря, чернели три грязных кабеля, каждый в четыре-пять дюймов толщиной. Макнами открыл было рот, но шум усилился до невыносимого, и ему пришлось подождать. Когда все стихло, он сказал:
– Телега с лошадью. Это хуже всего. Когда будем готовы, вытянем кабели вниз гидравлическим домкратом. Потом нам понадобится полтора дня, чтобы забетонировать крышу. Резать начнем только после того, как закончим все остальное. Сначала прошунтируем линии, а потом сделаем свои отводы. В каждом кабеле может оказаться больше ста пятидесяти жил. Специалист из МИ-шесть поставит подслушивающее устройство и три запасных, на случай отказа первого. Один из наших заболел, так что вас, наверное, включат в группу обеспечения.
Объясняя, Макнами положил руку на плечо Леонарда. Они отошли из-под шахты туда, где было потише.
– У меня есть вопрос, – сказал Леонард, – но вы, возможно, не захотите на него отвечать.
Ученый пожал плечами. Леонард надеялся на его одобрение.
– Понятно, что все важные военные сообщения передаются по телеграфу в зашифрованном виде. Как мы их прочтем? Ведь современные коды практически не поддаются расшифровке.
Макнами вынул из кармана пиджака трубку и закусил черенок. Курить, разумеется, было нельзя.
– Об этом я и собирался с вами поговорить. Вы тут ни с кем не общались?
– Нет.
– Вы слыхали о человеке по фамилии Нельсон, Карл Нельсон? Он работал в ЦРУ, в отделе связи.
– Нет.
Макнами уже выходил обратно через двойную дверь. Он тщательно запер ее, прежде чем они двинулись дальше.
– Это четвертый допуск. Можно считать, он у вас в кармане. Теперь вы почти что в клубе избранных. – Они снова остановились, на сей раз у первой стойки с усилительным оборудованием. В дальнем конце помещения, явно за пределами слышимости, молча работали трое связистов. Продолжая говорить, Макнами провел пальцем по корпусу усилителя – возможно, он хотел создать впечатление, что речь идет о приборе, – Я объясню упрощенно. Было обнаружено, что, когда вы электрически кодируете сообщение и отправляете его по линии, остается слабое электрическое эхо, копия оригинала, первичного текста, которое сопровождает шифровку. Оно такое слабое, что затухает примерно миль через двадцать. Но с хорошим оборудованием и при условии, что вы подключаетесь к линии в пределах этих двадцати миль, можно получить ясное сообщение, которое поступает прямо на телетайп, и тогда сложность кода уже никого не волнует. На этом основана вся наша работа. Мы не стали бы затевать строительство такого масштаба только ради того, чтобы слушать пустую телефонную болтовню. Это открытие сделал Нельсон, и он же разработал оборудование. Он был в Вене, искал хорошее местечко, чтобы проверить свою штуку на линиях русских, и как раз набрел на туннель, который мы построили для прослушивания этих самых линий. Тогда мы очень благородно пустили американцев в наш туннель, дали им все, что нужно, разрешили пользоваться нашими отводами. И знаете что? Они даже не рассказали нам об изобретении Нельсона. Просто отправляли материал в Вашингтон и читали там нормальный текст, а мы тут ломали голову, разгадывая коды. И это называется союзники. С ума сойти, а? – Он помолчал, дожидаясь кивка Леонарда. – Теперь, в этом совместном проекте, они нам секрет раскрыли. Но только в обидах чертах, заметьте, а не в подробностях. Поэтому я и излагаю вам только идею.
Двое связистов направлялись к ним. Макнами увлек Леонарда обратно к камере прослушивания.
– Вообще-то вам не полагается все это знать. Вы, наверно, гадаете, что у меня на уме. Так вот, они обещали делиться всем, что раздобудут. Нам приходится верить им на слово. Но мы не хотим подбирать крошки с их стола. У нас другие понятия о сотрудничестве. Мы разрабатываем собственный вариант нельсоновского метода и уже нащупали кое-какие очень перспективные отправные точки. Американцам мы об этом не говорим. Тут важна быстрота, потому что рано или поздно русские сделают то же открытие и модифицируют свои передающие устройства. Над этим работает группа на Доллис-хилл, но и здесь не мешает иметь человека, который будет смотреть во все глаза и держать ушки на макушке. Мы полагаем, что здесь есть один или два американца, знающих о нельсоновском оборудовании. Нам нужен кто-нибудь с техническим образованием и на не слишком высокой должности. Стоит им увидеть меня, как они сразу дают дёру. А нам нужны детали, любая мелочь из болтовни техперсонала, все, что может помочь нам продвинуться вперед. Вы знаете, как неосторожны бывают янки. Они чешут языки, разбрасывают вещи.
Они остановились у двойной стальной двери.
– Ну? Что вы думаете по этому поводу?
– Они много чего говорят в столовой, – ответил Леонард, – В общем-то, как и наши.
– Значит, согласны? Хорошо. Потом обсудим это подробнее. Идемте наверх, выпьем чайку. Продрог до костей.
Они вернулись по узкоколейке назад в американский сектор. Трудно было не гордиться всем этим сооружением. Леонард помнил, как до войны его отец сделал маленькую кирпичную пристройку к кухне. Леонард оказывал ему символическую детскую помощь: подавал мастерок, носил в магазин список нужных инструментов и так далее. Когда все было закончено, прежде чем внесли кухонную мебель, он стоял в этом новом помещении с оштукатуренными стенами, электропроводкой и самодельным окном, до головокружения довольный самим собой.
На складе Леонард, извинившись, отказался от чая в столовой. Теперь, когда Макнами выразил ему одобрение и даже благодарность, он держался свободно и уверенно. Перед тем как уйти, он заглянул в свою комнату. Само отсутствие магнитофонов на полках было маленьким триумфом. Он запер дверь и отнес ключ дежурному. Затем пересек двор, миновал часового у ворот и отправился в Рудов. Уже стемнело, но он знал дорогу как свои пять пальцев. Его шинель плохо защищала от холода. Он чувствовал, как застывают волоски в носу. Когда он вдыхал ртом, воздух обжигал легкие. Он физически ощущал раскинувшуюся кругом промерзшую равнину. Его путь лежал мимо бараков, где осели беженцы из Демократической республики. В темноте около домов играли дети; услышав его звонкие шаги по дорожному покрытию, они зашикали друг на друга и смолкли, дожидаясь, пока он пройдет. Чем больше он удалялся от склада, тем ближе становилась Мария. Он никому не говорил о ней на работе и не имел права рассказывать ей, чем он занимается. Возможно, находясь между этими двумя изолированными мирами, он получал шанс как бы уравновесить их, осознать свое независимое «я», а может быть, в это время он был вообще ничем, пустотой, передвигающейся между двумя точками, – он не знал. Только по прибытии туда или сюда он обретал цель, самостоятельно либо с чужой помощью, и начинал снова чувствовать себя личностью или одной из двух своих личностей. Но он знал наверняка, что по мере приближения его поезда к Кройцбергу эти мысли будут понемногу отступать, а когда он пересечет двор и поспешит вверх по лестнице, шагая через две, а то и через три ступеньки сразу, они исчезнут совсем.
8
По случайности время инициации Леонарда совпало с самой холодной неделей зимы. Старожилы сходились на том, что минус двадцать пять – это исключение и по суровым берлинским меркам. Облаков не было, и днем, на ярком оранжевом свету, даже руины разбомбленных домов казались почти прекрасными. Ночью влага на внутренней стороне оконных стекол в квартире Марии замерзала, образуя фантастические узоры. По утрам Леонардова шинель, которой они укрывались поверх всего прочего, затвердевала от холода. В эту пору он редко видел Марию обнаженной, во всяком случае целиком. Зарываясь в тепло слегка отсыревшей постели, он видел, как блестит ее кожа. Они наваливали на себя тонкие одеяла, пальто, полотенца, чехол с кресла, детский матрасик, и вся эта груда держалась на честном слове. У них не было ни одной достаточно большой вещи, чтобы скрепить ее. Стоило сделать неверное движение, и отдельные тряпки начинали соскальзывать, а затем разваливалась и вся куча. Тогда они поднимались на своем ложе лицом друг к другу и, дрожа, принимались складывать ее заново.
Это научило Леонарда забираться в постель с осторожностью. Погода располагала к изучению деталей. Ему нравилось прижиматься щекой к ее животу, упругому от езды на велосипеде, или залезать языком в ее пупок, внутреннее устройство которого было сложным, как у уха. Там, в полумраке – они не подтыкали одеял под матрац, и откуда-нибудь сбоку всегда просачивался свет, – в замкнутом и тесном пространстве он научился любить запахи: запах пота, напоминающий о скошенной траве, и запах ее возбуждения с двумя его составляющими, резкий, но и смягченный, едкий и притупленный – фрукты и сыр, подлинные ароматы самого желания. Эта синестезия была сродни легкому бреду. На пальцах ее ног прощупывались крохотные мозолистые выступы. Он слышал шорох хрящей в ее коленных суставах. На пояснице у нее была родинка, из которой росли два длинных волоска. Только в середине марта, когда потеплело, он узнал, что они серебряные. Ее соски напрягались, когда он дышал на них. На мочках ушей были следы от клипсов. Запуская руку в ее детские волосы вблизи макушки, он видел, как они расходятся у корней на три пучка, и ее голова под ними казалась слишком белой, слишком уязвимой.
Мария поощряла эти раскопки, эти Erkundungen[22]. Она лежала в полудреме, как правило молча, иногда облекая в слова обрывочные мысли и глядя, как ее дыхание поднимается к потолку.
– Майор Ашдаун – забавный человек… это приятно, прижми ладонь поплотнее к моей подошве, ага… Каждые четыре часа я приношу ему в кабинет горячее молоко и яйцо. Он хочет, чтобы хлеб нарезали кусочками, один, два, три, четыре, пять, вот так, и знаешь, как он их называет, этот вояка?
Леонард отозвался приглушенным голосом:
– Солдатики.
– Точно. Солдатики! Значит, вот как вы победили в войне? Благодаря этим солдатикам? – Леонард вынырнул, чтобы отдышаться, и она обвила руками его шею. – Mein Dummerchen, мой невинный младенчик, что ты сегодня там отыскал?
– Я слушал твой живот. Наверно, пора обедать.
Она привлекла его к себе и поцеловала. Мария свободно выражала свои желания и удовлетворяла любопытство Леонарда, которое находила милым. Иногда его вопросы были дразнящими, как бы несли в себе привкус совращения. «Скажи, почему ты любишь наполовину», – шептал он, и она отвечала: «Но я люблю глубоко, совсем глубоко», – «Нет, ты любишь наполовину, вот так. Скажи почему».
Леонард питал естественную склонность к порядку и чистоплотности. Однако за четыре дня после начала первого в его жизни романа он ни разу не сменил нижнего белья, не надел свежей рубашки, да и умывался кое-как. Ту первую ночь в постели Марии они провели за разговорами, почти без сна. Часов в пять утра они перекусили сыром, черным хлебом и кофе, в то время как сосед за стеной шумно прочищал глотку перед уходом на работу. Они снова соединились, и Леонард остался доволен своей способностью к восстановлению сил. У него все в порядке, подумал он, все так же, как у других. Затем он погрузился в обморочный сон и часом позже очнулся от звона будильника.
Он высунул голову из-под одеял и почувствовал, как кожа на ней съеживается от холода. Сняв руку Марии со своего живота, он вылез наружу и, дрожа, в темноте, на четвереньках нащупал свою одежду под пепельницей, грязными тарелками, блюдцем со сгоревшей свечой. На рукаве его рубашки лежала ледяная вилка. Очки он догадался спрятать в ботинок. Бутылка из-под вина упала, и подонки вылились на пояс его подштанников. Пальто было брошено поверх постели. Он стащил его и поправил на Марии оставшуюся кучу. Когда он ощупью нашел ее голову и поцеловал ее, она не шевельнулась.
Уже в пальто, он встал перед кухонной раковиной, переложил на пол сковородку и плеснул себе в лицо обжигающе холодной водой. Потом вспомнил, что где-то должна быть ванная. Включив там свет, он зашел внутрь. Впервые в жизни он воспользовался чужой зубной щеткой. Он посмотрел на свое отражение в зеркале – это был другой человек. Отросшие за день волоски на подбородке были слишком редки для распутной щетины, а на крыле носа алело яркое пятнышко, зарождающийся прыщ. Ему почудилось, что его взгляд, несмотря на общую измотанность, стал тверже.
В течение всего дня он гордо сносил усталость. Она тоже была одним из элементов его счастья. Все детали этого дня проплывали перед ним, легкие и отчужденные: поездка на метро и автобусе, пешая прогулка мимо замерзшего пруда и среди просторных, колючих белых полей, часы наедине с магнитофонами, обособленный бифштекс с картошкой в столовой, снова часы за привычными схемами, затем пешком в темноте на остановку, дорога и вновь Кройцберг. Бессмысленно было тратить драгоценное нерабочее время на то, чтобы ехать мимо ее станции к себе. В этот вечер он пришел к ней сразу после того, как она сама вернулась с работы. В квартире по-прежнему царил беспорядок. Они снова залезли в постель, чтобы согреться. Ночь повторилась с некоторыми вариациями, утро повторилось без таковых. Наступил вторник. Среда и четверг прошли аналогичным образом. Гласс довольно холодно спросил, не отращивает ли он бороду. Если Леонард нуждался в доказательствах своего посвящения в тайны пола, ими могли служить его задубевшие серые носки и запахи сливочного масла, вагинальных соков и картошки, подымающиеся от его груди, стоило ему только расстегнуть на рубашке верхнюю пуговицу. В жарко натопленных рабочих помещениях складки его одежды источали аромат несвежей постели и тяжелого, обессиливающего забытья в лишенной окон комнате.
В свою собственную квартиру он вернулся лишь в пятницу. У него было такое чувство, будто он уезжал на годы. Он прошелся по комнатам, включая везде свет и с удивлением отмечая следы пребывания здесь своего прежнего «я», того, кто писал все эти черновики, разбросанные вокруг, чисто вымытого невинного юноши, оставившего в ванной следы пены и волоски, а на полу – грязные вещи и полотенца. Тут жил человек, не умеющий готовить кофе, – теперь, после наблюдения за Марией, Леонард хорошо освоил эту процедуру. Тут по-детски лежала плитка шоколада, а рядом с ней письмо от матери. Он быстро перечел его и почувствовал недовольство, прямо-таки раздражение ее мелкими тревогами по поводу его быта. Пока наполнялась ванна, он шлепал по квартире в одних трусах, вновь радуясь теплу и простору. Он насвистывал и напевал обрывки песен. Сначала ему не удавалось вспомнить ничего достаточно лихого. Все известные ему песенки о любви были чересчур благопристойны, чересчур сдержанны. Оказалось, что больше всего подходят к случаю дурацкие американские вопли, которые прежде только раздражали его. Он попытался вспомнить слова, но они вспоминались не все: «И сделай что-то там с кастрюлями и ложкой. Тряси, греми, верти! Тряси, греми, верти!» Под лестное эхо в ванной он повторял эти выкрики снова и снова. Английский акцент делал их еще глупее, но суть была верная: восторг и сексуальность при более или менее полном отсутствии смысла. Никогда в жизни он не ощущал такого чистого, беспримесного счастья. Пока он в одиночестве, но все же не один. Его ждут. У него есть время, чтобы привести в порядок себя и квартиру, а потом он отправится в путь. «Тряси, греми, верти!» Спустя два часа он уже открывал входную дверь. На этот раз он захватил с собой все нужные вещи и не возвращался целую неделю.
На этом раннем этапе Мария отказывалась ехать к Леонарду, хотя он как мог расписывал удобства своей квартиры. Она боялась, что стоит ей начать проводить ночи на стороне, как соседи заметят это и среди них пойдут разговоры о том, что она нашла себе мужчину и жилье получше. Власти прослышат об этом, и ее выселят. В Берлине даже квартиры с одной спальней и без воды пользовались огромным спросом. Ее желание оставаться в родных стенах казалось Леонарду разумным. Они лежали в постели, делая короткие вылазки на кухню – приготовить что-нибудь на скорую руку. Чтобы помыться, надо было налить воды в кастрюлю и ждать под одеялом, пока она закипит, а потом бежать в ванную и наливать кипяток в стылый фаянс. Затычка протекала, а давление в единственном холодном кране менялось непредсказуемо. Для Леонарда и Марии работа была местом, где тепло и прилично кормят. Дома можно было находиться только в постели, больше нигде.
Благодаря Марии Леонард стал активным и заботливым любовником, она научила его действовать так, чтобы все ее оргазмы предшествовали его собственному. Это казалось естественной вежливостью, как уступить женщине дорогу. Он научился любить ее in der Hundestellung, по-собачьи, – при этом быстрее всего разваливались одеяла, – а также сзади, когда она лежала на боку, отвернувшись от него, почти засыпая; бывало и так, что они оба ложились на бок, но лицом к лицу, в тесных объятиях, и тогда одеяла едва шевелились. Он обнаружил, что нет твердых правил для приведения ее в готовность. Иногда ему довольно было посмотреть на нее, и больше никаких хлопот не требовалось. В других случаях он трудился кропотливо, как мальчишка над сборной моделью, а она вдруг прерывала его предложением съесть хлеба с сыром или выпить еще чаю. Он выяснил, что ей нравится ласковый шепот на ухо, но только до тех пор, пока ее глаза не начнут закатываться. Потом она уже не хотела никаких отвлечений. Он научился спрашивать в аптеке презервативы. Как-то Гласс сказал, что ему полагается бесплатное снабжение ими по линии американской армии, и он привез домой на автобусе четыре гросса[23] в голубой картонной коробке. Он сидел с этой упаковкой на коленях под взглядами других пассажиров и чувствовал, что голубой цвет каким-то образом выдает его. Однажды, когда Мария трогательно предложила надеть ему презерватив, он ответил «нет» чересчур агрессивно. Позже он задумался о том, что же его отпугнуло. Это было первым проявлением некоей странной, внушающей беспокойство черты его характера. Она не поддавалась прямому определению. В игру вступали элементы сознания, штрихи его истинной натуры, которые ему не нравились. Когда новизна происходящего миновала и он уверился, что может делать это не хуже всех остальных, и понял, что не станет кончать слишком быстро, когда все это выяснилось и он вполне убедился в том, что Мария по-настоящему любит и хочет его и будет хотеть дальше, – тогда у него появились мысли, которые он не в силах был прогнать во время любовных сеансов. Вскоре они стали неотделимы от его желания. С каждым разом эти фантазии подступали все ближе, разрастались, принимая новые формы. На грани его сознания маячили смутные фигуры – теперь они шагали прямо к центру, прямо к нему. Все они были версиями его самого, и он знал, что не способен сопротивляться им.
Это началось на третий или четвертый раз с простого соображения. Он смотрел сверху вниз на Марию, глаза которой были закрыты, и вдруг вспомнил, что она немка. В конце концов, это слово так и не освободилось полностью от своих ассоциаций. Ему на память пришел его первый день в Берлине. Немцы. Враги. Смертельные враги. Покоренные. Эго последнее вызвало мгновенный восторженный трепет. Он тут же отвлек себя расчетом общего импеданса некоей цепи. Потом она покоренная, она принадлежит ему по праву, по праву победителя, которое досталось ему как следствие невообразимого насилия, героизма и жертв. Что за упоение! Быть правым, победить, добиться награды. Он посмотрел вдоль собственных рук, вытянутых перед ним, упершихся в матрац, – туда, где рыжеватые волосы росли гуще всего, чуть пониже локтя. Он был крепок и великолепен. Он стал двигаться быстрее, сильнее, чуть ли не запрыгал на ней. Он был велик, славен, могуч, свободен. Задним числом эти формулировки смутили его, и он отверг их. Они были чужды его мягкому и уступчивому характеру, оскорбляли его понятие о разумности. Достаточно было взглянуть на Марию, чтобы увидеть, что она ничуть не похожа на покоренную. Вторжение в Европу не сокрушило, а освободило ее. И разве не она его наставница, по крайней мере в этих играх?
Но в следующий раз те же мысли возвратились. Они были неотразимо притягательны, и он пасовал перед их неожиданными оборотами. Теперь она опять принадлежала ему по праву победителя и вдобавок ничего не могла с этим поделать. Она не хотела ложиться с ним в постель, но у нее не было выбора. Он призвал на помощь электрические схемы. Напрасно. Она пыталась вырваться. Она билась под ним, он почти услышал выкрик «Нет!». Ее голова металась из стороны в сторону, глаза были закрыты, чтобы не видеть неизбежного. Он приковал ее к матрацу, она принадлежала ему и ничего не могла с этим поделать, она никогда не вырвется. И все – это оказалось концом для него, он не удержался, пришел к финишу. Его мозг прояснился, и он лег на спину. Теперь его сознание было ясным, и он подумал о еде, о сардельках. Не о здешних, всех этих Bratwurst, Bockwurst и Knackwurst, а об английских, толстых и нежных, обжаренных со всех сторон до коричнево-черной корочки, с картофельным пюре и мягким горошком.
С течением дней он почти перестал смущаться. Он свыкся с той очевидной истиной, что происходящее у него в голове не может быть замечено Марией, хоть их и разделяют всего лишь несколько дюймов. Эти мысли были только его, они не имели к ней ровно никакого отношения.
Вскоре у него в мозгу сложилась новая, более яркая картина. В ней суммировались все прежние элементы. Да, она была покорена, завоевана, его по праву, не могла вырваться, но теперь он к тому же был солдатом, усталым, потрепанным в боях и окровавленным, однако вовсе не инвалидом, а наоборот, полным сил. Он схватил эту женщину и принудил ее лечь с ним. Ужас и благоговение заставили ее подчиниться. Ему нравилось подтягивать шинель на постели повыше – так, чтобы, поворачивая голову налево или направо, он мог краем глаза видеть темно-зеленое сукно. Ее неохота и его непоколебимая решимость были предпосылками для дальнейших фантазий. Когда он отправлялся по своим делам в город, где кишмя кишели военные, воображать себя солдатом казалось глупым, но эти мысли легко было выкинуть из головы.
Настоящие трудности возникли, когда он стал испытывать соблазн поделиться с ней своими навязчивыми идеями. Сначала он просто сильнее налегал на нее, покусывал довольно-таки осторожно, прижимал к матрацу ее вытянутые руки и представлял себе, что не дает ей убежать. Однажды он шлепнул ее по заду. Все это, по-видимому, почти не волновало Марию. Она ничего не замечала или притворялась, что не замечает. Усиливалось лишь его собственное наслаждение. Теперь соблазн стал еще более неотвязным – он хотел, чтобы она знала, что у него на уме, пусть даже все это сплошная глупость. Ему не верилось, что это не возбудит ее. Он шлепнул ее снова, укусил и прижал сильнее. Ей придется отдать то, что ему причитается.
Его личные переживания уже потеряли прежнюю остроту. Он хотел разделить их с ней. Хотел, чтобы его фантазии стали реальностью. Для этого надо было сделать следующий необходимый шаг – рассказать ей о них. Он хотел, чтобы Мария признала его власть и пострадала от этого, чуть-чуть, только ради удовольствия. Ему было легко молчать лишь после завершения акта. Тогда он испытывал стыд. Какая такая у него власть? Все недавние мысленные картины вызывали у него одно отвращение. Потом он начинал гадать, возможно ли, чтобы они не возбудили ее тоже. Обсуждать было, собственно говоря, нечего. Он не умел, да и не отважился бы выразить это в словах. Нельзя же спрашивать у нее разрешения! Ее следовало взять врасплох, показать все на деле, чтобы ее удовольствие победило разумные возражения. Он думал обо всем этом и понимал, что обратного пути нет.
К середине марта небо затянули бесформенные белые облака и температура резко поднялась. Грязный снег глубиной в несколько дюймов растаял за три дня. Вдоль дороги от поселка Рудов к складу появились зеленые прогалины, а на деревьях у обочины – толстые клейкие почки. Леонард и Мария пробуждались от зимней спячки. Они оставили постель и спальню и вернули электрокамин обратно в гостиную. Они ели вместе в Schnellibi и заходили в местную Kneipe выпить по стакану пива. Посмотрели на Курфюрстендамм фильм про Тарзана. Как-то в субботу они отправились в «Рези» потанцевать под музыку немецкого биг-бэнда, игравшего поочередно лирические американские песни и баварские мелодии в живом, энергичном темпе. Они отметили свой первый выход бутылкой шампанского. Мария сказала, что хочет сесть отдельно и обменяться записками по пневматической почте, но свободных столиков не было. Они заказали еще бутылку, и оставшихся денег хватило лишь на полпути домой. Выйдя из автобуса, они зашагали по Адальбертштрассе; усталая Мария зевнула в голос и взяла Леонарда под руку. За последние три дня она отработала десять часов сверхурочно, поскольку одна из ее товарок заболела гриппом. А предыдущей ночью они с Леонардом не спали до рассвета, и даже потом пришлось еще перестилать постель, прежде чем уснуть.
– Ich bin mde, mde, mde, – тихо сказала она, когда они поднимались по лестнице.
В квартире она сразу пошла в ванную готовиться ко сну. Ожидая в гостиной, Леонард допил бутылку белого вина. Когда она появилась, он сделал несколько шагов и преградил ей дорогу в спальню. Он знал, что если не потеряет уверенности и будет слушаться своих желаний, то все пройдет гладко.
Она подошла и взяла его за руку.
– Давай поспим. Впереди еще целое утро.
Он отнял свою руку и упер ее в бок. От нее по-детски пахло зубной пастой и мылом. В другой руке она держала заколку.
Леонард заговорил ровно и, как ему казалось, без выражения:
– Раздевайся.
– Конечно, в спальне. – Она попыталась обогнуть его. Он схватил ее за локоть и оттолкнул назад.
– Нет, здесь.
Она была раздражена. Он предвидел это, он знал, что им придется через это пройти.
– Сегодня я слишком устала. Ты же видишь, – Последние слова были сказаны примирительным тоном, и Леонарду потребовалось усилие воли, чтобы взять ее за подбородок большим и указательным пальцами.
Он повысил голос.
– Делай, как тебе велено. Здесь. Сейчас.
Она отбросила его руку. Все это и впрямь удивило, даже немного позабавило ее.
– Ты пьян. Ты перепил в «Рези», а теперь воображаешь себя Тарзаном.
Ее смех разозлил его. Он кинулся на нее и прижал к стене сильней, чем рассчитывал. От удара у нее перехватило дыхание. Глаза расширились. Она с трудом перевела дух и сказала:
– Леонард…
Он знал, что не обойдется и без страха и что они должны миновать эту фазу как можно быстрее.
– Слушайся меня, и все будет в порядке. – Его голос звучал ободряюще, – Снимай все, или я сделаю это за тебя.
Она вжалась в стену. Затрясла головой. Ее глаза были темными, глубокими. Возможно, подумал он, это первый признак успеха. Когда она начнет подчиняться, она поймет, что вся сцена затеяна только ради удовольствия, и его, и ее. Тогда страх исчезнет совсем.
– Ты будешь делать, что я велю. – Ему удалось погасить вопросительную интонацию.
Она разняла сцепленные руки и оперлась ладонями на стену за собой. Ее голова была неподвижна и чуть склонена набок. Она глубоко вдохнула и сказала:
– Сейчас я пойду в спальню. – Ее акцент был заметнее, чем обычно. Она успела отодвинуться от стены лишь на несколько дюймов, прежде чем он вновь оттолкнул ее назад.
– Нет, – сказал он.
Она смотрела на него снизу вверх. Ее челюсть отвисла, губы разомкнулись. Она смотрела на него словно в первый раз. Возможно, на ее лице было написано изумление или даже недоверчивое восхищение. В любую секунду все могло резко перемениться – он ждал, что появится счастливая покорность, и тогда дело пойдет по-другому. Он сунул пальцы за пояс ее юбки и сильно дернул. Юбка застряла на бедре. Она вскрикнула и дважды быстро произнесла его имя. Одной рукой она придерживала юбку, другую подняла ладонью вперед, защищаясь от него. На полу лежали две черные пуговицы. Он зажал в горсти материю и рванул юбку вниз. В тот же момент она кинулась прочь через комнату. Юбка разорвалась по шву, она упала, попыталась вскочить, но запуталась и упала снова. Он перекатил ее на спину и прижал ее плечи к полу. Они, конечно же, шутят, подумал он. Это просто игра, восхитительная игра. Зря она так все драматизирует. Он стоял около нее на коленях, держа ее обеими руками. Потом отпустил. Он неуклюже лежал рядом с ней, опершись на локоть. Свободной рукой он потянул ее за белье и расстегнул себе ширинку.
Она лежала неподвижно, глядя в потолок. Она даже не сморгнула. Наступил переломный миг. Все шло как надо. Он хотел улыбнуться ей, но подумал, что это разрушит иллюзию его власти. Поэтому, устраиваясь сверху, он сохранял суровый вид. Даже если это игра, то серьезная. Он был почти на месте. Она была напряжена. Когда она заговорила, его потрясло ее спокойствие. Она не отвела взгляда от потолка, и ее тон был холодным.
– Я хочу, чтобы ты ушел, – сказала она. – Уходи.
– Я остаюсь, – сказал Леонард, – и кончен разговор. – Это прозвучало не так напористо, как он рассчитывал.
– Пожалуйста… – сказала она.
Ее глаза наполнились слезами. Она по-прежнему смотрела в потолок. Наконец она смигнула, и слезы выкатились струйками. Они пробежали по ее вискам и затерялись в волосах над ушами. Локоть у Леонарда онемел. Она на мгновение втянула в рот нижнюю губу, потом мигнула опять. Слез больше не было, и она отважилась заговорить снова.
– Уходи.
Он погладил ее по лицу, вдоль скулы до того места, где волосы были влажными. Она задержала дыхание, выжидая, пока он перестанет.
Он поднялся на колени, потер онемевшую руку и застегнул ширинку. Вокрг них звенела тишина. Оно было несправедливым, это невысказанное проклятие. Он воззвал к воображаемому суду. Если бы это не было просто забавой, если бы он хотел причинить ей вред, он не остановился бы вот так сразу, едва увидев, насколько она расстроена. Она восприняла все буквально и использовала против него – разве это честно? Он хотел выразить свои мысли вслух, но не знал, как начать. Она так и не шелохнулась. Он был зол на нее. И отчаянно жаждал ее прощения. Заговорить казалось невозможным. Когда он взял ее руку и пожал, она осталась безжизненной. Только полчаса назад они шли по Ораниенигграссе, прильнув друг к другу. Найти бы способ вернуться туда! Ему вспомнился игрушечный голубой локомотив, подарок на его восьмой или девятый день рождения. Он возил вереницу угольных вагончиков по железной дороге в форме восьмерки, пока однажды в благоговейном исследовательском порыве он не перекрутил завод.
Наконец Леонард встал и отступил на несколько шагов. Мария села и одернула юбку, прикрыв колени. У нее тоже было одно воспоминание, но всего лишь десятилетней давности и более гнетущее, чем сломанный игрушечный поезд. Она вспомнила бомбоубежище в восточном пригороде Берлина, недалеко от моста Обербаум. Стоял конец апреля, до сдачи города оставалось с неделю. Ей было почти двадцать. Подразделения надвигающейся Красной Армии установили поблизости тяжелые орудия и обстреливали городской центр. В бомбоубежище собралось человек тридцать – женщины, дети, старики, ежившиеся под грохот артиллерии. Мария была со своим дядей Вальтером. В стрельбе возникла пауза, и в подвал вошли пятеро солдат, первые русские, которых они когда-либо видели. Один из них направил на толпу винтовку, другой жестами показал немцам: часы, драгоценности. Они действовали быстро и молча. Дядя Вальтер оттеснил Марию подальше во мрак, к пункту первой медицинской помощи. Она спряталась в углу, между стеной и пустым шкафчиком для санитарных принадлежностей. На полу, на матраце, лежала женщина лет пятидесяти, раненная в обе ноги. Ее глаза были закрыты, и она стонала. Это был высокий, непрерывный звук, тянущийся на одной ноте. Стон привлек внимание одного из солдат. Он опустился рядом с женщиной на колени и вынул нож с короткой рукояткой. Ее глаза по-прежнему оставались закрытыми. Солдат поднял ей юбку и разрезал нижнее белье. Глядя поверх дядиного плеча, Мария подумала, что русский хочет провести какую-то грубую операцию в стиле военно-полевой хирургии, извлечь пулю нестерилизованным ножом. Но он уже лежал на раненой женщине, вталкиваясь в нее резкими, судорожными движениями.
Стон женщины из высокого стал низким. Позади нее, в убежище, люди отворачивались в стороны. Никто не издал ни звука. Потом возникла сумятица: другой русский, огромный мужчина в штатском, пробирался к медпункту. Позже Мария узнала, что это был комиссар. От ярости его лицо пошло багровыми пятнами, зубы были оскалены. Он с криком схватил солдата за плечи и оторвал от раненой. Пенис, мертвенно-белый в полутьме, оказался меньше, чем ожидала Мария. Комиссар утащил солдата за ухо, крича по-русски. Затем вновь наступила тишина. Кто-то дал раненой попить. Спустя три часа, когда стало ясно, что артиллерийская часть передвинулась дальше, они выбрались из убежища под дождь. Солдат лежал на обочине лицом вниз. Он был убит выстрелом в затылок.
Мария поднялась. Одной рукой она придерживала юбку. Она стянула Леонардову шинель со стола и уронила к его ногам. Он понимал, что уйдет, поскольку не мог придумать, что сказать. Его мозг заклинило. Проходя мимо нее, он положил ладонь ей на запястье. Ее взгляд застыл на его руке, потом скользнул прочь. У него не было денег, и он отправился на Платаненаллее пешком. На следующий день после работы он пришел к ней с цветами, но ее не было дома. Еще через день сосед сказал ему, что она у родителей в русском секторе.
9
На печальные размышления не было времени. Через два дня после отъезда Марии в конец туннеля доставили гидравлический домкрат – вытягивать кабели вниз. Его закрепили на полу под вертикальной шахтой. Двойные двери были герметично закрыты, и в помещение стали нагнетать воздух. Присутствовали Джон Макнами, Леонард и пятеро других технических работников. Был еще американец в костюме, почти не раскрывавший рта. Чтобы не заложило уши от высокого давления, они должны были старательно сглатывать. Макнами раздал леденцы. Американец прихлебывал из чашечки воду. Шум дорожного движения резонировал в камере. Иногда наверху с ревом проезжали грузовики, и тогда потолок дрожал.
Вспыхнула лампочка полевого телефона, Макнами поднял трубку и стал слушать. Они уже получили подтверждение готовности из комнаты записи, от персонала, обслуживающего усилители, и инженеров, ответственных за электропитание и подачу воздуха. Последний звонок был от наблюдателей на крыше склада, которые следили в бинокль за шоссе Шёнефельдер. Они не покидали своего поста в течение всего строительства туннеля. По их сигналу работы прекращались всякий раз, когда русские оказывались непосредственно над туннелем. Макнами положил трубку и кивнул двоим, стоящим около гидравлического домкрата. Один из них повесил на плечо широкий кожаный ремень и полез к кабелям по стремянке. Ремень был перекинут через кабели и пристегнут к цепи, обрезиненной, чтобы не звенела. Человек у подножия стремянки прикрепил цепь к домкрату и посмотрел на Макнами. Когда ею товарищ спустился и стремянку убрали, Макнами снова взял телефонную трубку. Затем опустил ее, кивнул, и техник начал работу с домкратом.
Трудно было бороться с соблазном подойти к шахте и поглядеть, как кабели движутся вниз. Были попытки оценить, велика ли слабина и сколько кабеля можно выбрать без особенного риска. Наверняка этого никто не знал. Но проявлять слишком большое любопытство считалось непрофессиональным. Человеку, который крутил домкрат, нельзя было мешать. Они ждали в молчании и сосали леденцы. Давление все еще росло, воздух был теплый и влажный. Американец стоял поодаль. Он глянул на часы и сделал отметку в блокноте. Макнами держался за телефон. Техник у домкрата выпрямился и посмотрел на него. Макнами подошел к шахте и заглянул туда. Потом встал на цыпочки и вытянул руку. Когда он опустил ее, она была в грязи.
– Шесть дюймов, – сказал он, – не больше, – и снова вернулся к телефону.
Работник, поднимавшийся на стремянку, принес ведро воды и тряпку. Его товарищ убрал домкрат. Вместо него поставили низкую деревянную платформу. Человек с ведром подошел к Макнами, тот сполоснул руку. Потом он снова отнес ведро к шахте, залез с ним на платформу и стал обмывать кабели, которые, по впечатлению Леонарда, были всего футах в шести от пола. Мойщику дали банное полотенце, чтобы он вытер кабели насухо. Потом один из тех людей, что стояли рядом с Леонардом, занял место около платформы. В руке у него были специальный монтерский нож и кусачки. Макнами опять слушал кого-то по телефону. «Давление в норме», – шепнул он находящимся в комнате, затем пробормотал какие-то инструкции в трубку.
На ступенях как раз хватило места троим. Прежде чем сделать первый надрез, они позволили Себе приятную паузу. Потом взялись за кабели. Они были матово-черные и холодные, до сих пор немного липкие после мытья, каждый толщиной в руку. Леонард словно ощущал, как под его пальцами простреливают туда-сюда сотни телефонных разговоров и кодированных сообщений русских. Американец приблизился посмотреть, но Макнами стоял там же, где и раньше. Потом на платформе остался один человек с ножом; он принялся за работу. Прочие, наблюдавшие за ним, видели только часть его фигуры ниже пояса. На нем были серые фланелевые брюки и начищенные коричневые ботинки. Вскоре он передал вниз прямоугольный кусок черной резины. Первый кабель был вскрыт. Когда то же самое было проделано с двумя остальными, пришла пора ставить подслушивающее устройство. Макнами снова заговорил по телефону, и работа возобновилась лишь по его сигналу. Было известно, что восточные немцы регулярно проверяют состояние важнейших линий, посылая по ним импульс, который возвращается назад, если встретит разрыв. Тонкий покров бетона над вертикальной шахтой ничего не стоило разрушить. Леонард и все прочие хорошо выучили порядок эвакуации. Последнему из отступающих полагалось закрыть и запереть за собой все двери. Там, где туннель пересекал границу, следовало быстро соорудить баррикаду из мешков с песком и колючей проволоки, а также поставить написанную от руки деревянную табличку, которая сурово предупреждала на немецком и русском языках, что здесь начинается американский сектор.
По фанерной стене на специальных скобах были протянуты сотни проводов, собранных в разноцветные пучки и ожидающих подключения к наземной линии русских. Леонард и второй техник стояли внизу и подавали их наверх по требованию. График работы был не таким, как планировал Макнами. На платформе оставался один и тот же человек, работающий со скоростью, недоступной для Леонарда. Через каждый час он устраивал себе десятиминутный перерыв. Из столовой принесли кофе и сандвичи с сыром и ветчиной. Другой специалист сидел на платформе с магнитофоном и в наушниках. На третьем или четвертом часу он поднял руку и обернулся к Макнами; тот подошел к нему и приложил к наушникам одно ухо. Затем передал их стоявшему рядом американцу. Они подключились к линии, используемой восточногерманскими телефонистами. Теперь риск, что их захватят врасплох, уменьшился.
Час спустя им пришлось покинуть камеру. Воздух был таким влажным, что на стенах оседал конденсат, и Макнами опасался, что это скажется на работе электрических контактов. Они оставили одного человека следить за приборами, а сами отправились за двойные двери ждать, пока влажность упадет. Они стояли в коротком отрезке туннеля перед усилителями, засунув руки в карманы и стараясь не притопывать ногами. Здесь, снаружи, было гораздо холоднее. Всем хотелось выбраться наверх покурить. Но Макнами, жующий пустую трубку, не предложил этого, а спрашивать ни у кого не хватило духу. В течение последующих шести часов они покидали камеру пять раз. Американец ушел, не сказав ни слова. Наконец Макнами отпустил одного из работников. Еще через полчаса он освободил и Леонарда.
Никем не замеченный, Леонард миновал стойки с усилительной аппаратурой, около которых царило беззвучное оживление, и не спеша зашагал по рельсам назад, к складу. Он неторопливо шел в полном одиночестве, чувствуя, как не хочется ему оставлять туннель вместе с разворачивающимися здесь важными событиями и возвращаться к своему стыду. Два предыдущих вечера он простоял с цветами под дверью Марии не в силах уйти домой. Он убеждал себя, что она отправилась в магазин. Всякий раз, заслышав шаги внизу, он перегибался через перила и высматривал ее. Спустя час он по одной просунул дорогие парниковые гвоздики в щель для писем и сбежал по лестнице. На следующий вечер он явился опять и принес коробку шоколадных конфет с марципановой начинкой, на крышке которой были нарисованы щенки в плетеной корзине. Она и вчерашние цветы обошлись ему почти в недельное жалованье. На площадке этажом ниже квартиры Марии он встретил ее соседку, худую настороженную женщину; из открытой двери за ее спиной тянуло карболкой. Она покачала головой и помахала рукой. Она знала, что Леонард – иностранец. «Fort! Nicht da! Bei ihren Eitern!»[24] Он поблагодарил ее. Она громко повторила то же самое, глядя, как он поднимается дальше, и стала ждать, пока он спустится. Коробка не пролезала в щель, и он отправил туда конфеты по очереди. Проходя мимо соседки во второй раз, он предложил ей коробку. Она скрестила руки на груди и закусила губу. Отказ стоил ей заметных усилий.
Чем дальше в прошлое отодвигалось его нападение на Марию, тем более немыслимым и непростительным оно казалось. Была ведь какая-то логика, какая-то сумасшедшая цепочка рассуждений, но он уже не мог ее вспомнить. Тогда все это представлялось разумным, но теперь он помнил лишь свою тогдашнюю убежденность, свою твердую веру в то, что рано или поздно она его одобрит. Однако весь предварительный ход мыслей был утерян. Он точно вспоминал действия другого человека или самого себя, преображенного во сне. Теперь же он вернулся в реальный мир – подземная граница осталась позади и начался длинный, пологий подъем, – а по стандартам этого мира его поведение было не только отвратительным, но и попросту глупым. Он сам отпугнул от себя Марию. Она была лучшим, что с ним случилось за… он быстро перебрал в уме все детские радости, дни рождения, каникулы, сочельники, поступление в университет, начало работы на Доллис-хилл. Нет, с ним никогда еще не случалось ничего, даже отдаленно похожего на это. Под натиском незваных воспоминаний о том, как она была красива, как добра и ласкова с ним, он дернул головой и закашлялся, перебив готовый вырваться стон. Он никогда не вернет ее. Но должен вернуть.
Он вылез по трапу из ямы и кивнул охраннику. Затем поднялся наверх, в комнату записи. Ни у кого не было в руке бокала, никто даже не улыбался, но атмосфера праздничности чувствовалась безошибочно. Первые двенадцать магнитофонов, контрольный ряд, уже получали информацию. Леонард присоединился к группе наблюдавших за ними. Четыре прибора работали, затем включился пятый, затем шестой, потом остановился один из первой четверки и сразу вслед за ним еще один. Устройства включения по сигналу, которые устанавливал не кто иной, как он сам, функционировали нормально. Их проверяли и раньше, но, конечно, не русскими голосами и не русскими сообщениями. Леонард вздохнул, и на мгновение Мария отступила.
Немец, стоявший рядом, опустил руку на плечо Леонарда и сжал его. Еще один человек Гелена, другой «фриц», повернулся и ухмыльнулся им обоим. Их дыхание отдавало выпитым за едой пивом. Все остальные в комнате были заняты мелкими подготовительными и наладочными операциями. Несколько человек с планшетами образовали отдельную кучку; у них был вид профессионалов, занятых важным делом. Двое инженеров с Доллис-хилл сидели вплотную к третьему, который держал телефонную трубку и внимательно слушал кого-то, возможно Макнами.
Потом вошел Гласс, отсалютовал Леонарду и направился к нему. Давно уже он не выглядел таким бодрым. На нем был новый галстук и новый костюм. В последнее время Леонард избегал его, хотя и со смешанными чувствами. Из-за поручения Макнами он стыдился проводить свободные часы в обществе единственного американца, которого мог назвать своим другом. Однако он понимал, что Гласс наверняка оказался бы хорошим источником. Взяв Леонарда за лацкан, Гласс отвел его в относительно безлюдный конец комнаты. Его борода обрела свой прежний матово-черный цвет и торчала вперед, как в самом начале их знакомства.
– Мечты становятся явью, – сказал Гласс, – Контрольные приборы в полном порядке. Еще четыре часа, и работа пойдет на всю катушку. – Леонард открыл было рот, но Гласс продолжал: – Послушай, Леонард, ты решил поиграть со мной в прятки? Думаешь, я не знаю, чем ты занимаешься за моей спиной? – Гласс улыбался.
У Леонарда возникла мысль, что по всему туннелю могут быть установлены «жучки». Но Макнами, конечно, знал бы об этом.
– О чем ты?
– Да ладно тебе. Берлин – маленький городок. Вас видели вместе. В субботу Рассел был в «Рези», он и сказал мне. По его квалифицированному мнению, у вас уже все давно налажено как часы. Он прав?
Леонард улыбнулся. Он не мог прогнать нелепую гордость. Гласс говорил с шутливой серьезностью.
– Это та самая девушка, та, что прислала записку? Про которую ты сказал, что тебе ничего не удалось добиться?
– Сначала не удалось.
– Поразительно. – Гласс взял Леонарда за плечи, стоя от него на расстоянии вытянутой руки. Его радость и восхищение казались такими искренними, что Леонард почти позабыл о недавних событиях. – Ах вы английские тихони, гулять не гуляете, знай помалкиваете, а сами раз-два – и в дамках.
Леонарду захотелось громко рассмеяться; как-никак это был его триумф.
Гласс отпустил его.
– Слушай, на прошлой неделе я звонил тебе каждый вечер. Ты что, совсем к ней перебрался?
– Не то чтобы совсем.
– Я хотел пригласить тебя выпить, но теперь, раз уж ты раскололся, почему бы нам не устроить двойное свидание. У меня есть славная подружка, Джин, она из американского посольства. Мы с ней родились в одном городе. Сидар-Рапидс. Знаешь, где это?
Леонард посмотрел на свои ботинки.
– Честно говоря, мы с ней как бы поссорились. Довольно серьезно. Она уехала к родителям.
– Куда это?
– По-моему, куда-то в Панков.
– И когда же?
– Позавчера.
Уже отвечая на последний вопрос, Леонард вдруг понял, что все это время Гласс вел двойную игру. По своему обыкновению, американец взял его под локоть и снова куда-то повлек. Если не считать Марии и матери, за всю жизнь никто не касался Леонарда больше, чем Гласс. Они стояли в тишине коридора. Гласс вынул из кармана блокнот.
– Ты ей все рассказал?
– Разумеется, нет.
– Дай-ка мне ее имя и координаты.
Укороченный гласный в начале последнего слова вызвал у Леонарда прилив раздражения.
– Ее зовут Мария. А где она живет, тебя не касается.
Эта секундная потеря невозмутимости, казалось, произвела на Гласса освежающее действие. Он закрыл глаза и втянул в себя воздух, словно наслаждаясь ароматом. Потом сказал умиротворяющим тоном:
– Сейчас я изложу факты, а ты мне скажешь, имею ли я право смотреть на них сквозь пальцы. Девушка, которую ты никогда раньше не видел, делает тебе из ряда вон выходящий аванс в танцзале. В результате ты с ней заводишь отношения. Она выбрала тебя, а не ты ее. Правильно? У тебя секретная работа. Ты переезжаешь к ней. За день до нашего подключения к кабелям она исчезает в русском секторе. Что мы скажем начальству, Леонард? Что она тебе нравится и поэтому мы решили обойтись без проверки? Посуди сам.
При мысли о Глассе, на законных основаниях ведущем допрос Марии в отдельной комнате, Леонард ощутил физическую боль. Она началась где-то около желудка и растеклась вниз по всему животу. Он сказал:
– Мария Экдорф, Кройцберг, Адальбертштрассе, восемьдесят четыре, первый флигель, пятый этаж, направо.
– Верхний этаж без лифта и горячей воды? Не так шикарно, как на Платаненаллее. И она сказала, что не хочет перебираться к тебе?
– Я сам не захотел.
– Вот видишь, – сказал Гласс, точно не услышав ответа Леонарда, – если у нее в квартире «жучки», ей лучше принимать тебя там.
В миг краткой вспышки безрассудной ярости Леонард мысленно увидел, как вцепляется в бороду Гласса обеими руками и отрывает ее вместе с кусками кожи, потом швыряет этот черно-красный ком оземь и топчет его ногами. Но вместо этого он повернулся и зашагал прочь, не думая о том, куда вдет. Он снова очутился в комнате записи. Здесь работало уже гораздо больше магнитофонов. Щелчки, сопровождающие их включение и отключение, слышались по всей комнате. Это было делом его рук, плодом его одинокого самоотверженного труда. Гласс возник сбоку. Леонард двинулся вдоль рядов, но два техника перегородили ему дорогу. Он обернулся.
Гласс подошел совсем близко и сказал:
– Я знаю, что это трудно. Такое бывало и раньше. Возможно, все окажется чисто. Надо только проделать обычную процедуру. Еще один вопрос, и я оставлю тебя в покое. У нее есть дневная работа?
Реакция Леонарда была абсолютно непроизвольной. Он набрал в грудь воздуха и закричал. Это был почти визг. Атмосфера в комнате сразу стала гнетущей. Все прервали свои занятия и повернулись в их сторону. Только приборы щелкали по-прежнему.
– Дневная работа? – завопил Леонард, – Дневная работа? То есть кроме ночной работы? На что ты намекаешь?
Гласс опустил руки ладонями вниз, безмолвно умоляя Леонарда вести себя потише. Когда он заговорил, его голос был чуть слышнее шепота. Его губы едва шевелились.
– Все нас слушают, Леонард, в том числе твои собственные начальники там, у телефона. Нельзя, чтобы они приняли тебя за психа. Иначе ты вылетишь с работы. – Это была правда. Двое старших инженеров с Доллис-хилл холодно следили за ним. Гласс продолжал чревовещать: – Делай, что я скажу, и все утрясется. Хлопни меня по плечу, и мы оба выйдем отсюда как добрые друзья.
Окружающие ждали продолжения сцены. Другого выхода не было. Гласс был его единственным союзником. Леонард грубо стукнул его по плечу, и американец немедленно разразился громким, вполне натуральным смехом, обнял Леонарда за плечи и во второй раз повел его к двери. Улучив мгновение между взрывами смеха, он прошептал:
– Теперь твоя очередь, дурень, спасай свою шкуру и смейся.
– Хе-хе, – хрипло произнес англичанин, и потом громче: – Ха-ха-ха. Ночная работа, это ты здорово. Ночная работа!
Гласс поддержал его, и сзади поднялся низкий ропот разговора, дружеская волна, которая подхватила их и донесла до двери.
Они вновь очутились в коридоре, но на этот раз не остановились, а пошли по нему. Гласс уже держал наготове карандаш с блокнотом.
– Скажи мне только, где она работает, и пойдем ко мне выпьем.
Леонард не мог выложить все одним махом. Это слишком походило на предательство.
– В военной автомастерской. Я имею в виду, британской армии. – Они двигались дальше. Гласс ждал. – Кажется, «РЕМЕ». Это в Шпандау. – Потом, когда они почти достигли комнаты Гласса: – Ее начальник – майор Ашдаун.
– Замечательно, – сказал Гласс, отпер свой кабинет и пропустил Леонарда вперед. – Пива? А может, шотландского?
Леонард выбрал последнее. Раньше он заходил сюда лишь однажды. Стол был завален бумагами. Он старался не приглядываться, хотя сразу заметил, что некоторые документы носят технический характер. Гласс налил виски и сказал:
– Принести из столовой льда?
Леонард кивнул, и Гласс вышел. Леонард шагнул к столу. По его оценке, у него было чуть меньше минуты.
10
Каждый вечер по дороге домой Леонард заезжал в Кройцберг. Чтобы убедиться в отсутствии Марии, ему достаточно было ступить на ее площадку, но он все равно подходил к двери и стучал. После конфет он больше не приносил подарков. Письма, после третьего, тоже прекратил писать. Женщина из пропахшей карболкой квартиры внизу иногда отворяла дверь и следила, как Леонард спускается по лестнице. К концу первой недели ее взгляд стал выражать скорее сочувствие, чем враждебность. Он ужинал стоя в Schnellibi на Райхсканцлерплац и почти каждый вечер заходил в бар на узкой улочке, чтобы оттянуть возвращение на Платаненаллее. Теперь его немецкого хватало на то, чтобы понять, что берлинцы, склонившиеся над столиками, обсуждают не проблемы геноцида. Это была обычная для таких мест болтовня – о поздней весне, о политике и о качестве кофе.
Добравшись домой, он избегал кресла и гнетущих раздумий. Он не собирался целиком погружаться в уныние. Он заставлял себя работать. Стирал в ванной рубашки, отчищая воротнички и манжеты щеточкой для ногтей. Гладил, наводил блеск на ботинки, вытирал пыль и возил по комнатам скрипучей ковровой щеткой. Он написал родителям. Несмотря на все перемены в его жизни, он не мог избавиться от бесцветного тона, удушающего отсутствия информации и содержания. Дорогие мама и папа, спасибо за ваше письмо. Надеюсь, вы здоровы и оправились от простуды. Я очень занят на работе, там все продвигается хорошо. Погода… Погода. Он не обращал на нее никакого внимания, пока не садился за письмо к родителям. Он помедлил, потом вспомнил. Погода стояла довольно сырая, но теперь стало теплее.
Он начинал опасаться – и эту тревогу не в силах были унять никакие домашние хлопоты, – что Мария может вовсе не вернуться к себе в квартиру. Тогда он вынужден будет разузнать адрес мастерской майора Ашдауна. Он отправится в Шпандау и перехватит ее по пути с работы раньше, чем она сядет на поезд, идущий в Панков. К тому времени Гласс, наверное, уже поговорит с ней. Она решит, что Леонард сознательно навлек на нее неприятности. И будет в ярости. Шансы переломить ее упорство на мостовой, на виду у армейских часовых, или в переполненном людьми вестибюле метро были невелики. Она прошагает мимо или выкрикнет какое-нибудь немецкое ругательство, которое поймут все, кроме него. Ему нужна была встреча наедине и несколько часов. Тогда ее ярость сменится вызовом, затем грустью, а потом и прощением. Эт цепочка представлялась ему чем-то вроде электрической схемы. Что до его собственных чувств, их запутанность исчезала благодаря праведности его любви. Когда она поймет, как горячо он ее любит, она обязательно простит его. Об остальном – о своем поступке и его причинах, о своей вине и мысленных уловках – он намеренно старался не размышлять. Это все равно ничего не даст. Он пытался стать невидимым для самого себя. Он отскребал ванну, мыл пол на кухне и вскоре после полуночи засыпал без особенного труда, с приятным ощущением легкой обиды на то, что его не поняли.
Как-то раз, на второй неделе после исчезновения Марии, Леонард услыхал голоса в пустой квартире внизу. Он поставил утюг и вышел на площадку послушать. Из шахты лифта донеслись скрип передвигаемой по полу мебели, шаги и снова голоса. На следующее утро, когда он спускался в лифте, кабина остановилась этажом ниже. Вошедший кивнул ему и отвернулся. Лет тридцати с небольшим, он держал в руке «дипломат». Его шкиперская бородка была аккуратно подстрижена, от него пахло одеколоном. Даже Леонарду было видно, что его темно-синий костюм хорошо сшит. Они доехали до конца в молчании. Скупым движением кисти чужак пригласил Леонарда выйти первым.
Два дня спустя они опять встретились на первом этаже у лифта. Еще не совсем стемнело. Леонард вернулся из Альтглинике после заезда в Кройцберг и своих обычных двух литров лагера. Свет в вестибюле не горел. Когда Леонард подошел к стоявшему у двери лифта человеку, кабина была на шестом этаже. Пока они ждали, сосед снизу протянул Леонарду руку и без улыбки – насколько Леонард мог видеть, выражение его лица вообще не изменилось – сказал:
– Джордж Блейк. Мы с женой живем прямо под вами.
Леонард тоже назвался и спросил:
– От меня не слишком много шума?
Лифт спустился, и они вошли внутрь. Блейк нажал кнопки пятого и шестого этажей; когда кабина тронулась, он перевел взгляд с лица Леонарда на его туфли и произнес лишенным окраски голосом:
– Мягкие тапочки не помешали бы.
– Благодарю вас, – сказал Леонард, вложив в свой ответ всю агрессивность, на какую был способен. – Я куплю. – Сосед кивнул и поджал губы, словно говоря: вот и славно. Дверь открылась, и он покинул лифт, не добавив ни слова.
Леонард добрался до своей квартиры, полный решимости шуметь как можно больше. Но ему не удалось заставить себя сделать это. Роль правонарушителя была ему чужда. Он тяжело протопал по прихожей и снял туфли на кухне. В последующие месяцы он изредка видел в подъезде миссис Блейк. Она была красива и держалась очень прямо, и хотя она улыбалась Леонарду и здоровалась с ним, он ее избегал. В ее присутствии он казался себе неряшливым и неуклюжим. Он подслушал ее голос в прихожей, и ему померещились в нем угрожающие нотки. С течением летних месяцев ее муж стал более дружелюбным. Он сказал, что работает в Министерстве иностранных дел на Олимпийском стадионе, и проявил вежливый интерес, когда Леонард сообщил ему, что он служащий Министерства почт и занят наладкой внутренних армейских линий связи. После этого, встречаясь с Леонардом в вестибюле или в лифте, он никогда не упускал случая спросить: «Ну как внутренние линии?» – с улыбкой, которая наводила Леонарда на мысль, что над ним смеются.
На складе было объявлено, что подключение к кабелям прошло успешно. Сто пятьдесят магнитофонов день и ночь включались и выключались по усиленным русским сигналам. Здание быстро опустело. Прокладчики горизонтального туннеля давно отбыли. Англичане, прокладчики вертикального, исчезли в начале самой волнующей поры, и никто этого не заметил. Разнообразные специалисты в областях, известных только им самим, в частности старшие инженеры с Доллис-хилл, тоже понемногу разъехались. Макнами заглядывал раз или два в неделю. Остались только люди, обеспечивающие запись и доставку пленок, а они были очень заняты и меньше всего расположены к общению. Было еще несколько техников и инженеров, обслуживающих различные системы, а также охрана. Иногда Леонард обедал в пустой столовой. Ему не поставили предела пребывания на складе. Он выполнял рядовые проверки состояния цепей и заменял в магнитофонах перегоревшие лампы.
Гласс почти не появлялся на складе, и поначалу Леонард был этому рад. Не помирившись с Марией, он не хотел услышать новости о ней от Гласса. Ему не хотелось, чтобы Гласс приобрел статус посредника между ними. Но потом он стал проходить мимо кабинета американца по нескольку раз в день – поводы для этого отыскивались сами собой. Он часто наведывался к фонтанчику попить воды. Он был уверен, что Мария не окажется шпионкой, но не знал, чего ожидать от Гласса. Допросы, безусловно, могли предоставить американцу шанс для обольщения. Если Мария еще сердится, а Гласс сразу повел себя достаточно напористо, худшее может происходить в то самое время, когда Леонард стоит у запертой комнаты. Несколько раз он чуть не позвонил Глассу из дома. Но о чем его спрашивать? Как он перенесет подтверждение или поверит отрицанию? А если его вопрос сыграет для Гласса роль стимула?
В мае, когда стало теплее, свободные от смены американцы затеяли на утоптанной площадке между складом и оградой игру в софтбол. Им было строго приказано носить форму персонала радиолокационной станции. Со своего поста у кладбища восточные полицейские следили за игрой в полевой бинокль, а когда мяч перелетал через границу в их сектор, охотно бежали за ним и кидали обратно. Американцы испускали кличи, и восточные немцы добродушно махали им в ответ. Леонард наблюдал за происходящим, сидя у стены склада и прислонившись к ней спиной. Он не присоединялся к играющим отчасти потому, что софтбол выглядел попросту английской лаптой для взрослых. Другая причина состояла в том, что ему вообще не давались игры с мячом. Здесь броски были сильными, низкими и безжалостно точными, требующими ловкого приема мяча практически без подготовки.
Теперь каждый день у него выдавались часы безделья. Он подолгу сидел на солнце у стены, под открытым окном. Кто-то из армейских делопроизводителей выставлял на подоконник радио и включал для играющих «Голос Америки». Если передавали бойкую песенку, питчер иногда медлил перед броском и похлопывал в такт по коленям, а игроки на базах щелкали пальцами и пританцовывали. Леонард еще никогда не видел, чтобы популярную музыку воспринимали настолько всерьез. Вызвать остановку в игре мог только один исполнитель. Если это был Билл Хейли с «Комете», и особенно «Rock Around the Clock»[25], сразу слышались просьбы сделать погромче, и игроки подтягивались к окну. На две с половиной минуты игра замирала. Леонарду этот пылкий призыв танцевать часами без перерыва казался ребяческим. Это походило на считалку, которую можно было услышать от девчонок, играющих в «классики»: «эне, бене, ряба, квинтер, финтер, жаба». Но постепенно тяжелый ритм и мужская напористость гитары стали завораживать и его, и теперь Леонарду приходилось напоминать себе, что он терпеть не может эту песню.
Вскоре он уже радовался, когда служащий, услышав объявление диктора, шел к окну и увеличивал громкость. Больше половины игроков собиралось в кучку у места, где он сидел. В основном это были армейцы из караульной службы – чисто вымытые, крупные, стриженные «под ежик» ребята не старше двадцати лет. Все они знали, как его зовут, и всегда обращались с ним дружелюбно. Для них эта песня была, казалось, больше, чем просто музыкой. Это был гимн, заклинание, оно объединяло этих игроков и отделяло их от людей постарше, которые ждали, стоя на поле. Такое положение вещей сохранялось лишь три недели, затем песня потеряла свою силу. Она звучала громко, но игру уже никто не прерывал. Потом на нее и вовсе перестали реагировать. Нужно было что-то новое, но подходящая замена появилась только в апреле следующего года.
Однажды, на пике триумфа Билла Хейли среди здешнего персонала – американцы как раз столпились у раскрытого окна, – Джон Макнами явился проведать своего шпиона. Леонард увидел, как он идет от административного здания к их кружку, где вопило радио. Макнами еще не заметил его, и у Леонарда была возможность отстраниться от того, к чему ученый на правительственной службе наверняка отнесся бы с презрением. Но он ощутил потребность в некоем вызове, желание продемонстрировать верность коллективу. Он был его почетным членом. Он принял компромиссное решение, встав и протиснувшись к краю группы, где и остался ждать. Едва увидев его, Макнами направился к нему, и они вместе пошли вдоль складской ограды.
Б молочных зубах Макнами была зажата раскуренная трубка. Он склонился к своему подопечному.
– Полагаю, вы ничего не добились.
– Если честно, нет, – сказал Леонард. – У меня было время осмотреться в пяти кабинетах. Ничего. Я говорил с разными техническими работниками. Они все строго соблюдают секретность. Я не мог нажимать слишком сильно.
В действительности его актив состоял только из безрезультатной минуты в кабинете Гласса. Он не умел завязывать беседу с незнакомыми. Еще пару раз он пытался войти в запертые комнаты, и это было все.
– Вы пробовали заговорить с Вайнбергом? – сказал Макнами.
Леонард знал, о ком речь: ученый имел в виду смахивающего на гончую американца в ермолке, который играл сам с собой в шахматы, сидя в столовой.
– Да. Он не захотел со мной разговаривать.
Они остановились, и Макнами сказал: